Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 22: «Те, кто не могут помочь», часть 1

Настройки
Примечания:
      Дашкевич начал ездить за Филиппом рано, ещё прежде, чем город окончательно просыпался. Он делал это молча, по-деловому, и эта сухая собранность раздражала сильнее жалости. В ней не было ни утешения, ни поблажки, только ясное напоминание: дело всё равно придётся довести до конца.       Татьяна в первую поездку напросилась сама потому, что не могла заставить себя сидеть в стороне и ждать. Ждать она вообще умела плохо. В ожидании у неё начинали мерзнуть пальцы, болеть челюсть и чесаться язык.       Первая ведьма жила на Песках, в доме чистом, светлом, почти невыразительном. Белёные стены, медный чайник, скрипучий диван с вытертым плюшем, полка с книгами, две герани на окне и высокая, очень сухая женщина лет пятидесяти, с гладко зачёсанными волосами. Она приняла их не как салонных клиентов, а как неприятную обязанность, которую намерена исполнить как можно чище. Татьяна села у окна, сразу почувствовав, что в этой комнате лишняя. Дашкевич остался стоять. Филипп, напротив, сел, снял перчатку, потому что ему велели, и с раздражением смотрел на собственную ладонь.       Ведьма не стала зажигать свечи, не трогала карты, не рассыпала землю и не вздыхала о судьбе. Она просто взяла его руку, перевернула, посмотрела сперва на линии, потом на ногти, потом на подушечки пальцев, и по её лицу ничего не изменилось. Только взгляд стал чуть тяжелее, а сухие пальцы, державшие его кисть, на секунду сжались сильнее. Потом она отпустила его руку, будто держала что-то липкое, неприятное. — Нет, — сказала она.       Всего одно слово. Простое, почти скучное. Филипп моргнул, не сразу поверив, что на этом всё. Дашкевич чуть приподнял бровь. — То есть?       Ведьма подняла на него глаза. — То и есть. Я не возьмусь. — Потому что не можете? — спросил он. — Потому что не стану.       Татьяна, до того молчавшая, едва заметно качнула ногой под юбкой. В ней уже поднималось знакомое, неприятное желание немедленно начать спорить. Отказ без объяснения всегда бесил её. — Простите, — произнесла она, чуть склонив голову, и мягкость её голоса сразу стала подозрительной, — но мы сюда приехали не затем, чтобы Вы загадочно говорили. Если не станете, так хотя бы объясните, почему.       Женщина перевела на неё взгляд с ленивой неприязнью. — Потому что попытка снять такое сильное проклятие может привести к откатам. Я не возьмусь.       Филипп сидел, чувствуя, как кожа на затылке стягивается всё сильнее. В комнате вдруг стало как будто суше, жёстче. Он уже ненавидел и эту женщину, и чистые чашки на буфете, и свет на окне, и собственную руку, которую пришлось снова спрятать в перчатку, будто отказ делал её не просто рукой, а уликой. — Что значит «откат»? — Это значит, — лениво встрял в разговор Дашкевич. — что магическое воздействие может повернуться против колдующей.       Ведьма вздохнула так, как вздыхают учителя над тупым, но симпатичным мальчиком. — Молодой человек, — сказала она, — я Вам скажу честно: ни одна нормальная ведьма не возьмётся за это проклятие. Оно старое, уже старше века точно. Въелось уже. Нужна сильная тёмная магия, чтобы его снять. Такое колдовство нынче сама Дружина запрещает. — Кто возьмётся? — уточнил Дашкевич.       На этот раз она не ответила сразу. Взгляд её на секунду задержался на Филиппе, потом на Татьяне, потом снова вернулся к Дашкевичу. — Точно не я, — сказала она.       Из дома они вышли молча. На улице только начинало моросить мелко, почти невидимо. Филипп сел в экипаж первым, слишком резко. Дашкевич помог сесть Татьяне, затем сел напротив. Ни один не заговорил сразу. Только когда колёса взяли ход и дом со светлым окном остался позади, Татьяна коротко, зло усмехнулась: — Какая очаровательная женщина. Может, наймём другую ведьму и нашлём порчу на понос?       Филипп перевёл на неё взгляд, но благодарности или облегчения в нём не было. — А толку? — Это хотя бы забавно.       Он уже открыл рот, чтобы огрызнуться, но Дашкевич опередил его. — Хватит, — сказал он ровно.       Слово прозвучало негромко, и всё же они оба замолчали. Татьяна отвернулась к окну. Филипп тоже. Только теперь между ними сидело уже не прежнее напряжение, а что-то другое, более липкое: первое ясное ощущение, что дело было дрянь, раз даже ведьмы начинают от него пятиться.       Вторая жила на Васильевском острове, в квартире куда более дорогой. Хозяйка была молодящейся, красивой ещё не сдавшейся красотой. Она говорила низким, мягким голосом, улыбалась всем троим с вежливой печалью профессиональной спасительницы чужих.       Эта ведьма работала долго. Дольше Минцловой, дольше первой. Она попросила кровь, но не лезвием, а иглой, а затем накапала её в вино. Филипп перенёс это хуже, чем хотел бы показать. В третий раз за неделю видеть свою кровь оказалось почти невыносимо. Он отвернул голову, а ведьма тем временем шептала что-то над чашей, водила ладонью над пламенем, бросала в вино пепел и крошечные сушёные ягоды.       Татьяна сидела неподвижно, сцепив пальцы в замок так крепко, что костяшки побелели. Дашкевич, как всегда, стоял чуть в стороне, не мешая и не помогая, но Филипп не раз ловил на себе его взгляд — слишком пристальный, слишком быстрый.       Ведьма резко замолчала на полуслове. Ладонь её, до того двигавшаяся над чашей плавно, вдруг дёрнулась, будто её обожгло. Она прижала пальцы к губам, потом к виску. В глазах её проступило животное, некрашеное отвращение. — Уберите это, — выдохнула она.       Никто не пошевелился. Татьяна уже поднялась с кресла. Дашкевич сделал шаг вперёд. — Что именно? — Кровь. Чашу. Его. Всё.       Филипп уставился на неё так, будто она только что плюнула ему в лицо. Ведьма отодвинулась сама, едва не опрокинув стул. По губам её прошла судорога, плечи дёрнулись, и уже в следующую секунду её вывернуло прямо в серебряную плевательницу у камина. Татьяна невольно отшатнулась. Филипп стоял неподвижно, чувствуя, как стыд, ярость и страх смыкаются в нём в одно и делают грудь тесной до боли. Горничная вбежала на шум, застыв в дверях с такой вытянутой физиономией, будто в гостиной внезапно заговорила мебель. — Уходите, — сказала ведьма ей, не поднимая головы.       Когда служанка исчезла, она с трудом вытерла рот и подняла глаза уже только на Дашкевича. — Забирайте его, — проговорила она сипло. — Я не буду это трогать. Вы привезли мне не больного, а мертвеца.       В экипаже после неё они молчали ещё дольше, чем после первой. Татьяна и Дашкевич старались держаться так, будто происходящее по-прежнему укладывалось в рамки работы. Но у обоих проступало одно и то же — растерянность. За тридцать с лишним лет работы с нечистью они видели слишком многое, чтобы пугаться легко: одержимых, новообращённых, ведьм с дурью, старые ритуалы, болотную дрянь. Но с таким они ещё не сталкивались. Не с проклятием, от которого сильные ведьмы начинали пятиться. И именно это тревожило сильнее всего: если те, кто должен был знать, как бороться с подобным, смотрели на Филиппа как на приговор, значит, шансов и впрямь было немного.       Даже Татьяна не спешила жалить, и это само по себе было дурным знаком. Филипп сидел, глядя на свои руки, будто они внезапно стали чужими. На подушечке пальца белела крошечная точка от иглы, и от этого крошечного следа ему делалось мерзко. Он чувствовал на себе взгляд Дашкевича, но не поднимал глаз. В какой-то момент не выдержал и спросил почти грубо: — Что? — Ничего. — Вы смотрите на меня так, будто уже написали некролог. — Я смотрю на Вас, — сухо сказал Дашкевич, — и пытаюсь придумать, кому ещё Вас показать.       Татьяна, сидевшая напротив, фыркнула, но на этот раз без настоящего яда. — Удивительно утешительно прозвучало.       Филипп наконец поднял голову и перевёл взгляд сперва на неё, потом на Дашкевича. И вдруг с неожиданной ясностью заметил странную вещь: интерес в глазах графа был слишком пристальным, не таким, как прежде. Это вызвало в нём беспокойство — Филипп растолковал это как дурное предзнаменование.       В Ораниенбауме Филипп сидел у стола с нетронутым ужином и открытой книгой, которую не читал уже полчаса. Татьяна медленно окинула комнату взглядом, отметив и остывший чай, и пепельницу с двумя недокуренными папиросами, и редкий для него беспорядок. — Вы выглядите так, — сказала она, проходя внутрь и бросая перчатки на стол, — будто решили умереть прежде, чем проклятие наконец соберётся с силами.       Он усмехнулся, но усмешка вышла короткой и бесполезной. — Это была бы удачная экономия времени.       Филипп посмотрел на неё уже внимательнее. В ней самой тоже не было привычной лёгкости. Слова летели точно, как всегда, но что-то в её плечах выдавало усилие. Он не спросил, что случилось. Она бы всё равно не ответила. Но отметил это сразу, как отмечал всегда всё, что не хотел в себе признавать. — Вы хотите меня развеселить? — спросил он. — Нет. Я лишь слежу, чтобы Вы не повесились во имя добровольной чистой жертвы. Я не хочу так скоро лишиться хорошего любовника. — До чего же Вы корыстная женщина.       Она сама налила вино, подала ему один бокал, второй оставила себе и пересела ближе к нему. Они пили молча несколько минут, оттягивая разговор. Потом Филипп, не выдержав этой нарочитой ровности, вдруг поставил бокал и спросил без увиливаний: — Если я и правда проклят, Вам не противно?       Татьяна даже не сразу ответила. Медленно подняла на него глаза, откинулась на спинку стула и посмотрела так, будто вопрос был глуп. — Филипп, — сказала она. — Вы можете раздражать, пугать, надоедать, нервировать и временами вести себя как очень капризный мальчишка. Но противно мне с Вами не было ещё ни разу.       Он смотрел на неё, не мигая. Потом потянулся за бутылкой сам и снова наполнил оба бокала. Она не возразила. И именно в этой тишине, где никто никого не жалел, ему стало легче впервые за весь день.       Позже они спорили. Спорили, как всегда, не о главном, потому что о главном говорить было бы уже почти неприлично. Щёки её не розовели, зато голос делался мягче, ниже, опаснее. Она сидела уже совсем рядом, поджав под себя ногу. Наклонялась ближе, говоря очередную гадость, будто соблазняла. Филипп делал вид, что это не имеет значения. Именно это и было удобнее всего в их связи: можно было не обещать, не просить, а просто тянуться друг к другу, будто никаких последствий в мире не существует. Когда он, уже пьяно улыбаясь, потянулся убрать выбившуюся прядь с её виска, Татьяна на секунду замерла, а потом слишком быстро отвернулась. В этом не было кокетства — казалось, ей просто претили нежные прикосновения. — Вам страшно? — спросил он.       Она усмехнулась сразу, почти зло. — Мне? От Вас? Не льстите себе.       Он ничего не ответил, только смотрел. И именно этот взгляд, без шутки, без позы, заставил её опустить свой. Внутри у Татьяны уже несколько недель шло то неприятное, медленное расщепление. Стоило Филиппу задержаться рядом, стоило ему принести утром чай без просьбы, не острить в ответ на её усталость, просто молча поправить плед, как под рёбрами поднималось старое, очень глупое желание сделать шаг назад. Немедленно испортить момент, сказать гадость, уйти, уколоть, задеть, оттолкнуть. Её влюблённости никогда не кончались ничем хорошим. Одна сломала её жизнь, вторая кончилась мерзкой зависимостью, третья кончилась предательством. Татьяна слишком хорошо знала, как быстро привязанность превращает человека в удобную мишень. И всё же он сидел рядом, живой, горячий от вина и страха, красивый до неприличия, и ей приходилось всеми силами удерживать на лице обычную, насмешливую форму.       Поэтому, когда он снова к ней потянулся, Татьяна не отстранилась. Но и не пошла ему навстречу — только позволила приблизиться, будто уступала. Потом всё, как это часто бывало между ними, стало проще. Спор рассыпался, слова кончились, остались только руки, сбившееся дыхание, шорох одежды и торопливые, жадные поцелуи. После этого ей и правда стало легче. С телом всегда было проще: оно хотело понятного и успокаивалось, когда это получало. С сердцем так не выходило.       Ночью он уснул раньше, что вообще случалось с ним редко. Татьяна лежала рядом и смотрела в потолок. В комнате в полутьме стояла икона — та самая, которую подарил ей Дашкевич. Она отвернулась от неё сразу, как отворачивалась всегда. И всё же спустя несколько минут снова посмотрела. Теперь каждую ночь она стояла перед этой иконой босиком и шёпотом просила о ребёнке. И именно поэтому сейчас, рядом с чужим тёплым телом, с мыслями о проклятии, о смерти, о детях, которых у неё нет, эта шутливая близость вдруг сделалась почти невыносимо двусмысленной. Она тихо села, поправила волосы, дотянулась до бокала с остатками воды и выпила всё залпом, словно могла таким образом затопить внутри себя ненужные мысли.       Во время их очередной встречи Филипп вдруг отказался от поездки в Ораниенбаум на следующие выходные и обронил: — У меня другие планы. Возможно, я буду не один.       Она обернулась не сразу, медленно, и в этот миг Филипп вдруг сам понял, что сказал это не просто так. Не ради вежливости и не ради предупреждения. Хотел задеть. Проверить, заденет ли. — Какая прелесть, — отозвалась она, поправляя манжет. — Что ж, удачи.       Уже когда он уехал, Татьяна почувствовала, как под рёбрами неприятно и горячо кольнуло. Она не имела на него права. Он не имел права на неё. И всё же одна только мысль о какой-то другой женщине в его постели показалась ей отвратительной. Что это: ревность, зависть, чувство собственности?       Дашкевич тем же утром сидел в архивной комнате Дружины один. Свет сюда попадал плохо даже летом, а теперь, в сырой петербургской осени, всё и вовсе было залито тусклым, почти больным серым. В какой-то момент он перестал думать об одних только Юрьевых, и начал чертить собственное семейное древо. Ирина умерла в восемнадцать. Илларион в двадцать четыре. Отец был единственным ребёнком. У бабушки была сестра, но та умерла в двадцать пять ровно, причём очень внезапно. Прабабка Александра Юрьева — умерла до двадцати пяти, успев родить одного ребёнка. Эта цепь совпадений сначала казалась случайной, потом неприятной, потом почти физически невыносимой.       Когда он снова заехал за Филиппом, взгляд его задержался на нём дольше обычного. Могли ли они носить на себе одно проклятие? Филипп заметил это во второй же половине дня, когда они ехали к очередной ведьме — уже за город. Татьяны на этот раз с ними не было, и от этого поездка шла тише, как будто из воздуха вынули одну из главных причин сопротивляться унынию.       Филипп долго терпел. Потом всё-таки не выдержал. — Вы сегодня смотрите на меня так, — сказал он, не отрывая глаз от стекла, где дрожал серый пейзаж, — будто хотите о чём-то спросить и всё никак не решитесь.       Дашкевич сидел напротив с тростью между колен. На вопрос он ответил почти сразу, но чуть медленнее обычного. — Нет, не хочу. Я пока знаю достаточно. — Тогда, может быть, ответите Вы? — Филипп перевёл на него взгляд. — Что именно Вас так занимает? Вы уже прощаетесь со мной или что? Что это за повышенное внимание к моей персоне?       Дашкевич чуть прищурился. В любой другой день это было бы признаком насмешки, но сейчас это была усталость. — Я просто думаю о том, — сказал он, — как бы Вас всё-таки вытащить из этой дряни. Я переживаю за Вас.       Филипп смотрел ещё секунду, будто решая, стоит ли продолжать. Потом коротко усмехнулся. — До чего же неприятное ощущение. Ещё немного, и я решу, что Вы правда ко мне привязались.       После этой фразы оба замолчали, и Филипп вдруг понял: шутка получилась неудачной именно потому, что слишком близко подошла к правде.       Третья ведьма была не салонная и не сухая канцелярская. Крестьянская, ширококостная, с красными руками, с тяжёлым подбородком и выражением лица, какое бывает у женщин, которые умеют и роды принимать, и кости вправлять. Она смотрела на него долго. Потом взяла кровь. Потом, в отличие от первых двух, не побледнела, не шарахнулась, не отказала сразу. Только с каждым новым движением становилась мрачнее. Под конец подняла на Дашкевича глаза и сказала так просто, словно произносила очевидность: — К тем, кто на учёте, с таким не ходят. — Мы уже это слышали, — ответил он. — Скажите что-нибудь новое.       Она усмехнулась краем рта, но усмешка вышла не весёлая, а злая, почти уважительная. — Это будет дорого. И, возможно, не из-за денег. — У меня плохое настроение, — сказал Дашкевич. — Не проверяйте, насколько.       Ведьма стряхнула пепел в печь и кивнула на Филиппа. — Вы знаете, ведьмы, которые не встают на учёт, имеют на то причины… тёмная магия, колдовство крови. Такая и возьмётся, может.       Филипп, уже научившийся ненавидеть все эти ведьминские недоговорённости, подался вперёд. — Где нам найти такую? — спросил Дашкевич. — Сами сказали, они не просто так прячутся.       Женщина молчала так долго, что Филипп уже решил: снова всё закончится ничем. Потом она всё же заговорила. — Не знаю. Но слышала. Слухи разные ходят. Об одной… деревне. Я сама знаю лишь, что она существует где-то. В какой-то деревне. Рыжая ведьма, которая берётся за всякое.       В экипаже Филипп сидел усталый, злой, с отвращением к себе за то, что каждое новое «может быть» теперь казалось ему почти надеждой. Он смотрел в окно и позволил своим мыслям течь совсем в другую сторону.       Он всё чаще пытался понять, что именно с ним делает Татьяна, и всякий раз только сильнее путался. Она нравилась ему: умом, дерзостью, этой редкой живостью, от которой рядом с ней всё становилось резче и интереснее. Рядом с ней любая другая женщина вдруг казалась либо слишком предсказуемой, либо слишком пустой. Но именно с ней было и тяжелее всего: Татьяна никому не принадлежала, ничего не обещала и жила так, будто любую близость можно в любой момент стряхнуть с плеча, как соринку. И Филипп с неприятной ясностью чувствовал, что стоит ему влюбиться всерьёз, как она, пожалуй, сначала с любопытством подержит его сердце в руках, а потом уйдёт, даже не оглянувшись.       Когда он вернулся домой, на столике в прихожей его уже ждала записка с женским почерком. Лёгкая, пахнущая фиалкой, с приглашением на очередной вечер у неё. Он прочёл её дважды, потом аккуратно сложил и положил обратно. Несколько секунд простоял так, глядя на бумагу. Он всё-таки велел кучеру быть готовым к восьми. А потом, уже проходя мимо стола, почти машинально взял записку снова, смял в ладони и бросил в камин, где она вспыхнула слишком быстро, почти радостно. — Ненавижу, — сказал он пустой комнате.       И не стал уточнять, кого именно.

***

несколько дней спустя…       Татьяна сидела на диване в кабинете Дашкевича. Это место она уже считала по праву своим. Она держала на коленях раскрытую папку, не читая ни строчки. Дашкевич сидел за столом и делал вид, что занят отчётом. Перьевая ручка у него двигалась размеренно, почерк оставался безукоризненным, но слишком уж часто он останавливался, не дописав слова. Взгляд его порой стекленел, уходя куда-то мимо строки. Он провалилась в пустоту внутри себя, где уже сидели брат, сестра, прабабка, возраст, цифры и это новое, липкое знание: если проклятие у Юрьевых старое и кровное, то оно могло жить и в его крови.       Татьяна видела эти паузы краем глаза и злилась на них почти так же сильно, как на собственные. Её раздражало в себе, что она вообще думает о Филиппе чаще, чем следовало бы. Интрижка была хороша именно своей временной ясностью: встретились, посмеялись, поцарапали друг друга словами, легли в постель, встали, разошлись. Никаких обещаний, никакой тоски, никакой мерзкой внутренней дрожи от одной чужой записки, одного пропущенного вечера, одного неловкого вопроса о том, кто будет у него ночью. А теперь она всё чаще ловила себя на том, что думает о нём днём. Это было похоже на начало болезни, и именно поэтому ей так хотелось немедленно испортить настроение не только себе, но и кому-то другому. Дашкевич всегда подходил для этого идеально. Стоило вцепиться в него языком, и вся остальная боль на время отступала. — Какой приятный вечер, Дмитрий Александрович. Я начинаю надеяться, что Вы наконец выработали в себе полезную привычку молчать.       В 1953 году ураганам впервые начали давать женские имена. Сухое распоряжение метеорологической службы Соединённых Штатов — и смерчи, грозы, разрушительные бури, срывающие крыши и оставляющие после себя безмолвные, вывороченные улицы, вдруг стали звучать по-человечески: Агнес, Барбара, Конни… Кто-то, вероятно, нашёл в этом поэзию. Кто-то — утешение. А кто-то — иронию. Будто если назвать катастрофу ласково, она станет менее разрушительной.       Дмитрий Александрович начал делать это задолго до них.       В его жизни имя урагана было всегда одно. Он не произносил его с нежностью, не шептал с тоской. Не вёл календарь, не чертил траектории. Он просто знал, где в мире дует сильнее всего. Где рвёт на куски ландшафт, привычные маршруты и собственную гордость.       Е. П. — лаконичные инициалы её настоящего имени в деле, на титульном листе рапорта, на справке об отпуске, под протоколом. Два безобидных символа. Но за ними скрывалась женщина, чей смех был способен резать по коже, а гнев — вжимать в стены. Женщина, которая входила без стука и оставляла после себя аромат фиалковых духов, ощущение дыма от пожара. Женщина, от которой хотелось избавиться — и за которую хотелось умереть.       Он существовал рядом с ураганом, прозванным Е. П., так, как существуют старые деревья у края поляны: они гнутся под ветром, стонут, ломаются, но не стоят. Ураган срывал с них кору и щепки, застрявшие в сердце, а он — каждый раз возвращался на её тропу.       И если когда-нибудь, кто-то захотел дать имя разрушению, из которого невозможно выбраться, он посоветовал всего два слова: Елизавета Петровна.       Перьевая ручка у него не дрогнула. Только на секунду задержалась в конце строки, оставив крошечную, тёмную точку там, где её не должно было быть. Он отложил лист чуть в сторону, но головы не поднял сразу. — Я не хотел мешать Вам думать, — ответил он. — По Вашему лицу было видно, что процесс идёт мучительно.       Она усмехнулась. Свет падал ему на висок и скулу, подчёркивая ту самую хищную чёткость черт, которую она знала слишком хорошо. Когда-то ей хватало одного его взгляда, чтобы понять, в каком он настроении, насколько устал. Именно это теперь и бесило сильнее прочего: он был для неё не просто человеком, на которого можно злиться, а человеком, которого она когда-то впустила так глубоко, что до сих пор не сумела выдрать до конца. — Вы всё ещё надеетесь, что однажды я остыну? — спросила она. — Восхитительно самонадеянно с Вашей стороны.       Дашкевич отвёл перо, закрыл чернильницу и только после этого заговорил, словно сам выбирал, насколько сильно хочет подставить горло. — Я надеюсь лишь на то, что Вы хотя бы раз позволите мне договорить до конца.       Она фыркнула и резко опустила ладонь на папку так, что листы внутри сухо треснули. — Договорить? О чём именно? О Сосновицах? О том, как Вы, разумеется, действовали из лучших побуждений?       Он выдержал этот словесный удар, но подбородок у него чуть дёрнулся вверх. Татьяна сразу поняла: попала. Впрочем, тут трудно было не попасть. Это место между ними давно уже не заживало, они лишь с удовольствием втирали в эту рану соль. — Я донёс на Вас не из удовольствия, — сказал он. — И не потому, что хотел Вас уничтожить. — Какая трогательная поправка, — перебила она. — Значит, Вы у нас сама невинность.       Он чуть выдохнул, не отрывая от неё взгляда. В любом другом мужчине это выглядело бы как раздражение, как предупреждение, как первая ступень грубости. У него — хуже. Как усилие не сказать то, что действительно хочется сказать. — Татьяна Алексеевна, Вы в Сосновицах сделали всё, чтобы Вас либо убили на месте, либо потом разорвали на части те, кто ждал повода. Я пытался Вас спасти.       Она засмеялась. Смех вышел короткий, резкий, почти беззвучный, и от него в комнате стало холоднее. — Из-за Вас меня сослали в глушь, а Вас повысили до начальника петербургского Особого отделения!       Он дёрнул углом рта, будто прикусил щёку. Несколько секунд молчал. Потом отвёл глаза, потянулся к краю стола и без всякой нужды выровнял уже ровно лежащие бумаги. Это было почти признание бессилия. Она заметила и возненавидела себя за то, что заметила. — После Сосновиц, — сказал он наконец, всё ещё глядя на бумаги, — Вы швырнули в меня тридцать серебряных монет. С такого расстояния Вы могли попасть.       Татьяна вскинула подбородок. На лице её на секунду мелькнуло не раскаяние, разумеется, а что-то злое, почти светлое, как торжество. — Да, — ответила она. — Могла.       Он поднял на неё глаза. — Тогда от серебра остался бы след. — Очень жаль, что не остался.       Она смотрела на него в упор, и в этом взгляде было всё разом: злость, старая обида, привычка к бою и что-то куда более постыдное. Татьяна отвратительно ясно чувствовала, что ненавидит в нём не только предательство, не только то, что он когда-то выбрал закон и порядок вместо неё, а ещё и то, что она до сих пор злилась. Хотелось быть к нему совершенно безразличной. — Я готова повторить, — сказала она уже тише. — На случай, если Вы вдруг решили, что годы сделали меня добрее. Не сделали. Я всё ещё считаю Вас предателем. И всё ещё Вас ненавижу.       Дашкевич не отвёл взгляда. Она тоже. — Я знаю, — ответил он.       Вот это было хуже защиты, хуже спора, хуже встречного удара. Не «Вы несправедливы», не «Вы ошибаетесь», не «я был прав». Просто — знаю. Как будто он давно уже научился жить с её ненавистью.       Татьяна ощутила, как в груди что-то рванулось сразу в две стороны: хотелось одновременно встать и уйти, чтобы не видеть этого проклятого спокойствия, и наоборот — подойти ближе, ударить, толкнуть, заставить его наконец потерять лицо. Она медленно поднялась с кресла, подошла к столу, остановилась напротив, уперев ладони в край. — Ненавидите Вы всё равно как-то очень старательно, — сказал он, и голос его на этот раз прозвучал ниже обычного, почти глухо. — Иногда мне кажется, что под этим скрывается не одна только ненависть.       Она склонилась чуть ближе. Ей был слишком знаком этот ракурс — его лицо вблизи. — Не обольщайтесь, — выдохнула она. — Сильная неприязнь тоже требует внимания. — Я заметил.       Он тоже не двинулся с места, и это было их вечное, идиотское мучение: оба не умели отступать. Татьяна видела, как у него чуть сощурились глаза, как дыхание становилось глубже. И она с ужасом понимала, что сама сейчас выглядит не лучше.       Дашкевич первым отодвинулся на полпальца. Всего на полпальца — не больше, но этого хватило, чтобы дышать стало легче. — Я не прошу Вас меня прощать, — сказал он. — Но когда Вы будете в следующий раз швырять в меня серебром, хотя бы прицельтесь лучше. Иначе я начинаю думать, что зря учил Вас стрелять и целиться.       Татьяна усмехнулась. — О, не сомневайтесь, — сказала она, выпрямляясь. — Если я решу Вас покалечить, Дмитрий Александрович, я не стану полагаться на удачу.       Она отошла от стола, но не села обратно. Остановилась у окна, глядя в тёмное стекло, где видела и своё отражение, и его за спиной одновременно. Так было даже хуже. Потому что в стекле они казались ближе, чем в жизни.       Дашкевич за её спиной долго молчал. Потом всё-таки заговорил: — Я начинаю думать, что мои сестра и брат могли действительно умереть из-за того же проклятия, что висит над Филиппом Филипповичем.       Она не повернулась. Только чуть прижала кончики пальцев к холодному стеклу. Затем она всё-таки обернулась. Смотрела молча, слишком долго. Потом взяла со стола свою папку, перчатки и медленно натянула одну на другую руку. — Только не решите, будто это примирение, — сказала она. — я буду Вам помогать. Не ради Вас — ради Филиппа. — Договорились.
Примечания:
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (2)