Дело 2: «Жатва»
Что посеет человек, то и пожнёт
галатам 6:7
За последний месяц Дмитрий Александрович сделался до неприличия счастливым человеком. В канцелярии Дружины даже начали переглядываться с осторожным суеверием. Он не испепелял больше взглядом младших чинов за промахи, не вставлял свои едкие комментарии во время чужих отчётов, а дважды — событие почти летописное — собственноручно исправил в докладе чужую ошибку, не потребовав переписывать его полностью. Причина, впрочем, была известна всем и не требовала особой дедукции: Татьяна Алексеевна Горчакова сидела на больничном. Дашкевич, к почти неприличному удовольствию, уже несколько недель жил в редкой тишине. Татьяна Алексеевна не вваливалась к нему в кабинет в самых разных состояниях, не язвила, не требовала немедленно отложить всё ради какой-нибудь новой своей догадки и не заставляла его по шесть раз на дню задумываться о том, что ей следовало бы не только надеть намордник, но ещё и, для верности, заковать в кандалы. Более того, впереди у него наконец маячил отпуск — законный, утверждённый, подписанный, почти уже осязаемый. Его, как уже было принято, вполне обыкновенно увольняли в отпуск на несколько недель раз в год, оставляя его заместителя исполняющим обязанности. И всё же Дашкевич слишком хорошо знал истинную цену этой милости. Отпуск существовал ровно до той минуты, пока ведомство не передумало. Стоило случиться важному делу: ревизии, политическому напряжению или просто чужой панике, как его могли не пустить, вернуть, сократить срок, оборвать отдых на полуслове. Формально он отправлялся отдыхать в Быковское. Фактически же даже в имении, даже за сотни вёрст от столицы, он всё равно оставался собственностью службы. И всё же было приятно держать подписанную бумагу и надеяться, что Господь и начальство не сговорятся против него. Мысленно Дмитрий уже дышал липами, смотрел на пруды и не видеть ни одной служебной рожи. А главное — ещё как минимум две, а то и три недели никакой Горчаковой. Одно это делало жизнь почти сносной. И общество у него там ожидалось не худшее: Филипп Филиппович Юрьев обещал навестить его. В это утро он был так возмутительно бодр, что почти светился. Это пугало членов Дружины, не привыкших к таким чудесам. Некоторые, казалось, уже серьёзно подозревали колдовство или подмену. Даже когда секретарь уронил стопку журналов в приёмной, то отделался не привычной казнью, а сухой фразой: — Попрошу быть аккуратнее. Не испортьте ценные бумаги. Секретарь, кажется, вышел после этого белее бумаги, потому что подобная умеренность от Дмитрия Александровича всегда пугала сильнее обычной ярости. Сам же он, откинувшись в кресле, позволил себе редкую, почти неприличную роскошь — несколько минут ничего не делать. На столе лежал уже утверждённый отпускной лист. Быковское представлялось ему в подробностях: тишина в доме, завтраки на террасе, никакой Горчаковой рядом. Ни в дурном настроении, ни с видом человека, для которого слово «покой» ассоциируется только с кладбищем. Это его порадовало, однако с недовольством Дашкевич отметил, что Горчакова даже в своё отсутствие умудрялась лезть туда, куда не просят, — в его мысли. — Поразительно, — пробормотал он себе под нос, перелистывая какой-то рапорт уже без интереса. Когда Дашкевич вернулся домой, слуга вошёл в комнату с мельхиоровым подносом, на котором лежало единственное письмо. Почерк был женский, без кокетливой округлости, и Дмитрий Александрович узнал его прежде, чем прочёл подпись. Соседка по Быковскому, вдова его давнего товарища, графиня Софья Андреева Турчанина — тоже из их мира, тоже упырь, тоже не имеющая привычки писать без веской причины. Уже одного этого хватило, чтобы хорошее настроение дало первую трещину. Он взял письмо, вскрыл ножом аккуратнее обычного, пробежался глазами про строчкам. Дмитрий Александрович медленно сложил письмо, очень ровно положил его на стол. Потом снова взял, развернул и перечёл последнюю страницу, будто надеялся, что слова вдруг поменялись. Они, разумеется, не изменились. Отпуск, и без того всегда висевший на государевой нитке, жалобно захрустел и умер. Быковское больше не обещало ни садовой тишины, ни покоя. Отпуск летел к чёрту, так ещё и терпеть Татьяну Алексеевну придётся рядом. Он откинулся в кресле, прикрыл глаза и потёр переносицу большим и указательным пальцем. Потом всё же усмехнулся — коротко, злобно, почти безрадостно. — Ну разумеется, — сказал он в пустой кабинет. — А я-то, дурак, решил, что Господь хоть раз решил не развлекаться за мой счёт. Дмитрий Александрович написал ответное письмо, затем записку Горчаковой в Ораниенбаум, что отпуск её заканчивается на несколько дней раньше. Снова поднял письмо, постучал им о край стола и уже совсем иным тоном, без следа прежней ленивой бодрости, распорядился, чтобы принесли бумагу. Так он написал ответное письмо графине, отправил записку в Ораниенбаум, что Татьяне Алексеевне потребуется выйти с больничного увольнения чуть раньше, а затем уже подготовил распоряжение по Быковскому — гостей прибудет больше, чем планировалось Закончив, он вслух обронил: — Чувствую, тишина мне будет только сниться. Татьяна Алексеевна приехала в здание Дружины на следующий день, как получила записку с просьбой явиться. Именно это её и удивило — в записке было не требование, а просьба. Как правило, это сулило особо интересные дела, перед которыми её старались хорошенько умаслить. Поэтому в кабинет она вошла уже собранная для работы, злая от предвкушения и почти голодная до любого нового дела. Месяц в имении извёл её окончательно. Тишина, бульоны, забота, от которой хотелось кусаться, и невозможность сунуть нос туда, где пахнет кровью или хотя бы приличным скандалом, подействовали на неё хуже всякой лихорадки. Дмитрий Александрович, сидевший за столом с каким-то особенно недовольным лицом, раздражал её сейчас особенно сильно. Он встал, но поднял глаза не сразу, будто давая ей лишнюю секунду отсрочки перед очередным их столкновением. — Доброе утро, — произнёс он, оглядев её с ног до головы слишком спокойно, чтобы это не было дерзостью. — Как Ваше здоровье? Прошу, присаживайтесь. Татьяна села и только после этого сняла перчатки — неторопливо, палец за пальцем, будто хотела показать, что она здесь хозяйка положения. Несмотря на то, что она изголодалась по работе, она не хотела ему этого показывать. Старалась делать вид, что нужна ему сильнее, чем он ей. — Вы послали за мной, — сказала она. — Я явилась не из прихоти, Дмитрий Александрович. И уж точно не ради удовольствия видеть Вас без серьёзного повода. Вы сорвали меня на несколько дней раньше с заслуженного больничного увольнения. Будьте добры, переходите сразу к тому, ради чего меня вызвали. Он чуть приподнял бровь, но в уголке рта уже мелькнуло опасное удовольствие. Такое, которое у него возникало перед хорошей словесной дракой. — Разумеется. Я хотел бы видеть Вас своей гостьей в Быковском. Она замерла не больше чем на вдох. Очень коротко, но ему хватило и этого. Потом Татьяна медленно подняла на него глаза. В них было почти весёлое бешенство женщины, которой предложили нечто двусмысленное. — Своей гостьей? — переспросила она с той бархатной, почти ласковой интонацией, которая у неё всегда предшествовала удару. — Как мило. То есть Вы, Дмитрий Александрович, попросту решили сделать меня своей любовницей, но, как всегда, обернули это в безупречно вежливый предлог. Он откинулся на спинку кресла. Движение было ленивое, почти расслабленное, но руки его, лежавшие на подлокотниках, напряглись. — Какая поразительная скорость, — заметил он сухо. — От служебной записки до роли любовницы Вы добрались меньше чем за полминуты. Боюсь, я недооценивал живость Вашего воображения. — Разумеется, — отозвалась Татьяна с ледяной любезностью. — Если бы Вы знали меня хоть сколько-нибудь лучше, то начали бы не с Быковского, а с предложения руки и сердца. — Увы, — сказал он, не сводя с неё глаз. — Я слишком люблю жизнь. Насколько помнится, ни один из Ваших супругов не прожил после свадьбы с Вами дольше пяти лет. Татьяна важно, почти манерно смахнула с юбки несуществующую пылинку. Вид у неё сделался до того довольный, что это само по себе уже напоминало признание. — По правде, не дольше трёх, — поправила она с нарочито тяжёлым вздохом. — Такова, видимо, моя доля. Злой рок всякий раз столь жестоко обрывал их жизни, не дав мне толком насладиться семейным счастьем. Дашкевич не улыбнулся. Только взгляд у него стал темнее, острее, внимательнее — и этот взгляд Татьяна знала слишком хорошо. Так он смотрел, когда ему хотелось уже не спорить, а вцепиться. — Вашего второго супруга, Татьяна Алексеевна, — напомнил он сухо, — я помогал Вам травить лично. И слишком хорошо знаю, что первого Вы тоже отправили на тот свет с помощью яда. Так что насчёт третьего я не стал бы с излишней поспешностью винить Провидение. Это уже больше похоже не на рок, а на привычку. Она усмехнулась — коротко, почти довольно. — А всё же Вы ещё живы. Значит, либо Вы осторожнее моих мужей, либо нравитесь мне чуть больше. — Я просто умнее Ваших мужей. — Смелое заявление для человека, который зовёт меня в своё загородное имение. — По крайней мере, я оказался достаточно умён, чтобы не жениться на Вас. Дмитрий медленно поднялся, обошёл стол и остановился у окна. Свет, падавший сбоку, делал его лицо ещё суше, строже, а силуэт — опаснее. Татьяна следила за ним с тем нехорошим, почти плотоядным вниманием, с каким следят за крупным зверем, который может напасть. — Если бы я хотел скандала с Вами, — произнёс он наконец, не оборачиваясь, — я бы не тратил время на поездку в Быковское. Гораздо проще всё было бы сделать прямо здесь, в кабинете. Она щёлкнула ногтем по подлокотнику. — Какая жалость. Я уже почти обиделась. Теперь он всё же повернулся. — Вдова-соседка, госпожа Турчанина, просит меня уладить одно неприятное дело без лишнего шума и без участия Дружины. У местных разговоры о ведьме, колдовстве, дурных знаках и прочей сельской мерзости. Она не исключает такой возможности, но не хочет лишней шумихи, потому что её дочь вот-вот ожидает предложение руки и сердца. Я намеревался ехать в Быковское и без того. Теперь, как Вы понимаете, придётся совместить приятное с крайне неприятным. Боюсь, мне потребуется Ваша помощь в этом деле, если там окажется что-то серьёзное. Татьяна ничего не сказала сразу. Только взгляд у неё вспыхнул так жадно, что вся её напускная скука осыпалась к чёрту в одно мгновение. Она, конечно, тотчас попыталась взять себя в руки, но было уже поздно: Дмитрий Александрович увидел этот голод и, как всегда, молча насладился. — Так вот в чём дело, — протянула она уже гораздо ленивее, чем чувствовала себя на самом деле. — Значит, Вы зовёте меня не потому, что не в силах провести без меня лето, а потому что понадобилась рабочая лошадь. Но, раз дело идёт не через Дружину, то я не обязана соглашаться… как Вы собираетесь расплатиться за мой труд? Он вздохнул. Тяжело, с тем самым скрипом, который у него означал настоящее страдание. — Разумеется, — сказал он. — Я на секунду забыл, что передо мной не аристократка, а маленький разбойник в юбке. Татьяна подалась вперёд так быстро, будто он бросил ей кость. — Вот теперь мы говорим серьёзно. Что я получу? — Сознание собственной незаменимости. — Фу. — Сто рублей от меня лично. Это Ваше месячное жалование. — Я бы хотела что-нибудь сверху к ста рублям. Что-нибудь, что простимулировало бы меня бросить Петербург и терпеть Ваше общество под Москвой. Он чуть прикрыл глаза, словно смиряясь с неизбежным. — У Вас близятся именины Татьяны. Семнадцатое июля. Там мы сможем их отметить. Вот тут Татьяна оживилась уже совсем неприлично. Глаза у неё сверкнули жадно. Это была та её черта, которая каждый раз поражала его одинаково: в вопросах роскоши, украшений и подарков в ней проступало нечто почти детское, алчное, радостное и совершенно бессовестное. — Что именно? — спросила она слишком быстро. Потом опомнилась, но уже поздно. — То есть… насколько серьёзно Вы намерены выразить свою благодарность? — Икону, — ответил он без запинки. — Вы же помните. Чтобы Вы наконец покаялись за всё разом. — Ах, нет, — Татьяна даже откинулась на спинку кресла от оскорбления. — После того как Вы подарили своей кошке рубин на шею, я уже не намерена размениваться на иконы. Он сжал пальцы за спиной так, будто всерьёз подумывал её придушить. — Господи, опять Вы за своё. — Конечно за своё. Электра у Вас два месяца, а уже ходит в рубинах. Я с Вами работаю тридцать лет, а знакома уже больше полувека. Где мой рубин? — Рубины, в случае с людьми, — сказал он с ледяным терпением человека, которого заставляют обсуждать невозможное уже не впервые, — обычно дарят жёнам и любовницам. Я не намерен создавать ложных прецедентов. — Так создайте настоящий, — выдохнула она почти ласково. Он посмотрел на неё в упор. На миг между ними стало слишком тихо. — Не искушайте меня тем, на что сами же потом не согласитесь, — сказал он очень ровно. Татьяна улыбнулась медленно, опасно, как улыбаются перед укусом. Он отвернулся первым — не потому, что сдался, а потому что иначе разговор свернул бы уже совсем не туда. — Брошь, — сказал он сухо. — Хорошую. На мой вкус. — С рубином. — Нет. — С рубином. — Нет, — повторил он. Потом, после паузы, уже с чуть заметной злостью, которая только делала голос ниже. — И не потому, что я жаден. А потому, что не намерен видеть на Вас вещь, которую любой дурак сочтёт двусмысленной. Дмитрий тяжело выдохнул, словно сам не понимал, почему не выставил её за дверь ещё минут десять назад. — Впрочем, — сказал Дашкевич с тем нарочито небрежным видом, который у него всегда означал заранее рассчитанный удар, — чтобы Вы не изображали потом великомученицу, сообщу ещё одну подробность. Я пригласил в Быковское и князя Юрьева. Так что, если Вам так уж тягостна перспектива ждать до осени, заодно увидитесь с ним раньше. Татьяна моргнула слишком быстро, и только это одно выдало её сильнее, чем ей бы хотелось. Впрочем, лицо она удержала почти сразу, лишь губы чуть дрогнули. — Как предусмотрительно, — отозвалась она с ленивой сухостью. — Приму к сведению, но настаиваю на ста рублях, броши и именинах. Она улыбнулась широко, жадно, почти счастливо. В этой улыбке на секунду было столько голой, детской алчности, что он едва не рассмеялся. — А как мы туда поедем? — спросила она, чуть прищурившись. — Вы, я, Ваше драгоценное Быковское. Весь Петербург решит, что я сплю с Вами. Москва тоже, но на сутки позже. Вы точно не этого добиваетесь? — У меня свой вагон, — ответил он. — С несколькими комнатами. И, если уж Вам так нужно прикрытие для совести, мы всегда можем сослаться на дальнее родство по линии Савина. Насколько я помню, именно так Вы представили меня князю Юрьеву при первой встрече. Укол лёг точно. Она сразу вскинула на него взгляд — быстрый, злой, почти удивлённый. — Какое счастье, Вы не забыли. — Я вообще многое не забываю, если это касается Вас. Он сказал это слишком прямо. Она это поняла. Он тоже. И потому оба сразу замолчали, как замолкают хищники, на секунду слишком близко подошедшие к границе, за которой начинается драка. Татьяна откинулась в кресле, медленно провела пальцем по подлокотнику и только потом тихо, почти мурлыча, произнесла: — Хорошо. Я поеду. Но если брошь окажется дрянью, Дмитрий Александрович, я испорчу Вам всё лето. — А Вы разве не за этим едете? — Нет. За ведьмой и брошью. И, возможно, ещё за тем, чтобы убедиться, что Вы и в самом деле отдыхаете так скверно, как я подозреваю. Он посмотрел на неё долго, сухо, без тени улыбки, и именно от этого в его взгляде проступило всё, что не имело никакого отношения ни к Турчаниной, ни к ведьме, ни к поездке. — Татьяна Алексеевна, — сказал он наконец, — я ещё в ту минуту, когда послал за Вами, понял, что отдыха у меня больше не будет. Ночь в дороге высушила их обоих до костей. Поезд из Петербурга дотащил их до Москвы в сером, душном полусне, дальше была короткая пересадка, чужая платформа, утренний зной и экипаж, уже ждавший их для последнего отрезка пути. Лето в Москве стояло тяжёлое, знойное, с тем неподвижным, почти вязким жаром, при котором даже тень не приносит настоящего облегчения. Татьяна сидела напротив Дмитрия Александровича, закутавшись в дорожный плащ, и, несмотря на тонкий, хрупкий вид после недавней болезни, умудрялась ворчать. — Если к полудню я начну убивать людей, — сказала она, глядя в окно, — то виновата не я, а Вы, потому что разбудили меня бесчеловечно рано. Дмитрий Александрович до того был подозрительно молчалив. Поэтому ещё сильнее походил на человека, который уже жалел обо всём на свете. Электра ехала с ними и спала в экипаже. Она то перебиралась к хозяину, требовательно толкаясь лбом в его руку, когда ей хотелось, чтобы ей почесали спину, то, получив своё, с оскорблённой величавостью уходила прочь и укладывалась рядом, если Дмитрий Александрович начинал надоедать ей самим фактом своего внимания. На Татьяну же она поглядывала с ленивым, почти светским презрением. — Не ворчите. Ещё несколько дней назад Вы сами были готовы продать душу за любое дело. Вот же оно, прошу. — За дело, да, а не за недосып. Вы улавливаете разницу? — Я полагал, ради трупа и неприятностей Вы вытерпите пару часов без сна. Татьяна чуть прищурилась, и Дашкевич в ответ на это фыркнул. Ей нравилось вытаскивать из него эти редкие, сухие, почти нечаянные звуки живого человека. В последние дни, после всего, что между ними уже успело случиться и не случиться, каждое такое мелкое послабление ощущалось как тайная победа. Экипаж качнуло на повороте, колёса мягко пошли по уже более гладкой дороге, и впереди между деревьями вдруг проступило что-то светлое, красноватое, большое. Татьяна ещё не сразу поняла, что смотрит уже не на очередной просвет между стволами, а на сам дом. Но когда деревья разошлись шире и усадьба явилась вся, в ней что-то действительно замерло. Быковское лежало на холме в роскошном, почти неприличном великолепии. Красный, тёплый, ещё не тронутый солнцем фасад с белокаменным кружевом карнизов и наличников был одновременно строг и до смешного наряден. Центральный портик держался легко, почти театрально, колонны-нимфы поднимали балкон. Башни по краям, асимметричные, немного капризные, придавали всему дому особый характер. Он не стоял, как прочие усадебные громады, а словно смотрел на них — с ленивым, уверенным сознанием собственной прелести. Утренний свет ещё не стал золотым, но уже целовал верхние линии фронтонов, белый камень и стекло, и от этого дом казался каким-то непозволительно книжным. Жизнь Татьяны, казалось, после взгляда на него уже не могла быть прежней. Татьяна не сказала ничего. Не сразу. Она даже выпрямилась как-то иначе, будто тело на миг забыло про дорогу, недосып и недавнюю слабость. Взгляд всё ещё не решался поверить в увиденное. Быковское ударило в неё тем самым редким, почти унизительным для гордого человека восторгом, какой, должно быть, испытала Элизабет Беннет, впервые увидев Пемберли. Всё здесь — холм, красный фасад, белый камень, пруд, утренний свет на башнях и колоннах — складывалось в такое совершенное великолепие, что внутри у неё вдруг мучительно шевельнулась мысль: вот в подобном месте она хотела бы жить. Уже проглотив этот первый удар восторга и попытавшись спрятаться от него в привычную насмешку, она подумала об Ире и Тихоне: Ира, конечно, сперва закатила бы глаза и объявила, что дом выглядит гротескно величаво. Тихон же сперва молчал бы, щурясь на линии фасада своим упрямым, внимательным взглядом, а потом непременно сказал бы что-нибудь короткое, но меткое. Дмитрий Александрович, конечно, не мог этого не заметить. Он слишком давно и слишком внимательно следил за нею, даже если делал вид, что занят трупами и отчётами. Он дал ей ещё секунду этой немой, почти детской капитуляции перед красотой, а потом сказал тем ровным, сухим голосом, которым у него особенно удачно получались насмешки: — Какое редкое зрелище. Татьяна Алексеевна лишилась дара речи. Если бы знал, что Быковское заставит Вас замолчать — привёз бы Вас сюда раньше. Она медленно повернула к нему голову. Взгляд у неё всё ещё был наполнен домом, рассветом, красным фасадом, но яд уже возвращался, поднимался со дна привычно и бодро. — Не обольщайтесь, Дмитрий Александрович. Мой восторг не связан с Вами, исключительно с архитектурой усадьбы. — Да, я как раз хотел сказать, что архитектура чудесна, но Ваше лицо при её виде куда более занимательно. — Осторожнее, Дмитрий Александрович. Ещё немного — и я решу, что Вы всё-таки привезли меня сюда не для следствия, а для соблазна. — Для соблазна, Татьяна Алексеевна, я бы выбрал себе более покладистую женщину. — Покладистую? Тогда, боюсь, да, кандидатура я неподходящая. — Это я заметил давно. Но согласитесь, есть что-то лестное в том, как быстро Вы истолковали приглашение в моё имение самым неприличным образом. Он усмехнулся углом рта, не глядя уже на неё, а на дом впереди, будто и сам не собирался признавать, какое удовольствие ему доставила эта её реакция. — Я человек старой закалки, Дмитрий Александрович. Я привыкла, что если мужчина приглашает женщину в своё загородное имение, то он либо хочет сделать её своей любовницей, либо жениться на ней, либо просто дурак. — И какая из версий кажется Вам более приятной? Татьяна вскинула брови и наконец окончательно вернулась к себе, прежней. — Та, которая оставляет мне вдовий траур с титулом графини и усадьбой. Он повернулся к ней теперь уже полностью. Внутри экипажа было тесно, и от этого каждая их реплика, каждый взгляд делались почти телесными. Она сидела напротив, ещё чуть бледная после болезни, с потемневшими от дороги глазами, и от того, как на неё падал рассветный свет, он вдруг слишком ясно увидел всё разом: линию шеи над воротом плаща, тонкую злость в губах, ту опасную, живую силу, которая всегда возвращалась к ней первой. И, как всегда в такие минуты, в нём поднялось сразу два желания, неразличимых уже почти до конца: укусить её словом и… — Хотите поставить новый рекорд по скорости отравления супруга? — Разумеется. Я женщина ответственная, не люблю затягивать со своими обязанностями. Дашкевич чуть наклонился вперёд, опираясь ладонью о край сиденья, и от этого движения теснота экипажа вдруг стала ещё более ощутимой. Татьяна не отодвинулась. Только подбородок подняла выше, как поднимают его перед хищником, чтобы не сочли лёгкой добычей. — Не знаю, что в этой угрозе неприятнее, — проговорил Дмитрий Александрович. — Ваш опыт или тот факт, что Вы произносите подобное с таким удовольствием. — Вы сами виноваты. Нельзя дразнить женщину Быковским, брошью, а потом ожидать от неё целомудренной скромности. — Я давно уже ничего целомудренного от Вас не ожидаю. За окном между тем уже развернулся широкий подъездной круг, гравий мягко зашуршал под колёсами, и дом навис совсем близко, великолепный, красный, холодно-красивый в утреннем свете. Татьяна первой отвела глаза, но не потому, что отступила, а потому, что снова посмотрела на фасад. — Господи, какой красивый, — сказала она почти шёпотом, уже не ему, а в пространство, как люди иногда выдают правду прежде, чем успевают её прикусить. Экипаж остановился. Лакей уже спешил к дверце, но Дмитрий Александрович остановил его одним движением руки и сам вышел первым. Потом обернулся и протянул ладонь Татьяне. Она вложила в неё пальцы без лишней скромности, позволив ему помочь себе сойти, и на этот короткий миг они опять оказались слишком близко: её плащ задел его колено, его ладонь задержалась у неё на талии ровно на полсекунды дольше необходимого, её дыхание скользнуло по его щеке. Ни один из них не отстранился резко. Они вообще редко делали что-то резко, когда дело касалось друг друга. Слишком опытные для суеты. Слишком жадные до того, что можно растянуть. Татьяна подняла голову и снова посмотрела на Быковское уже снизу, от самых ступеней. Дом теперь казался ещё более вызывающим, ещё более прекрасным, и у неё внутри от этого снова почти сладко заныло. Присмотревшись, она увидела, что фасад над крыльцом был венчан гербом с надписью. — «Semper immota fides», — прочитала она вслух. — «Всегда непоколебимая верность». Девиз моей семьи. Татьяна тихо хмыкнула. Настолько, что звук сам по себе звучал как колкость. — Иронично, что Вы родились в семье с подобным девизом. Очередное напоминание о Сосновицах. Разумеется. Лакей нёс её саквояж так, будто там лежали фамильные реликвии, горничная шла на полшага позади, готовая распахнуть любую дверь прежде, чем Татьяна успеет коснуться ручки сама. Дмитрий Александрович, разумеется, сопровождал их, держа кошку на руках. Ему не хотелось признаваться, но лицо Татьяны доставляло ему слишком много удовольствия, чтобы он её оставил. Коридор, в который они вошли, тянулся вдоль садового фасада. В высоких окнах уже стояло тонкое утреннее медное зарево. За стеклом, ещё в сыроватой дымке, бледнело два пруда, на островке посреди одного из них угадывалась ротонда — белая, лёгкая. Всё здесь было до такой степени красиво, что Татьяне, при всей её любви к красивому, захотелось немедленно начать ворчать, просто чтобы не выдать своих чувств. Когда перед нею распахнули двери сиреневых гостевых покоев, она остановилась так резко, что горничная едва не налетела ей в спину. Весь этот анфиладный, немного готический, чуть театральный уют ударил в глаза сразу. Сперва маленькая гостиная в дымчато-лиловых, приглушённых тонах, с мягким диваном, креслами, камином в светлом камне и высокими окнами, завешанными густыми, почти вечерними шторами. Затем уже спальня — уже тише, глубже, с колоннами, с высоким ложем под полупрозрачным балдахином, с резным изголовьем. Вдоль стен поднимались книжные шкафы, ковёр был мягок до неприличия, огонь в камине не стали разводить из-за жары, а с окна, если подойти ближе, открывался тот самый вид на пруд и ротонду. Дашкевич снял Электру с рук и поставил на пол. Та сразу выпрямилась, повела мордой по комнате с видом хозяйки, проверяющей, достойно ли её новое окружение, и, не удостоив никого лишним интересом, важно направилась изучать новую территорию. — Что ж, — произнесла она, медленно проходя в гостиную и проводя пальцами по спинке ближайшего кресла с таким видом, будто проверяла мебель на заговор, — для ссылки вполне сносно. Я ожидала чего-нибудь более мрачного. Сырой комнаты, сквозняка, двух унылых стульев и распятия. Вы меня, Дмитрий Александрович, почти разочаровали. Он остановился в дверях, не входя, будто был готов бежать прочь при первой же возможности. Взглянул на неё так, что Татьяна поняла тут же — как бы она ни старалась, всё равно выдала себя. — Разумеется, — сказал он сухо. — Именно так обычно и выглядит Ваше разочарование. Женщина, которой отвратительно нравится комната. Татьяна обернулась к нему через плечо, уже у окна, и на лице её была та особенная, лениво-ядовитая усмешка, которая появлялась только тогда, когда её поддели удачно. — Не льстите себе. Комната мне не нравится, но вид сносный. — Какое облегчение, — отозвался он, наконец входя и останавливаясь в нескольких шагах от неё. — А я уж испугался, что заслужил Вашу благодарность. — Благодарность я, Дмитрий Александрович, выражаю иначе. Он чуть склонил голову, проследив за её взглядом к пруду, к белой ротонде, к тому тонкому утреннему свету, который действительно делал это место опасно хорошим. И именно потому в его голосе, когда он снова заговорил, проступила та знакомая ей насмешка, за которой он прятал всё, что не хотел отдавать прямо: — Можете не утруждаться. Ваше лицо уже всё за Вас сказало. Я, признаться, редко вижу, чтобы Вы смотрели на что-либо с таким восхищением. Обычно после первой же минуты начинается требование переделать, перекрасить или сжечь. Татьяна медленно подошла к камину. Сказала почти брюзгливо, будто против своей воли: — Я просто прикидываю, сколько здесь можно было бы сделать ещё лучше, если бы хозяин не был мужчиной. Например, вон там просится кушетка, а не кресло. И ширма у окна. — Вы в этом доме ещё четверти часа не прожили, а уже начали его переделывать под себя, — заметил он. — Ещё немного, и я решу, что это вторжение. Она перевела на него глаза и чуть прищурилась. Он стоял напротив, усталый после дороги, слишком прямой, слишком тёмный на фоне этих лиловых стен. — Не беспокойтесь, Дмитрий Александрович, — сказала она мягко, и в этой мягкости уже тлел знакомый коготь. — На Вашу спальню я пока не посягаю. Он усмехнулся уголком рта, не сводя с неё глаз. — Пока? — Не заставляйте меня жалеть о приличии раньше ужина. На это он всё-таки выдохнул короткий смешок, почти беззвучный, но Татьяна услышала и, как всегда, внутренне отметила как маленькую победу. Горничная к тому времени уже расставляла на туалетном столике щётки, воду и какой-то сиротский букетик ранних садовых цветов в вазе. Лакей исчез так тихо, будто его и не было вовсе. Оставшись почти наедине, они оба на секунду замолчали. Татьяна снова посмотрела в окно, на ротонду, на гладь пруда, где белел ранний свет, и, не оборачиваясь, сказала уже тише, честнее, чем собиралась: — Здесь и вправду очень красиво. Он не ответил сразу, не сводя с неё глаз. Когда же заговорил, голос его прозвучал на полтона ниже, чем обычно, и оттого особенно опасно. — Я знаю. И именно этим спокойным «я знаю» он снова поддел её сильнее, чем любой грубостью. Не дом. Не вид. Её саму. Татьяну это, как водится, немедленно взбесило. — Господи, какой Вы самодовольный человек, — сказала она, оборачиваясь к нему уже с новой злостью, почти благодарной за повод спрятаться в неё с головой. — Я о Быковском, Дмитрий Александрович. Не о Вас. — Какая жалость, — отозвался он. — А я уже почти решил, что сиреневые комнаты творят чудеса. — Сиреневые комнаты, — сухо сказала Татьяна, — творят во мне одно желание: немедленно остаться здесь жить и никогда больше не возвращаться в Петербург к его чиновникам, баронам и прочей казённой сволочи. Вас это, к счастью, не касается. Дашкевич двинулся к выходу. Электра, подозрительно обнюхав незнакомые комнаты, скользнула следом за ним тенью. — Филипп Филиппович присоединится к нам завтра. Полагаю, мы можем немного отдохнуть, а затем собраться за завтраком. Я расскажу Вам детали дела, которые мне рассказали в письме. Через несколько часов, переодевшись и придя в себя после долгой дороги, они сошлись к завтраку в малой столовой. Окна её выходили в сад, а дальше, за редеющими деревьями, виднелся пруд. Утро уже успело стать невыносимо жарким: солнце било в стекло без всякой деликатности, воздух стоял неподвижный, густой. Даже мельхиор на столе будто нагрелся. На белой скатерти теснились холодная телятина, яйца, масло, тёплый хлеб, творог, сливки, сыр, ягоды. Доктор как раз дозволил Татьяне оставить в покое её каторжные бульоны и каши на воде. Она набросилась на всё это почти яростно, будто это был не завтрак, а возвращение к самой жизни. Ела она быстро, жадно, без тени обычной дамской жеманности. В этой откровенной, почти детской алчности было столько облегчения, что Дмитрий Александрович сперва даже не стал ей мешать, только сидел напротив с чашкой кофе и наблюдал за нею с сухим, тайно довольным вниманием. Татьяна как раз успела расправиться с куском хлеба, толстым слоем намазанным маслом, и потянулась за ветчиной с такой поспешностью, будто опасалась, что еду у неё сейчас отнимут. В этот момент Дашкевич всё же не выдержал — уголок его рта дрогнул, не превратившись в улыбку, и он заметил, лениво покачивая чашку в пальцах: — Я, признаться, не знал, что этот месяц Вас держали на цепи и кормили через день. Татьяна, не переставая жевать, вскинула на него глаза. — Это всё лечение: бульон, каша, молоко, сухари. Ещё неделя, и я бы, пожалуй, начала кусать прислугу. — А вид у Вас такой, будто Вы не выздоравливали, а отбывали епитимью. — Я и отбывала, — сказала она, уже накладывая себе ещё. — Только, в отличие от настоящих грешников, безо всякой пользы для души. Он откинулся на спинку стула, глядя, как она с безупречным презрением к аристократическим условностям тянулась сразу и к сыру, и к ягодам, и к мясу. Татьяна больше походила не на даму, а на дикарку, которую подпустили к хорошему столу. — Смотреть на Вас за завтраком — редкое удовольствие, — заметил он. — А Вы не смотрите с таким умилением, — бросила Татьяна, не поднимая головы. — Я от этого начинаю подозревать подвох. Подвох, разумеется, был, хоть и не в завтраке. Дмитрий Александрович подождал, пока в ней уляжется первый голод, и только после этого положил вилку, сцепил пальцы и заговорил уже о деле. Сведений у него и самого было слишком мало. Госпожа Турчанова, как и следовало ожидать от вдовы в жару и в провинции, писала сдержанно, но между строк там чувствовалась не только обычная впечатлительность, а настоящее беспокойство. В округе стояла тяжёлая, аномальная жара, такая, что земля трескалась, как пересушенный хлеб, и уже сам по себе неурожай никого не удивил бы. Но вместе с ним начал гибнуть скот — причём только у Турчановых, соседей беда не коснулась. Из-за этого прислуга начала шептаться, что всему виной — ведьмовское колдовство, порча. Татьяна слушала его вполуха ровно до той минуты, пока не добралась до следующего куска ветчины. Потом, проглотив, скривила рот и сказала с тем деловым, почти скучающим презрением, которое у неё всегда появлялось при запахе слишком банальной мистики: — Скучно. Скорее всего, никакой ведьмы здесь нет и в помине. Неурожай, падёж, жара, дурная вода, а у местных, как всегда, слишком много воображения и слишком мало ума. Она взяла ещё кусок, но, уже поднося его ко рту, всё же уточнила то, что в её ремесле было естественнее любого суеверия: — Ведьма здесь зарегистрирована? Дружина ведала не одними упырями. В пределах империи она старалась держать под надзором вообще всякую нечисть, способную влиять на людей, землю, кровь, болезни или порядок. Ведьмы, если не желали жить загнанным зверьём, обязаны были сообщать о себе, о месте жительства, о роде своего дара и, по первому требованию, помогать в делах, где их знание могло быть полезно. Разумеется, подчинялись этому далеко не все. Некоторые скрывались, не вставали на учёт, меняли имена, уходили в леса и глушь. Дружина выискивала и наказывала таких, так что к этому году незарегистрированные ведьмы стали редкостью. Дмитрий Александрович качнул головой. — Нет. Ни одной зарегистрированной ведьмы в этих местах нет. Я проверил ещё в Петербурге. — Вот именно, — отозвалась Татьяна, почти довольная собственной правотой. — Значит, у нас человеческая глупость. — И всё же, — сухо сказал он, — госпожа Турчанова — вдова моего старого товарища. Я предпочёл бы убедиться сам, что здесь действительно только жара, падёж и деревенское воображение. К тому же ей нужно быть спокойной. У неё дочь на выданье, и я, признаться, понимаю нежелание проводить свадьбу в доме, где по вечерам шепчутся о ведьмах. Татьяна медленно отложила вилку и наконец посмотрела на него уже с большим интересом, чем показывала до сих пор. — А вот это уже лучше, — сказала она. — Если не будет ведьмы, я хоть могу насладиться сплетнями, скандалами или интригами. У них наверняка водится более неприятная нечисть, чем настоящая ведьма — скверные родственники или потенциальный жених. — Вы неисправимы. — Зато после еды я становлюсь добрее. Завтра же, как приедет Филипп Филиппович, нанесём визит этим Вашим соседям.