Глава 18: «Белый морок», часть 1
13 апреля 2026 г., 14:55
Мысли у неё шли нехорошо, цепко, возвращаясь к изогнутой дуге в хлебе, к крови на лице Светланы, к мужику, найденному в ржи, и к собственному ходу со старухой, который и сам ей нравился только наполовину.
Дашкевич за ужином сидел слева от неё, как и всегда, слишком застёгнутый для такой погоды. На нём даже теперь, в этом белом удушье, ворот был закрыт до горла, манжеты застёгнуты. Её бесило в нём это упрямое отсутствие слабости, эта невозможная мужская собранность, от которой хотелось швырнуть в него чем-нибудь тяжёлым.
Филипп всю дорогу молчал, и это молчание было хуже его обычных вспышек. Он сидел за столом, вытянув ноги чуть дальше приличного. Лицо его демонстрировало оскорблённое достоинство, будто мир вокруг него сговорился. Он то и дело проводил пальцем по краю скатерти, потом отпускал её, потом снова принимался за то же самое, будто не знал, куда деть руки. Татьяна чувствовала его молчание почти телесно.
— Ваш замысел со старухой мне не нравится. Если бабка и впрямь ведьма, за одну ночь её колдовство никуда не денется.
Татьяна оторвала взгляд от поля и повернулась к нему. В коляске было слишком тесно для его голоса, и оттого каждое слово ложилось особенно близко.
— За одну ночь — нет, — ответила она. — И за две, скорее всего, тоже нет. Но это и не для ведьмы. Это для деревни. Они уже на том краю, где паника не даёт им думать, а лишь превращает в злобное стадо. Если её запереть, они должны хоть чуть успокоиться.
— А если они увидят, что ничего не меняется, — сухо заметил он, — вцепятся сильнее.
— Пусть, — сказала Татьяна. — Тогда у нас будет ещё один ответ. Если старуха всё-таки имеет к этому отношение, за пару дней не станет хуже, а после пары дней изоляции порча начнёт слабеть, не подкреплённая. Тогда и станет яснее, куда смотреть.
Он перевёл на неё взгляд, чуть прищуренный от белого света за окном. На лице его не дрогнуло ничего, но она слишком давно знала это лицо и потому сразу уловила: ему не по вкусу не столько сама мысль, сколько её решимость действовать на границе между расчётом и инстинктом.
— Вы слишком охотно пользуетесь человеческой паникой, — сказал он.
Уголок рта у него едва заметно сдвинулся, и Татьяна почувствовала, как в ней тут же поднимается знакомое, злое раздражение. Она даже не сразу поняла, что сильнее бесит: сама эта тень усмешки или то, как мгновенно она её заметила. Сад дрожал от жары, а ей вдруг стало тесно в собственном платье.
Татьяна ловила себя на том, что слишком часто смотрит в сторону Филиппа и всякий раз отворачивается прежде, чем он успевает это заметить. Он же, наоборот, перестал прятать своё настроение хоть сколько-нибудь изящно. Откинувшись на спинку стула, он ковырял вилкой еду с видом человека, которого в эту усадьбу пригласили не отдыхать, а методично унижать под разными предлогами.
Она опустила нож и вилку. Филипп не ломался и не капризничал сейчас нарочно. Ему действительно было худо, действительно страшно, и ещё хуже от того, что собственный страх он считал неприличным. Татьяна представила живо, что почувствовала бы на его месте, если бы была такого же возраста. И под этим представлением в ней шевельнулся знакомый, неприятный укол стыда.
После ужина Татьяна сама остановила расползающуюся по дому тишину.
— Нет, — сказала она, вставая из-за стола. — Так дело не пойдёт. Если мы сейчас разойдёмся по комнатам, один будет думать о ведьмах, другой о собственном проклятии, а третий, вероятно, о том, как мы все его раздражаем. Это дурное окончание вечера.
Филипп посмотрел на неё с усталой подозрительностью.
— И как же Вы намерены его исправить?
Татьяна подошла к буфету, сама взяла бутылку и повернулась к ним уже с той искрой в лице, которая всегда означала одно: сейчас она сделает что-то, что взрослому человеку полагается счесть неприличным, глупым и чрезвычайно заманчивым.
— Выпьем ещё вина, — сказала она. — И сыграем в самые обыкновенные прятки.
Филипп даже не рассмеялся. Он уставился на неё так, будто в эту минуту всерьёз решал, не начинается ли с неё самой то самое колдовство, которое обсуждали который день.
— В прятки, — повторил он. — Вы, вероятно, шутите.
— Нисколько.
— Это ребячество.
— Разумеется, — сказала Татьяна. — Именно потому оно Вам и полезно.
Он фыркнул уже раздражённо, с тем лёгким презрением, за которым обычно прячется первая заинтересованность.
— Мне? Полезно? После того как меня среди бела дня объявили проклятым, Вы предлагаете мне бегать по дому и прятаться? Прелестно.
— Вы и так весь вечер ведёте себя так, будто Вас уже отпевают, — сказала Татьяна. — Прятки, по крайней мере, подарят Вам немного радости и азарта жизни.
Дашкевич, уже стоявший у двери, перевёл взгляд с неё на Филиппа и обратно. В его лице проступило то утомлённое, почти брезгливое выражение, которое у него бывало всякий раз, когда он заранее понимал: сейчас его втянут в какую-то нелепость.
— Я надеюсь, — произнёс он, — что моё участие не предполагается.
Татьяна посмотрела на него с такой сладкой вежливостью, что у Филиппа даже брови дрогнули.
— Ваше участие, Дмитрий Александрович, предполагается в первую очередь, — сказала она. — Иначе в чём удовольствие?
Филипп не выдержал и коротко, почти зло хмыкнул. Впервые за весь вечер в нём шевельнулось что-то похожее на живое любопытство.
— Это подло, — заметил он. — Но теперь я почти хочу посмотреть.
— Вот и прекрасно, — сказала Татьяна. — Значит, Вы уже на полпути к выздоровлению.
Он качнул головой, словно ещё желал сопротивляться из принципа, но было видно: её зацепка попала правильно. Вся его молодая, нервная, самолюбивая натура слишком не любила оставаться в роли обиженного страдальца, особенно если рядом кто-то предлагал более остроумную роль.
— Я заранее заявляю, — сказал он, поднимаясь, — что, если в процессе этого кретинского развлечения я разобью что-нибудь ценное, виноваты будете исключительно Вы.
— Если Вы разобьёте что-нибудь ценное, — сухо заметил Дашкевич, — платить будете исключительно Вы.
— Смотрите-ка, — сказала Татьяна, беря со стола ленту для волос и вертя её в пальцах. — А ведь жизнь понемногу возвращается в дом. Князь согласился, граф уже ворчит, как положено, и только я одна прелестна и ни с кем не ругаюсь.
— Вы на своих плечах держите только шум, — ответил Дашкевич.
Татьяна поставила бокал на край стола и окинула обоих мужчин тем взглядом, который всегда означал, что сейчас она затеет что-нибудь дурное и уже заранее этим довольна.
— Итак, господа, — объявила она с той нарочитой торжественностью, которая в её исполнении всегда предвещала чистое хулиганство. — Прятки. В нашем распоряжении весь дом. Лестницы, галереи, гостевые покои, чуланы, библиотека, зимний сад, восточное крыло, обе анфилады. В общем — весь дом.
Филипп, до этой минуты вяло и не без трагического достоинства вращавший в пальцах ножку бокала, медленно поднял на неё глаза. Вид у него был такой, словно ему предложили не игру, а новую разновидность унижения. Дашкевич, стоявший чуть поодаль у консоли, не шевельнулся вовсе.
— Кроме моих покоев в западном крыле, — вставил он наконец тем ровным, сухим тоном, каким обычно ограничивают доступ в архив или на место убийства.
Она повернула к нему голову так плавно, будто в одном этом движении уже содержался полный запас её дурного отношения к его существованию. В сущности, её раздражало в нём почти всё: и голос, и руки, и выправка, и то, как он даже в жару ходил закутанный. Разумеется, Татьяна называла это презрением. Всё прочее было бы омерзительно и нелепо.
— Какое счастье, — сказала она сладко. — Я уж начала тревожиться, что мы проведём вечер без запретов.
Подойдя ближе к Филиппу, она положила ладонь ему на предплечье — легко, почти ласково, но с властным оттенком. Филипп на миг напрягся от неожиданности, потом, почувствовав в этом прикосновении не флирт даже, а какой-то почти заговорщический вызов дому, духоте, тоске и всему сегодняшнему дню, не отстранился. У него в лице мелькнуло нечто живее прежнего, хоть и окрашенное ещё остаточной обидой.
— Перепрятываться дозволено, — продолжила Татьяна, не убирая руки. — Кого найдут первым, тот водит в следующем круге. Кто сумеет продержаться дольше всех — получает законное право смотреть на остальных с презрением.
— Это право, — заметил Филипп, — некоторые здесь уже используют на постоянной основе.
Он сказал это лениво, но взгляд при этом скользнул прямо к Дашкевичу, и в этой быстрой, мальчишески колючей дерзости уже было что-то заговорщицкое. Дашкевич едва заметно повернул голову, и только по тому, как уголок его рта сдвинулся на самую малость, можно было понять: эти двое вступили в маленькую коалицию против Татьяны.
— Предлагаю, князь, — произнёс он с подчёркнутой учтивостью, — чтобы первой честью, а может быть, и тягостью водить были удостоены Вы.
Он чуть склонил голову, слишком уважительно, слишком правильно, и оттого ещё заметнее стало, что издевается.
— Я, как хозяин дома, знаю здесь каждый проход, каждый шкаф, каждую глухую нишу. Если искать стану я, то найду вас обоих слишком быстро, а это, согласитесь, убило бы саму идею развлечения. Что же до Татьяны Алексеевны… — тут он посмотрел на неё уже прямо, и Татьяне почти физически захотелось чем-нибудь в него бросить. — Она как упырица будет чуять нас обоих. А главное, играть честно она не умеет.
Филипп фыркнул — коротко, зло и вполне искренне. Татьяна, не убирая ладони с его руки, только чуть вскинула бровь, будто оскорбилась.
— Следовательно, — продолжил Дашкевич, сцепив руки за спиной и сохраняя самый безупречный вид, — решать Вам, князь. Если же Вы не желаете отягощать себя столь почётной обязанностью, я, разумеется, готов принять её на себя.
Филипп перевёл взгляд с него на Татьяну, потом опять на него и вздохнул с тем трагическим достоинством, которое в нём всегда выходило одновременно смешно и очаровательно.
— Как трогательно, — сказал он. — Я, стало быть, ненадолго стану самым опасным существом в этом доме, как ведущий.
— Не жалуйтесь, — сказала Татьяна. — Вам выпала редкая честь.
Он скорчил ей такое лицо, будто ещё колебался, оскорбиться или согласиться, и именно в эту секунду Татьяна поняла, что выиграла. Его уже задело. Уже раззадорило.
— Прекрасно, — сказал он наконец, поднимаясь. — Я водить буду. И если найду Вас обоих слишком быстро, то не дам вам об этом забыть никогда.
— Считайте до тридцати, — сказала Татьяна. — И только попробуйте открыть глаза раньше.
Первые поиски Филиппа затянулись куда дольше, чем он предполагал. Дом, который снаружи всегда казался ему просто большим, изнутри вдруг проявил всю свою злую, лабиринтную натуру: коридоры переходили в полутёмные галереи, галереи — в тупики с пыльными столиками и старинными ширмами, что сама архитектура начинала походить на насмешку. Филипп, однако, вошёл во вкус быстрее, чем ему бы хотелось признать. Татьяна умела будить в людях этот азарт одним фактом своего существования.
Он нашёл Дашкевича первым, и это зрелище, надо признать, стоило целого дня жары, ведьм и деревенских истерик. Потайной шкаф в библиотеке, куда тот втиснулся, не был рассчитан на мужчину с его ростом и плечами. Дашкевич сидел там, согнувшись почти в три погибели в нелепой позе, упираясь одним плечом в стенку, коленом — в дверцу. Лицо у него чуть порозовело от духоты — редчайшее украшение, которым Татьяна бы, будь она здесь, наслаждалась весь вечер, — волосы у виска слегка прилипли. Было ясно, что Дашкевич не умел проигрывать даже в таких детских играх, как прятки.
— Это нелепо, — сказал Филипп, глядя на него сверху вниз и уже не пытаясь сдержать смех.
Дашкевич медленно поднял на него глаза.
— А Вы, князь, — отозвался он сухо, — тратите слишком много времени на комментарии. Это не пойдёт Вам на пользу во втором круге.
Татьяну Филипп нашёл позже, и тем самым дом окончательно доказал, что играет против него. Она ухитрилась втиснуться в одну из гостевых спален, под самую кровать. Выбираясь оттуда, Татьяна фыркала, отряхивала юбку и выглядела не пойманной, а оскорблённой самой мыслью, будто кто-то мог её искать в таком неподобающем положении.
— Дмитрий Александрович, — сказала она, когда все трое снова сошлись в библиотеке, — это нелепо. Мы оба прекрасно знаем, что с нашими природными способностями искать в доме — дело минутное. Ваше чутьё, боюсь, невозможно выключить. Это же как обоняние.
Дашкевич помедлил, засунул руку в карман брюк с той ленивой неторопливостью, которая у него всегда означала приближение какой-нибудь гадости, и достал оттуда какой-то предмет. Это была самая обыкновенная деревянная прищепка.
— Татьяна Алексеевна, — произнёс Дашкевич с безупречной серьёзностью, — Вы прекрасно знаете: я презираю нечестную игру. А потому одолжил у слуг небольшое приспособление, способное уравнять наши шансы.
И, прежде чем она успела возмутиться, он защёлкнул прищепку себе на носу. Ноздри у него смешно сжались, лицо мгновенно приобрело такое страдальчески-уязвлённое выражение, какого Татьяна не видела на нём, возможно, вообще никогда. Весь его сухой, опасный, злой облик рухнул в одно мгновение. Раздался короткий, неприличный, совершенно счастливый хрюк смеха. Татьяна успела поймать себя на нём уже постфактум.
— Боже мой, — выговорил Филипп сквозь смех, — Вы и вправду это сделали.
Дашкевич не удостоил его ответом. Он уже повернулся к стене и начал громко считать — гнусаво, невыносимо, пугающе-смешно.
— Раз… двха… трхи…
С этого мгновения дом, и без того душный, тёмный и старый, окончательно сошёл с ума. Поиски Дашкевича не имели уже ничего общего с детской игрой. В каждом его шаге — даже прищепка не могла этого отнять — жила старая военная хватка: уверенный топот, резкие паузы, когда он замирал, будто и впрямь ловил след, короткие развороты корпуса, напоминавшие не движение человека, а повадку хищника. Он намеренно создавал шум — хлопал дверцами шкафов, проводил ладонью по деревянной панели так, словно чьи-то когти медленно скребли стену, шагал тяжело там, где можно было пройти бесшумно. В ином случае этого хватило бы, чтобы нагнать на прячущихся настоящую тревогу. Но стоило ему открыть рот, как вся угроза испарялась:
— Квязь Флип Фипович… гнгх-гнх…
Голос у него превратился в какое-то гнусавое мычание. Даже Татьяне, втиснувшейся за тяжёлую портьеру в углу гостиной, пришлось зажать рот ладонью. Плечи у неё мелко дрожали, и она ненавидела его за это почти так же сильно, как за всё остальное. Где-то совсем рядом скрипнула половица, и Татьяна, ещё успев подумать, что теперь надо бы замереть, стиснула зубы и задержала дыхание.
— Тадьана Алексеевна… гнгх…
В следующую же секунду портьера резко дёрнулась в сторону. Свет полоснул по глазам, и Дашкевич вырос перед нею. Он нашёл её, и это первое, острое унижение кольнуло почти одновременно с совершенно неуместным приступом смеха: прищепка всё ещё сидела у него на носу. Лицо из-за этого казалось до смешного чужим и вместе с тем слишком знакомым, а глаза, наоборот, были совсем не смешные, внимательные, уже торжествующие.
Татьяна дёрнулась было в сторону, пытаясь сбежать, но он успел схватить её за запястье. Её так и подмывало укусить его, обозвать скотиной, вырвать руку и ударить. Вместо этого она сначала только вскинула на него взгляд снизу вверх, вся разом вспыхнув от злости, досады и раздражения. Её передёрнуло от близости его, от запаха чернил и бумаг.
— Уберите от меня руки, Дмитрий Александрович! — выдохнула она, и голос, несмотря на злость, сорвался в почти визгливое, совершенно неприличное шипение, потому что смех ещё не отпустил её до конца. — Нашёл он меня, подумаешь! Тоже мне подвиг. Пустите, я сказала!
Она рванула кисть на себя, но он, конечно, не отпустил. Только пальцы его на её запястье сжались чуть крепче, чтобы напомнить ей: он поймал, и ему, мерзавцу, это нравится. Татьяна вспыхнула ещё сильнее. Смех в ней мешался с бешенством так тесно, что она уже сама не понимала, хочется ей его лягнуть каблуком или расхохотаться прямо в это нелепое, стянутое прищепкой лицо. Она свободной рукой с досадой оттолкнула складку портьеры, будто виновата была именно она, а не этот человек, который вечно умудрялся раздражать её.
— Та не дёргайтесь Вы так, — прогнусавил он почти ей в лицо, и от этого гнусавого, до смешного самодовольного мычания её снова качнуло между хохотом и желанием укусить его. — Вы пойма-аны. Попрпошу без истерик.
У Татьяны вырвался короткий, злой, задушенный смешок. Она тотчас вскинула подбородок и уставилась на него так, будто собиралась дать пощёчину.
— Без истерик? — переспросила она уже почти сквозь смех, но ядовито, колко, с настоящей злостью под каждым словом. — Вы вломились ко мне за портьеру, схватили меня, как какого-нибудь карманника, дышите мне в лицо через свою дьявольскую прищепку и ещё требуете от меня спокойствия? Господи, до чего же Вы всё-таки самодовольная, несносная скотина.
Дашкевич, не отпуская её руки, только чуть склонил голову, и от этого движения их лица стали ещё ближе. Прищепка делала всё зрелище до омерзения нелепым. Он помолчал секунду, явно смакуя её раздражение, потом медленно прогнусавил, уже с совершенно невыносимым удовлетворением:
— А Вы, Тадьана Адекъфе-евна, попались так, как я и ожитал. Смеётесь, фыркаете и жульничаете.
Она вспыхнула ещё ярче и на этот раз всё-таки вырвала руку, резко, зло, так что его пальцы скользнули по коже к самому локтю. Татьяна мгновенно шагнула назад, восстанавливая между ними приличное расстояние. Она злобно поправила на плече выбившуюся складку платья и глянула на него.
— Вы невыносимы, — сказала она уже ровнее, но всё ещё задыхаясь от смеха и злости. — И если Вы хоть кому-нибудь вздумаете описать, в каком именно виде меня нашли, я собственноручно задушу Вас этой же портьерой.
Где-то совсем близко раздался короткий, сдавленный фыркающий звук — вероятно, Филипп. Дашкевич тут же изменил направление.
— Я узэ близко… гхх…
Он хлопнул дверцей старого шкафа так резко, что сверху посыпалась пыль. В дальнем коридоре что-то тяжело звякнуло. Всё это можно было бы принять за устрашающие приёмы опытного преследователя… если бы за ними не следовало:
— Вы туд?.. Я чу-увствую васс… гнх-гнх… Не пыдайтесь скрыться…
В дальнем коридоре раздался скрип. Он нарочно провёл ладонью по обшивке стены, вызывая протяжный шорох, словно когти медленно скребли по дереву.
— Я знаю, где вы прятесъ… гнх-фх-гнх…
Затем — почти молниеносный бросок, быстрый шаг в сторону, приглушённый возглас, и через минуту он уже выволакивал из-за ширмы Филиппа, который смеялся и ругался одновременно.
— Побався! Гнх!
— Вы невыносимы, — выговорил Филипп, переводя дыхание. — Вы даже в детской игре ведёте себя так, будто берёте Карс. Я полагаю, теперь Вы потребуете от меня чего-нибудь непристойного в качестве расплаты?
Дашкевич, наконец вновь обретший нормальный голос, поправил лацкан сюртука. Даже после этой нелепости он ухитрялся выглядеть так, будто не развлекался, а подписывал важный документ.
— Непристойного — нет, — сказал он. — Но если Вы хотите исполнить моё желание, я припасу его.
Дашкевич подошёл к Татьяне вплотную. Она успела только выпрямиться, уже собираясь что-нибудь язвительное сказать, когда он, не меняя выражения лица, медленно и с несносной обстоятельностью водрузил деревянную прищепку ей на ноздри.
Она уставилась на него так, будто это движение только что отменило все человеческие законы сразу.
— Что. Это. Такое? — выговорила она гнусаво, и от одного звука собственного голоса её лицо вспыхнуло яростью.
— Честная игра, — степенно пояснил Дашкевич. — Я не намерен терпеть, как Вы будете вынюхивать нас, точно охотничья собака.
Татьяна мгновенно попыталась сорвать прищепку, но он перехватил её руку — быстро, спокойно, почти небрежно, и именно эта спокойная, мужская уверенность в праве распоряжаться её запястьем разозлила её так, что на мгновение стало трудно дышать не только из-за прищепки.
— Не смейте, — сказал он.
— Дмитрий Алексанхдрович, — прошипела она, ещё хуже распаляясь от комичности собственного голоса, — я не собираюсь ходить с этим на лицхе!
— А я не собираюсь позволять Вам жульничать, — ответил он. — Вы не умеете играть честно.
— Это унизхительно!
— Это справедливо.
Филипп отступил к дверям и, как всякий порядочный трус перед особенно смешной катастрофой, предпочёл не вмешиваться, а наслаждаться зрелищем из безопасной дали. Он уже смеялся так откровенно, что даже не пытался прикрыть рот.
— Я, кажется, действительно рад, что приехал, — сказал он.
Татьяна метнула в него взгляд, которым в обычный день можно было бы отправить молодого человека прямиком на дуэль. Но прищепка превращала её угрозу в чистый фарс.
— Вы… оба… отвратительны.
Дашкевич медленно отступил на шаг, оглядел её с головы до ног и сказал с той безукоризненной серьёзностью, которая в нём всегда была особенно оскорбительна:
— Это лучший день за всё лето.
— Простите?
— Я водрузил прищепку на Ваши ноздри, — ответил он всё так же спокойно. — Событие, признаться, заслуживает отдельной отметки в календаре.
Филипп согнулся от смеха почти пополам. Татьяна почувствовала, как у неё под кожей идёт тот самый злой жар, который она охотнее всего называла бешенством. Всё прочее было бы куда менее пристойно и, главное, куда менее удобно.
— Я вас найду, — выговорила она, уже не пытаясь сохранить достоинство, потому что с прищепкой на носу достоинство всё равно было делом проигранным. — Обоих.
Она сорвалась с места так быстро, что юбка ударила по косяку. Дом снова наполнился шагами, хлопаньем дверей, сдавленным смехом, а снаружи всё ещё стояла та же липкая, не ушедшая никуда жара. Даже ночью дом не остывал; от стен тянуло тёплой каменной духотой, коридоры держали в себе дневной жар, как держат злую память. Татьяна металась по нему вихрем, распахивая двери, заглядывая под столы, в ниши, за портьеры, и всякий раз, когда ей казалось, что теперь-то она выдержит тон, прищепка превращала её речь в очередное гнусавое оскорбление судьбы.
— Выйдите немедленхно! Я вас обоих сейчас убью!
Филипп, прятавшийся в какой-то боковой комнатке за старой ширмой, услышал это и, несмотря на всё своё намерение не шуметь, ткнулся лбом в стену от смеха. Нашла она его, конечно, быстро — налетела, разметав юбки, вспыхнув победой, и ткнула в него пальцем с такой яростью, будто он был не соучастником игры, а причиной всех её жизненных унижений.
— Ах вот Вы где!
— Я потрясён, — ответил он, задыхаясь от смеха. — Вы поразительно страшны.
— Молчите!
Но долго торжествовать ей не пришлось. Дашкевича пришлось искать дольше. Нашла его Татьяна в конце концов в узком чулане возле зимнего сада. Он стоял там, почти сливаясь с тёмным проёмом, и в ту секунду, когда она резко распахнула дверь и увидела его в рамке душного полумрака, у неё опять дрогнуло что-то под рёбрами от злости.
— А вот и Вы, — сказала она, ткнув в него пальцем.
Дашкевич чуть склонил голову, слишком галантно для человека, только что пойманного.
— Искренне поздравляю, Татьяна Алексеевна. Ваше преследование было по-настоящему впечатляющим.
Филипп, подходя к ним из коридора, наконец перестал смеяться так откровенно и посмотрел на обоих уже с тем живым, заговорщическим удовольствием.
— Знаете, — сказал он, переводя дыхание, — если бы мне утром кто-нибудь сказал, что к ночи я увижу Вас, Татьяна Алексеевна, грозящей графу Вронскому-Дашкевичу с прищепкой на носу, я бы, пожалуй, приехал даже раньше. Это точно стоило мёртвых телят, жары и проклятий.
Утро не принесло ни малейшего облегчения. К тому часу, когда они снова выехали к Турчаниным, день уже стоял над землёй во всей своей белой, душной жестокости. Солнце с рассвета решило не греть, а вываривать из людей соки. Дорога до усадьбы плыла в мутноватом мареве. Пыль на ней спеклась в серую муку и, стоило колёсам тронуть её, поднималась не облаком даже, а сухим, липким роем.
Филипп с самого выезда сидел с сосредоточенно-мрачным видом и уже успел выпить полфляги воды только затем, чтобы через четверть часа снова ощутить во рту вкус тёплого железа. Татьяна, сидевшая напротив, поглядывала то на пейзаж, то на Дашкевича, и всякий раз, когда взгляд цеплялся за него, внутри у неё вспыхивала та же знакомая, злая досада. В такую жару любой живой человек давно бы ослабил ворот, расстегнул манжеты, позволил бы себе хоть одну маленькую, человеческую уступку телу. Он же и теперь был затянут в сюртук до самого горла.
О надзоре над Акулиной Ивановной доложили ещё у ворот. Двое дворовых, посланных с ночи караулить старуху, запертую в комнатухе с одной кроватью без вещей, поспешили вытянуться. Старуха, по их словам, за ночь никуда не сбежала, окна не выбивала, чёрта не вызывала и вообще вела себя именно так, как и полагалось сварливой, злобной, запертой бабке: стучала в дверь кочергой, орала, что всех переживёт, а под утро затихла и только бранилась уже сипло, без прежнего огня.
Дашкевич выслушал это с ледяной невозмутимостью и коротко кивнул, будто ничего иного не ожидал. Татьяна успела заметить, что даже у сторожей от этой жары начинало плыть в глазах, а что уж говорить о деревне. Филипп же, услышав, что ведьма, по крайней мере, никуда не улетела на помеле, хотел было съязвить, но только скривился и промолчал: на язвительность от жары у него не хватило сил.
У Турчаниных все сидели в беседке у пруда, потому что в доме от духоты уже можно было сойти с ума. Здесь всё-таки было чуть легче: от воды тянуло слабой, влажной прохладой, в тени старых деревьев воздух хоть иногда шевелился, и потому на столе без конца сменялись графины с водой, квас, лимонад, лёгкое белое вино и холодные компоты в пузатых бутылках. Впрочем, даже здесь облегчение было жалким и недолгим: стоило налить что-нибудь в стакан, как через несколько минут напиток уже терял свежесть, нагревался и делался почти таким же вялым, как люди, сидевшие вокруг.
Софья Андреевна встретила их с той прямой, уже почти мужской выдержкой, которая появляется у женщин, слишком давно живущих среди неприятностей, чтобы тратить силы на суету. Светлана сидела рядом, белая, тихая, до странности неподвижная, и лишь тонкая голубая жилка на виске выдавала, как тяжело ей даётся это утро. Когда Татьяна вошла, Софья Андреевна поднялась навстречу и, обменявшись положенными словами, сразу дала понять, что просьбу её исполнили: жених приехал.
Он оказался мил, до такой степени мил, что это само по себе почти настораживало. Молодой человек лет двадцати пяти, не больше. Алексей Сергеевич был светловолосый, хорошо воспитанный, с приятным, открытым лицом и манерами, которые явно были плодом многолетней дрессировки. Упырём он не был, что могло создать сложности для брака — вероятно, Светлана бы раскрыла ему свою сущность лишь с годами, если бы поняла, что он примет её натуру. Он поклонился Татьяне, сдержанно, затем Дашкевичу, потом Филиппу.
Взгляд Алексея Сергеевича задерживался на Светлане достаточно долго, чтобы мать могла утешиться, и будто бы недостаточно для влюблённого. Татьяна наблюдала за ними пристально, почти не мигая, и чем дольше смотрела, тем яснее видела именно это: они были милы друг с другом, может быть, даже искренне расположены, но между ними пока ещё не было той тихой, внутренней нити, по которой люди узнают своих. Он пододвигал ей стакан прежде, чем она успевала попросить. Она отвечала ему мягче, чем прочим. Он интересовался, не тяжело ли ей от духоты. Она кивала и благодарила. Всё выглядело безукоризненно. И всё же в их движениях не хватало невольности, той самой малой небрежности чувства, которая вылезает наружу даже при идеальном воспитании. Здесь же всё было слишком ровно, слишком прилично, слишком похоже на будущую добрую привычку.
Татьяна сидела напротив, медленно вращая в пальцах ножку бокала. Время от времени уводила взгляд на Дашкевича. В этой духоте он выглядел человеком, которому от жара приходилось ещё хуже, чем прочим: ворот по-прежнему был затянут до горла, манжеты застёгнуты. У виска уже темнели влажные волосы, у ворота рубашка заметно потемнела, на верхней губе несколько раз проступала тонкая испарина. Несмотря на всё это он даже не попытался облегчить свои муки, и Татьяна знала, почему. В эту секунду она даже позволила себе небольшое внутреннее злорадство: вот, он страдает у неё на глазах, хотя это не могло сравниться с её страданиями от Сосновиц.
Филипп, в свою очередь, тоже дурел от жары. Мысль о проклятии, ещё вчера липкая, как горячечный бред, за это утро немного отступила, потеряла прежнюю зубастую остроту. В конце концов, рядом с ним были Татьяна и Дашкевич — люди, для которых всякая нечистая дрянь давно уже была просто частью ремесла. Они не суетились, не шептались за его спиной, не смотрели на него как на покойника, и одного этого хватало, чтобы не позориться паникой раньше времени.
Именно в этот момент судьба снова проявила свою подлость. Тот самый мужик будто выплыл из прозрачного марева шаткой тенью. На солнце он казался неестественно ярким и в то же время выгоревшим: рубаха прилипла к лопаткам, на груди расползлось влажное тёмное пятно, волосы сбились ко лбу мокрыми нитями, а лицо раскалилось до красна. Он прошёл несколько шагов и замер. Затем вдруг поднял голову так резко, будто услышал зов, которого больше никто не слышал, и двинулся на них.
Светлана первой заметила его и чуть вздрогнула. Алексей Сергеевич, сидевший рядом, обернулся вслед её взгляду и тоже подобрался. Софья Андреевна поставила стакан слишком резко.
— Это тот самый? — тихо спросил Филипп, уже зная, что да.
Татьяна не ответила. Она уже поднялась. Дашкевич тоже встал. Он весь собрался, будто готовый к удару.
Мужик облизнул сухие, растрескавшиеся губы, судорожно втянул в себя воздух и, прежде чем кто-либо успел его остановить, двинулся к ним, вытянув руку.
— Не сидите… — прохрипел он, и голос его шёл не из горла даже, а как будто из пересохшей, горячей груди. — Не сидите в белом… она ж не любит… первый был… первый… теперь…
Он запутался в собственных словах. На последнем слове голос у него оборвался. Не иссяк даже, а словно был грубо перерезан изнутри. Он захлебнулся воздухом, дёрнул головой и обеими руками схватился за собственную шею. Всё это произошло так быстро и так противоестественно, что сперва никто не понял.
Дашкевич и Алексей Сергеевич оказались рядом с мужиком почти одновременно, но тот уже падал. Резко, тяжело, словно кто-то вдруг выдернул из него всё, что держало тело изнутри. Алексей Сергеевич успел только подхватить его за плечо, чтобы тот не разбил лицо.
Мужика уложили прямо на землю. Дашкевич упал возле него на колени, пальцами полез под челюсть, к шее, оттянул веко, коротко выругался себе под нос и тут же отдёрнул руку, потому что помогать там уже было почти нечему. Глаза мужика, совсем безумные секунду назад, вдруг сделались стеклянными.
Филипп, стоявший в шаге, не двинулся. Татьяна заметила, как у него побелели губы. Она шагнула к нему ближе не думая, просто по привычке тела, и остановилась так, чтобы при необходимости схватить его за руку или за плечо.
Софья Андреевна опустилась обратно на стул так тяжело, будто у неё разом ослабли ноги. Светлана стояла у стола, белая холодной, неправдоподобной бледностью.
Дашкевич поднялся с колен.
— Уведите женщин, — сказал он негромко, но так, что никто не посмел не услышать. — И никого с двора в дом не пускать. Это мог быть солнечный удар или сердце. Ещё вчера-позавчера было ясно, что он его погубит.
Татьяна повернула к Филиппу голову, затем опустила взгляд на мёртвого мужика. После этого деревню уже не удержать прежними словами. Теперь у них был первый человеческий труп.