Глава 25: «Рябиновая ведьма», часть 2
19 апреля 2026 г., 12:00
Примечания:
эта глава неожиданно стала для меня одной из самых любимых за последнее время. Обе части - прям очень. тут как-то особенно хорошо сошлись всё, за что я сама люблю эту историю
Когда они снова подъехали к её избе, ночь уже успела как следует лечь на деревню — густая, сизая, пропитанная туманом и влажным холодом. Окна вокруг почти все погасли, только кое-где в мутных квадратах ещё держался жёлтый, сонный свет, да в лужах, усыпанных размокшими листьями, дрожали бледные отражения месяца.
Экипаж остановился. Филипп стиснул челюсть и поднял глаза на тёмный проём, как дверь уже отворилась изнутри. Ведьма не выглядела ни удивлённой, ни заспанной. Наоборот — стояла в проёме с лампой в руке и с таким лицом, будто дождалась наконец того, что и должно было случиться.
— Вернулись, — сказала она просто, без торжества, и золотистый свет лампы лёг ей на щёки, на медные волосы, на эту слишком знакомую линию рта. — Я уж думала, вы дольше будете упрямиться.
Филипп выбрался из экипажа первым и сразу же почувствовал, как сырая земля тянет холод через подошвы. Дашкевич вышел следом, оглянулся на дорогу, на белёсую мглу, в которой уже совсем растворились плетни и деревья, потом перевёл взгляд на ведьму. Возница, всё ещё сидевший на козлах, мял в руках шапку и поглядывал то на них, то на дом так, как смотрят на место, где лучше не задерживаться.
— Нам нужен ночлег.
Ведьма кивнула.
— Вам — да. А ему, — она подняла лампу чуть выше и кивнула на возницу, — к Марфе через два двора. У неё муж помер три зимы назад, место в сенях пустует, она не откажет. Лошадей поставит под навес, сама не спит до петухов — боль в ногах. Скажете, что от Раганы. Возьмёт.
Возница пробормотал благодарность слишком быстро, явно не желая оставаться дольше, чем нужно. Ведьма сошла с крыльца, сама подошла к лошадям, провела ладонью по влажной шее коренника и что-то тихо сказала ему в ухо. Жеребец, только что раздражённо фыркавший в туман, вдруг смирился, переступил копытами уже тише и опустил голову. От этого короткого, почти домашнего жеста у Филиппа снова кольнуло под рёбрами: всё в ней было нарочно слишком простым, и именно оттого пугающим до дрожи.
— Ступайте, — сказала она вознице, даже не глядя больше на него. — Живым в сырую ночь у моего крыльца делать нечего.
Последние слова прозвучали легко, почти как шутка. Ведьма проводила возницу взглядом, потом повернулась к Филиппу и Дашкевичу. Лампа в её руке качнулась, свет скользнул по их лицам, по мокрым полам шинелей, по грязи на сапогах.
— Прежде чем войти, — сказала она, — железо снимите. Всё, что на вас есть лишнего. Ножи, кресты, булавки, пряжки, если хотите ночевать спокойно.
Филипп нахмурился, но Дашкевич уже молча снял перчатки, вынул из внутреннего кармана кинжал, положил его на край кадки у крыльца и только тогда посмотрел на неё внимательнее. Ведьма заметила это сразу и улыбнулась ему чуть теплее, чем следовало бы.
— Что же Вы так смотрите, Дмитрий Александрович? — протянула она, подходя ближе и останавливаясь почти вплотную, но не переходя последней границы.
Он не двинулся. Только опустил взгляд на её руку, когда она как бы невзначай сняла с его плеча приставший жёлтый лист и задержала пальцы на сукне чуть дольше, чем требовала любезность.
— Я хочу понять, чего вы добиваетесь, — ответил он.
— Ночи, — сказала она легко. — Она длинная. А вы оба всё ещё слишком живые, слишком шумные внутри. Таких с дороги сразу не отпускают.
Филипп, уже стягивая сапоги, почувствовал, как от её близости к Дашкевичу в нём снова поднимается та нелепая, злая ревность, которая делала всё происходящее ещё постыднее. Уже через секунду кольнуло: перед ним не Татьяна, Дашкевич видел не её, а какую-то другую женщину. Не она так мягко льнула, не она так лениво поднимала взгляд. И именно это наконец немного его остудило: если Дашкевич и отвечал ей спокойствием, то смотрел он, должно быть, не на Татьяну, а просто на красивую, наглую чужую женщину, которую любил когда-то давно.
Внутри изба за это время будто переменилась, хотя Филипп не взялся бы сказать, в чём именно. Те же стены, тот же жар печи, те же пучки сушёных трав под потолком, но теперь всё это словно выстроилось в более строгий порядок. На лавке у стены лежало белое полотенце, слишком чистое для деревенского дома. Иконы в углу были занавешены тёмной тканью, а на столе, кроме свечи, лежали ломоть хлеба, блюдце с крупной солью и тонкая красная нить.
Рагана вдруг, словно только сейчас вспомнив о самой простой обязанности хозяйки, обернулась к столу и сказала так буднично, будто речь шла о самой невинной вещи на свете:
— Сначала поедите. С пустым брюхом спать не ложатся.
Только теперь Филипп по-настоящему увидел, что стол уже был накрыт и накрыт не наспех, а по-деревенски щедро. В глиняной миске темнела кутья — густая, блестящая от мёда, с маком и крупными изюминами, прилипшими к зерну, как чёрные и янтарные глазки. Рядом лежали блины, тонкие, бледно-золотые, уже остывшие по краям и оттого чуть подсохшие, сложенные аккуратной стопкой, будто их не ели, а считали. На деревянной доске стоял ржаной хлеб, разломанный не до конца, с крупной солью на блюдце, а возле самого края — две крынки: в одной густой, тёмный ягодный кисель, такой плотный, что в нём почти стояла ложка, в другой — сыта, медовая вода, тёплая, душистая. Поминки.
Ведьма это, конечно, заметила. Она подошла ближе и поставила перед ними глиняные миски — сначала Филиппу, потом Дашкевичу. Двигалась она спокойно, неторопливо, угощая их почти ласково.
Она наклонилась к Филиппу так близко, что он почувствовал жар её тела. Чуть улыбнувшись, Рагана пододвинула ему миску с кутьёй. Её пальцы скользнули вплотную к его руке, почти обвили. От неё потянуло дымом и мёдом и запахом свежих зелёных яблок — кислым, чуть терпким. У Филиппа пересохло в горле и захотелось укусить один из зелёных плодов до хруста и сока, стекающего по подбородку.
— Ешьте, — сказала она уже тише. — Дорога у вас была длинная.
— А если мы откажемся? — уточнил Дашкевич.
Он не сводил глаз со стола. Стол выглядел слишком узнаваемо. В избе Рябиновой ведьмы такое сходство не обещало ничего хорошего. Оно выглядело предзнаменованием, от которого аппетит притуплялся, а осторожность обострялась.
Ведьма тихо хихикнула и подняла на него глаза снизу вверх с лукавой мягкостью, которая в её исполнении выглядела особенно властно.
— Право Ваше, — сказала она. — Только спать я Вас голодными не пущу. А то после станете рассказывать, что я дурная хозяйка.
Она чуть склонила голову, и улыбка её сделалась медленнее, темнее.
— Да и без сна ждать рассвета придётся очень уж долго.
Ни одна ведьма, разумеется, не могла остановить ход времени. Утро всё равно должно было прийти — как приходит всегда, хочет того человек или нет. Но Дашкевич понял её намёк сразу: рассвет наступит, да, только это ещё не значило, что им позволят выбраться из деревни.
Филипп сел медленно. Он не хотел ни этой еды, ни того, как уверенно Рагана распоряжалась ими обоими, будто хозяйка. Он взял ложку, зачерпнул кутью и почти сразу почувствовал, как во рту стало вязко от мёда и мака, от приторной сладости.
— У вас занятный стол, — сказал он наконец, поднимая взгляд на ведьму. — Не всякая хозяйка встречает гостей кутьёй и киселём.
Она улыбнулась ему сразу, охотно, и в этой улыбке было слишком много понимания, чтобы её можно было счесть невинной.
— А я и не всякая, — ответила она. — Да и гости у меня не всякие.
Потом, не переставая смотреть на Дашкевича, взяла со стопки блин и положила ему на тарелку так, будто заботилась именно о нём одном. Ведьма тут же повернулась к Филиппу, и тот же жест повторился у его руки.
Филипп опустил ложку. Аппетит, если он вообще у него был, ушёл окончательно. Ведьма между тем собрала пустые миски, затем кивнула в сторону сеней. Оттуда тянуло сырым деревом, печным жаром и горячей водой. Филипп, ещё не успевший до конца согнать с себя дорожную злость, нахмурился, но ведьма уже говорила дальше тем спокойным, деловитым тоном, которым распоряжаются не гостями, а теми, кого вводят в установленный порядок.
— Баня натоплена. Вода в бочке тёплая. Смоете с себя дорогу, потом спать ляжете.
Они вышли из избы и шагнули в тесную, жаркую баньку. У стены стояла большая бочка с нагретой водой, на лавке лежало белое полотно, а рядом, аккуратно сложенные, ждали чистые рубахи. Когда Дашкевич, уже не оглядываясь на него, начал раздеваться у бочки с горячей водой, Филипп сперва смотрел без особой мысли — просто потому, что в тесной баньке и деваться взгляду было некуда. Но в следующую секунду всё в нём будто резко осело.
Под рубахой открылось не просто тело, а старая, страшно искажённая карта боли: через грудь, по рёбрам, по животу, наискось по боку, дальше на спину и до самого плеча шли тяжёлые ожоговые рубцы. Грубые, неровные, местами стянутые в блестящую, перекошенную кожу, как будто огонь когда-то жрал долго, с яростью, не желая отпускать. На мгновение Филипп даже забыл отвести глаза.
Дашкевич поймал его взгляд сразу. Это длилось долю секунды, не больше, но и этой доли ему хватило, чтобы сделать то, что, видно, он делал уже не раз: быстро, молча, без всякой внешней суеты проверить чужое лицо на непроизвольную реакцию. Затем он отвернулся к воде.
— Мне доводилось видеть самые разные выражения лиц, — начал Дашкевич спокойным тоном. — От простого любопытства до плохо скрываемой брезгливости.
Он замолчал, зачерпнул ковшом горячую воду и вылил себе на грудь. Пар поднялся выше, скользнул вдоль его шеи, по этим изуродованным рубцам. Вода стекала по коже, по неровным, стянутым следам старого огня. Дашкевич добавил уже тише, не оборачиваясь:
— Обычно они много говорят о человеке.
Филипп стоял неподвижно ещё мгновение, потом всё-таки отвёл взгляд потому, что чувствовал, что смотреть дальше будет уже неприлично. Вопрос, конечно, всё равно полез наружу:
— Откуда они у Вас? — спросил он и тут же почувствовал, как собственный голос царапнул тишину слишком резко.
Дашкевич не ответил сразу. Он вылил на себя ещё ковш воды, потом взял мыло, медленно намылил ладонь, плечо, грудь, будто вопрос вовсе не задел в нём ничего. Только после этого заговорил — всё так же не оборачиваясь.
— Мне было тридцать, — сказал он. — В одном московском имении случился пожар. Я успел вынести двух детей. Третьего не смог и сам чуть не умер.
Филипп молчал. Пожар. Дети. То, как Дашкевич не переносил запах жареного мяса. То, как он всегда садился дальше от камина. И ещё — то летнее дело, товарищ Дашкевича, погибший в пожаре. Теперь всё это встало на место. Ему вдруг стало не по себе от того, как мало он, оказывается, понимал раньше.
Когда с баней было покончено и они вернулись в избу, ночь уже окончательно прижалась к окнам. Ведьма успела всё перестроить под ночь: на печи уже лежала взбитая перина, на широкой лавке у стены был постелен тюфяк. Она оглядела их с довольным хозяйским вниманием, убеждаясь, что они исполнили её требование.
— Ну вот, — сказала она почти ласково. — Теперь хоть на людей похожи. Вам, Филипп Филиппович, туда, наверх. На печи теплее. А Вам, Дмитрий Александрович, сюда.
Филипп бросил на печь быстрый взгляд и невольно представил, как будет лежать там на тёплом, пока Дашкевич останется внизу, на жёсткой лавке. От самой этой картины ему стало неловко.
Ведьма, конечно, заметила это сразу. Она уже подошла ближе, взяла со скамьи шерстяное одеяло и повернулась к Дашкевичу. Она смотрела на него с вкрадчивой полу-улыбкой.
Дашкевич перевёл взгляд сперва на печь, потом на лавку, потом на ведьму. Его лицо стало утомлённым от самой мысли, что им предлагают просто лечь и покорно дождаться утра, словно весь разговор уже завершён.
— Прежде чем мы ляжем, мы договорим.
Филипп замер.
— Господи, какой Вы скучный, — сказала Рагана с тихим смешком. — Я Вам постель стелю, а Вы всё норовите устроить дознание.
— Это Вы нас вернули?
Она обернулась через плечо, и в лице её проступило то довольство, которое обычно прячут, если не хотят показать, что попали прямо в цель.
— А если и так?
— Зачем? Явно не ради обычного разговора.
— Позже расскажу. Вы всё равно мои до утра.
Филипп лежал на печи долго, слишком долго для человека, которого усталость должна была бы свалить сразу. Жар от кирпича шёл в спину густо, и скоро желанное тепло обернулось невыносимой раскалённой духотой. Он лежал на боку, потом переворачивался на спину, потом опять на бок. Одеяло то душило, то казалось слишком лёгким. Перед глазами всё время возникало одно и то же: лицо ведьмы, чужое и знакомое одновременно, поминальный стол, тёплая баня, и поверх всего этого — Володя. В какой-то момент Филипп даже приподнялся на локте, вслушиваясь вниз, но в избе уже стояла почти полная тишина. Дашкевич, кажется, тоже лёг. Ведьма затихла. Только дом не спал.
Он уснул, как проваливаются в трясину: его засасывало постепенно, почти незаметно терялось чувство реальности. Сперва он слышал собственное дыхание, потом он почувствовал запах дыма, мёда и зелёных яблок. Лицо его, ещё недавно упрямо напряжённое даже во сне, наконец разгладилось. Одна рука свесилась с края печи, пальцы разжались. Он ещё раз дёрнулся всем телом, будто хотел проснуться, но не смог, и после этого сон принял его уже целиком.
Дашкевич не спал. Он лежал на лавке молча, на спине, закинув одну руку за голову, и смотрел в потолок. Рядом догорала свеча, и по полу, у самой лавки, тянулся бледный свет. В нём то и дело что-то проскакивало — быстро, низко, бесшумно, оставляя после себя не тень даже, а мерзкое ощущение, будто у пола копошится то, чему лучше бы вовсе не иметь имени. Он слушал это долго, не шевелясь, потом медленно сел, провёл ладонью по лицу и поднялся. Половица под ногой только вздохнула, не скрипнула. Филипп наверху не проснулся. Дашкевич взял сюртук, не надевая, только накинул его на плечи, нашёл портсигар, сунул его в карман и пошёл к двери.
Воздух был холодный, влажный, с запахом сырой доски, золы и прелой листвы. Дашкевич спустился с крыльца, отошёл к колодцу, где дом не нависал над ним. Огонёк спички вспыхнул резко, выхватив на секунду его лицо из тьмы. Дым пошёл вверх, расползся в тумане сизой полосой. Некоторое время он просто стоял, куря молча, и смотрел в пустоту двора. Потом за спиной, на крыльце, тихо стукнуло дерево о дерево: дверь открылась.
Рагана вышла не сразу, а сперва задержалась в проёме, как будто прислушивалась. На плечах у неё была шерстяная шаль, огненные волосы, распущенные на ночь, легли на плечи. Правой рукой она придерживала шаль у горла. Ведьма спустилась с крыльца босиком, несмотря на октябрь. Поступь у неё была бесшумная и величественная, будто она была хозяйкой не только этого двора, но и всего мира.
Некоторое время Дашкевич курил молча, пока уголь в кончике папиросы краснел и гас, потом сказал:
— Вы вернули нас с какой-то целью.
Она склонила голову.
— Да.
— И цель эта не связана с нашим проклятием.
— Оно у вас, конечно, занятное, — сказала она, чуть ведя плечом, точно вспоминала вкус их разговора, — но нет. Не из-за него.
Под крыльцом снова зашебаршилось мелко и жадно, как если бы что-то там возилось у самой земли, перебирая лапками листву и рябиновые черешки. Дашкевич опустил взгляд на туман у своих сапог, потом снова поднял его к ней.
— У меня тут всё занято, — сказала она. — Один любит голос: залезет в горло и жрёт слова изнутри. Другой берётся за дом: после него своя изба делается незнакомой. Третий не снаружи живёт, а под рёбрами. Возится там, шевелится, словно я не женщина, а сырая тёплая нора, и всё ищет, куда бы прогрызться дальше. Вот с такими и живу. И мне, Дмитрий Александрович, уже мало этой дряни. Я хочу ещё.
Последние слова она произнесла почти задумчиво. Рагана опять прижала пальцы к боку, словно машинально проверяла, на месте ли он. Дашкевич всё ещё смотрел на неё молча. Он не понимал ещё всей конструкции, но уже слышал, что разговор идёт вовсе не о них и не о проклятии. Туман низко полз между рябинами, зацеплялся за стволы, и от сырости в воздухе дым его папиросы не поднимался, а расползался, как живой.
— Вы говорите про своих чертей?
Большинство ведьм обходились без этого. Но те, кому мало было простого ремесла и кто тянулся к настоящей силе, почти неизбежно держали при себе хотя бы одного чёрта. С каждым новым таким спутником ведьма становилась сильнее, но вместе с силой густело и темнело само её колдовство. Дружина дозволяла зарегистрированным ведьмам не более двух чертей.
— Именно.
— А мы тут при чём? — спросил Дашкевич после паузы.
Рагана тихо усмехнулась и наконец перевела взгляд на его горло, будто уже примеряла к нему своего невидимого мучителя и проверяла, как долго Дашкевич выдержит.
— Вы — проводник, — сказала она. — Не больше, не меньше. Пришли сами, вошли сами, поели, обмылись, остались. Через таких и звать не стыдно.
— Кого?
Ведьма не ответила сразу. Проступило то, что она обычно прятала: какая-то сладкая, въедливая изломанность. Словно под кожей у неё поселилось мелкое, голодное, работящее стадо. Оно возилось, грызло её изнутри, не давало ни минуты покоя — но без этого возни она бы, кажется, перестала себя чувствовать вовсе. Лицо её при этом выражало не страдание, но и не наслаждение. Что-то третье, более жуткое: то самое место, где боль и удовольствие сходятся, путаются, перестают быть разными вещами. В её спокойствии было что-то постыдное, почти развратное.
— Большинство ведьм довольствуются мелочью. Но чем сильнее ведьма, тем сильнее черт при ней. Иной стоит целой своры. Вот такого я и хочу забрать себе.
Теперь он понял, куда она ведёт — ей были нужны не они, а то, что они могли для неё достать. Он докурил, задавил папиросу о сырое дерево сруба и только после этого сказал:
— Минцлова?
Имя легло в ночь без звона, почти мягко, но дом ответил на него сразу. Под крыльцом сухая возня сорвалась в беспорядок. У рябинника туман сдвинулся так, будто между стволами кто-то прошёл, не раздвигая веток.
— Нет, Анна Николаевна Шмидт.
Дашкевич чуть приподнял брови, вспомнив дёрганого медиума, которой заплатил тысячу рублей за помощь. Такого поворота он не ожидал — она произвела на него впечатление ведьмы средненькой, пускай и с редкими способностями.
Пальцы у бока Раганы медленно сжались, но не в кулак, а так, будто она гладит что-то горячее и невидимое. Бедро чуть сместилось. Грудь под тканью поднялась от предвкушения. И на лице её проступило томная, чуть сонная улыбка, какой женщина встречает мужчину, когда уже решила, что он будет её.
Она повернулась к нему плавно, всем телом, как разворачивается кошка, когда наконец заметила мышь. Она смотрела на него так, будто уже раздела его взглядом, но не спешила.
— Умный вы всё-таки, — сказала она, и голос её вдруг стал другим — в нём появилась хрипотца, от которой мужчины теряют волю.
Рагана сделала паузу. Облизнула губы медленно, почти вызывающе, но так, будто это вышло случайно. Она делала вид, что не заметила, хотя она замечала всё — каждое его движение, каждый вдох.
— Подойдите, — сказала она тихо. — Чего встали? Я не кусаюсь… если только вы сами не попросите.
И улыбнулась — той улыбкой, после которой мужчины теряют имена, дома и память о том, кем они были до этой ночи.
Под ноги осыпалась чёрная сажа. Сперва просто сгусток между стволами, чёрное пятно на умирающей траве. Уже потом стала виден мокрый блеск шерсти. Ухо было коцаное, надорванное.
Ведьма медленно присела возле кота. Она опустила ладонь ему на спину, пригладила её раз-другой. Чёрная шерсть под её пальцами едва заметно пошла волной удовольствия. На миг лицо её и вправду изменилось: смягчилось, стало спокойнее. Кот выгнулся медленно, подставляя спину под её ласку.
Зубы вцепились в её запястье резко. Ведьма вскрикнула коротко, сквозь сжатые зубы. В ту же секунду дом стих. Под крыльцом оборвался сухой пересыпчатый шорох, под полом перестало возиться то мелкое, невидимое, что весь вечер перебирало свою дрянную работу. Будто всё остальное в этом дворе разом притихло, уступая старшему. Кот держал её недолго, ровно столько, сколько нужно для напоминания о себе: о своём нраве, о том, что её рука и она сама принадлежит ему.
Дашкевич едва заметно поморщился, когда до него дошёл запах крови. В сыром ночном воздухе он ощущался особенно ясно, почти слишком близко. Обычно такая свежая кровь тянула сразу: молодое, здоровое тело, ни винного перегара, ни сладости какой-то дури, которая портила вкус и приводила за собой хворь. Кровь у ведьмы пахла неправильно — не то чем-то забродившим, не то гнилым.
Когда кот разжал зубы, она резко втянула воздух. Пальцы другой руки сами собой легли ей на рёбра, прижались к боку. Дашкевич успел заметить, как под тонкой тканью дёрнулась мышца, как едва видимо свело живот, словно укус кота отозвался внутри неё цепной судорогой. На одно мгновение она согнулась, не сильно, ровно настолько, чтобы скрыть это можно было только от того, кто не смотрел вовсе. Потом медленно выпрямилась и провела большим пальцем по кошачьему загривку.
Кот между тем уже не смотрел на Дашкевича. Он глядел враждебно, как на чужака, вторгшегося на его территорию. Кот не терпел возле ведьмы ни чужого голоса, ни даже взгляда. Ведьма этот взгляд знала слишком давно и слишком хорошо. Принимала его как часть своей жизни. Кот терзал её, метил своей волей, вгонял боль под кожу, доводил почти до крика, а потом оставлял после себя пустоту, без которой она, похоже, уже и сама не умела обходиться.
Глядя на них, Дашкевич понял: перед ним были не ведьма и ручной чёрт. Перед ним были двое, слишком давно сплетённые одной жестокостью, так крепко, что уже нельзя было разобрать, кто из них держит другого при себе, кто кого мучает и кто без кого давно не может жить.
— Видите? — сказала она, когда кот разжал зубы. — Зато бодрят, — добавила она тихо, и в этом «зато» было столько выученной, въевшейся в кости привычки, что становилось не по себе.
Дашкевич смотрел уже не на кота, а на неё.
— Вы хотите, чтобы я привёл её сюда, — сказал он.
— Не Вы, — она покачала головой, выпрямляясь. — Вы только сделаете так, чтобы она захотела прийти сама. И, конечно, не сообщите обо мне ни в какую Дружину.
Кот тем временем по-прежнему сидел у её ног. Его глаза в темноте светились, будто у него тлел уголёк. Дашкевич помолчал. Сделка была грязной, это он видел сразу — Анна Николаевна, вероятно, будет мертва. Едва ли будет громкая шумиха. Вот если бы пришлось заслать Минцлову — тогда да.
— И тогда утром Вы нас выпустите, — сказал он. — А потом, когда придёт срок, сделаете то, что обещали.
Она медленно кивнула.
— Выпущу и сделаю.
— А если не приведу?
Она улыбнулась, но уже не ему, а куда-то в туман, где рябина стояла чёрная и мокрая, как свежая земля на могиле.
— Тогда мои останутся при мне, а ваши — при вас. И каждый сам будет давиться своей дрянью.
Дашкевич уже собирался уйти, когда ведьма вдруг шагнула ближе. Она подняла лицо снизу вверх и посмотрела ему прямо в глаза — тем самым чуть прикрытым томным взглядом, каким требуют поцелуй. От неё пахло дымом, яблочной кислинкой — и ещё чем-то горячим, тем самым запахом женщины. Её рука, всё ещё с двумя тёмными точками на запястье, медленно коснулась воротника, поправляя его. Грудь прижалась к его груди, бёдра встретились с его бёдрами — плотно, горячо, без стеснения. Она чуть наклонила голову, чуть приоткрыла губы и сказала тихо, так, что он ощутил её дыхание у себя на губах:
— Что же Вы так спешите назад, Дмитрий Александрович, — проговорила она тихо, и голос её стал тягучим. — Ночь ещё не кончилась. Дом улёгся. Ваш мальчик спит. Нам никто не помешает.
Рагана чуть склонила голову, давая волосам соскользнуть на плечо. Она знала, что ему нравятся красивые женские волосы, и пусть, что её рыжие, а не блондинистые. Она взяла его за край рубахи и потянула на себя, медленно. Пальцы её скользнули ему на грудь и провели вниз по животу, не спрашивая разрешения, и остановились на границе брюк. Она смотрела ему в глаза, когда делала это, не отводила взгляда. Её рука легла ему на пояс, пальцы подцепили край рубахи, потянули вверх — не вынимая, а только дразня, только напоминая, что она может раздеть его.
— Вы правда такой правильный? — продолжала она уже тише, почти на выдохе, — Вам что, даже не интересно, как она выглядит совсем без одежды?
Дашкевич выдержал её взгляд, выдержал этот запах яблок, дыма и живого женского тепла. Выдержал даже то, как она, наконец осмелев, коснулась пуговицы его брюк. По лицу его было видно, как кончается его терпение и проступает злость. Щека у него дёрнулась едва заметно, потом он медленно, очень спокойно снял её руки со своего тела.
— Достаточно, — сказал он негромко.
Ведьма не отошла. Глаза у неё блеснули почти весёлым вызовом. Она даже чуть ближе подалась к нему, врезаясь своим телом в его.
— Вот как? — шепнула она.
Тогда он и вскинул на неё глаза по-настоящему. Злость в нём поднялась: лицо будто собралось в одно жёсткое, холодное усилие. Он взял её за плечо и отстранил от себя резко и точно.
— Вы меня утомили.
Она моргнула, впервые за всю ночь по-настоящему задетая, но он уже не остановился. Слишком долго терпел её лицо, её игры, это мерзкое сходство, которое весь вечер только множило злость.
— И не вздумайте льстить себе тем, что Вас с кем-то можно перепутать, — добавил он, уже тише, но от этого только злее. — Вы дешёвая копия. Плохо сделанная. Слишком мягкая там, где надо сталь, и слишком охочая до чужого взгляда там, где стоило бы иметь хоть немного гордости.
Слова легли между ними жёстко, как пощёчина. Лицо у ведьмы дрогнуло от короткой, злой досады, будто её лишили игрушки, которую она уже почти считала своей. Кот, сидевший у её ног, поднял голову и глянул на Дашкевича, нервно дёрнув хвостом, хотя морда была слишком уж довольная.
— Я сделаю так, что Шмидт придёт к Вам сама, потому что это нужно мне. Но к вам я не притронусь. Ни этой ночью, ни следующей, ни после.
— Ступайте, — сказала она. — Пока я не передумала, в каком именно состоянии Вы покинете мой дом утром.
Дашкевич ничего не ответил. Он просто развернулся и пошёл к дому, чувствуя спиной её взгляд, туман, рябину, чёрного кота у её юбки и всю эту ночную, злую, униженную тишину, которая после нескольких слов стала уже не соблазном, а почти враждой.
Их разбудил звук воды. Где-то у печи тихо плеснуло в деревянной лохани, потом ещё раз. Филиппа сел на печи рывком, не сразу понимая, где находится: лицо у него было серое после тяжёлой ночи, волосы примялись, на виске отпечатался шов наволочки.
Внизу, у стола, уже горела одна свеча, совсем короткая, на исходе. Возле неё стояла Рагана. На столе не осталось ни кутьи, ни чашек, ни следов вчерашнего стола. Вместо этого лежали две полосы сероватого льна, аккуратно свёрнутые, маленькая глиняная миска с золой, блюдце с ржаными зёрнами, медная монета, короткий ржавый ножик без рукояти и ветка рябины, с которой были уже оборваны почти все ягоды.
Дашкевич не спал, конечно. Он сидел на краю лавки уже одетый, только без сюртука, и смотрел на всё это тем с интересом, как вещественные улики.
— Вставайте. На заре долго не сидят. Пока деревня не открыла глаза, надо вас вывести.
Филипп спустился с печи не без труда: ноги затекли, во рту стоял мерзкий привкус, в затылке ещё тлел остаток сна.
Рагана подвинула к ним лохань с тёплой водой. Пар от неё был густой. Вода пахла печной золой, полынью и ещё чем-то молочным, сладковатым. Рядом лежало чистое полотенце. Не белое праздничное, а серое от множества стирок, старое, мягкое.
— Омойте лица, глаза, горло и руки, — сказала она.
Дашкевич первым наклонился к воде. Он омыл лицо без вопросов. Вода потекла по скулам, с подбородка, по шее. Когда вода коснулась его глаз, он на миг зажмурился, и перед внутренним взором почему-то вспыхнули не вчерашние ужасы, а что-то детское и неуместное: тесная тёплая темнота, руки, заворачивающие тебя во что-то пахнущее телом и льном, и чувство, что тебя не просто вытерли, а как будто собрали обратно из кусков.
Рагана стояла рядом молча, следя за тем, как вода стекает с них в лохань. Потом, когда оба выпрямились, сама взяла лохань и, не говоря ни слова, вышла с ней в сени. Через мгновение оттуда донёсся глухой плеск: она выплеснула воду куда-то в сторону, за плетень, туда, где уже не ходят ногами.
Когда она вернулась, в руках у неё были те самые полосы старого льна. Лён пах тёплой пылью, стиркой на речной воде, старым телом, которое долго жило в этой рубахе или простыне, прежде чем ткань распустили на полосы. Рагана молча подошла сперва к Филиппу и перевязала ему левое запястье, потом так же перевязала Дашкевичу горло под самым воротом рубахи.
— Чужое смыли, — сказала она, наконец заговорив снова. — Теперь своё наденьте.
Рагана кивнула сама себе, потом взяла блюдце с золой и коснулась пальцем сперва лба Филиппа, затем Дашкова, оставляя след сажи. Монету она сунула Филиппу, Дашкевичу — ножик.
— Не для людей, — только и сказала она. — Для дороги.
Туман не исчез, просто стал реже, словно отступил на шаг. У калитки уже стоял экипаж, и лошади, ещё вчера нервно прядающие ушами, теперь были тихи, как после долгого выгула. Возница, видно, ночевавший у соседки, сидел на козлах прямой и странно притихший. Деревня проснулась, это чувствовалось сразу: где-то дым уже пошёл из трубы, где-то хлопнула ставня, где-то вдалеке прокричал петух. На улице никого не было.
Филипп, сам не ожидая этого от себя, медленно вдохнул и только теперь заметил, что дышать стало легче. Воздух вошёл в грудь свободно, почти больно.
Рагана сделала ещё один шаг назад, к деревне.
— Теперь доедете.
Дашкевич задержал на ней взгляд на одно мгновение дольше, чем требовала простая вежливость. Слово «потом» между ними значило слишком много. Он кивнул.
— Мы вернёмся, если надумаем, — сказал он.
Рагана ответила тем же коротким кивком. Больше им было не о чем говорить при этом бледном, сыром свете. Филипп забрался в экипаж первым и, уже сев, обернулся в последний раз. Ведьма стояла под рябиной неподвижно. На плечо ей из ниоткуда вскочил чёрный кот — не прыгнул даже, а как будто сразу оказался там, где ему было положено. Она чуть наклонила голову к нему, касаясь виском кошачьего уха.
Экипаж тронулся мягко. У крайнего двора, где вчера всё тонуло в молочном тумане, теперь было видно две слеги, канаву и мокрую дорожную траву. За рябиной осталась деревня. Филипп ещё несколько минут сидел, оборачиваясь назад, пока крыши не скрылись и дорога не вышла наконец к большему пути. Только тогда стало окончательно ясно, что их и правда отпустили.
Примечания:
после этой главы я всё сильнее думаю о том, чтобы написать в серию "упыри" драббл про рагану и одного из её чертей. идея пока ещё ходит вокруг меня кругами и делает вид, что она случайная, но, боюсь, это уже ненадолго. так что если вам такое хочется, можете тихо подтолкнуть меня в эту бездну комментариями. будет буквально глава или две, больше небольшая, но очень вкусная зарисовка