⛩️
Ночное небо Токио укуталось тонким, почти прозрачным покрывалом из звёзд – тусклых, едва заметных в городском свете, но всё равно прекрасных. Они мерцали так, будто старались пробиться сквозь светящиеся башни, напоминая о себе каждому, кто всё ещё умел смотреть вверх. Хёнджин и Бан Чан сидели бок о бок на старой деревянной скамейке в национальном парке. Оба молчали, дышали медленно, почти синхронно, будто их дыхание подстраивалось друг под друга. Позади них тихо шелестела листва, то ли ветер пробегал по деревьям, то ли остатки снега плавили падающие капли. Листья, пропитанные влагой, один за другим сползали вниз и шлёпались на мокрый асфальт. Под ботинками у них хрустел размокший лёд, мягко, как перетёртый сахар. — Я испугался за Рюджин сегодня, — первым нарушил тишину Чан, не отрывая взгляда от дорожки перед собой. — Надеюсь, что она в порядке. Хёнджин едва заметно повернул голову, но тут же опустил взгляд, слишком много мыслей мелькнуло в глазах. — Она… ведь в курсе обо всём? — тихо спрашивает он, словно опасаясь разрушить их хрупкий покой. — Конечно знает. — Бан Чан улыбается, медленно поворачиваясь к нему. — Ещё бы она не знала о моих планах. Мы с ней хорошими друзьями стали. Хёнджин кивнул, но даже не попытался поднять взгляд. — Ну… это хорошо, — выдохнул он. — Скажи… какова любовь на вкус? Чан усмехнулся уголком губ, будто давно ждал этого вопроса. — Острая, — отвечает он. Хёнджин моргнул, подняв на него глаза. — Почему? — Потому что сначала ты влюбляешься в этот острый вкус… — Чан чуть приподнял плечи, словно вспоминая. — Но чем больше и больше ты его поглощаешь, тем сильнее обжигает и тем болезненнее последствия. Слова легли между ними тяжёлым, но красивым эхом. Хёнджин опустил взгляд, поджал губы, кивнул – медленно, будто переваривая каждую букву. Его всегда завораживало, как легко Чан превращает чувства в философию. Наверное, не зря преподаватель по философии боготворит его – он умеет мыслить глубоко, болезненно честно. Хёнджин давно мечтал узнать его ближе. Но Бан Чан был словно закрытая книга, открывающаяся только при прямом вопросе, а самостоятельно говорить о себе он не начинал никогда. — Ты всегда был слишком загадочным, — пробормотал Хёнджин. — Почему? — Чан искренне удивляется, приподняв брови. — Только потому, что я толком о себе не говорю? Эй, Хёнджин, я делюсь с тобой своей философией. И довольно часто. — Я это ценю, в курсе же? — бурчит Хёнджин и демонстративно закатывает глаза. Чан тихо хихикает, наблюдая, как губы Хёнджина слегка дуются, румянец от холода растекается по щекам, а брови хмурятся, не сердито, а скорее мило, как у человека, пытающегося скрыть смущение. Свет уличного фонаря падал на лицо Хёнджина мягкими золотистыми полосами. По его бледной коже скользили тёплые отблески, а в карих глазах отражалась такая глубина, что Чан на секунду забыл, как правильно дышать. Иногда он ловил себя на мысли: «Часто думать о своём друге — это просто крепкая дружба… или что-то другое?» Он был достаточно самосознателен, чтобы понимать, что чувства странно перемешались, но всё никак не мог признать себе, что именно он ощущает. А ещё больше он боялся втянуть в эту путаницу Хёнджина, если тот сам не откроет дверь. Чан тихо хмыкнул и поднял глаза к небу. — Хён, — фыркает Хёнджин, — ты слишком часто на меня пялишься! Что во мне такого красивого? Чан усмехается, но не смотрит на него. — Да много чего. Хёнджин приподнял бровь, скептично, немного смущённо. Чан протянул руку вперёд, показывая куда-то в пустоту неба. — О, смотри. Сириус. Какая она яркая и красивая, да? Но он ж не смотрел на звезду. Сириус лишь отражался в его глазах, как второстепенный фон. Потому что настоящий свет, который он видел, был рядом, точнее в лице Хёнджина. И это честно пугало его больше любой философии.⛩️
Тяжёлый период снова укрывал Йеджи своим грубым, колючим пледом. Это не оправдание — но именно им она и пользовалась. Замкнутость в самой себе только множила трещины, приводя к последствиям, которые будут мучить годами, пока однажды ты не решишь их разорвать. — Почему ты так хуёво к себе относишься, Рюджин? — тяжело выдыхает Йеджи, хмуря брови. Голос у неё срывается — не от злости, от истощения. — А какая тебе разница, собственно? — спокойно поворачивается Рюджин, поправляя очки за тонкие дужки. В её голосе уже просто усталость, будто внутри от неё ничего не осталось. — Потому что это раздражает! — срывается Йеджи, резко делая шаг вперёд. — Сначала ты будешь говорить, что не спала несколько суток, исхудала до костей, а потом снова падать в обмороки? Подумай уже о себе, блять! — кричит она так, что голос ломается. — Ты ужасно меня бесишь! Просто уже своим существованием! Крик болезненно отдаётся в висках Рюджин. После долгих дней тишины голоса будто режут воздух ножом. Даже тёплый свет лампы кажется слишком ярким, неприятно давящим, будто подчеркивающим каждый их порез друг другу. — О, так значит мы вернулись к началу? — медленно улыбается Рюджин, но улыбка такая липкая, горькая. — Когда я снова начала тебя бесить, и ты снова меня ненавидишь? Йеджи резко вдыхает: — Да, ненавижу! — выкрикивает она, почти выплёвывая слова. И тут же, через мгновение гробовой тишины, понимает, что сказала. Понимает, что врёт. Что сказала не сердцем – а сплошными эмоциями. Перед глазами всплывает, как сердце сжималось, когда Рюджин увозили на скорой. Как она бегала по магазинам, выбирая дурацких плюшевых котов, лишь бы сказать «я рядом», не произнося этих слов. Как её трясло от тревоги, когда не знала, что с ней в итоге. Она понимает: терять ей действительно есть кого. Единственный луч света среди бесконечно серых дней. Единственная причина, из-за которой мир казался терпимее. Глоток воздуха среди собственных удуший. Глаза Йеджи расширяются от ужаса – от самой себя. — Рюджин… прости, что я так поступала… и поступаю, — голос дрожит, — Мне нужно сказать… — Йеджи. Рюджин произносит её имя тихо, почти шёпотом. Хван замирает. Тело будто парализует, а мысли разбегаются, как испуганные птицы. Она не может ни вдохнуть, ни выдохнуть. Рюджин подходит ближе, всего на шаг, и смотрит прямо в глаза, впервые за долгое время не отводя взгляда. — Йеджи… знаешь… — голос её опускается до холодной, отстранённой ноты, — Я всей душой ненавижу осень. Потому что впервые встретила тебя. Наша встреча стала моим ежедневным кошмаром. Слова падают на пол тяжёлыми камнями, будто ломая что-то под ногами. Рюджин проходит мимо неё – медленно, будто каждый шаг отдаётся болью. Берёт со стула старую толстовку, накидывает на плечи и направляется к двери. Не торопится совсем. Просто уходит, освобождая комнату от своего присутствия… и оставляя Йеджи среди оседающего напряжения и собственных разрушительных слов. Йеджи стоит неподвижно, будто в вакууме. Внутри у неё – жгучая пустота. Она понимает, что была так близка к признанию своей неправоты и вины. Теперь её слова тонут в тишине, как камень в ледяной воде. Шин вырывается на улицу почти бегом, будто её кто-то силой вытолкнул из комнаты. На ней – всего одна толстовка, слишком тонкая для ночного токийского холода. Морозный воздух сразу бьёт в грудь, режет кожу, но именно этот холод ей и нужен: он должен вернуть ей хоть каплю самообладания. После всего произошедшего, после всего, что снова и снова наваливалось на неё, и почти всегда из-за чёртовой Йеджи, которая как тень догоняет ее ещё со средних классов, – Рюджин просто больше не могла оставаться внутри. Она бежит, пока дыхание не становится рваным, больным. Пока шум города не превращается в белый шум, полностью заглушающий её собственные мысли. Обычно слова людей отскакивали от неё, как мелкие камешки. Но любые слова Йеджи, даже случайные, будто зацепляют что-то внутри, рвут душу на мелкие, острые, болезненные кусочки. И эта боль давно стала слишком знакомой. На глаза накатывают слёзы – горячие, тяжёлые. Они сразу скатываются по щекам, оставляя солёные следы на холодной коже. Плечи подрагивают, дыхание сбивается, и Шин не пытается это остановить. Она уже не контролирует ни голос, ни тело. Она рыдает – так громко и надсадно, как человек, который наконец сорвался после долгих месяцев молчаливого напряжения. И даже сама не понимает, что именно вырывает её изнутри: то ли последние слова Йеджи, которыми та окончательно расколола их хрупкий мир, то ли бесконечная учёба, которая с каждым днём выжимает из неё все силы и всё равно не приносит никакого результата. Токио будто растворяется вокруг неё. Она идёт куда попало, не разбирая дороги, пока не оказывается в незнакомом районе – узкие улочки, едва освещённые уличными фонарями, которые неприятно моргают, будто издеваясь над её состоянием. Влажный воздух пахнет асфальтом после снега, чужими окнами, ночной тоской. Шин останавливается, опирается ладонями о колени и пытается хоть как-то восстановить дыхание. Бесполезно. Она понимает: им с Йеджи следовало бы поговорить. По-настоящему. Без никакого надоедающего крика, без обид, без этой вечной попытки уколоть первой. Но когда эмоции вырываются наружу – говорить невозможно. Они вдвоём кусаются. И кусаются до крови, до таких ран, что алые капли могут оставить следы на ладонях. Рюджин глубоко вздыхает, хватая ртом холодный воздух, словно пытаясь вытащить из себя бурю. Она старалась понять Йеджи. Всегда старалась, даже когда ненавидела. И да, Йеджи тоже пыталась что-то исправить по-своему – неумело, грубо, через боль. Но между ними слишком глубокая яма. Пропасть. И через неё уже невозможно переступить. Рюджин ненавидела в себе эту слабость — эмоции, которые слишком глубоко садятся где-то под рёбрами и оттуда разрывают её изнутри. Ненавидела, что так сильно зависит от человека, который причиняет ей боль… И всё же остаётся единственным, кто способен её ранить. «Какая же ты мразь, Йеджи», — истерически ухмыляется про себя Рюджин, вытирая свои уже полностью мокрые щёки дрожащим рукавом. Но она даже смотреть толком не может: слёзы размазывают ночной город в размытую акварель. Свет фонарей растекается бликами, дома дрожат, словно нарисованы на мокрой бумаге. Тело трясётся, как кленовый лист на ветру. Губы синели, поджимаясь в попытке удержать хоть какой-то остаток контроля над собой. Надо возвращаться. Общага. В тепло. К людям, которые хотя бы попробуют её понять... Главное – больше не пересекаться с Йеджи. Никогда. Ни взглядом, ни словом. Хотя мысль об этом – почему-то тоже рвёт её сердце. Токио горел. Не просто огнями, не просто рекламными неоновыми вывесками, он горел внутренним пламенем людей, чьи сердца сжимались от чужого горя, от собственной усталости и потери. Дым клубился между небоскрёбами, смешиваясь с холодным ветром, который срывал с улиц бумажные объявления и листву, делая город живым, дышащим, полным боли. По улице шли одинокие фигуры, спешащие сквозь туман огней, но их лица были пусты, словно каждый нес внутри себя маленькую смерть. Руки судорожно сжимали сумки, пальцы — телефона, словно в этих мелочах можно было удержать хоть что-то от прежнего мира. И среди этого хаоса хотелось остановиться и вспомнить: жизнь прекрасна. Она трепещет в каждой улыбке, в каждом взгляде, в каждом дыхании. Она даётся один раз, и другого шанса нет. На мгновение город замер – слышен был только скрежет колес по мокрому асфальту и редкие крики прохожих. И в этой тишине становилось ясно: реванша в этой игре нет. Всё, что мы собрали, всё, что казалось нашим – рано или поздно может исчезнуть. И только мы решаем, каким будет завтра: холодным и пустым, или тёплым и полным света. Разговоры – это спасение. Они, как фонарики в ночи, пробивающие тьму, позволяющие выдохнуть и отпустить то, что давит, ломает и оставляет шрамы. Но разве можно всё держать внутри? Разве можно молчать, когда каждый вдох отдаётся тяжестью, когда сердце кажется переполненным болью, которая давит на спину и грудь, словно кто-то тихо ломает нас изнутри? Снег падал на город медленно, крупными хлопьями, белыми и мягкими, будто пытаясь смягчить жестокость улиц. Но на этот снег капала кровь – откуда и почему, знала лишь только Рюджин. Она растекалась по белому покрывалу, превращая чистоту в трагедию, свет – в жестокий контраст с тьмой вокруг. И в этой игре света и тьмы, снега и крови, жизни и смерти рождалось ощущение, что мир одновременно хрупок и бессмертен, что каждый миг ценен, даже если он окрашен в красный.