Глава 12: «О делах сердечных и прочих убийствах», часть 2
8 апреля 2026 г., 17:56
Это не Полечка. Облегчение прошло по телу почти стыдной, горячей волной, от которой на секунду стало легче дышать, легче стоять, легче не падать лицом в эту серую, мокрую каменную кромку. И почти сразу вслед за этим — другое, тяжёлое, вязкое, как грязная вода подо льдом: Маргарита. Та самая, с живым голосом, с насмешкой, с нервной, быстрой улыбкой за кулисами. Живая ещё вчера. И теперь — здесь. Татьяна задержала взгляд на её лице, как будто проверяя, не ошиблась ли, и только потом позволила себе наклониться ближе.
Под пальцами всё было слишком обыкновенным. Кожа на шее — со следом от тонкой удавки, отметиной клыков, полученной после смерти. Одежда, как всегда, отсутствовала. Татьяна присела, чуть скрипнув перчатками, взяла за край бинта, обмотанного вокруг ступни, подтянула его, проверяя узел. Всё тот же. Плоский. И всё же… что-то не сходилось.
— Платок нашли неподалеку, — подал голос следователь, стараясь говорить тихо, но с почти неприличным удовольствием. — С вышивкой: «В. П.».
Он замолчал, ловя её взгляд, как собака ловит брошенную кость — с готовностью угадать, угодил ли.
Татьяна медленно подняла глаза на Дашкевича. Несколько секунд между ними не было ни слова, только этот мысленный диалог без слов. «В. П.». Да, разумеется, это должно было указывать на Владимира, и именно потому не внушало доверия. Слишком уж удобно, слишком топорно. Не улика — подброшенная подсказка, почти оскорбление, будто тот, кто это сделал, счёл их настолько тупыми, что им довольно будет двух букв на платке, чтобы радостно кинуться в заранее подставленную сторону.
Сбоку кто-то фыркнул, кто-то не удержался и шепнул уже вслух, с тем липким интересом, который всегда появляется рядом с чужой бедой:
— Ну теперь-то мадам Горчакова довольна…
Дашкевич отозвался раньше, чем Татьяна успела поднять голову. Он даже не повернулся к говорившему, только чуть сдвинул плечо, как будто отодвигая его голос в сторону, и бросил сухо, без повышения тона:
— Если Вам так хочется участвовать в разговоре, попробуйте сначала научиться в нём не мешать.
Там же сразу стало тише. Он сделал полшага вперёд, остановился рядом с Татьяной, и, глядя на тело сверху, добавил уже ей, негромко, но так, что не услышать было невозможно.
Татьяна поднялась медленно. Под пальто тихо зашелестел подол платья, и вместе с этим движением она окончательно собралась.
— Нет, — сказала она спокойно, глядя прямо на следователя. — Теперь как раз наоборот.
Пауза повисла тяжёлая, плотная, как сырая ткань. Даже те, кто ещё секунду назад позволял себе шептаться, замолчали.
— До сих пор все убитые были из самых низов, — продолжила Татьяна, оборачиваясь к телу, но уже не наклоняясь. — Без имён, без связей. Их могли забыть быстрее, чем находили. А теперь — она. Маргарита Львовна.
— Убийцы прогрессируют, — осторожно заметил кто-то из стоявших позади.
— Но не в дурную сторону, — резко оборвала она, даже не оборачиваясь. — До сих пор всё было выверено. Стерильно. Ни одной улики, ни клочка ткани, ни отпечатка подошвы. А теперь — платок с инициалами. Почти визитная карточка. И она не соответствует портрету жертвы — не из низов, не было разбитого сердца.
«Если, конечно, Маргарита не наврала». Татьяна не удивилась бы — люди ведь постоянно врут. Она чуть повернула голову, и в этом движении уже не было ни паники, ни растерянности — только холодная, собранная злость.
— Вы правда думаете, что тот, кто столько времени прятался, вдруг решил облегчить нам жизнь? Ещё бы адрес приложили и объяснительную записку.
Молчание ответило ей. Только где-то сбоку кто-то кашлянул, неловко, будто случайно напомнив о себе.
Дашкевич тихо хмыкнул, глядя на платок, который держали в стороне.
— Это слишком просто, — сказала Татьяна, уже не повышая голоса. — Слишком показательно. Словно кто-то хочет, чтобы мы думали на него.
Она замолчала на секунду, и в этой паузе мысль, ещё не оформленная, вдруг сложилась резко и неприятно, как холодный ключ в замке. Кто-то слышал её разговоры. Кто-то знал, как часто она бросала имя Владимира. Кто-то мог взять этот платок заранее. Тогда, когда он ещё был просто вещью. Теперь — он стал уликой. И у неё вдруг появился новый подозреваемый. Эта мысль ей совсем не понравилась.
Она выпрямилась чуть сильнее, чем нужно, будто этим можно было отогнать подступающую догадку.
— Я больше не уверена, — сказала она негромко, — что это он.
Дашкевич бросил на неё короткий взгляд, внимательный, цепкий. В этом взгляде не было ни удивления, ни спора — только быстрая, холодная оценка.
Татьяна ещё несколько секунд смотрела на Маргариту. Лицо убитой всё сильнее распадалось в памяти на детали: влажные волосы у щеки, тёмная кайма у ресниц. И вместе с этим всплыла сцена в проходе, за тяжёлой кулисой. Тогда всё это можно было списать на пошлую театральную дрянь. Теперь же в той короткой, смазанной сцене вдруг проступила новая, куда более неприятная возможность.
Она медленно выпрямилась и произнесла почти задумчиво:
— Вчера в театре Маргарита сцепилась с Михаилом. Я слышала их не до конца, больше тон, чем слова. Теперь я думаю, не слишком ли щедро я позволила себе оставить этот разговор без внимания.
Эта теория нравилась ей куда больше, чем та, новая. Татьяна надеялась, что именно это окажется правдой.
Дашкевич не ответил сразу.
— Допустим, — продолжила она уже ровнее, нащупывая собственную догадку вслух, как ножом край ткани, — Маргарита… могла быть той самой женщиной. Сообщницей, если она вообще была. Той, о которой говорила сестра первой жертвы. В конце концов, она была достаточно умной, чтобы помогать. А потом — либо испугалась, либо начала торговаться.
Дашкевич чуть повернул голову, и в его лице мелькнуло то короткое, опасное оживление, которое появлялось всякий раз, когда версия звучала не красиво, а жизнеспособно.
— И он её убрал, — произнёс он спокойно.
— Или потому что решила выйти из игры не тогда, когда ей позволили, — отозвалась Татьяна.
Впрочем, сейчас эта реплика возникла не из подозрений, а из собственного опыта.
Она замолчала. Что-то старое и вязкое медленно поднялось из памяти. Рябиновка. Воздух, пахнущий сырым деревом и дымом. Доверчивость, которую она тогда приняла за интуицию. Петля. Хрип. И тот поздний, уже после смерти, животный стыд от того, как легко её провели.
Татьяна перевела взгляд на Дашкевича. На этот раз без колкости, без обычной защиты.
— Похоже, — сказала она медленно, — я снова могла влезть в ту же ловушку, что и в Рябиновке.
Он посмотрел на неё коротко и слишком понимающе. Просто понял сразу, о чём речь, и не стал вслух трогать то место, которое и так болело без его помощи.
— Возможно, — ответил он. — Но есть разница.
— Какая же? — спросила она сухо, уже собираясь кусаться по привычке, если он позволит себе лишнее.
— В тот раз Вы были слепой до самого конца, сейчас же Вы засомневались, я вижу.
Татьяна скривила рот, но не стала спорить. Это было неприятно и, что ещё хуже, похоже на правду.
— Какая трогательная эволюция, — пробормотала она. — Я почти умнею на глазах.
— Не увлекайтесь, — отозвался Дашкевич с привычной сухой ехидцей. — Я ещё не готов пережить такое потрясение.
Ветер с реки ударил резче, шевельнул край покрывала на теле Маргариты, и Татьяна резко посмотрела вниз. Мысль уже складывалась дальше — практическая, неприятная.
— Мне понадобится серебро, — сказала она. — Что-нибудь невинное на вид. Вещь, которую можно без шума пустить по рукам. Брошь, портсигар, табакерка, лишь бы выглядело пристойно. И кроме того, мне нужен револьвер. С серебряными пулями.
Тут Дашкевич всё же посмотрел на неё внимательнее.
— Ах, вот как, — произнёс он. — То есть Вы уже мысленно не просто идёте на чай, а устраиваете там небольшую бойню.
— Я мысленно иду на чай к людям, один из которых, возможно, убивает женщин, а другой, возможно, помогает или прикрывает. Простите, что не ограничиваюсь пирожными.
Дашкевич чуть склонил голову, и в лице его появилась та самая сухая, злая усмешка, которую она знала слишком хорошо.
— Ваш пессимизм всегда был утомителен, — сказал он. — Но на этот раз, боюсь, вполне уместен. Если дойдёт до задержания, тихим оно и правда не будет. Особенно если Вы, как обычно, попытаетесь объявить о нём в самый неподходящий момент.
— Не завидуйте, — бросила Татьяна. — У кого-то ведь должен быть талант к драматическим разоблачениям.
— У кого-то, безусловно, есть. У Вас — в избытке.
Она смерила его взглядом, уже почти вернувшись к себе прежней. Значит, окончательно не развалилась.
— Так Вы дадите мне револьвер или продолжите изображать из себя язвительный военный справочник?
— Дам, — ответил он без паузы. — И серебро тоже дам. Потому что, при всех моих личных претензиях к Вашим манерам, я предпочёл бы, чтобы Вы были защищены. Я также буду присутствовать рядом. Скажем, ждать в экипаже в переулке, если Вам понадобится помощь.
Татьяна чуть приподняла бровь.
— Какая щедрость. Я почти тронута.
— К вечеру всё будет у Вас, — добавил он. — И постарайтесь, Татьяна Алексеевна, хотя бы в этот раз не превратить задержание в скандал.
Она усмехнулась — коротко, зло, уже снова почти ожившая.
— Ничего не обещаю. Но если уж мне придётся идти на чай с серебром и револьвером, я намерена сделать это красиво.
Когда они вернулись в здание Дружины, лицо ещё помнило речной холод и вид нового трупа. Татьяна шла быстро, не сбавляя шага. Она уже успела остыть ровно настолько, чтобы снова выглядеть собранной. И всё же Дашкевич распознал в её глазах знакомый опасный блеск. Именно с таким блеском она обычно объявляла о своих намерениях, после которых ему приходилось хоронить следы или людей.
— Я сейчас пойду к барону, — сказала она, едва переступив порог его кабинета и даже не снимая перчаток.
Голос прозвучал так спокойно, что именно спокойствие и выдало её с головой.
Дашкевич поднял на неё взгляд слишком резко. В лице его ничего не дрогнуло, но плечи стали жёстче, а это у него значило больше, чем у других целая тирада.
— Я пойду с Вами, — сказал он.
Татьяна даже не усмехнулась. Подошла к креслу, взялась за спинку, но не села, будто вся была уже обращена вперёд, к следующей сцене, к следующей гадости, которую придётся пережить с прямой спиной.
— Нет, — ответила она. — Если Вы пойдёте со мной, это будет выглядеть так, будто я прячусь за Вашей спиной. А я не собираюсь дарить ему это удовольствие.
Дашкевич бросил перчатки на стол, и кожа глухо шлёпнулась о бумаги.
— Вы не дарите ему удовольствие. Он и так поймёт, что Вы боитесь - Вы сами научили его не верить ни одному Вашему жесту.
Татьяна вскинула на него глаза. Слова попали слишком точно, и именно потому ей захотелось сейчас же швырнуть в него чем-нибудь тяжёлым, желательно серебряным. Страх, конечно, был. Давно въевшийся в мышцы, в затылок, в память тела. Слишком многое она вытерпела от этого человека, слишком многое потом годами вытаскивала из себя по кускам. Но уступить Дашкевичу в правоте было бы почти таким же унижением, как дать барону увидеть её колебание.
— Тем более, — сказала она после короткой паузы, уже с обычной своей ядовитой вежливостью. — Значит, я обязана появиться одна.
Дашкевич посмотрел на неё долго, зло, без малейшего желания облегчить ей задачу хоть словом. Потом медленно выдохнул и отошёл, давая понять, что уговаривать дальше не будет. Это у него тоже было формой поражения, и Татьяна, несмотря на всё раздражение, слишком хорошо это понимала.
— Как угодно, — сказал он. — Только уж постарайтесь не превратить разговор в истерику.
Приёмная у барона была деловая: с двумя стульями у стены, шкафом для бумаг, жёсткой дорожкой на паркете и чиновником при столе. Тот поднял голову от журнала. Под лампой зеленел суконный верх стола, на подносе у стены дожидалась остывающая чайная посуда, и вся эта сухая аккуратность мгновенно вызвала у Татьяны знакомое раздражение. Барон всегда любил порядок потому, что ему нравилось, когда всё вокруг подчиняется.
— Доложите, — сказала она, снимая перчатку с правой руки. — Татьяна Алексеевна Горчакова.
Чиновник кивнул, не задав ни одного лишнего вопроса, поднялся и скрылся за тяжёлой дверью кабинета. Ждать пришлось недолго, хотя Татьяне показалось, что за эти несколько секунд она успела заново вспомнить слишком многое: запах его одеколона, ровный голос, которым он умел унижать почти без повышений, детскую руку в своей ладони. Она стиснула зубы так крепко, что в виске отдало болью, и именно в этот миг дверь снова отворилась. Чиновник вернулся, отступил в сторону и слишком осторожно произнёс:
— Барон просит.
Он встретил её стоя. Уже по одному этому было видно, что день у него не сложился. Обычно он любил принимать людей сидя. Сейчас, видимо, не удержался от желания встретить её лицом к лицу, чтобы хоть как-то придать себе превосходства над ней. Бодрости в нём стало меньше. Любезность на лице была: уголки губ натянуты, челюсть чуть жёстче обычного, глаза слишком внимательные. Он явно скрипел зубами внутри, но всё ещё пытался играть хозяина положения.
— Татьяна Алексеевна, — произнёс барон с той вкрадчивой вежливостью, от которой у неё всегда холодело под лопатками. — Какая неожиданность. И какое счастье видеть Вас не на допросе.
Татьяна села без приглашения.
— Не обольщайтесь, — ответила она. — Сегодня я, напротив, пришла поговорить крайне мирно. Что, полагаю, уже само по себе должно было Вас насторожить.
Барон усмехнулся, но усмешка вышла сухой.
— Меня, признаться, куда сильнее насторожили иные обстоятельства. Один человек, старший по положений, вдруг проявил удивительное великодушие к Вам. Посоветовал не тратить время на такие мелочи, как ограбление под Ораниенбаумом. Пришлось признать, что и впрямь неудачное время для этого следствия.
— Ах, вот как, — сказала Татьяна, чуть склонив голову. — Значит, Вам всё-таки объяснили, что расследование — неподходящий способ для мести.
Он опустился в кресло напротив и сцепил пальцы так плотно, что костяшки побледнели.
— Месть? Ну, что Вы: я всего лишь выполняю свою работу. А сейчас у меня есть более важные дела, только и всего.
Татьяна почувствовала, как в ней вспыхнуло злое, почти радостное удовлетворение. Значит, его действительно прижали, заставили отступить. И ему приходилось сидеть здесь, в собственном кабинете, и говорить намёками там, где раньше он позволил бы себе прямой удар.
— Какая жалость, — сказала она. — А я уж было надеялась, что Вы начнёте скандалить. Это пошло бы Вам куда больше нынешнего смирения.
— Смирение? — переспросил барон. — Нет, Татьяна Алексеевна. Я лишь умею ждать. Вы, к несчастью, нет. В этом и состоит наше различие. Я уже видел, как Вы оступаетесь. И уверен, увижу ещё.
Она улыбнулась ему слишком спокойно, почти лениво.
— Я постараюсь не лишить Вас этого невинного развлечения.
Несколько секунд они молчали. Оно было набито всем тем, что они не говорили вслух: давними обидами, отчётами, угрозами, телами, долгами, старыми сценами. Татьяна получила половину того, ради чего явилась. Но не это жгло её и не из-за этого она позволила себе снова войти в этот кабинет.
Она чуть изменила позу, положила ладони на колени, как это делают перед вопросом, который не хочется задавать.
— Как поживает Адриан? — спросила она.
Барон не моргнул, и всё же его лицо изменилось. Едва заметно. Будто кто-то снял с него одну маску и тут же надел другую, ещё более любезную. Именно этой перемены Татьяна и ждала, и именно она ударила её по нервам сильнее, чем любой крик.
— Надо же, — произнёс он почти ласково. — А я уже начал думать, что Вы пришли исключительно по служебной дряни. Стало быть, Вы всё-таки помните, что на свете существует мой сын.
Татьяна не позволила себе отвести взгляд.
— Я знаю, что Вы отправили его в Австро-Венгрию почти сразу после моего ухода, — сказала она. — Знаю, что он служит. Но это сухие сведения. Меня интересует, как он.
Барон откинулся на спинку кресла с тем наслаждением, которого не счёл нужным скрыть. Вот оно. Вот за чем она пришла на самом деле. Не за победой, не за служебной иглой, а за тем единственным местом, где он всё ещё мог заставить её просить.
— Как он? — повторил он, словно пробуя слова на вкус. — Как трогательно. И как запоздало. Вы, выходит, решили сыграть в материнское чувство спустя… сколько? После того как Вам стало скучно в новой жизни?
Татьяна почувствовала, как вспыхнула под кожей злость. Быстрая, горячая, почти спасительная. Но злость здесь не помогала. Она пришла сюда именно за тем, что от него зависело. И знала это.
— Не тратьте время на позу, — сказала она, и голос всё-таки дрогнул едва заметно на последнем слове. — Скажите прямо.
Барон улыбнулся уже почти открыто.
— Видите ли, Татьяна Алексеевна, когда женщина исчезает из жизни ребёнка, не особенно интересно, какими причинами она потом оправдывает своё отсутствие. Для мальчика всё это сводится к куда более простой формуле. Его оставили.
Она побледнела. Не от слов даже — от того, насколько давно сама боялась именно этой формулы. Боялась, что Адриан скажет себе именно это, не зная ни половины правды, ни десятой доли мерзости, которую приходилось тогда терпеть. И боялась ещё больше, что барон уже много лет старательно вкладывал эту мысль ему в голову.
— Я спрашиваю не о Ваших педагогических взглядах, — сказала она. — Я спрашиваю об Адриане.
— А я, — мягко ответил барон, — как раз о нём и говорю.
Татьяна сжала руки так сильно, что ногти впились в ладони. Унижение стояло в горле горько, почти физически. Она знала, что он играет, тянет, смакует, заставляет её идти дальше, ниже, просить ещё яснее. И знала, что придётся.
— Дайте мне передать ему письмо, — сказала она наконец. — Хотя бы это.
Барон наклонил голову.
— И что же Вы там напишете? — спросил он. — Что внезапно вспомнили о нём между очередным следствием и другим мужчиной? Что Вам стало одиноко? Или что все эти годы Вы, оказывается, страдали втайне, но не писали?
Она вспыхнула так резко, что сама услышала, как сбилось дыхание. Ей хотелось встать и ударить его чем угодно, хоть канделябром, хоть собственным стулом, лишь бы прекратить этот ровный, скользкий голос. Но вместо этого она сидела, выпрямив спину ещё сильнее, и говорила почти сквозь зубы:
— Вы можете сколько угодно развлекаться моим унижением. Но это не меняет того, что я хочу знать, как он живёт. Что с ним. Дайте мне хотя бы возможность написать.
Барон смотрел на неё с тем спокойным, почти сытным удовольствием, которым люди его сорта любуются не едой, а чужим достоинством в момент, когда оно вынуждено гнуться.
— Нет, — сказал он наконец.
Одно слово. Слишком простое после всего остального. Именно потому особенно мерзкое.
— И причины? — спросила Татьяна.
— Причина одна, — ответил он. — Ему этого не нужно.
Она помолчала. Потом всё же заставила себя сделать ещё один шаг вниз, туда, где уже начинало подташнивать от самой себя.
— Тогда хотя бы скажите, счастлив ли он.
Барон усмехнулся едва заметно и промолчал.
Татьяна поняла, что больше ничего не выбьет. Ни письма. Ни адреса. Ни даже честной, человеческой фразы без яда. Барон получил от этой встречи всё, что хотел. И сделал это так, чтобы она унесла с собой не просто досаду, а знакомый, старый вкус собственного бессилия.
Он взглянул на бумаги на столе, будто именно теперь вспомнил, что у него существует служба, кабинет и дела, не связанные с её ранами.
— Если по рабочим вопросам мы закончили, — сказал он с почти безупречной учтивостью, — я бы предпочёл вернуться к своей работе.
Татьяна поднялась. Не резко, не театрально, а медленно, с той опасной осторожностью, которая всегда появлялась у неё, когда злость достигала предела и больше не нуждалась в лишних жестах. Лицо её уже успело снова стать спокойным, даже слишком спокойным.
— Разумеется, — ответила она. — Не смею больше отвлекать Вас от Ваших добродетелей.
После этого она вышла, не хлопнув дверью. Для хлопка у неё ещё оставалось слишком много злости, и тратить её на дерево было бы расточительно. Ей ещё предстояло устроить проверку серебром и поймать убийцу.