***
Война в Европе оказалась адом, о котором я и не подозревал. Грязь, холод, постоянный страх и грохот орудий. Но хуже всего было не это. Хуже всего было чувство пустоты. Рядом не было Стива, который своим тихим, но твердым голосом мог бы сказать что-то правильное, найти выход из казалось бы безвыходной ситуации. Я думал о нем каждый день, представляя, как он сидит в своей бруклинской квартирке и рисует. Когда наш отряд попал в засаду Гидры в Азано, и меня захватили в плен, последней мыслью перед тем, как сознание помутнело, было: «Хорошо, что Стива здесь нет». Лагерь был кошмаром. Нас морили голодом, заставляли работать на каком-то странном заводе, а потом начались эксперименты. Меня, как и других, куда-то уводили, кололи какими-то препаратами. Сознание плыло, в глазах стоял туман. В эти минуты полного отупения, когда граница между реальностью и бредом стиралась, единственным якорем, за который я цеплялся, было его лицо. Я вспоминал, как он хмурился, когда был чем-то недоволен, как забавно морщил нос, смеясь, как его глаза загорались, когда он говорил о чем-то, во что верил. Это был мой талисман, моя молитва. И вот, в самый отчаянный момент, он появился. Но это был не мой Стив. Это был греческий бог, сошедший с небес, со щитом и в синем облегающем костюме. Сначала я не поверил. Показалось — галлюцинация от препаратов. Но его голос... его голос был тем же. «Баки. Баки». Когда он сорвал ремни, я уставился на него. Мой мозг отказывался соединять образ хрупкого Стива с этим мускулистым человеком. «Что с тобой произошло?» — спросил я, и его простое «Хотел догнать тебя» задело струну в душе. Он всегда пытался меня догнать, и теперь, наконец, сделал это таким немыслимым образом. Когда я спросил, было ли больно, и он коротко ответил «Да», я почувствовал острую жалость и ярость ко всем, кто сделал ему больно. Но в его глазах не было сожалений. Только решимость. Он вытащил меня из той клетки, буквально пронеся через ад взрывающегося завода. Он сразился с Красным Черепом, и я видел, как он парировал удары, как двигался с грацией и силой, о которых мы с ним могли только мечтать. Когда мы оказались на краю пропасти, а путь между нами рухнул, я крикнул: «Без тебя не уйду!». Это была не бравада. Это был страх. Страх снова потерять его, только обретя. И он, конечно, не подвел. Его прыжок через пропасть был безумием, но именно таким безумием, на которое был способен только Стив Роджерс. А когда он, держа меня на руках, как невесту, спустился по стене, разрывая в клочья свою униформу, я, прижавшись к его груди, впервые за долгие месяцы почувствовал себя в полной безопасности. По дороге в лагерь я шел рядом с ним и смотрел. Он говорил с солдатами, отдавал приказы, и они смотрели на него с надеждой. Он стал символом. Но для меня он был и навсегда остался тем самым парнем, которого я должен был защищать. Только теперь он мог защитить себя сам. И меня заодно. Когда мы вошли в лагерь под аплодисменты, я поймал его взгляд. Гордость распирала меня изнутри. Я поднял кулак и крикнул так, чтобы слышали все: «Да здравствует капитан Америка!». Я аплодировал, и слезы текли по моим грязным щекам. Это были слезы облегчения. Он был жив. Он был здесь. Он был со мной.***
После ада завода Гидры и изнурительного перехода обратно к своим, мир для меня сузился до двух вещей: необходимости держаться на ногах и присутствия Стива. Того Стива, которого я не узнавал и узнавал одновременно. Первые часы в лагере прошли в тумане. Медики осмотрели меня, накормили, перевязали раны. И всё это время Стив был рядом. Не просто рядом — он был моей тенью, моим щитом, моим личным и невероятно навязчивым ангелом-хранителем. Он не отходил от меня. Ни на шаг. В лагере мне выделили койку в медпункте, и первое, что я увидел, придя в себя после долгого сна, был он. Стив сидел на табуретке рядом с моей койкой, его широкая спина была сгорблена, а голова склонилась на сложенные на матрасе руки. Он спал. И даже во сне его пальцы сжимали край моего матраса, будто он боялся, что я исчезну, если он отпустит. Я не стал его будить. Просто лежал и смотрел. Свет лампы выхватывал из полумрака его профиль — тот же решительный подбородок, те же губы, но теперь всё это было высечено из мрамора. Это всё ещё был мой Стив, но… больше. Во всех смыслах. И в этом новом, мощном теле жила та же старая, упрямая забота. Когда я пошевелился, он тут же проснулся — не как обычный человек, с медленным возвращением к реальности, а мгновенно, будто и не спал вовсе. Его глаза, ясные и тревожные, сразу же встретились с моими. — Как себя чувствуешь? — его голос был низким, почти глухим от сна, но в нём слышалась та же нота, что и всегда, когда я простужался или приходил после драки. — Как выжатый лимон, который ещё и побили палкой, — хрипло пошутил я. Он не засмеялся. Только внимательно, почти пристально осмотрел меня, будто искал новые повреждения. Так и пошло. Он сопровождал меня везде. На перевязки, на осмотр к врачу, в столовую. Если я отходил в уборную, он ждал снаружи, разговаривая со мной через дверь, чтобы, не дай бог, я не потерял сознание и не ударился головой о унитаз. Это было одновременно трогательно и слегка удушающе. В столовой он незаметно подкладывал мне свою порцию мяса. «Я наелся», — говорил он, когда я пытался протестовать. А его собственный метаболизм теперь требовал калорий втрое больше. Он сидел напротив и смотрел, как я ем, с таким удовлетворённым видом, будто я совершаю великий подвиг. По ночам кошмары были неизбежны. Я просыпался в холодном поту, с криком, застрявшим в горле, и каждый раз он уже был рядом. Он не тряс меня за плечи, не кричал «Проснись!». Он просто садился на край моей койки, его огромная ладонь ложилась мне на спину, между лопаток, и он начинал говорить. О чём угодно. О Бруклине, о старом скрипучем вентиляторе в своей квартире, о дурацких рекламных роликах, в которых он теперь снимался. Его голос, ровный и спокойный, был моим якорем. Он вытаскивал меня из воспоминаний о клетках и красном черепе Шмидта. Он вёл себя так, будто я был хрустальной вазой, которую едва не разбили. Каждое утро он первым делом проверял, как я себя чувствую. Он приносил мне паёк, откладывая лучшие куски, хотя я ворчал, что теперь-то уж я сам могу о себе позаботиться. Когда мы шли строем на построение, он был всегда чуть сзади или сбоку, его плечо почти касалось моего. Я ловил на себе взгляды других солдат — смесь уважения к нему и легкого недоумения по поводу его поведения. На третий день это начало меня по-настоящему тревожить. Мы сидели вечером у костра. Я пытался шутить, рассказывать истории, вести себя как обычно, но чувствовал, как его напряженное молчание давит на меня. — Стив, — наконец не выдержал я, отложив кружку с чаем. — Хватит уже на меня пялиться. Я не собираюсь исчезнуть. Он вздрогнул, будто я его ударил. Его глаза, такие ясные, метнулись в сторону. — Я не пялюсь. — Пялишься, — я толкнул его плечом, пытаясь вернуть всё на круги своя. — Со дня возвращения ты не отходишь от меня дальше чем на три фута. Что случилось? Он долго молчал, глядя на огонь. Его пальцы нервно теребили шов на его униформе. — Я видел ту лабораторию, Бак, — наконец он произнес так тихо, что я едва расслышал. — Я видел, в каком состоянии они тебя держали. Я видел ту... пустоту в твоих глазах, когда нашёл тебя. — Он сглотнул. — Я чуть не опоздал. И тут до меня дошло. Это была не просто забота. Это была паника. Глубокая, животная паника, вызванная тем, что он едва не потерял меня. Все эти годы это я был его защитником, его щитом. А теперь, когда роли поменялись, он взял на себя ответственность за мою жизнь с такой неистовой серьезностью, что это граничило с одержимостью. Он не просто боялся за меня — он винил себя за то, что я вообще попал в плен. — Эй, — я повернулся к нему, заставив посмотреть на себя. — Слушай меня внимательно, ты упрямый идиот. Ты меня спас. Ты пришел и вытащил меня оттуда. Всё кончилось хорошо. — Но могло и не кончиться, — его голос дрогнул. — Если бы не эта сыворотка... если бы не удача... Я бы не смог... — Но смог, — перебил я его. — И я здесь. Я в порядке. Ну, почти. Так что можешь перестать душить меня своей заботой, а то я задохнусь раньше, чем какой-нибудь нацист до меня доберется. На его губах дрогнула тень улыбки. Он кивнул, но я видел, что тревога не ушла. Она просто затаилась. На четвертый день он наконец немного ослабил хватку. Он позволил мне пройти на утреннюю пробежку без того, чтобы бежать прямо за мной, хотя я видел, как он следил за мной с края плаца. Но эта его гиперопека оставила во мне странный след. С одной стороны, она действовала на нервы. С другой — какая-то глупая, эгоистичная часть моего сердца таяла от этого. Потому что под всем этим новым величием и силой всё ещё был тот самый Стивен Роджерс из Бруклина, для которого Джеймс Бьюкенен Барнс был важным человеком. И знать это, чувствовать это на каждом шагу — было самой большой роскошью в аду войны.