Когда ангелы плакали

R
Завершён
161
16
автор
Фэндом:
Размер:
210 страниц, 100 658 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
161 Нравится Отзывы 58 В сборник

XIII • 1917-1918 • Лифляндия – Россия

Настройки
      В конце марта 1917 уже весь фронт судачил о свержении Императора. Но юнкера присягу, данную Богу и Его императорскому Величеству, не нарушили, по-прежнему оставались верны своему царю и Отечеству! Однако все больше разносились угрожающие слухи о скором развале фронта и заговоре большевиков. Солдаты все чаще роптали, устраивали митинги, тем самым выражая недоверие к своим офицерам и младшему командному составу. Этим недовольствам в не малой степени способствовала «мирная» пропаганда вражеской Германии, что так деятельно велась не только в Петрограде, но и свирепствовала на фронтах. В своих прокламациях, что разбрасывались с воздуха над линией фронта, написанных на русском языке, враг подстрекал солдат добровольно сложить оружие, суля в качестве награды за дезертирство немецкий шнапс и баварские сосиски. Прапорщик Наврусов никогда не делил мир на два лагеря: военных и статских, от того всегда по-доброму относился к младшим по званию. - Ну, как же, так рядовой, Вы же давали присягу? Неужели без совести и чести вот так бросите все и сбежите? – увещевал он недовольного службой солдата лет сорока в перерыве между боями. - Ай, надоело, – отмахивался тот от юнкера как от назойливой мухи. – Вам надь, вы и воюйте, а мне не надь. - Это же Ваша страна, где живут Ваши родители, дети, – недоумевал Дмитрий. – Как же Вы отдадите ее на поругание врагу? - А мне теперича все одно, хоть ваша власть, а хоть и австрияков... Что с того? Домой охота, хоть ты тресни... И такое разложение армии шло по всем фронтам. От чего молодые юнкера с горячими патриотическими сердцами кипели, возмущаясь бездействием Временного правительства, и сами старались противостоять революционному бунту и разложению армии. Революцию и социализм они категорически не принимали, считая всякий саботаж предательством и настаивали на том, что подавлять его надобно картечью и шашкой. К слову, большинство офицеров, воевавших уже не первый год, среди которых имелись и полные георгиевские кавалеры, так же, как и юнкера скептически относились к революции, однако в отличии от молодого поколения, не выражали так явно своих мнений, понимая, что «плетью обуха не перешибешь». В мае 1917 враг предпринял очередную попытку прорыва со стороны Двины. На передних рубежах показались редкие цепи русских стрелков: малочисленные, но отважно отражающие атаку врага, что без конца накрывала их очередями австрийских шрапнелей. В первых рядах самоотверженно шли в бой юнкера – почти все выпускники ускоренных курсов разных военных училищ. Насквозь была прострелена грудь юнкера Рощина, от сильной кровопотери скончался Саша Штельмахер. Наврусов метался между ранеными, но когда понял, что Юрке уже не помочь, пытался спасти Александра, заслоняя своей ладонью хлещущую из его шеи кровь. Он кричал от отчаяния, сознавая, что не сможет спасти своего друга. В этом сражение погибли почти все его товарищи по корпусу. Из шести рот их выжило только трое. А уже в конце июля того же года во время ночной атаки противника со взводом стрелков прапорщик Наврусов бросился в штыки на врагов первым. Он вырвался вперёд, и был окружён австрийцами, отбиваясь от них одним револьвером, получил три ранения, одно из которых было штыковое. Упав без чувств, юнкер потерял много крови и был вынесен с поля боя своими стрелками. Ощущая в теле небывалую легкость совсем еще юный Митя бежал по саду навстречу солнцу. С удивительным, каким-то совершенно невероятным сиянием оно поднималось за деревьями, пронизывая листву яркими снопами острых белых лучей. Он знал, где-то там, за этим ослепительным заревом, его ждет брат. Всё пространство мерцало вспышками невозможно живого света, который словно трепетал, сливался расплавленным золотом под высокими и таинственными в своей красоте небесными сводами. А сам Дмитрий в длинном одеянии чернеца поднимается к этим сводам по невесомым ступеням, и на душе с каждым шагом становится необычайно легко, словно вся печаль и горе остались где-то очень далеко позади... Он открыл глаза, увидел перед собой высокий выбеленный потолок, и тотчас почувствовал ноющую боль в спине. Откуда-то со стороны до слуха доносились мучительные стоны. Митя попытался что-то сказать, однако вместо слов из саднящего горла вырвался сухой звук. - Господь Всемогущий, очнулись, Ваше благородие, – услышал он совсем близко хлопотливый женский голос. В следующее мгновение над ним склонилась круглолицая сестра милосердия с большими серыми глазами под белоснежной косынкой с красным крестом. Заботливо поправив под его головой подушку, она таинственно зашептала, словно открывала ему какую-то великую тайну. - Мы уж и не надеялись, шутка ли почти месяц в беспамятстве... – она торопливо разгладила складки на своем белом фартуке и будто опомнившись, добавила: – Сейчас-сейчас, я доктора позову. Женщина исчезла, а через какое-то время на этом же месте появился маленький старичок в белом халате с седой бородкой, живыми юркими глазами, обрамленными очками в тонкой серебряной оправе. - Ну-с, голубчик, право слово, удивлен, а я уж думал, милейший, Вы не жилец. Взяв Дмитрия за правое запястье, он проверил пульс, после чего попросил пошевелить обеими руками. Прапорщик смог поднять только правую руку, но и ту от слабости не удержал и безвольно опустил на постель. - Ну, что ж, уже неплохо, – хлопнув в ладоши, резюмировал доктор. – Не стану скрывать от Вас, любезнейший, Вы имеете ранение в области позвоночника. Пулю я благополучно вынул, потому, со временем, думаю, и ходить сможете. А вот с рукой все весьма даже печально: пуля, поразившая нервное окончание в левом предплечье, оставила руку бездвижной и, увы, навсегда, – с сожалением выдохнул он и, склонившись к Мите, поднял его веко, внимательно поглядев ему в правый глаз. – Признаться, меня больше беспокоило Ваше ранение в голову, думал, как есть, не выживете. Право слово, с такими ранами не выживают, и в моей практике такое впервые. Но, как говорится, Бог милостив, – улыбнулся он и, поправив в нагрудном кармане слушательную трубку, отдал распоряжения сестре: – Рану незамедлительно обработать, свежую повязку на голову и, накормите его как следует. Истощал так, не понятно, в чем и душа держится, – подытожил доктор и направился к выходу, многозначительно покачивая головой и продолжая говорить словно с самим собой: – Ну, надо же, как есть чудо... с таким-то ранением... Сестра милосердия умело перебинтовала юнкеру голову, предварительно помазав рану какой-то пахучей мазью. А после принесла тарелку с горячими щами. - Извольте откушать, Дмитрий Сергеевич, – учтиво присела она на табурет рядом с кроватью, помешивая ложкой горячую похлебку. - Можно воды? – едва выговорил Дмитрий. Сестрица взяла с тумбочки стакан с водой и, с осторожностью приподняв голову, поднесла его к бледным, потрескавшимся губам. Сделав несколько жадных глотков, Дмитрий закрыл глаза и, обессилено откинулся на подушку морщась от боли. - Где я? - В госпитале... в Мариенбурге, – уточнила женщина, не оставляя попытки накормить своего пациента. Когда она ушла, Наврусов огляделся. Койка слева, откуда постоянно доносились стоны, была отгорожена старой камышовой ширмой, справа стояла пустая небрежно заправленная кровать, над которой в углу виднелся киот со смуглыми образами за стеклом и едва тлеющей перед ними лампадой. Дрогнувшей рукой, Митя набожно перекрестился, благодаря Бога за свое чудесное спасение. Господь вновь творил погибший в нем мир... И в этом сотворении, казалось, участвовало все: и мягкие литографии на стенах лазаретной палаты, и щебет птиц за окном, и запах лекарств и, конечно, потемневший от времени лик Христа в киоте... Вскоре оказалось, что койка справа вовсе не пустовала. Ее обитатель появился через некоторое время, недовольно поглядел на юнкера, отвернулся, и усевшись на свою постель, принялся разворачивать принесенный с собой газетный сверток. После стал что-то жевать, чавкая, он то и дело озирался на своего очнувшегося соседа. Это был мужчина лет тридцати с небольшим, среднего роста, с перебинтованной головой, его возбужденное лицо имело какое-то сумасшедшее выражение. Широко посаженные глаза казались совершенно пустыми, массивный нос снизу, обрамленный жесткими торчащими усами, был похож на картошку. - Шо, все же очухались, Ваше благородь? – не оборачиваясь и продолжая жевать, с ненавистной иронией проговорил он гнусавым голосом с сельским хохляцким акцентом. Дмитрий не ответил этому невежде, отвернулся и закрыл глаза. Когда в дверном проеме показалась дежурная нянечка, мужик продолжал громко чавкать и, шурша газетой, бормотал что-то о коммунистическом равенстве и уничтожение всех буржуев и офицерья. - Падаленко, – закричала она, – где тебя черти носят? Доктор уже два раза за тебя спрашивал, а ну, марш, на перевязку. Падаленко недовольно выругался, нехотя поднялся, и снова зашуршал газетным свертком, пряча его под подушку. Однако, помедлив, с подозрением покосился на Наврусова и, вынув сверток обратно, запихал его в карман старого выгоревшего армяка, который был надет поверх лазаретной пижамы. «Вот он – пролетарий, устроитель «новой жизни», Падаленко, собственной персоной», – подумал прапорщик, провожая его взглядом. И вдруг вспомнил Юрку, его шалости и добрые шутки, и неудержимый поток веселья. Как в училище, после дежурства на кухне, он притаскивал в корпус котлеты и раздавал все до единой, не оставляя себе... Всегда веселый, убежденный патриот, готовый всем помочь. Все вызывало в нем пытливые вопросы и замечания, хотя он никогда не блистал светскими манерами, но всегда оставался человеком. Саша... умный, красивый, вдумчивый и несколько застенчивый. Дышащий глубоким, почти философским пониманием простой и обыденной жизни... За что они отдали свои жизни? За таких вот Падаленко, которые в приступе своей ненавистной красной ярости, готовы уничтожать все на своем пути? Наступил ноябрь, он принес с собой первые холода, скудные и короткие дни поздней осени. В госпитале в окна, уже вставляли зимние рамы, а по утрам истопник топил печь. Шел четвертый месяц пребывания Дмитрия в лазарете. Хоть и медленно, но все же он шел на поправку. С помощью сестер и нянечек начал ходить... Еще в сентябре его навестил, с поручением ротмистр Сомов, с которым прежде они служили в одном полку. Проездом, он доставил наградной лист с прилагаемыми к нему наградами: медаль «За Отвагу» и Георгиевский крест ll степени, коими прапорщик Наврусов был награжден за подвиг на поле боя и жалованьем по ранению. Вместе с тем, однополчанин привез личные вещи и второй комплект военной формы, что оставался в расположении. От ротмистра Митя узнал, что в конце августа их полки вынуждены были оставить свои позиции и отойти. Предшествовал этому приказ Керенского, из которого следовало, что в бой вступать офицерам строжайше запрещалось. Участвовать в сражениях дозволялось только обычным солдатам, которых в ходе массового дезертирства почти не осталось. Поэтому офицеры вынуждены были, дабы не нарушить приказа главнокомандующего, срывать с себя погоны и идти в атаку обычными рядовыми. К слову, силы были неравными, и ради сохранения жизни своих подчиненных, генерал отдал приказ: «Отходить». После чего, соответственно, Северный фронт окончательно рухнул, и немцы вошли в Ригу. Помимо всего, Сомов привез письмо от Катерины, которое, как оказалось, пришло с полевой почтой месяц назад. Из привезенного ротмистром письма Митя узнал, что Катя с тетушкой и маленьким Данилой после февральских событий в столице были вынуждены отбыть к старшей сестре в Стратфорд-на-Эйвоне через Константинополь, и как только все образуется, обещали непременно вернуться. Об Апраксине не было в послании ни строчки, хотя прежде Катя всегда извещала его о том, что получает от Георгия весточки с фронта, где он пишет, что жив, здоров и шлет ему привет. Юнкер гнал прочь тревожные мысли, однако беспокойство лишь усилилось. Каждую ночь в тусклом блеске керосиновой лампы, висевшей подле его кровати, он молился о полковнике, стоя перед образами... Падаленко, месяц как был выписан. К слову, теперь у Дмитрия появился интересный собеседник в лице того самого офицера, что прежде так неистово стонал за ширмой слева. Им оказался оренбуржец штабс-капитан Денис Петрович Горский. В госпиталь он был доставлен с тяжелейшими осколочными ранениями в голову, в следствии чего лишился глаз. Юнкер как мог поддерживал офицера. Хотя смерть товарищей и война в целом изменили его: в нем не было прежней наивной открытости и беспечности. Он стал суров, неразговорчив, все больше задумчив, временами даже резок, хотя и не утратил своей душевности. Вечерами они вели тихие неспешные беседы. Говорили о разном: музыке, военном деле, философии, но больше о политике. Со столицы приходили чудовищные слухи. Новая власть повсюду уничтожала юнкеров, велись массовые расстрелы, их сбрасывали с мостов в каналы, вешали на деревьях. Полному разгрому подверглись Владимирское и Павловское военные училища... В марте 1918 прапорщик Наврусов по выздоровлению был выписан из госпиталя и комиссован из армии по ранению. - Что же дальше, Дмитрий Сергеевич, отправитесь в Петербург? - с тревогой спросил Горский, трогая рукой замотанную вокруг своей головы повязку, закрывающую глаза, к которой он никак не мог привыкнуть и без конца повторял это движение, когда начинал нервничать. Собираясь в дорогу, юнкер не спеша начистил пуговицы на своей шинели и теперь укладывал личные вещи, среди которых был деревянный крест – его подарок ныне покойному брату. Он остановил на распятии свой задумчивый взгляд и эхом повторил: - В Петербург? Нет, Денис Петрович, нет больше града Петра, но, будем надеяться, что это не навсегда... Когда-нибудь я непременно вернусь туда... К слову, – присаживаясь на край кровати, добавил Митя, – я бы подался к Деникину в Новочеркасск, да какой из меня теперь солдат? – он с досадой поглядел на свою безжизненную руку, которая теперь висела плетью. – Поеду, пожалуй, в Печоры, к дяде, а там видно будет. На станции, в здании небольшого кирпичного вокзала, было совершенно безлюдно. Прихрамывая на одну ногу, Дмитрий прошел через сквозную дверь и вышел на пустую платформу, по которой медленно прохаживался бородатый железнодорожный артельщик в большом синем картузе с сумкой через плечо, он был похож на уездного лавочника. Заметив одинокого пассажира, мужик с какой-то фатальной досадой крикнул на ломаном русском с лифляндским акцентом: - Курьерский ушел рано утром, – и подойдя ближе добавил: – пассажирский должен быть через час. - Благодарю Вас, – почтительно ответил юнкер, поежившись от порыва сырого ветра. Мужик оглядел его с ног до головы и с хмурой обреченностью спросил. - Что, в Россию? - Да. - Вы бы, милейший, сняли офицерские погоны, иначе Вас там, не ровён час, пристрелят, – махнул он своей здоровенной ручищей в сторону убегающих вдаль путей. – Там убийства узаконены. Прежде, при царе, мы в имперской России жили и были довольны. Теперь империю растащили в разные стороны, и мы уже не Лифляндская губерния, а отдельное независимое латвийское государство. Потому как пролетарской власти этой не хотим и красную сволочь к себе точно не допустим, уж будьте уверены, – победоносно погрозил он кулаком в том же направлении. - Что ж, из России много к вам едут? - Едут, – закивал артельщик, – бегут от красной чумы. В Россию теперь только служивые, вот как Вы, возвращаются. Мужик замолчал, изучая своего юного собеседника и снова спросил: - Вы из госпиталя? - Так точно, – сухо ответил Дмитрий. - Молодой еще, жить и жить, зря едите, – с сожалением изрек он и более, не задерживаясь, побрел в сторону пустого вокзала. Только через два часа со стороны здания вокзала раздался гулкий удар колокола и вскоре вдали зачернел медленно ползущий паровоз. Поезд подошёл скрежеща немногочисленными старыми вагонами, звучно дернулся и остановился. Митя вошел в сенцы последнего, длинного вагона третьего класса и открыл дверь в отделение. Внутри было натоплено, стоял застоявшийся запах шпалера и махорки. В отделении стоял гул мужских голосов в табачном дыму. С платформы раздался паровозный свисток и поезд тронулся. Все места вначале вагона были заняты и бывший юнкер, не вглядываясь в лица, стал пробираться дальше по проходу. Оглядевшись, нашел свободное место и, сняв шинель, намеревался его занять... - Дмитрий Сергеевич, Вы ли это? – неожиданно услышал он голос за своей спиной и обернулся. Сквозь сизый папиросный дым, он не сразу узнал окликнувшего его человека, покуда не подошел ближе. Это был бывший шофер его отца, в прошлом фельдфебель Ремезов. Мужчина заметно постарел, виски изрядно посеребрила седина, а на плечах теперь сияли погоны поручика. - Ремезов, голубчик, здравствуйте, как я рад нашей встрече! – радостно кинулся к нему Митя. Они пожали друг другу руки, и Ремезов подвинулся, предложив место рядом. - Да, откуда Вы здесь, неужто воевали? – не скрывая своего удивления, взглянул поручик на награды юного прапорщика. - Ну, а как же, воевал как все, теперь вот после ранения... - Простите, Дмитрий Сергеевич, – перебил его Ремезов, – я не представил Вас, – он указал на сидящего рядом с ним по другую сторону майора с красивым, немного смуглым от природы лицом, на котором перламутровой синью выделялись глаза и белоснежная улыбка, а в его выправке и идеальной осанке читалась особая офицерская стать. – Знакомьтесь, Вольский Владимир Владимирович. - Здравия желаю, Ваше высокоблагородие. Разрешите представиться, прапорщик Наврусов, – отрапортовал Митя и, пожимая руку старшему по званию, добавил: – Рад знакомству. - И мне весьма приятно. Позвольте, уж не брат ли Вы Всеволода Сергеевича Наврусова? У юноши сжалось сердце при упоминании о родном человеке. - Да, так и есть, – с тревожным волнением ответил он. - Надо же, а ведь мы вместе с Вашим братом учились в Николаевской академии, – с мечтательной долей ностальгии произнес он. - Сева погиб, – обрывисто бросил Митя. - Я не знал, прости ради Христа, – Вольский, соболезнуя, перекрестился. На мгновение повисла тяжелая пауза. Однако, не желая говорить о смерти брата, прапорщик намерено заговорил о другом. - А вы, господа, откуда теперь, с фронта? - Из госпиталя, после ранения проходили лечение в Леясциемсе. Теперь вот возвращаемся в родные, так сказать, пенаты, – с нескрываемой безнадегой ответил Ремезов и, чиркнув спичкой, прикурил папиросу. - Да, друзья мои, едем в неизвестность, – откинувшись к скрипучей стене и скрестив руки на груди, сказал майор, задумчиво вглядываясь в грязное вагонное окно, за которым плыл широкий горизонт с темными мелькающими лесами. - Я вам так скажу, господа офицеры, – поручик глубоко затянулся папиросой, выдохнул дым и, понизив голос, продолжил: – Революция эта – одно сплошное преступное лицедейство глупости, безумный балаган жаждущих расправ и крови. Вольский согласно склонил голову и тихо добавил: - Право, господа, это падение и неописуемый ужас для всякого человека, кто еще сохранил в себе образ и подобие Божие. И если уж человек утратит это – непременно превратится в скотину. Вагон раскачивался, гремел и, словно валился куда-то, скрипя дверями и стенками. Дмитрия буквально будоражила эта тема, оттого в свойственном ему смелом порыве он поддержал разговор: - В нашем училище, господа, отрицание революции считалось аксиомой, не требующей ни каких разъяснений или доказательств. Однако и у нас нашлась паршивая овца. Был некий Удин, представьте, жил за казенный счет, жалованье хорошее имел и при всем при этом пакостил, ненавидел всех вокруг, желая расправы и власти над каждым. Вот он – типичный пример революционера и таким теперь полная воля... Майор с грустной улыбкой поглядел на юного унтер–офицера. - Дмитрий Сергеевич, голубчик, Вы в своей жизни еще не раз встретите людей, которые будут ненавидеть Вас, хоть Вы и не сделали им ничего плохого. Однако именно этим Вы и наносите им самое «страшное оскорбление», потому как являетесь им противоположностью и отсюда, живым примером их собственного невежества. - Что же будет, друзья мои? Неужели станем смотреть как гибнет Россия? – туша окурок, тяжело вздохнул Ремизов. - Говорят, в Черкесске Деникин под свое крыло Белую армию собирает, – поделился новостью Митя. - Я тоже слышал об этом, – расправил плечи поручик, – надо ехать, господа, если есть хоть малейшая возможность спасти Россию от этой пагубы, необходимо ехать. - Совершенно с Вами согласен, покуда имеем силы, друзья, будем сражаться, –поддержал его майор. – Впрочем, я слышал, что Колчак убыл из Харбина, и, скорее всего, он уже в России, поэтому есть еще надежда. Прапорщик в глубине души по-хорошему завидовал офицерам оттого, что сам теперь не мог послужить своему Отечеству, как того желал. - Дмитрий Сергеевич, – обратился к юноше Вольский, – известно ли Вам что-то о друге Вашего покойного брата, Михаиле Юговиче-Ярском? Митино лицо оживилось и он с радостью ответил. - Михаил жив-здоров, теперь он чине полковника. К слову, он навещал меня в Петербурге, когда я заканчивал курсы Владимирского училища. - Значит, слава Богу жив, – улыбнулся майор. – Право слово, в академии их называли святой троицей: Всеволод, Георгий и Михаил были всегда неразлучны. А теперь вот Миша остался один... - Как же один? – перебил его юнкер. – А Георгий? Георгий же жив. - Апраксин погиб... – обескуражено посмотрел на него майор, – разве Вы не знаете? Эти слова прошили сердце юноши словно пули. Он ощутил как изнутри его начало трясти. - Откуда... Вам это известно? – почти задыхаясь, выпалил он. - Как же, писали в Военных ведомостях о его подвиге и гибели, еще летом прошлого года. Перед глазами все поплыло. Митя поднялся на ватных ногах, извинился и, шатаясь, направился в сторону холодных сенцов. Закрыв за собой дверь в отделение, он уже не в силах был сдержать душащих слез... Прислонившись лбом к грязному холодному окну он разрыдался. Глядя на мелькающие за окном траурные поля, с жутким замиранием сердца понимая одно: он больше никогда, никогда не увидит Георга... Мир рушился, сама жизнь теряла всякий смысл. Он весь сжался, словно превратился в маленькую точку, и жил уже вне себя, а только в страшных словах, прозвучавших из уст майора. Трясущейся рукой, сквозь плотную ткань мундира, он нащупал образок Святого Георгия: - Вот и все, что осталось от тебя... – не замечая забрызганного грязью и запотевшего от дыхания стекла, Митя устремил взгляд в пасмурное серое небо, и ему вдруг ясно, как в освещенной рамке, представилось красивое благородное лицо полковника... – Мой дорогой, мой прекрасный Персей, – прошептал юноша. – Твое легкое дыхание теперь навсегда растворилось в чужом небе Галиции... Дмитиий еще долго стоял так, покуда окончательно не продрог. Когда он вернулся в отделение, озябший, с красными от слез глазами, Ремезов лишь молча накинул ему плечи шинель. Майор также отнесся с пониманием и не о чем более не спрашивал. Поздним вечером, за час до прибытия в Россию, на узловую станцию деревни Лудонской волости, на новой границе, случилась недолгая остановка. По составу прошествовал с проверкой латышский пограничный конвой, после чего поезд отправился далее. Прибыли в Лудони затемно, стацию едва освещал одинокий фонарь, где-то вдали зловеще и раскатисто звучали выстрелы. Выйдя из вагона, офицеры оказались в узком заплёванном проходе, обнесенном наспех сколоченными деревянными ограждениями. Под ногами валялись крикливые большевистские прокламации вперемешку с мерзлым конским навозом. Параллельно, в таком же импровизированном проходе, царила полная суматоха. Толпа народа с узелками толкаясь, пробивала себе дорогу к только что прибывшему поеду, который через час должен был проследовать в обратном направлении. Люди бежали из России! В конце прохода стояло нечто сбитое из досок, напоминавшее базарный прилавок, у которого приплясывая, топтались три бравых красноармейца. В стороне, с торца вокзала, виднелся кузов грузовика, где восседало еще несколько темных личностей. - Офицерье, айда на проверку, – крикнул, демонстративно размахивая маузером большевик, с головой, похожей на птичье яйцо, с красными большими ушами и такого цвета башлыком на плечах. Второй в грязной ночной рубахе под старой распахнутой шинелью, в плисовых вытертых шароварах и дегтярных сапогах, которые явно были ему велики размера на три, самодовольно лузгая семена подсолнуха, усердно отплевывался. Офицеры подошли ближе. - Оружие, кое имеется, сюды выкладай, – грохнул кулаком по прилавку третий: в его тупом взгляде небольших серых глаз, в уверенной ухмылке, в каждом движении чувствовалась вся гнусность холопского самодовольства. - Ну, пошевеливайси, контра, – тряхнул он угрожающе косматой головой со сдвинутым на затылок полинявшим картузом и поправил на плече висевшую на веревке дулом вниз винтовку. - Извольте, как будет вам угодно, – первым на деревянное сооружение положил свой вещмешок майор. Двое из бандитской троицы бросились с какой-то животной радостью копошиться в чужих вещах. Третий принялся обыскивать Вольского на предмет оружия. Ничего не найдя, приказал снять офицерские погоны. Майор, демонстрируя железное терпение, аккуратно снял с шинели погоны. Ополовинив вещмешок офицера, новая власть вернула скудные остатки хозяину. То же самое красноармейцы проделали с личными вещами поручика Ремезова. Следующий в очереди был прапорщик Наврусов. Небрежно вытряхнув содержимое его мешка, большевик тут же схватил выпавший серебряный портсигар покойного брата и запихал его в карман своих плисовых шароваров, следом туда же отправил и карманные часы Севы. - Кто вам дал право? – не сдержавшись, гневно выкрикнул Митя, яростно сжав кулаки. Представитель новой власти безудержно заржал, дыхнув ему в лицо стойким луковым перегаром. - А мы теперича, не то что, давича, – с какой-то скотской задорностью прогоготал косматый, хлопнув себя по набитым чужим добром карманам, желая продолжить свое гнусное действо и, одновременно переговариваясь со своими братьями по разуму, которые рядом творили такое же бесчинство с другими военными, прибывшими на станцию расправы с фронта и госпиталей. Тщательно перекопав прежде аккуратно сложенное запасное исподнее прапорщика, красноармеец обнаружил деревянное распятие, с каким-то нескрываемым отвращением схватив крест, тотчас швырнул его в грязь. - Сволочь, – процедил сквозь зубы Митя и без замедлений спешно поднял распятие, бережно вытер о край своей шинели и спрятал в карман. - Поговори мне еще, сукин сын! Ух, буржуйское отродье, – злобно выругался представитель власти, скорчив морду. – Ты мне еще должон спасибо сказать, что я тебя, щенка, не шлепнул. Вы все теперича нам должны... - Я вам ничего не должен, и в долг я у вас не занимал, – смело перебив его изрыгания, с гордо поднятой головой усмехнулся Дмитрий. - Чаво? – взвизгнул косматый, скидывая с плеча винтовку. – Да я, тя щас пристрелю, контра. - Прошу Вас, Дмитрий Сергеевич, – кинулся успокаивать прапорщика ожидающий его неподалеку Вольский, – будьте благоразумны. И тот час шагнув к большевику, протянул ему монету в десять рублей золотом, что прежде была припрятана в рукаве его шинели. - Возьмите, голубчик, вы же видите, он еще ребенок, позвольте нам уйти, – едва совладая с собой, изобразил он почтительность. Красноармеец с жадностью выхватил монету, сунул ее в карман и, со свирепым оскалом бросившись к молодому прапорщику, с силой рванул с его плеч погоны, одарив юношу своим зловонным дыханием. Наврусов, сдерживаясь из последних сил с весомым достоинством, молча поднял упавшие погоны, смахнул с них грязь и убрал в карман. Пошел редкий дождь. Власть продолжила свои гнусные обыски, а офицеры, обогнув темное здание вокзала, на углу наткнулись на нищего старика без шапки в ободранном овчинном полушубке, державшим за руку девочку лет семи в стоптанных башмачках и плохенькой одежке. Прижимаясь к деревянной стене вокзала, они прятались от дождя под скатом крыши. - Милейший, что же Вы здесь в столь поздний непогожий час, да с ребенком? – обеспокоено спросил Дмитрий. – Уезжаете? Старик обреченно пожал плечами, виновато опустил глаза: - Местные мы, батюшка, подаянцы. Пожалуйте копеечку. - Конечно-конечно, – прапорщик полез в голенище сапога и, вынув прежде припрятанные тридцать рублей серебром, отдал нищему. Вольский с Ремезовым тоже не остались равнодушны, отдав часть своего денежного довольствия, также заранее припрятанного. Старик сжав в руке подаяние, расплакался. - Благодарствую, Ваше благородие, у нас с внучкой, почитай, двое дён хлебной крошки во рту не было, – суетливо пряча деньги за пазуху, запричитал он. Прапорщик присел на корточки, погладил девочку по голове, и вынув из внутреннего кармана шинели сверток с сухарями, отдал ей. - Спаси Господи, дяденька, – еле слышно проговорила девочка, суматошно разворачивая газетный кулек. Вынув заветный сухарик, она протянула его своему дедушке. Старик взял, поклонился и тот час отравил сухарь в беззубый рот. - Где же твоя мама? – глядя в большие светлые глаза ребенка, спросил Дмитрий. - Померла, – вдохнув, грустно ответила девочка, с аппетитом похрустывая сухариком. - Так и есть, – закивал головой сморщенный старик. – Убили, всех убили, – с горечью добавил он. - Кто? – с отчаянием в голосе спросил Митя. - Так люди, люди убили. Пришли, лошадь забрали, корову забрали, овец, все... – затряс он седой бородой и задрожал. – Из избы все вытащили, иконы пожгли, сына с беременной невесткой на заднем дворе из ружья стрельнули. - Так, кто же? – в нетерпении выкрикнул Наврусов. - Ведомо кто, энти вон, новые пролетарьи, – старик махнул в сторону, где все еще продолжались обыски. Дмитрий обреченно поглядел на скрюченного от беды деда и тихо сказал: - Ступайте домой, милейший. Дождь. Внучку простудите, ступайте. - Ну, что Вы, дяденька, – радостно залепетала девочка. – Дождь – это слезы ангелов, нам в утешение. Как Вас зовут, дяденька? Я теперь молиться за Вас стану. - Дмитрием. - А меня Ольгой нарекли, – расплылась она в искренней улыбке. - Я тоже буду за тебя молиться, милая, – обнял ее на прощание прапорщик. Когда фигурки девочки и старика растворились в темноте, офицеры переглянулись. - Неужели теперь так по всей России, господа? – с недоумением задался вопросом Ремезов, подрагивающей рукой чиркая спичкой о коробок, желая прикурить. Митя сурово глядел в окружавшую их темноту и молчал. Вольский поднял валявшуюся на земле листовку, пытаясь в сумраке прочесть напечатанный на ней крупными буквами текст. Прокламация вещала о «победе пролетариата» и о страшной опасности, угрожающей этой победе со стороны «гидры контрреволюции», состоящей из деникенцев, корниловцев и калединцев... - Да, други мои, – бросив листовку обратно под ноги, с сожалением резюмировал он. – Кругом анархия, развал, большевистская пропаганда и разнузданная орда головорезов! После они простились. Майор и поручик остались дожидаться утреннего поезда во Псков, а Наврусов нанял проезжающий в строну Печор тарантас. Вез его печальный, сумрачный, неразговорчивый старик, глубоко погруженный в свои думы, свою старость, в себя... Нудно помогавший своей уставшей худосочной кобыле, беспрестанно что-то бормоча ей. Проехав совсем немного, по одной из больших псковских дорог, изрезанной черными колеями, уже глубоко за полночь остановились на ночлег в маленькой деревушке. А с рассветом, как только бледное солнце рассеяло ночную тьму, двинулись снова в путь. На козлах тарантаса сидел все тот же сухой, согнутый в дугу старичок в туго подпоясанном армяке. Но теперь, с первыми солнечными лучами, он казался Мите вполне миловидным и светлоликим, с редкой седой бородкой, он чем-то напоминал Николая Угодника. Бойко понукая свою кургузую лошадь, менял черные колеи, выбирая менее грязные, и вдруг заговорил: - Слыхали небось, теперя кругом революция говорют? - Да, слышал, – по-доброму отозвался прапорщик. - Хотят строить новую жизть. А вот ни шиша, новую... какую еще новую? Все разворуют и делу конец, – прокричал старик. - Обещают крестьянам землю дать, – пожал плечами юноша. - Каку таку землю? У меня была земля, так бойшевики пришли отняли, сад спили. Теперя получаца, они мне мою землю в зад вернут? – возмущенно спросил старичок. – А вот кукиш они взад ее возвернут, не для того они ее отымали, чтобы возвернуть, черти окаянные. Верно народ-то сказывает: самое худое из зол то, что добром прикидывается. Их теперя самогоном надуют, папироску в рот сунут, они и родного отца стрельнуть рады. - Так что, же не нравится Вам новая власть? - Как есть одно нарушение, – снова возмущенно закричал дед, и уже более спокойно добавил: – При царе-то батюшке все ладно было, жили как у Христа за пазухой: работали, землю пахали, хозяйство имели, сытно хлеба ели и бед не ведывали. А теперя, как есть нарушение. - При царе, значит, лучше было? – переспросил Митя. - Лучша, тут разговору не можоть быть. Мне, милок, все равно скоро помирать, – глубоко вздохнул старичок, – а вот людя́м, как дальша жить с этими убивицами, как я тебя спрашиваю? - Не знаю, уважаемый, – грустно ответил прапорщик. - Вот то-то и оно, и никто не знат теперя. Вот беда, так беда, – закачал он головой. – На одного Господа Бога теперь надёжа, – обернувшись бросил он через плечо, в который раз понукнув дышашую паром кобылу. Все выше поднималось солнце, вдоль дороги мелькали пустые поля с таявшим на них снегами, сменяясь густыми лесами. Лошадь ровно шлепала по лужам. Дмитрий глядел на мелькавшие подковы и думал о будущем России, о неоправданной, как теперь оказалось, гибели сотен тысяч солдат на полях сражений, о Георгии... Он беспощадно корил себя, что не сказал ему тем утром, в момент прощания, все, что мог сказать, что обязан был сказать... «Как все же странно в жизни бывает, думал, не переживу его смерти, а ведь пережил, дышу, еду вот, говорю со стариком... Но разве можно называть это жизнью, когда вся она сходилась на нем одном? Да, и что теперь такое эта жизнь в этом непонятном и огромном окружающем меня мире, в беспредельности будущности, пустынности одиночества?» Запрокинув голову, прапорщик поглядел в небо, ветер потихоньку гнал грозные серые тучи. Старик на козлах тихо забубнил: - Ничево, ничево, Бог даст, к вечеру распогодится. Митя не слушал его, он был погружен в свои мысли о счастье, что так мимолетно коснулось его жизни... А, быть может, оно сделало именно то, что должно было сделать: коснуться и уйти? Глубоко вдохнув холодный весенний воздух, он прошептал: - Но ты был! Все-таки был! И это все, что было в моей жизни прекрасного, остальное –все ненужный сон... Ему отчего-то вспомнились слова Георгия, которые он написал в своем первом письме с фронта в далеком 1914 году: «Расставание, несомненно, грустно, но надежда на встречу согревает душу, тронутую печалью прощания...» Его вдруг прострелила одна невозможная и в тоже время обнадеживающая мысль: «А что, если это ошибка, чудовищная ошибка и на самом деле Георгий остался жив?» Когда подъехали к Свято-Успенскому Псково-Печерскому монастырю, луна уже заходила за легкую белую зыбь. Ее свет, бледнея, таял и мерк, едва освещая над крепостной стеной сторожевые башни. Старик остановил свой старый тарантас у Петровской башни, напротив Святых ворот. - Ну вот, Ваше благородие, значится, прибыли. Прошу Ваших молитв, – стянув с головы шапку, он согбенно склонил седую голову. – Дескать, довез наконец-то, – и тяжело вздохнул, принимая деньги. - Благодарю Вас, любезный, непременно помолюсь, – сказал на прощание прапорщик, с трудом сходя с тарантаса – ранение в позвоночник все же нет-нет да давало о себе знать. Та ночь уйдет, не дав ответ. Поблекнут звезды... И долго будет вспоминать рассвет, Одетый в ярко-красный цвет, О том, как горько таял снег, О том, что через столько лет Не замерзает скорби след, Где плакал Ангел и Весь Свет..
161 Нравится Отзывы 58 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором