Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник

Глава 22: «Те, кто не могут помочь», часть 2

Настройки
      Пока они искали способ снять проклятия, работа в Дружине никуда не делась. Она шла свои чередом, и порой совсем не так, как хотелось бы.       Татьяна Алексеевна стояла перед столом вызывающе прямо. Подбородок был поднят, губы сжаты. Она знала, что сделала. Знала, что в этот раз зашла дальше, чем позволяли даже её обычные дурные привычки и всё же отступать уже не собиралась. Признание вины никогда не было её сильной стороной, а перед ним и подавно.       Дашкевич сидел за столом, не торопясь. Перед ним лежала раскрытая книга докладов по последнему делу, сбоку — листы с заметками. Он не повышал голоса, даже не хмурился. Просто читал, дочитывал, закрывал папку, откладывал лист, и именно эта неспешность делала его опаснее, чем любой крик. — Значит, Вы не станете отрицать, что сами направили Горевича в подвал, уже понимая, что цель могла быть там, — сказал он.       Голос его был спокоен. Татьяна чуть повела плечом и лениво провела пальцем по пуговице на запястье, будто вопрос не стоил её внимания. — Я его не тащила за шиворот, Дмитрий Александрович. Он взрослый мужчина. Или Вы хотите сказать, что в Дружине теперь держат людей, которые идут туда, куда им велят, не думая собственной головой?       Он выдержал паузу. Длинную, неприятную, совершенно нарочную, потом медленно закрыл книгу и поднялся. Каждый его шаг по паркету был слышен отчётливо. Он шёл с той пугающей, почти ленивой уверенностью, как крадущийся хищник. Татьяна не отступила. Даже когда он остановился уже совсем близко. Она только подняла на него глаза, и в этом взгляде уже было всё, чем она привыкла защищаться: насмешка, вызов, готовность укусить прежде, чем укусит он.       После их последнего разговора Дашкевичу всё чаще начинало казаться, что Татьяна будто нарочно делается ещё невыносимее прежнего. Не просто язвит по привычке, не просто спорит из упрямства, а с каким-то почти злым любопытством всё сильнее толкает его туда, где кончается терпение. За все годы он устал прикрывать её, вытаскивать из последствий, смягчать чужой гнев, подставлять под удар собственное имя всякий раз, когда она решала, что её чутьё важнее порядка. Сосновицы случились не на пустом месте — это была одна из многих причин, почему всё потом рвануло. И теперь, глядя на неё, он с раздражающей ясностью чувствовал: она снова испытывает его на прочность, будто хочет проверить, где именно он треснет на этот раз.       Он склонился чуть ближе, к самому уху, и проговорил очень тихо: — Ещё один такой номер, Татьяна Алексеевна, и я Вас задушу. Собственными руками.       Татьяна не отшатнулась, не подняла шум. Только взгляд её скользнул вниз, к его кистям, к пальцам, будто уже примеряла это прикосновение на свою шею. Через секунду она рассмеялась. Смех вышел гортанный, короткий, чуть хриплый, и в нём было куда больше злости, чем веселья. — Вот это уже почти комплимент, — прошептала она, делая полшага назад. — Вы ведь понимаете, что я не шучу, — продолжил он. — Иногда мне кажется, что Вы всё время пытаетесь выяснить, где именно во мне заканчивается человек и начинается упырь.       Татьяна впервые ощутила не привычное, почти азартное напряжение, с которым они всегда мерились упрямством, а настоящее давление, тяжёлое и плотное. Она подняла на него глаза и на секунду увидела в нём решимость. — Вы едва не угробили человека, — добавил он. — Это не повторится, — ответила она, но голос её сорвался на полутоне. — Верю. Потому что не позволю.       Последние слова прозвучали почти ласково, и это было хуже всего. Татьяна смотрела на него в упор, чувствуя, как у неё внутри медленно, тяжело растёт не только злость, но и унижение. Именно оно всегда было между ними самым ядовитым. Именно оно и злило — то, что он был прав, но признать этого она не могла. — Вы думаете, мне доставляет удовольствие прикрывать Вас перед Советом? Перед людьми, которые только и ждут, когда Вы оступитесь, чтобы избавиться от Вас?       Татьяна вскинула подбородок. — Вижу, Вы и сами не против. — Вы ошибаетесь, — сказал он. — Вы не в радость мне. Ваше чутьё не в радость. Ваш блеск не в радость. Ваша невыносимая манера действовать так, будто весь мир создан исключительно затем, чтобы Вы могли проверить его на прочность, — тем более. Но Вы лучший следователь, которого я видел.       Он склонился чуть ниже, к самому её лицу. — Потому что если Вы погибнете, это будет моей виной. А если из-за Вас погибнет кто-то ещё, отвечать буду тоже я.       Она почувствовала, как внутри, под злостью, под унижением, под всем остальным, что хотелось бы назвать словами попроще, шевельнулось что-то ещё. Не благодарность, конечно. Почти обида. Потому что забота в его исполнении всегда звучала так, будто она виновата. — Ужасная у Вас манера проявлять участие, граф, — выдохнула она. — Зато действенная.       Он наконец отступил на шаг. Этого было достаточно, чтобы снова стало можно дышать, но слишком мало, чтобы перестать ощущать его присутствие кожей. Она стояла, как натянутая струна, и лицо у неё уже не было ни дерзким, ни спокойным. Только очень злым. — Вы ведёте себя как палач, — сказала она. — А Вы, Татьяна Алексеевна, — как ребёнок со спичками в пороховом складе.       Он смотрел на неё уже не как на подчинённую, не как на женщину и даже не как на противника, а как на задачу, которую устал решать. — В следующий раз я действительно сам выволоку Вас из конторы. За волосы, если потребуется. Под аплодисменты коллег, я полагаю. — За волосы? — фыркнула она. — Я-то думала, Вы более утончённый человек. Яд, серебро в бокале — что-то такое.       Он резко отбросил со стола один из листов. Бумага взметнулась и, шурша, упала на пол. Это было первое по-настоящему резкое движение с его стороны, и именно оно выдало, до какой степени он уже на пределе. — Не дразните меня, — сказал он тихо. — Вы понятия не имеете, как сильно я от Вас устал. — Уверена, не больше, чем я от Вас.       Он распахнул шкаф, достал чистую папку, поставил на стол чернила, перо, придвинул лист и указал на него с той бесстрастной, почти издевательской деловитостью, которая у него всегда заменяла крик. — Пишите заявление. Сейчас.       Татьяна вскинула брови. — Какой изящный жест. Хотите, чтобы я сама оформила Вам свою капитуляцию? — Я хочу, чтобы Вы хоть раз поняли: за Вас больше никто не станет вытирать кровь. Ни я, ни кто-либо ещё. Вы не бессмертны. Даже несмотря на Ваше, как Вы любите считать, затянувшееся существование. — А Вы, Дмитрий Александрович, всё ещё удивительно уверены, что Вам выдали право решать за всех.       И вот тогда он сорвался. Резко схватил её за запястье с такой силой, чтобы исчезла последняя иллюзия, будто всё это только разговор. Татьяна дёрнулась, вскинула на него глаза, и в этот момент страх заиграл в ней с новой силой. Он держал её за руку и смотрел так, будто и впрямь решал, что сделает в следующую секунду. — Я пытался относиться к Вам как к сотруднику, — сказал он. — Не как к женщине. Не как к помехе. Не как к стихийному бедствию в юбке. Как к равной. С самого начала.       Татьяна подняла голову. — Вы лжёте. С самого начала Вы меня терпеть не могли.       Он кивнул, и эта лёгкость признания сразу отняла у неё половину привычной силы удара. — Да. Потому что с самого начала Вы нарушали всё, что можно было нарушить. А я, как Вы, вероятно, уже заметили, правила уважаю. — Мне плевать на правила, если они мешают достичь нужного результата. — Иногда, — сказал он холодно, — цена результата выше того, что можно платить. И тогда возникает очень неприятный вопрос: кто именно платит. Как правило, это не Вы. Я держу Вас здесь не из-за симпатии. И не из-за нашего прошлого. Я держу Вас здесь потому, что Вы умны, жестоки, наблюдательны и, к моему несчастью, по-прежнему лучшая в деле, если не начинаете играть в театральное саморазрушение. Но ещё одна ошибка такого масштаба — и я забуду об этом.       Татьяна отвела взгляд куда-то в сторону. В глубине её глаз уже жила та самая тлеющая искра, которую Дмитрий всегда замечал первым, как бы она ни прятала. — Посмотрите на меня, — сказал он.       Она не сразу подчинилась. Только потом подняла лицо, и он, не торопясь, коснулся её подбородка двумя пальцами, чтобы она не могла отвернуться. — Боже, Дмитрий Александрович, — прошептала Татьяна, — да Вы совсем расстроитесь, если я погибну. Вам же тогда некого будет так тщательно воспитывать. Что Вы станете делать без своей любимой головной боли? — Вы боитесь, — сказал он тихо. — Только смеётесь в лицо собственной трусости. Как всегда. — Я боюсь только скуки, — резко ответила она. — И жадных самодовольных мужчин. А Вы просто ублюдок. Вежливый, чистоплотный ублюдок. Я Вас ненавижу.       Дмитрий смотрел на неё долго, слишком пристально, и злость в его лице никуда не делась, только изменилась. Стала не колючей, а глухой, глубокой, как хроническая боль. Потом он медленно убрал руку, отступил на полшага и провёл ладонью по лицу, коротко, устало, с тем редким, почти человеческим жестом, который она за ним замечала только в самые дурные минуты. — Да, — сказал он наконец. — Ненавидите. Это я уже понял.       Дашкевич отвернулся к столу и упёрся ладонью в край столешницы. Он смотрел в раскрытую папку, но не видел ни строчки. Горевич, подвал, склад, рапорт — всё это сразу поблекло. В голове осталась только одна секунда, та самая, когда её не было видно и он успел подумать: только бы не опять. Только бы не тащить её на руках. Не отдирать от кожи серебро. Не ждать, пока в неподвижном теле снова заведётся жизнь. Слишком много раз он уже стоял над ней с этим мерзким, животным ожиданием, слишком хорошо знал, как быстро в такие секунды перестают существовать и дело, и свидетели, и чужая кровь, и вся его драгоценная служебная выдержка. Оставалась только она — живая или нет. Всё остальное проваливалось.       За тридцать с лишним лет он должен был бы научиться чему угодно: не ждать от неё благоразумия, не удивляться её самоуверенности, не тратить на неё лишних чувств, не рваться каждый раз так, будто это всё ещё что-то меняет. Но стоило ей снова шагнуть туда, где оставался всего один неверный поворот до смерти, и в нём опять поднималось то же самое — злость, да, но не на Горевича, не на сорванный приказ и не на рапорт. На неё. На себя. На этот стыдный, ничем не выбиваемый страх не успеть. И оттого весь его сегодняшний срыв делался особенно мерзким: он сорвался не как начальник, не как человек порядка, а как дурак, которого снова ткнули лицом в то единственное место, где он по-прежнему уязвим.       Он разжал пальцы слишком резко и выпрямился. Ему было противно от собственной резкости, от этого почти звериного порыва дожать её до страха, остановить хоть так, если иначе она не останавливается. Противно и поздно. Он и сам чувствовал, что переступил через черту. Лицо уже собиралось обратно в привычное сухое спокойствие, но под кожей всё ещё жила та самая дрянная, горячая мысль, от которой его каждый раз мутило одинаково: если бы она и вправду однажды не вернулась, никакой Горевич не значил бы уже ровно ничего. — Вы свободны, — сказал он.       Она вскинула на него глаза. — Что? — Уходите, — повторил он уже твёрже, отходя к столу и уводя взгляд в бумаги. — Пока я не сказал ничего лишнего. Увидимся у очередной ведьмы, когда оба успокоимся.       Татьяна стояла ещё секунду, словно не веря, что именно этим всё кончится. Потом губы её чуть дрогнули в старой, почти привычной усмешке, но глаза остались насторожёнными и тёмными. — До свидания.       И вышла прежде, чем он успел ответить. Дверь закрылась за ней негромко.       Дмитрий Александрович долго стоял неподвижно. Потом открыл встроенный в стену сейф и вынул оттуда небольшой кожаный блокнот — тёмный, потёртый по краям, с тугой застёжкой. Это была не служебная тетрадь, скорее частный архив того, чему он не доверял рапорту. Он раскрыл его на чистой странице, взял перо, подержал над бумагой, не сразу заставляя руку двигаться, и только потом начал писать.       Несколько дней спустя Дашкевич заехал за Филиппом к вечеру. Тот был уже одет, уже раздражённый, уже заранее уставший от предстоящего представления.       Они сели в экипаж вдвоём. Татьяну решили не забирать заранее: она должна была приехать прямо к дому вдовы, хозяйки салона. — И слава Богу, — выдохнул Дашкевич, вспоминая их последнее столкновение в кабинете.       Филипп сразу заметил эту слишком ровную интонацию, но цепляться не стал. Экипаж мягко качнулся, тронулся, и несколько минут оба молчали. За окном проплывали тёмные фасады, редкие огни в витринах, мосты, вода, в которой всё отражалось ломаным, колеблющимся светом. Дашкевич сидел напротив, сложив руки на набалдашнике трости, и глядел не на Филиппа, а в окно, словно сам ещё выбирал, в какой форме подать то, что собирался сказать. Когда он наконец заговорил, голос его прозвучал почти буднично: — Скажите мне одну вещь, Филипп Филиппович, — произнёс он, всё ещё не переводя на него взгляда. — Только пообещайте не истерить, не капризничать и рассуждать, как взрослый человек.       Филипп чуть склонил голову набок. — С такой преамбулой капризничать и истерить мне хочется заранее. — Воздержитесь. Вдруг Вам это понравится.       На губах у Филиппа мелькнула усмешка, но глаза остались насторожёнными. Дашкевич помолчал ещё секунду, а потом всё-таки посмотрел на него в упор, и взгляд этот был слишком прямым для светской болтовни. — Вы бы могли когда-нибудь всерьёз подумать об обращении?       Филипп сперва даже не понял. Он отвёл глаза и посмотрел в чёрное стекло, где на миг увидел собственное отражение — бледное, нервное, слишком молодое для того, о чём его только что спросили. — Вы это сейчас серьёзно? — спросил он наконец. — Более чем. — И это, по-Вашему, подходящий вечер для такого разговора? — Подходящих вечеров для таких разговоров, — отозвался Дашкевич, — почти никогда не бывает. Приходится пользоваться теми, что есть.       Филипп выдохнул сквозь зубы, провёл большим пальцем по краю перчатки, потом вдруг стянул её и снова натянул, точно руки без дела начинали его раздражать. — Я не знаю, — сказал он. — Вы хотите, чтобы я ответил сейчас? — Я хочу, чтобы Вы подумали об этом, — ответил Дашкевич. — Не нужно принимать решение сейчас. Просто подумайте.       Филипп сидел, по-прежнему не глядя на него, и молчал дольше, чем хотел. Дашкевич терпеливо ждал. Он даже не подталкивал. — Меня пугает кровь, — сказал Филипп наконец, и голос его прозвучал суше, чем хотелось бы. — Вас, возможно, это удивит, но меня и моя собственная пугает достаточно. А уж мысль о том, что её нужно пить… — он запнулся, прижал язык к зубам, будто проглотил слишком кислое. — Это отвратительно.       Дашкевич кивнул без насмешки или жалости, просто будто принял к сведению. — Что ещё?       Филипп коротко усмехнулся, потом всё-таки поднял глаза. В них не было уже ни обычной мальчишеской дерзости, ни привычной лёгкости, которой он так любил прикрывать всё серьёзное. — Пугает не только кровь, — произнёс он. — Жажда тоже. Само слово мерзкое. Будто внутри человека вдруг заводят второй желудок, голоднее первого. Будто больше никогда нельзя быть просто собой, не прислушиваясь к тому, что у тебя в зубах и в животе. — Это правда, — сказал Дашкевич спокойно. — Пока у Вас плохо получается продать мне эту Вашу упыриную природу. — Я не продаю. Я хочу, чтобы Вы подумали о вопросе со всех сторон. — Вы намекаете на молодость? — В том числе. Мне восемьдесят шесть, обратили меня в тридцать, и с тех пор я постарел внешне лет на пять. Если кажусь старше, благодарите Горчакову: это она наградила меня сединой на висках.       Тут Филипп всё-таки усмехнулся чуть живее. Он откинулся на спинку, скользнул взглядом по стеклу, по собственным коленям, по тёмной коже его сапог и сказал уже почти с досадой на себя самого: — Это звучит заманчиво, было бы смешно отрицать. Долгая молодость, отсутствие болезней, почти бессмертие… — он замолчал, на секунду прикрыв глаза. — Вы ведь понимаете, как это звучит для человека моего возраста? — Именно поэтому я и прошу Вас думать, — ответил Дашкевич. — А не влюбляться в саму идею. Отменить это решение уже не получится.       Филипп чуть повернул голову. — А Вы? Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом, Вы бы советовали?       Дашкевич долго не отвечал. Потом произнёс с той редкой прямотой, которую позволял себе только в минуты настоящей серьёзности: — Я бы советовал учитывать всё: и цену, и страх, и выгоду. Не бойтесь, но и не стройте романтических иллюзий.       Филипп смотрел на него ещё несколько секунд, потом отвёл взгляд и очень тихо, почти самому себе, сказал: — Я просто хочу жить. Как начну думать о проклятии, так…       Больше они не говорили. Филипп сидел остаток пути молча, глядя в окно. Сам не заметил, в какой момент от отвращения к крови и жажде мысль качнулась чуть в сторону, к другому: к длинной, почти бесстыдно долгой молодости, к телу, которому не страшны лихорадки, падения, любая человеческая мелочь, от которой так легко умирают.       Дом, куда они приехали, был на Английской набережной. Свет в окнах лился густой, жёлтый, немного тревожный. За занавесями двигались тени. На мраморном крыльце лакеи принимали меха, у подъезда теснились экипажи, а от входа тянуло не только холодом улицы, но и тёплым, приторным воздухом духов, цветов, газовых рожков и табака.       Татьяна уже была там. Они увидели её в зеркале передней прежде, чем она обернулась. На ней было надето тёмное платье — не траурное, но достаточно близкое к нему по тону.       Взгляды Татьяны и Дашкевича скрестились, как шпаги. На одно короткое мгновение могло показаться, что сейчас он, как обычно, скажет что-нибудь колкое. Однако этого не произошло. Он только чуть склонил голову в безупречно вежливом приветствии, как приветствовал незнакомых женщин и выдавил короткое: — Татьяна Алексеевна. — Дмитрий Александрович.       И на этом всё оборвалось. Ни тени усмешки, ни сухого продолжения, ни малейшей попытки зацепить. Он отступил к стене, повернул голову к лестнице, к дверям — куда угодно, только не к ней. Татьяна же тут же вцепилась в локоть Филиппа. — Ну что, — сказала она, глядя на него. — Мы готовы приобщиться к загробной жизни? — Надеюсь, что нет, — едва слышно пролепетал Филипп в ответ.       В одной группе спорили о Шопенгауэре, в другой — о новых французских спиритистах, в третьей какая-то длинная дама в жемчуге шёпотом рассказывала соседке, как прошлой зимой к ней приходил покойный муж. Среди мужчин было много скучающих, красивых, морально разложившихся существ. Среди женщин — слишком много нервных, тонких, у которых страдания некстати переплелись с избытком денег и времени.       Хозяйка салона была вдова Безобразова. Ей было под сорок, может быть, немного больше. Сама она была совсем слабой колдуньей, которая не представляла для Дружины никакого интереса. Однако она была жадной для развлечений, и под её крышей на сеансах нередко собирались сильные ведьмы и колдуны. — Вы привезли мне самого интересного гостя, — сказала она, улыбаясь Филиппу. — Я слышала о Вас.       Мир ведьм был тесен: каждая сплетня, каждый дурной знак скоро оказывались сплетней. А уж история о семейном проклятии, таком упрямом и сильном, что сильнейшие с ним не справились, разошлась особенно быстро. Вдова принадлежала к тем, кто обожает всё диковинное, щекочущее нервы и дающее повод потом неделями смаковать подробности. Филипп в её глазах был не столько страдальцем, сколько редкой, прелестной забавой. — Проходите, располагайтесь. Рада вас видеть, господа.       Сеанс должен был начаться позже, и пока гости разбредались по комнатам, вдова угощала их ликёром, сигарами, терпким вином. Беседы текли наполовину шутливые, наполовину интимные. Именно в этот промежуток и появился он — князь Львов-Меран, один из немногих колдунов. Не особо сильный — он чаще пускал пыль в глаза небольшими иллюзиями. Колдуны были редкостью, к тому же слабее ведьм — женский дар магии всегда был сильнее мужского. Высокий, слишком хорошо сложенный для своей мягкой, почти ленивой манеры двигаться, с тёмными усами, тонкими пальцами и видом опасно обаятельного мужчины. Он подошёл к Татьяне с той уверенной, вкрадчивой почтительностью, в которой всегда чуть больше памяти, чем позволяет светское знакомство. — Татьяна Алексеевна, добрый вечер, — сказал он, слегка склонившись над её рукой, но не касаясь губами перчатки. — Мне говорили, что Вы не выносите всей этой мистической дряни. Я счастлив видеть, что это всё лишь ложь.       С Михаилом Сергеевичем, князем Львов-Мераном Татьяна уже была знакома: несколько лет назад он проходил свидетелем по одному делу.       Он говорил негромко, но его голос звучал кокетливо. Татьяна сразу это уловила и, к раздражению Филиппа, не сделала ни малейшей попытки оборвать разговор, напротив, она задержалась у Львова-Мерана, чуть повернула к нему плечо.       Филипп стоял у камина, положив ладонь на мраморную полку. Пальцы сжались в кулак. В комнате было тепло, даже душно, а у него всё равно между лопаток прошёл холодок. Когда Львов-Меран склонился к ладони Татьяны чуть ниже, чем позволяла учтивость, Филипп закусил щёку. Дашкевич, находившийся в другом конце комнаты у хозяйки, разумеется, всё тоже видел, но решил не вмешиваться, пока дело не превратится в явную катастрофу.       Рядом с Филиппом остановилась молодая вдова. Он сперва даже не сразу повернул голову: слишком внимательно следил за тем, как Татьяна смеётся над фразой Львова-Мерана. Только когда сбоку негромко звякнул бокал о блюдце, он заставил себя отвести глаза.       Хозяйка, заметив их рядом, представила их друг другу с той усталой, но безупречной вежливостью, которая в её доме, похоже, пережила уже всё остальное. Филипп поклонился ровно настолько, насколько требовал случай, Лидия Аркадьевна ответила ему спокойным кивком, и уже через секунду разговор пошёл так легко, будто им вовсе не нужно было искать для него повод.       Лидия Аркадьевна оказалась приятной именно той необременительной приятностью, но не вызывала ни восхищения, ни желания её защищать. Светлые волосы были уложены просто, платье сидело хорошо, а черты её лица не приковывали к себе внимание. Она не улыбалась ему так, будто уже что-то решила, и не строила из обычного разговора маленькую охоту. — У хозяйки, должно быть, особая слабость к лилиям. Здесь ими пахнет так, будто нас пригласили не на вечер, а на очень красивое погребение, — протянула она с лёгкой брезгливостью.       Филипп невольно усмехнулся. — Полагаю, это должно настраивать гостей на нужный лад. — На обморок? Тогда всё устроено безупречно.       Он посмотрел на неё уже внимательнее. — Вы часто бываете на таких вечерах? — спросил он уже сам, больше для того, чтобы продолжить этот ровный, неопасный разговор. — К счастью, нет. Один-два раза в год вполне достаточно, чтобы убедиться: мёртвые, если и существуют, обычно умнее живых и сюда не ходят.       Он тихо фыркнул. И именно эта простота неожиданно подействовала на него почти успокаивающе. Лидия не цепляла так, как Татьяна, не вонзалась зубами, хотя и была остроумна. Рядом с ней было легче стоять, легче отвечать, легче делать вид, будто вечер ещё можно прожить по-человечески, а не как очередной заход в кошмар. Он всё равно краем глаза чувствовал Татьяну в другом конце комнаты слишком отчётливо: поворот её головы, чуть задержавшийся взгляд, то, как близко к ней стоит князь.       Лакей прошёл мимо с подносом. Филипп машинально взял два бокала, один подал Лидии. Она кивнула, принимая.       Разговор их потёк дальше, и Филипп рассмеялся какой-то её шутке. Негромко, но по-настоящему. И только после этого понял, до какой степени ему нужен был кто-то, рядом с кем можно не думать каждую секунду о крови, ведьмах, проклятии и Татьяне. Лидия не будила в нём того же жгучего интереса, не тянула так, как тянула Татьяна, не обещала никакой опасной глубины. Но рядом с ней было спокойно, как будто он на несколько минут вернулся в ту старую, простую жизнь. Это и было самым коварным. Ему нравилась не она сама, ему нравилось то облегчение, которое она приносила.       Сеанс начался после девяти. Гостей провели в большую гостиную, где стол уже был накрыт чёрным сукном, свечи затенены, зеркала прикрыты марлей, а в углах комнаты лилии пахли ещё сильнее. Хозяйка обвела комнату взглядом и негромко сказала: — Господа, прошу занять места. Будем надеяться, что мёртвые окажутся снисходительнее живых и всё-таки снизойдут до нас.       Безобразова никогда не любила дешёвых шарлатанок. В её гостиной появлялись только настоящие ведьмы, хотя и не особенно сильные. Нынешняя, сухая, бледная женщина с сероватым лицом и почти бесцветными ресницами, славилась тем, что и впрямь разговаривала с умершими.       За стол сели не все, только избранные. Дашкевич, Филипп, Татьяна, хозяйка Безобразова, князь Львов-Меран, Лидия Аркадьевна и медиум — бледная, тонкая женщина с огромными веками, будто вечно немного нездоровая. Остальные встали полукругом у стен.       Первые минуты шли именно тем дешёвым, хорошо знакомым путём, которого Филипп и ждал. Гости послушно сцепили пальцы над чёрным сукном. Медиум опустила веки и заговорила едва слышно, с нарочитой важностью: — Тише… тише… не рвите круг… не мешайте… здесь уже есть чужое дыхание…       Под столом дважды коротко стукнуло. Одна дама у стены тихо ахнула. — Здесь много мёртвых, — пробормотала она, не открывая глаз. — У каждого за спиной кто-то стоит. Здесь тесно от них. Слишком тесно.       Вдова блаженно прикрыла веки. Медиум продолжала. Она назвала два мужских имени, потом женское, потом ещё какое-то детское ласкательное прозвище, и пожилая дама у стены тихо ахнула, прижав к губам кружевной платок. Филипп сперва сидел с ленивым, почти скучающим лицом, но и он, против воли, уставился на медиума внимательнее.       Взгляд медиума остановился на Филиппе. — С кем бы Вы хотели говорить, князь?       Он не сразу ответил. До этой минуты всё происходящее ещё можно было принимать за салонную потеху, за очередную дурную игру вдовы в страшное, но вопрос, обращённый прямо к нему, лёг иначе. — С одним из предков, — сказал он. — С тем, кто знал, откуда пошло наше проклятие. Или хотя бы что именно было сделано.       И тут что-то сорвалось. Медиум вдруг замолчала. Её пальцы, только что лежавшие на сукне почти безжизненно, сжались так резко, что ногти скрипнули по дереву. Голова её дёрнулась, словно кто-то невидимый взял её за подбородок и заставил смотреть не туда, куда она хотела. Когда она открыла глаза - они были ясные, круглые от ужаса.       Она смотрела через стол, мимо свечей, мимо хозяйки, мимо дрогнувших рук гостей, туда, где сидел Филипп. Лицо её побелело так резко, будто вся кровь сразу отхлынула к пяткам. Она приоткрыла рот, вдохнула, но вдох оборвался; горло сжалось у неё на глазах, и первое слово пришлось буквально вырвать сквозь этот спазм. — Нет, — сказала она сипло. — Нет…       Хозяйка, которой уже чудился особенно удачный оборот вечера, подалась вперёд и шепнула: — Что Вы видите?       Медиум сглотнула так тяжело, что это услышали все. На виске у неё вздулась синяя жилка, плечи пошли мелкой дрожью. Дальше слова уже не складывались в связный ответ, а вылетали обрывками чужого голоса: — Медные волосы… медные… Смерть принесёт свинец… свинец из-за моря… Смерть красавицам!.. графиня… лужа крови…       Слова о смерти от свинца из-за моря застряли внутри Филиппа. Пока в комнате ахали, крестились и двигали стульями, он застыл. Смерть. Свинец. Из-за моря. Он попробовал отмахнуться, но фраза тут же вернулась. Его смерть? Не его? Тогда почему она смотрела прямо на него? Значит, если они не снимут проклятие, в их поколении выживет Константин? В голове, одна за другой, вспыхнули слишком простые, слишком гадкие картины: пуля, привезённая из-за границы. Откуда? Он сглотнул, но во рту сделалось суше. Воротник вдруг стал тесен, и пришлось незаметно потянуть шеей, будто не хватало не воздуха даже, а места внутри собственного тела.       Медиум тем временем уже не говорила, а почти выла. Она закрыла лицо ладонями, сгорбилась, как старуха под тяжёлым мешком, и из-под пальцев полетели новые клочья, ещё бессвязнее прежних: — Кровь… не одна… много… много… в подоле… на камне… по ступеням… море крови… смерть красавицам…       Одна из молодых барышень вскрикнула. У дальней стены кто-то перекрестился, другой гость пробормотал сквозь зубы молитву, ещё один отступил на шаг к двери, не спуская глаз с ведьмы. Даже те, кто ничего не понимал в её словах, понимали достаточно: это уже не был салонный трюк. Это вырвалось откуда-то не туда.       Безобразова довольно вспыхнула. В её глазах появился тот хищный блеск, который появляется у людей, которым благоволит удача. Да, ведьма испортила ритм, да, нагнала лишней мерзости, да, её придётся выводить чуть ли не под руки, но зато теперь все в комнате будут помнить этот вечер. Она поднялась первой, отодвинув стул так резко, что тот скрипнул по полу, и бросила в сторону слуг: — Уведите её. Сейчас же.       Пока слуги поднимали медиума из кресла и торопливо, почти грубо уводили её к двери, в комнате ещё стояла мертвенная тишина. Львов-Меран повернул голову к Татьяне. Он смотрел на неё внимательно. — Скажите мне прямо, — произнёс он негромко, так, чтобы слова не ушли дальше края стола. — Это правда, что Вы пытаетесь снять столь сильное проклятие?       Татьяна чуть повернула голову к нему, позволив себе короткую паузу, в которой успела окинуть его лицо, глаза, рот. Потом опустила ладонь на край стола и только тогда сказала: — Скажем так: если бы всё было совсем пустяком, я бы не потратила вечер на это представление.       Она не отвела взгляда. Львов-Меран чуть заметно изменился в лице, будто именно такого ответа и ждал: не полного признания, а знака, что говорить можно дальше. Татьяна это уловила сразу. Вопрос его был задан слишком осторожно для праздного любопытства. Значит, он знал или, по крайней мере, догадывался о чём-то таком, что не хотел бросать в воздух при всех. Татьяна чуть наклонилась к нему и уже без светской мягкости спросила: — Вам это что-то говорит? — спросила она. — Что-то такое, что могло бы быть нам полезно?       Львов-Меран задержал на ней взгляд, будто в уме уже прикидывал, сколько именно можно произнести вслух при посторонних. — Говорит, — ответил он наконец. — Но не здесь.       Уголок её рта дрогнул — не в улыбке даже, а в той короткой, сухой усмешке, которой она прикрывала раздражение, когда собеседник начинал торговаться осторожностью. — Боитесь духов? — спросила Татьяна.       Он едва заметно кивнул в сторону маленькой курительной комнаты за аркой. Татьяна двинулась туда. Дашкевич, занятый хозяйкой и слугами, только бросил на них быстрый взгляд и ничего не сказал. Филипп тоже. Как только Татьяна скрылась за аркой вместе с князем, Филипп слишком резко осушил бокал, будто вино могло перебить тот сухой, злой укол, что уже сидел под рёбрами. Когда Лидия Аркадьевна снова заговорила, он повернулся к ней сразу, с той лишней, почти вызывающей внимательностью, которой минуту назад в нём не было. Он даже наклонился ближе, ответил быстрее, чем следовало, и позволил себе улыбнуться охотнее обычного — не потому, что вдруг так уж увлёкся ею, а потому, что взгляд всё равно тянуло туда, за арку, и от этого хотелось немедленно занять рот, руки, лицо хоть чем-нибудь другим.       Лидия Аркадьевна улыбнулась, и от этой улыбки ему неожиданно стало легче. В ней не было ни скрытой насмешки, ни игры, ни той опасной двусмысленности, к которой он уже успел привыкнуть рядом с Татьяной. С Лидией всё было проще. Можно было говорить о пустяках — о музыке, о театре, о том, как скучны такие вечера, — и не ждать, что каждое слово сейчас обернут против тебя.       Филипп отвечал ей всё охотнее. Даже слишком охотно. Он наклонялся ближе, улыбался чаще, чем минуту назад, и сам чувствовал в этом что-то нарочитое. Потому что взгляд всё равно то и дело тянуло в соседнюю комнату: туда, где Татьяна стояла слишком близко к князю, слушала его и не спешила отходить. От этого внутри неприятно стягивалось, и он с ещё большим усердием держался за разговор с Лидией. Её тихий смех, лёгкое прикосновение пальцев к его рукаву, простота её общества — всё это было приятно именно потому, что не требовало от него ничего, кроме вежливости и внимания. Рядом с ней можно было хотя бы на несколько минут притвориться, будто в жизни всё ещё бывают обычные, безопасные чувства.       Татьяна и Львов-Меран выплыли обратно ко всем. — Я сейчас поеду домой, — сказал Львов-Меран. — Поезжайте за мной. Здесь продолжать этот разговор не стоит.       Он коротко кивнул Татьяне и направился к выходу.       Татьяна проводила его взглядом всего секунду, потом резко повернула голову и сразу нашла глазами Филиппа. Она увидела сразу всё. И его лицо, оживлённое нарочно больше, чем требовалось, и слишком близкое кресло Лидии, и то, как его рука лежала на подлокотнике так, что их пальцы почти соприкасались. Татьяна подошла к Дашкевичу, который уже успел закончить разговор с хозяйкой, и произнесла ровным, совершенно обычным голосом: — У Михаила Сергеевича есть кое-что полезное.       Дашкевич кивнул. — Сейчас? — Сейчас. — Тогда уходим.       Хозяйка пыталась удержать их, но Дашкевич был уже в том состоянии, когда не имел сил на вежливость. Через несколько минут они стояли в передней. Татьяна застёгивала перчатки. Он нарочно задержался с Лидией Аркадьевной у выхода и говорил с ней так, чтобы Татьяна это слышала. Ничего неприличного — только чуть больше тепла, чуть дольше обычного, чуть заметнее, чем требовала простая вежливость. — Надеюсь, мы увидимся ещё, — говорила Лидия, поправляя на плече мех. — Надеюсь, — отвечал он. — И в более приятной обстановке. — С удовольствием.       Она протянула ему руку. Он коснулся её перчатки губами чуть дольше, чем требовалось. И, выпрямившись, увидел краем глаза, как Татьяна застыла на мгновение с незастёгнутой пуговицей у манжета. Только на мгновение.       Татьяна села в экипаж первой. Дашкевич наклонился к кучеру, назвал адрес князя Львова-Мерана и уже взялся за дверцу, явно собираясь ехать с ними, но в последний момент передумал. Выпрямился, отступил на шаг и сказал так буднично, будто речь шла о пустяке: — Я дойду до него пешком. Вас отвезут.       Он перевёл взгляд с Татьяны на Филиппа, задержался на каждом ровно на секунду дольше, чем следовало, и этого хватило. Ни слова больше он не добавил, но оба сразу поняли, что именно он оставляет их наедине. Он уже заметил бурю, которая назревает между ними, и не хотел мешать им скандалить. Ему и самому, по правде, хотелось пройтись, а не смотреть на них двоих.       Они остались вдвоём. Карета казалась мала для них двоих: подол её платья, ещё минуту назад лежавший свободно, теперь упёрся в его сапог, латунная ручка у дверцы холодила локоть, стоило Татьяне попытаться устроиться удобнее, колено, если сесть хоть на полдюйма вольнее, неизбежно утыкалось в его колено. Татьяна подобрала юбку резким движением, будто отдёрнула ткань от огня, села прямо и слишком высоко подняла грудь на вдохе.       Филипп вжался в угол, чтобы держать от неё хоть какую-то дистанцию, хотя и та казалась ничтожной, недостаточной. Плечо его всё равно иногда врезалось от качки в её плечо, носок сапога виднелся у самого края юбки. Он уставился в окно, делая вид, что рассматривает пейзаж города, но лишь пытался ловить её отражение в стекле. Снаружи фонарь полоснул светом, на миг выхватил линию её рта. В ту же секунду она резко повернула голову и бросила в тесноту между ними: — Ну?       Взгляд Филиппа сперва скользнул по её лицу. Он чуть повернул голову в её сторону, но взгляд зацепился за запястье, там, где перчатка расходилась с рукавом на тонкую полоску кожи. Кажется, именно там тот мужчина касался её. Филипп провёл языком по внутренней стороне щеки, поднял подбородок чуть выше обычного и только после этого перевёл глаза ей на её лицо. Рот у него так и остался сжатым, словно ответ пришлось выталкивать: — Что — ну? — Вам бы следовало вести себя скромнее.       Он ответил не сразу. Сначала опять посмотрел на её рукав у локтя, туда, где ещё недавно лежала чужая рука. На ткани давно уже не было ничего, кроме светлой складки, но взгляд упрямо цеплялся именно за неё. Пальцы на колене сжались так, что перчатка натянулась по костяшкам, и только после этого он поднял глаза. — И это говорите мне Вы? Особенно после того, как исчезли с чужим мужчиной?       Татьяна не сразу отвела от него глаза. Когда всё-таки отвела, взгляд упал на смятый под пальцами бархат. Она медленно расправила одну складку, но рядом тут же легла другая. Только после этого подняла голову и сказала: — Я не исчезала с чужим мужчиной. Я пыталась его разговорить. Он колдун и может знать что-то полезное. И, если уж на то пошло, снять проклятие нужно прежде всего Вам, а не мне.       Филипп выдохнул через нос и сдвинулся ближе. Колено его толкнуло её юбку, смяло край складок у колен, плечо нависло так, что Татьяне пришлось откинуться к стенке кареты, иначе расстояние между ними исчезло бы совсем. Он оставил её там, в этой тесноте, на лишнюю секунду дольше, чем было нужно, и только потом заговорил: — То есть Вы только поэтому старались ему понравиться? Её ладонь на юбке сжалась так, что бархат под пальцами скомкался. Она тут же провела по нему, но ткань только смялась ещё сильнее. Подбородок поднялся выше, спина плотнее легла в стенку кареты, будто ей вдруг понадобилось что-то твёрдое за собой. Взгляд, сорвавшись на миг к его рту, тут же вернулся ему в глаза. Когда она заговорила, голос прозвучал слишком прямо, почти по-деловому: — Мы ничего друг другу не обещали.       Он смотрел на неё не мигая дольше, чем нужно было в такой тесноте. У скулы коротко дёрнулась мышца, потом застыла. Нижняя челюсть сжалась сильнее, что проступили жевалки. Карету снова качнуло, он чуть не врезался в неё всем телом, но вцепился в стену, чтобы этого не допустить. — Вот именно. Тогда какого чёрта Вы беситесь?       Татьяна замерла. Вдох вошёл в грудь, но ей казалось, что она стала задыхаться. Она сглотнула, не отводя глаз, и губы её приоткрылись, потому что ответ едва с них не сорвался. Сдержать его пришлось физически, потому что правда была слишком постыдной. Потом это оцепенение сломалось: подбородок дёрнулся вверх резче, чем нужно, плечи стали твёрже, рот сжался в тонкую линию. Когда она заговорила, голос уже успел стать суше и жёстче: — Не льстите себе, Филипп. Я вовсе не бешусь. Полагаю, нам просто следует обсудить наши границы, чтобы никто не попадал в каверзные положения.       После её слов Филипп не ответил сразу. Под левым ребром вдруг коротко и остро закололо, будто в него воткнули длинную тонкую иглу. Он даже не сразу связал это с её фразой. Вдохнул глубже, чем собирался, и воздух вошёл неровно, цепляясь где-то у самого горла. Он ждал от неё совсем не этого, не этого спокойствия, не этого безразличия, не этой фразы, будто он действительно для неё ничего не значил. Пальцы его на колене медленно сжались, перчатка натянулась по костяшкам. Он ждал трещины в её голосе, хоть чего-то, что выдало бы, что ей не всё равно.       Он отвернулся чуть в сторону, потому что боялся, что глаза выдадут. Под грудиной всё ещё неприятно ныло. Тогда он сел ещё ленивее, чем прежде, откинул плечи к спинке и попытался изобразить безразличие, которое вышло слишком наигранным. Он сам это, наверное, чувствовал, и оттого заговорил с особенной лёгкостью, нарочно небрежной: — Разумеется, — сказал он. — Если Вам угодно, обсудим.       Он не дал себе остановиться, будто боялся передумать. Голос, когда он продолжил, сделался ещё суше, почти учтиво-холоден: — Будем считать, что всё предельно просто. Вы свободны делать всё, что сочтёте нужным. Я тоже. Ни Вам, ни мне не придётся ни перед кем оправдываться, ревновать, устраивать сцены или требовать объяснений.       Татьяна выслушала это, не шевелясь. На слове «ревновать» она скрутила перчатки в ладонях, кожа слышно проскрипела. — Именно так, — ответила она. — Мне казалось, это и без того понятно, но, видимо, нет. Значит, лучше сказать прямо: ни Вы не обязаны отчитываться передо мной, ни я перед Вами. У каждого из нас может быть своя жизнь, свои знакомства, свои связи. И было бы гораздо умнее с обеих сторон не делать из этого нелепых драм.       Она произнесла всё это почти без запинок, но на последнем слове голос у неё всё же дрогнул. Она тут же сжала губы и отвернулась, словно сама себе этого не простила. Ей и впрямь должно было быть всё равно. Именно это, кажется, злило её сильнее всего: что после всех этих красивых, правильных слов в груди не стало ни свободнее, ни легче.       Филипп коротко кивнул, будто речь шла о деловой договорённости. Движение вышло резче, чем он хотел, и он снова отвернулся к окну. Лидия мелькнула в памяти не как женщина даже, а как простое, почти спасительное средство забыться. Забыться об упырях, ведьмах, проклятиях, смерти, о том, как с Татьяной было слишком сложно. — Прекрасно, — сказал он. — Я рад, что мы так легко поняли друг друга.       Татьяна не возразила. Только снова сдавила перчатки в руках. Филипп сидел прямо, с той ледяной, почти мальчишеской злостью, из-за которой совершаются глупости на почве упрямства. Татьяна не шевелилась, словно боялась, что иначе это деловое, разумное соглашение развалится. Колёса глухо били по мокрому камню, её перчатки так и лежали поперёк колен, его ладонь сжалась в кулак. Оба молчали, пытаясь показать, что им обоим всё равно. — Князь Львов-Меран сказал, что, возможно, знает того, кто знает, где можно найти Рябиновую ведьму. Я не слышала о ней прежде. Он упомянул, что она ведёт затворнический образ жизни, старается избегать колдовства. Незарегистрированная, само собой — не хочет служить упырям, избегает обязанности помогать нам, если потребуется помощь. Но, судя по всему, она достаточно сильная. Князь сказал, что он знает человека, с которого она сняла родовое проклятие.       Филипп выслушал её молча, не перебивая. Пальцы его медленно разжались, потом снова сомкнулись уже иначе, от неловкости. Раздражение никуда не делось, просто стало тише: теперь в нём уже сидело не одно только уязвлённое самолюбие, но и неприятное понимание, что она и впрямь вернулась не с пустыми руками. — Стало быть, Вы не зря исчезли с ним.       Ход экипажа в эту секунду замедлился. — Мы приехали.
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник