Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник

Глава 16: «Колдовство по соседству», часть 2

Настройки
      Филипп и сам не понял, зачем согласился ехать в Быковское. Вероятно, причина была в том, что за последние недели Архангелово стало для него не домом, а тяжёлой, прекрасно отделанной ловушкой. Каждый завтрак оборачивался нравоучением, каждый вечер — очередной холодной колкостью отца, а каждый взгляд на Константина — новой волной мерзкой, тупой вины. Костя всё сильнее маялся, всё заметнее срывался с пустяков, всё чаще писал новое письмо. У него сталось почти детское выражение лица, которое делало его особенно беззащитным. Полечка не ответила ни на одно послание. Ни на первое, ни на второе, ни на третье. Филипп знал, куда она делась, и знал это слишком хорошо, чтобы спокойно смотреть брату в глаза. Его это знание грызло изнутри, и в конце концов он сделал то, что делают трусы: сбежал. Под благовидным предлогом приглашения он просто решил перевести дух в укромном месте. Дашкевич, к его собственному раздражению, всё яснее представлялся человеком, рядом с которым дышать легче, чем под родной крышей.       На следующий день после приезда Татьяны Алексеевны и Дмитрия Александровича в Быковское стояло такое утро, при котором уже к девяти часам воздух делался не просто тёплым, а густым, душным, липким. Над станцией колыхалось белёсое марево, рельсы отсвечивали слишком ярко, дерево платформы пахло солнцем и пылью, а от железа струился нагретый жар.       Поезд только успел тяжело выдохнуть пар, а Татьяна уже стояла у края платформы так, будто готова была потребовать выдать ей Филиппа немедленно. Это она настояла, чтобы они с Дашкевичем приехали сами. Дмитрий Александрович, разумеется, проворчал на этот счёт что-то достаточно ядовитое, чтобы не звучать уступчиво, но всё же поехал.       Она стояла в светлом платье и смотрела на вагоны с тем выражением, которое у неё бывало перед началом охоты. Филипп, едва ступив на платформу, сразу понял, что она действительно безумно рада его видеть. Когда он подошёл ближе и поцеловал ей руку, от него пахнуло дорогой, табаком, мужским потом, горячим сукном и — хуже всего — живой, сладкой, молодой кровью под разогретой солнцем кожей. Татьяне пришлось улыбнуться чуть медленнее обычного, чтобы за этой улыбкой спрятать лишний вдох. — Наконец-то, — сказала она, и в голосе её было столько нескрытого довольства, что Филипп, измученный дорогой и домом, всё же улыбнулся по-настоящему. — Я уже начала думать, что Архангелово решило Вас не выпускать. — Оно пыталось, — ответил он, беря у носильщика перчатки и трость. — Но я, как видите, вырвался с частью достоинства и без единой тётушки в сундуке.       Дмитрий Александрович стоял рядом, сухой, подтянутый. По утрам у него было такое выражение лица, что любой посторонний решил бы, что человек этот давно никого не любит. Но Филипп, поживший под его крышей и увидевший его в таких обстоятельствах, после которых всякая маска трескается, уже различал под этой сухостью куда больше, чем полагалось. — Князь, — сказал Дашкевич, протягивая руку. — Вы прибыли вовремя. Я ещё не успел окончательно пожалеть, что пригласил Татьяну Алексеевну. Полагаю, Вы сделаете её общество более терпимым.       Филипп пожал её без прежней настороженности и даже позволил себе уголком рта улыбку, которая могла показаться слишком дерзкой. — Утешает, что я хотя бы не опоздал к Вашему разочарованию. — Пока ещё нет, — сухо отозвался Дашкевич. — Но день долгий.       Татьяна тут же вцепилась в их ровную, мужскую вежливость так, будто лично не выносила всякого приличного тона дольше полуминуты. — После обеда нас пригласили на чай, — объявила она. — Соседи Дмитрия Александровича, вдовствующая графиня с дочерью. Так что, Филипп Филиппович, располагайтесь духом. В ближайшие часы Вас будут разглядывать, оценивать и, возможно, тайно мечтать о Вас замуж.       Филипп, который ещё не успел толком перевести дух после дороги, скосил на неё взгляд уже с привычным, почти домашним недоверием. — Какое счастье. Я ехал в Быковское как человек, нуждающийся в покое, а оказался, как вижу, в руках двух существ, которым решительно нечем заняться. — Это неправда, — спокойно сказал Дашкевич, жестом приглашая их к экипажу. — Мне как раз есть чем заняться.       В коляске, закрытой от солнца, но всё равно нагретой, было душно. Татьяна, оказавшись рядом с Филиппом так близко, как не бывала со времени Кирсанова, сперва почувствовала облегчение — почти болезненное, острое, как если бы кто-то на секунду вернул ей что-то давно отнятое. А следом — всё то же проклятое, низкое, телесное: запах его крови, жар кожи, живой пульс у основания шеи, видный чуть яснее, чем следовало бы при таком ярком лете. Она отвернулась так быстро, будто её внезапно заинтересовал вид на пыльную дорогу, и спросила нарочито небрежно: — Ну, рассказывайте. Как Вы там выжили в кругу семьи?       Филипп сперва хотел отмахнуться, но рядом с ними, в этом знойное, привычное упрямство само собой сдвинулось в сторону откровенности. — С трудом, — сказал он. — Отец в последнее время будто сорвался с цепи. Цепляется ко мне, к Косте, ко всему, что движется и говорит недостаточно почтительно. А Костя… — он запнулся на секунду, глядя в окно уже без всякого выражения, — Костя начал слишком сильно нервничать. Полина не ответила ни на одно письмо.       Татьяна молчала так долго, что это уже означало жалость. — Он не узнает о её судьбе. К счастью для него же.       Филипп коротко кивнул. Дашкевич, сидевший напротив и наблюдавший за ними с невозможной внимательностью, не стал ничего прибавлять. — А моя диета наконец кончилась, — бодро похвасталась она перед Филиппом. — больше никакой каторжной еды. Я намерена отныне придаваться чревоугодию… В этот минут она наклонилась к нему чуть ближе, голос её стал ещё тише. — … и прочим порокам.       Филипп не выдержал и тихо рассмеялся. Не нервно, не из вежливости, а уже почти так, как смеялся бы дома с кем-нибудь из своих, и именно это заметил в себе с лёгким изумлением. С Дашкевичем он и вправду чувствовал себя свободнее, чем вчера за столом в Архангелове под сухим отцовским взглядом. Там каждое слово приходилось вынимать из себя с усилием и потом ещё оправдывать. Здесь же, в душном экипаже посреди раскалённого дня, рядом с графом, который по всем законам здравого смысла должен был внушать ему ужас, он неожиданно начал наглеть — спокойно, почти лениво, как человек, которого не одёрнут за неправильный вдох.       Когда они добрались до дома и сели за поздний завтрак в малой столовой, жара уже сделалась настолько плотной, что её будто бы можно было резать ножом. Воздух стоял в комнатах тяжёлый, плотный, окна держали распахнутыми настежь, но и это не приносило прохлады, лишь впускало запах разогретой травы, воды, пыли и липового цвета. Электра растянулась на подоконнике, лениво дыша всем боком, и даже мельхиор на столе нагрелся так, что к нему не хотелось прикасаться.       Татьяна Алексеевна, которой наконец дозволили оставить в прошлом бульоны, молоко и прочие оскорбления человеческого достоинства, всё ещё ела с истеричной жадностью. Она отрезала себе ещё ломоть ветчины, взяла булку, не дожидаясь, пока ей подадут масло, и одним движением придвинула к себе блюдо с сыром.       Дмитрий Александрович некоторое время молча пил кофе и смотрел на неё поверх чашки. В его взгляде виднелось и внимание, и насмешка, и даже какие-то ноты одобрения. Наконец он поставил чашку на блюдце и произнёс: — Я начинаю думать, что доктор переборщил со сроком диеты.       Татьяна даже не подняла головы. — Так и есть. Меня месяц кормили так, будто я младенец, способный есть только жидкое, а не взрослый человек с естественными потребностями. Ещё неделя овсянки на воде, и я бы не смогла скрыть своего гастрономического интереса, глядя на людей.       Филипп не выдержал и усмехнулся, хотя от последней фразы по коже побежали неприятные мурашки. — Я, признаться, думал, люди всегда представляют для вас гастрономический интерес. — Только те, кто говорит глупости за завтраком, — сказала она и, не глядя, ткнула в его сторону ножом для масла. — Сидите смирно, князь, пока я добрая.       Дмитрий Александрович кивнул на лежавшую рядом папку, словно нехотя возвращая разговор к службе. — В Петербурге, пока Вы поправлялись, один юный подчинённый умудрился отправить в сенатский архив черновик вместо окончательного отчёта. Черновик, замечу, с его собственными заметками на полях. — Надеюсь, хоть почерк был разборчивый? — спросила Татьяна. — К несчастью. — Тогда им всем полезно было узнать, что о них думают на самом деле. — Ещё один перепутал два дела и сшил в одну папку донос на революционера с делом о русалке, утопившей мужчину. — Он просто постеснялся признаться, что хочет, чтобы его уволили. — Увы, — сухо сказал Дашкевич, — на такую милость я не способен.       Татьяна вздохнула с той почти довольной злостью, какую у неё всегда вызывала чужая тупость. — Всё как прежде. Вы даже не представляете, как меня утешает это болото. В Ораниенбауме меня окружали покой, уход и тишина. Ещё немного, и я бы совсем одичала.       Филипп слушал их с тем всё более явным недоумением, которое в нём теперь уже не пряталось за воспитанием. В Быковском, рядом с ними, он и сам начинал говорить свободнее, чем дома, а потому спросил без особой подготовки, просто потому что мысль слишком давно вертелась в голове: — Одного я всё-таки не пойму. С Дмитрием Александровичем всё ясно. Но Вы-то как туда попали?       Татьяна откинулась на спинку стула и посмотрела на него поверх чашки с ленивым, очень подозрительным удовольствием. Затем рассмеялась, но настолько фальшиво и наигранно, что это ударило в Филиппа. — Это длинная и крайне прискорбная история, — сказала она. — В ней есть дурные мужчины, скучная бедность, плохой характер и несколько решений, о которых следовало бы сожалеть, если бы они не были так забавны. — То есть Вы мне всё-таки не расскажете? — Разумеется, нет, — отозвалась она. — Я же не сумасшедшая. — Спорное заявление, — сухо заметил Дашкевич. — Молчите, Дмитрий Александрович.       Потом она резко, почти нарочно сменила тему и ткнула вилкой в самого Филиппа: — Лучше скажите, почему Вы так исхудали? Вас там морили голодом, как и меня?       К соседям они поехали уже в дневной пик, когда жара не спадала, а, напротив, наливалась тупой, вязкой злостью. Солнцепёк висел над дорогой так густо, что даже деревья вдоль аллеи казались не живыми, а утомлёнными. Воздух был белёсый, сухой, в нём стоял прелый дух разогретой травы, пыли, тёплой воды из пруда и чего-то сладковато-гнилого, что бывает только в очень жаркие лета, когда земля начинает дышать тяжело, через силу.       Дом Софьи Андреевны стоял не так широко и вызывающе прекрасно, как Быковское, но тоже был из тех старых, хороших усадеб, где ещё держались привычка к порядку, вкус и след денег. Их приняли без суеты, с той тихой, выученной любезностью, за которой у хороших хозяек всегда прячется настоящее беспокойство. Софья Андреевна оказалась женщиной ещё красивой, хотя уже усталой этой красотой: лицо тонкое, чуть осунувшееся, аккуратная причёска. На вид ей было около тридцати, хотя Татьяна почти не сомневалась, что истинный её возраст давно перевалил за эту черту. Для их мира в этом не было ничего необычного. Женщины чаще входили в упыриную жизнь как жёны или дочери. С первыми обходились особенно расчётливо: многие мужчины предпочитали обращать жену лишь после того, как она успеет родить, полагая, что упыриная природа делает женщин менее плодовитыми. Татьяна слишком хорошо знала, что в этом было не одно только суеверие. Других же не удостаивали и такой жестокой «милости»: некоторые охотнее становились вдовцами, потом женились снова и снова, чем обрекали себя на брак, который мог тянуться столетия. — Благодарю, что приехали, — сказала она, когда все обменялись положенными приветствиями и сели в малой гостиной, где шторы были приспущены от солнца, а чай уже ждал на столике у окна. — Мне неловко отнимать у вас время, Дмитрий Александрович, но я предпочла бы показаться смешной, чем позволить этой дряни расползтись дальше.       Она повернулась к дочери, сидевшей чуть поодаль. Светлана была из тех редких созданий, на которых взгляд поневоле задерживался дольше, чем позволяла вежливость, — альбиносом. Волосы у неё были не светлые даже, а совсем бесцветные, как выгоревший на солнце шёлк. Такими же прозрачными казались брови и ресницы, а кожа — тонкая, ровная, почти лишённая живого оттенка — будто вовсе не знала румянца. И только глаза на этом лице горели поразительно ярко: большие, чистые, пронзительно-голубые, почти неестественные в своей ясности. В ней было что-то трогательное, хрупкое, болезненно-нежное. Именно эта редкостная, странная белизна настораживала Татьяну сильнее простой миловидности. Подобные особенности иной раз рождались сами по себе, по прихоти природы, но сильная магия тоже оставляла на людях след — и колдовство, особенно тёмное, вполне могло наложить такой отпечаток. — Моя дочь, Светлана Петровна, — сказала Софья Андреевна, и в голосе её мелькнула едва заметная напряжённость, словно она заранее ждала чужого взгляда и уже устала его выдерживать. — Светочка, это граф Вронский-Дашкевич, Татьяна Алексеевна Горчакова… и князь Юрьев.       Светлана подняла глаза на каждого по очереди и кивнула тихо, очень воспитанно, почти беззвучно. При этом на Филиппа Филипповича она посмотрела чуть дольше, чем требовала простая вежливость, и тут же отвела взгляд. Однако это всё равно успели заметить все, включая самого Филиппа. Тот, севший сперва с тем ленивым, почти развращённым спокойствием человека, которого уже успели избаловать в Быковском, сразу внутренне подтянулся, как кошка при шуме. Дашкевич, уловив это боковым зрением, небрежно взял чашку и сказал так, будто продолжал начатый ранее в другом доме разговор: — Князь в курсе. У него есть допуск. Говорить при нём можно свободно.       Филипп почувствовал, как под этим сухим, будничным подтверждением у него всё равно неприятно стянулось внутри. Одно дело — знать о собственном посвящении в тишине кабинета, среди бумаг и сигарного дыма, и совсем другое — услышать о нём вот так, среди светлой гостиной, как будто существование упырей давно уже стало для него не катастрофой, а просто ещё одной деталью хорошего общества. Он промолчал, только взял чашку слишком осторожно и постарался не смотреть ни на Татьяну, ни на Дашкевича, хотя подозревал, что оба всё равно его видят насквозь.       Софья Андреевна заговорила без истерики, и именно от этого её рассказ звучал убедительнее. Сначала она и сама не придала всему значения: жара стояла ненормальная, земля пересыхала, и то, что на огородах пожгло зелень, клубнику стянуло, а рожь на некоторых полосах пошла пустым колосом, никого не должно было бы удивить. Потом стало хуже. У коров сперва пропало молоко. Не у всех, а у части, что только усилило разговоры. Потом несколько коров начали давать молоко с кровью. Скотина вяла, плохо ела, а люди, как и водится, вместо того чтобы думать о болезни, воде, корме и жарище, ухватились за слово «колдовство». — Я не верю ни в какую ведьму, — сказала Софья Андреевна, очень прямо. — По крайней мере, не в том жалком смысле, который в это вкладывают мои дворовые. Жара, болезни, испорченный корм, запуганные люди — вот во что я верю. Но у меня дочь со дня на день должна получить предложение. Мне совершенно не нужно, чтобы по округе шли разговоры, будто в моём доме навели порчу и коровы кровью плачут.       Пока графиня говорила, Филипп с каждым новым словом белел всё заметнее. К середине рассказа уже опасно сливался цветом с салфеткой на коленях. Он ведь ехал в Быковское отдыхать. Отдыхать! Это слово ещё утром казалось ему простым, светлым и человеческим: спать до неприличия поздно, пить вино, дышать липами, шататься по парку и, желательно, не присутствовать при том, как Татьяна Алексеевна с Дмитрием Александровичем оживают при одном только запахе чужой беды. И вот пожалуйста: не успел как следует обосноваться, а уже сидит в душной гостиной, где чай ещё не остыл, а вокруг него медленно, с достойной обстоятельностью собираются ведьма, падёж, кровь в молоке и прочая деревенская мерзость. Кажется, в приличном отпуске от таких вещей стараются держаться подальше - по меньшей мере за три уезда.       Самое обидное было даже не в ведьме и не в проклятии, а в том, что Татьяна с Дашкевичем, при всём внешнем приличии, явно начинали чувствовать себя всё бодрее. И Филипп, сидя между фарфором, жарой и собственным раздавленным отпуском, уже почти физически ощущал, как его мирный отдых, ещё вчера соблазнительный, так и превращается в очередное «ну раз уж мы всё равно здесь, давайте посмотрим».       Татьяна, на самом же деле, слушала с деловым, чуть скучающим вниманием и только один раз перебила — тогда, когда стало ясно, что речь идёт не о широком страхе, а о вполне удобной жертве. — Кандидатка на роль ведьмы уже есть? — спросила она, откинувшись на спинку кресла. — Такие вещи обычно не случаются без готовой бабы, на которую можно это повесить.       Софья Андреевна поморщилась. — Есть одна старуха, Акулина Ивановна. Бездетная крестьянка, живёт одна на краю деревни. Нелюдимая, языкастая, с характером дрянным. Её и прежде не любили, а теперь уж и вовсе готовы заживо сжечь, если их не остановить. — Они и раньше её терпеть не могли, — тихо сказала Светлана, и это был первый раз, когда она подала голос.       Он, голос, оказался мягким, почти прозрачным, совсем не болезненным, а просто очень спокойным. — Теперь им просто стало удобнее. Мне её жалко. Я иногда к ней хожу. Она ворчит, но ничего дурного не делает.       Татьяна перевела на неё взгляд с куда большим интересом, чем на половину уже сказанного. Светлана, заметив это, чуть опустила глаза, но не смутилась, только пальцы крепче сжала на блюдце. — Вы к ней ходите? — переспросила Татьяна. — Да. — Одна? — Да.       Софья Андреевна устало вздохнула. Дашкевич, скользнув взглядом по окну, где жара уже начинала дрожать белым маревом над дорожкой, предложил выйти и показать им имение, хлев, поля и всё то, о чём до сих пор говорили только словами. Решение приняли сразу, тем более что сидеть в этой неподвижной духоте и дальше было почти мучительно. Когда они вышли в сад, Филипп отстал на полшага и, дождавшись, пока хозяйка с дочерью пойдут впереди с Дашкевичем, наклонился к Татьяне так резко, будто собирался нашёптывать ей проклятия: — Я ни на что подобное не соглашался, — прошипел он, и вид у него был такой искренне оскорблённый, что Татьяне пришлось сдержать усмешку. — Мне обещали отдых. Быковское. Вино. Ничего страшнее скуки. Я не подписывался на ведьм, кровавое молоко и очередную компанию к трупам. — Пока трупов нет, — заметила она тихо, не глядя на него. — Пока. Вот именно это «пока» мне и не нравится. Мне хотелось пить, гулять, спать до полудня, предаваться с Вами усладам в постели и куралесить, а не снова оказываться рядом, когда у вас обоих начинают блестеть глаза. — Вы преувеличиваете. — Я уже понял, что именно так Вы и говорите перед тем, как всё покатится к чёрту.       Она всё-таки повернула к нему лицо. Под шляпой, в этом слепящем, душном свете, глаза у неё были живые и уже почти весёлые. — Филипп Филиппович, смягчитесь. Здесь, вероятнее всего, вовсе нет никакой мистики. Есть жара, глупость, плохая вода и склонность людей обвинять в своих бедах женщину, которая живёт не так, как им хочется. Это, конечно, неприятно, но пока ещё не трагедия. — Как утешительно, — пробормотал он. — То есть, может статься, нас ждёт не проклятие, а просто человеческое скотство. — Вот видите, — сказала она. — Вы уже начинаете рассуждать почти как свой.       Они как раз подошли к хлеву, где их встретил сладковатый, тёплый запах животных, сена, навоза и тревоги. Там уже суетились дворовые: одна из коров должна была отелиться с часу на час. Софья Андреевна, видимо, хотела показать им ещё одно звено в цепи несчастий.       Корова стояла тяжело, бока ходили ходуном. Жара под крышей стояла ещё хуже, чем на улице, — липкая, животная, тяжёлая, со смрадом животных. Дашкевич успел сделать всего несколько шагов внутрь, когда всё случилось слишком быстро и слишком мерзко: телёнок вышел мёртвым. Маленькое, мокрое, безжизненное тело плюхнулось на солому с таким звуком, что даже Татьяна внутренне дёрнулась, хотя и не показала этого. Кто-то из баб вскрикнул, кто-то тут же зашептал: «нехорошо», «вот вам и знак», «я ж говорила», и по хлеву почти мгновенно пошло дрянное, хищное оживление.       Татьяна, вместо того чтобы смотреть на телёнка, оглядела лица. Вот где ей всегда было интереснее всего — не в самом несчастье, а в том, как быстро оно начинает менять людские глаза. — Проводите меня к этой вашей ведьме, — сказала она наконец.       Слева, от полосы выжженной, блеклой ржи и полуразвалившейся изгороди, вдруг метнулась фигура. Крестьянин выскочил на дорожку так резко, будто не бежал сюда, а падал, спотыкаясь о собственные ноги. Лицо у него было кирпично-красное, потом уже серое у рта, глаза — слишком широко открытые, мутные, не цеплявшиеся за лица, а перебегавшие с одного предмета на другой с нелепой, испуганной быстротой. Рубаха на груди была мокрая насквозь, волосы липли ко лбу, дышал он так, будто не воздух втягивал, а пил его судорожными, короткими глотками. Взгляд его перескочил на Татьяну, на белую дорожку, на пустоту справа от них — и тут же опять в сторону, точно там, за солнечным маревом, стоял кто-то ещё, кому он и принадлежал теперь больше, чем самому себе. — Барышня! — выпалил он хрипло, почти с визгом, тыча дрожащей рукой в воздух мимо них. — В белом... в белом она... стоит, стоит там... я ж видел... смеялась... Господи, да не глядите вы, не глядите!       Он рванулся вперёд так, будто хотел то ли оттолкнуть кого-то невидимого, то ли пасть в ноги, то ли схватить первого попавшегося за рукав, но на полдороге его повело. Он вдруг вцепился в Филиппа - ещё более испуганно, живо. Пока он смотрел только на него, слова посыпались из него уже бессвязно, горячечно, обрывками: — Проклятый… проклятый!
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник