* * *
Михалыч вообще-то мужик хороший и по большей части Антону нравится. Меньшая часть — это дни, когда Михалыч пьёт. Нисколько не удивительное хобби для мужика его возраста в сильно пьющей стране, да к тому же, на суровых её задворках. Работа на маяке хоть и нескончаемая, но её не сказать чтобы много, так что нет-нет да выдаются деньки, когда всех развлечений — пинать по причалу гальку, имитируя лучшие голы Роналду, да шугать надоедливых чаек. В такие дни Михалыч хватается за бутылку ещё до обеда. — Слышь, парень, — гаркает он, завидев Антона, надеявшегося незаметно проскользнуть на лестницу мимо кухни. — Поди сюда. Антон медлит пару мгновений, прикидывая, как бы вывернуться, но так ничего и не придумав, нехотя подходит ближе. На столе самопальная водка — разбавленный водой спирт — в мутной бутылке, чёрствый чёрный хлеб, несколько кусочков размякшего, оттаявшего сала и замученной вяленой колбасы. — Сядь, — машет рукой Михалыч, — а то навис надо мной, как хренова мачта. Соразмерно количеству влитого спиртного в Михалыче всё явственнее проступает давно забытый бывший моряк, и сразу же он начинает рассыпаться солёными байками, в которых от правды один только вымысел, туалет у него переименовывается в гальюн, винтовая лестница — в трап, а комнаты — в каюты. Антонов эркер, правда, звания каюты ещё ни разу не удостаивался и зовётся исключительно кубриком. У фонарного же помещения на самом верху башни много имён: то любовно обласкает «фок-мачтой», то небрежно, но беззлобно обозначит «чердаком», то припечатает «голубятней». «Эй, салаги, кто с утра дежурил на голубятне? Доложить обстановку!» — это значит что-то ему не понравилось, скорее всего, он уже злой и наверняка сейчас будет ругаться. «А ну, свистать всех наверх! У нас опять румпель отшвартовался, остоебенели ему ваши рожи матросские. Давайте, резче дохлёбывайте свою кормовую, снимайтесь с якоря и полным ходом на чердак» — это значит Михалыч навеселе, древний вращательный механизм в лампе снова крякнул, и ему нужна помощь, чтобы его починить, но тем не менее расположение духа его до такой степени благодушное, что он даже готов дождаться, пока Антон с Максимом закончат обедать. Главное, побыстрей. Из охрипшего от старости кассетника негромко подвывает Расторгуев: «Шепчутся волны и вздыхают, и зовут…» Антон, неловко помявшись и снова не найдя, как увильнуть, осторожно опускается на отремонтированный стул, одновременно надеясь, что Михалыч заметит его дискомфорт и, отыскав в себе невиданную тактичность, вдруг отпустит, и наоборот, что никакого неудовольствия, способного вызвать в нём вспышку агрессии, не разглядит вовсе. Смерив Антона поплывшим, расфокусированным взглядом, Михалыч щедро льёт во вторую кружку водку и толкает её к нему. Антон вздыхает. И в этом долгом вздохе усталость тысячелетнего старика, прожившего в десять раз больше отведённой человеку жизни, похоронившего всех своих близких по несколько раз и давным-давно отчаянно, но безнадёжно мечтающего только об одном — о смерти. Но Смерть — та самая бывшая, обидевшаяся навсегда, у которой он всюду в банах и чёрных списках, вот и приходится тащить своё бренное существование по безысходной пустыне вечности. — Я не пью, — говорит Антон, умолчав рвущееся «Сколько раз нужно повторить?», и двигает кружку обратно. — Обижа-аешь, — тянет Михалыч, и угрозы в его голосе больше, чем обиды. — У нас на камбузе так не принято. «Там, за туманами, вечными, пьяными», — поддакивает Расторгуев из магнитофона. — Мне нельзя, — отпирается Антон с крепнущим в голосе раздражением: обыкновенное «не хочу» в этом вопросе почему-то редко кому кажется действенным аргументом. — Чойта? — недоверчиво щурится Михалыч. — Буянишь? — Да, — соглашается, лишь бы от него уже отстали. — Ну, тогда нас таких двое, — громогласно гогочет Михалыч, запрокинув голову и хлопнув ладонью по столу. Посуда подпрыгивает, громоздкие часы гулко дребезжат. Длинная стрелка указывает на север, короткая на восточный юго-восток. На календаре над столом значится июнь 2008-го года. Что за чёрт? Где он его откопал? — Максима вон позовите, — примирительно говорит Антон, поднимаясь со стула. — Пусть он вам компанию составит. Михалыч резко перестаёт гоготать, оборвав себя на середине смешка так, будто кто-то выключил звук. Взгляд его становится злым и на какую-то долю странно испуганным. — Что ты сейчас сказал? — подавшись вперёд, спрашивает он разом просевшим голосом. Антон растерянно хлопает глазами, опасливо шагает назад. — Повтори, что ты сейчас сказал, — хрипит Михалыч так, что сразу становится ясно: повторять не стоит ни в коем случае. — Ничего, — говорит Антон, переводя взгляд с разъярённого лица Михалыча, раскрасневшегося и раздувшегося пуще прежнего, на кухонный тесак с приклеившимся на широкое лезвие кусочком сала, зажатый в его правой руке. — Ничего, — повторяет, отступая к двери медленно и плавно, будто спасаясь от зверя, готового в любую секунду наброситься. «И мы вернёмся, мы, конечно, доплывём», — не унимается Расторгуев. Антон благополучно выскальзывает за дверь и летит на самый верх башни, перешагивая через две ступеньки, пока дыхание не оборвётся одышкой и кашлем, а мышцы ног не заноют от напряжения. Ослепительная линза Френеля диаметром в метр медленно вращается вокруг своей оси, отправляя луч света вдаль на 30 километров. Антон ложится на пол подле неё, раскинув в стороны руки. Таблетки кончаются. Скоро аргументы закончатся вместе с ними.* * *
Сложнее всего, помимо ветров, и ливней, и ливней с ветрами, оказывается привыкнуть к бытовым вещам вроде стирки белья вручную. К тому, что с высочайшей влажностью морского воздуха ни черта до конца не сохнет, и ты всё время ходишь будто недавно промок под дождём, но не во что переодеться. К тому, что мясо теперь существует только в консервах, а рацион по большей части состоит из рыбы, которую ещё надо умудриться выловить. — Да в жопу вашу сраную рыбалку! — бесится Антон, швыряя в сторону снасти. Он только что с такой изумительной ловкостью забрасывал удочку, что поскользнулся на мокрых камнях и приземлился прямо на задницу. В нескольких метрах по берегу Заяц тщетно и не очень старательно пытается придушить приступ смеха. У него-то всё под контролем: в ведре серебрятся сардины и сайра в безуспешных попытках вырваться на свободу. — Да ладно тебе, Тох, — перекрикивает он шум воды, вой ветра и вопли чаек, — научишься! — Пойду лучше маяк дальше красить, — ворчит Антон себе под нос, даже не утруждаясь быть услышанным. Но оперевшись на камни позади себя, чтобы подняться обратно на ноги, вляпывается во что-то склизкое. Чем-то склизким оказывается рыбья чешуя. Крупная и необычайно красивая, переливающаяся на солнце всеми цветами радуги, будто голографическая плёнка. — Ого, — он выдыхает заворожённо, рассматривая на ладони чешуйки, уже не обращая внимания, что на ощупь они противные и что он всё ещё злится на рыбалку, рыбу и всё, что с ней связано. — Это чьи такие? Заяц подходит ближе, чтобы посмотреть. — Русалочьи, — невозмутимо пожимает плечами. — Да блин, я серьёзно. Никогда не видел таких красивых рыб. — Ну, так это и не рыба. Это русалка, — Заяц смотрит так, будто Антон не верит, что дважды два равняется четырём, или удивляется, что Земля круглая. — Ладно, — Антон со вздохом вытирает блестящие чешуйки о штаны. — Не хочешь говорить — не надо. — Я вообще-то сказал! — обиженно вспыхивает Заяц. — Это ты не хочешь слушать! — Ага, ясно, — Антон поднимается на ноги. — А вот эти русалки, они с нами сейчас в одной комнате? — Вообще-то да! Ну, не прямо сейчас, но они тут живут. Заяц говорит с такой непоколебимой уверенностью, что Антон мысленно вписывает «галлюцинации» в длинный список его шизофренических симптомов. Ну, или хер знает, какой там правильный диагноз подходит под эту свистящую флягу. — Я даже вроде как… встречаюсь с одной из них, — вдруг признаётся он слегка смущённо, но куда больше так проникновенно, словно доверяет важный секрет близкому другу. После такого у Антона уже язык не поворачивается поднять его на смех. В конце концов, чувак ведь и правда болен — психушка по нему не просто плачет, а скорбно завывает на все лады — и вряд ли каким-то образом сам в этом виноват. Жалеть его надо, а не издеваться. По крайней мере, пока он не кидается ни на кого с ножом, а просто дрочит себе тайком на влажные фантазии о русалках. Но чешуйки красивые, думает Антон, поднимаясь по склону обратно к маяку, чьи бы они ни были. Прямо-таки гипнотически, пленительно красивые. Почти такие же магнетические, как линза Френеля, которую невозможно не рассматривать подолгу всякий раз, когда поднимаешься протереть её ребристые створки. Надо будет найти какую-нибудь стеклянную банку, вернуться на берег и насобирать ещё, потому что тех, что остались на штанах, для бесконечного умиротворяющего созерцания определённо недостаточно.* * *
В иные дни скука заталкивает Антона в радиорубку на втором этаже маячной пристройки, нашпигованную всевозможной советской аппаратурой, разобраться в работе которой, кажется, жизни не хватит. Каждый раз он с полузабытым детским любопытством рассматривает все эти серые коробы с чёрными проводами, бесчисленными крутилками, загадочными цифрами и буквами около них, которые вопреки своему назначению ни черта в сущности не проясняют: «КОРР.», «ПОЛОСА», «ВЧ-Б». Трогает редко и неуверенно, так, лишь слегка прикасаясь. Не для того, чтобы изучить, покрутить и проверить, что будет — слишком боится нарушить отлаженную схему. Скорее, чтобы угомонить любопытство тактильными ощущениями. И ещё немного: чтобы утвердить реальность. Реальность пространства вокруг себя. Реальность себя в пространстве. Пока в конце концов его внимание не затягивает в приёмопередатчик, размазав по пятидесяти семи каналам, расщепив на клочья радиопомех. — Комета, Альбатрос. Комета, кххпш-трос. — Альбатрос, Комета, слушаю. — Ну, мы… кхшш… на подходе кшш-пкхх… левому борту. — Принято. — Кшхх… Трафик-контроль, прошу разрешения на вход. А-91, 73-кшш-пш… — Трафик контроль, не услышал, повторите ещё раз. — Пшшш-кх… Санрайз, Санрайз… Кшш… — Санрайз на связи, приём. — Санрайз, Оствинд, кшш-кх… мы в трёх милях от вас, пшш, аварийная ситуаци-пшш-кхх… требуется помощь. — Оствинд, понял вас. Кхш… как будете подходить, наберите 2182, там обсудим подробнее. — Всем… пшш… судам. Говорит Сахалин-радио. Передаём прогноз погоды по Охотскому морю в районе Татарского пролива на кхпшх-тое сентября. Ветер восточный, пятнадцать-двадцать метров в секунду. Без осадков. Ночью и утром дымка. Видимость в дымке два тире четыре километра. Высота волн… И так до бесконечности на вызывном, шестнадцатом канале. В один из дней Антон просидел в радиорубке до рассвета, подслушивая, как идёт спасательная операция тонущего корабля. Переплетения обрывистых диалогов, разбегающихся по другим частотам и уносящих с собой детали своих историй, едва вслушаешься, едва попытаешься вникнуть. Раздражает ровно настолько, насколько заинтриговывает. Навигационные и штормовые предупреждения сменяются срочными сообщениями и сигналами бедствия. Пугает ровно настолько, насколько завораживает. Хаотичная россыпь цифр просеивается через сито сознания: координаты, каналы, метры в секунду, номера судов — в конце концов всё превращается в мешанину, щедро присыпанную беспрестанными кхх-пшш-щщ. А когда посреди этой беспорядочной толчеи вдруг вклинивается японский, Антон в первую очередь думает, что он всё-таки окончательно свихнулся тут, раз перестал понимать человеческую речь, и лишь во вторую медленно доезжает, что речь иностранная, а до Японии отсюда рукой подать. Но несмотря на едва ощутимое облегчение от этого осознания, первая мысль всё же становится для него сигналом, что пора бы уже встать со стула, выгнуть занывшую спину до хруста, покрутить затёкшей шеей и хотя бы окно приоткрыть, впуская в комнату свежий воздух, пока разжижение мозга не достигло необратимой стадии киселя. А за окном маячный свет режет полосой черноту ночи, то и дело перебивая блескучую рябь лунных бликов. — Кхх-пш-бу-бубу, — негромко доносится из динамика, оставленного на столе. За окном кто-то сидит на острых скалистых камнях. Заяц, наверное, в конец шизанулся, мелькает первой же мыслью. Причал гораздо левее по берегу, с этой стороны никакого пологого склона и дружелюбной гальки, только злые гигантские валуны, угрожающие опасными сколами. Об этот берег волной разбивает лодки в щепу, и выйти туда погулять — занятие самоубийственное. На мгновение где-то внутри страх вспыхивает огненным всполохом: а вдруг Заяц забрался туда, преследуя свои шизофренические галлюцинации? Надо же что-то сделать, достать его оттуда. Ну не смотреть же стоя столбом, как он убьётся. Потом так же быстро гаснет: а вдруг Заяц как раз за этим туда и пришёл? И кто он такой, Антон, чтобы лезть в душу к людям с такими идеями? Какое имеет право? Кто он такой, чтобы останавливать? Что он может посоветовать, что рассказать, когда и сам не далее двух шагов от того же расклада? Человеческий силуэт на камнях вскидывает руку, проводит по волосам, зачёсывая назад щекочущие лицо пряди, — в темноте и на расстоянии деталей не разглядеть, но фантазия отлично умеет дорисовывать смысл знакомых жестов. И Антон понимает мгновенно: не Заяц. Столько изящества, столько естественной грации в одном нарочито небрежном жесте, что ясно сразу: Заяц, даже если сильно постарается, так не сможет. А следом включается тумблер внимания и одна за другой проступают детали: и волосы длиннее, и плечи шире, и фигура явно сложена по канонам этих греческих статуй, которыми завалены все мировые музеи, и осанка — образчик военной выправки, только явно не в безликий китель заворачивать эту спину, а в шикарный мундир позапрошлого века с аксельбантом и эполетами, это как минимум. Маячный луч медленно прокатывается где-то вверху, обливая силуэт незнакомца светом, и обнажённая кожа его вспыхивает молочной белизной. Антон вцепляется пальцами в подоконник. Стоило бы подумать: кто он? откуда он здесь? Но получается только: он что, совсем без одежды? И вот уже хочется броситься к нему, укрыть, защитить от холода, сняв с себя единственную толстовку. Так сильно хочется броситься, не теряя при этом из виду ни на мгновение, что Антон распахивает окно настежь и перекидывает одну ногу через подоконник. В последний момент с силой упирается руками в оконную раму, борясь с накатившим порывом. С трудом вытаскивает из затянутых дымкой углов рассудка мысль о том, что лезть на те камни — самоубийство, не говоря уж о том, чтобы спрыгивать на скалистый крутой склон из окна второго этажа. Сердце в груди колотится, как заведённое. Маячный луч, обрисовав круг, прокатывается над головой снова. Незнакомец ровно в этот момент, как по сигналу, оборачивается через плечо и смотрит прямо на Антона. Глаза его вспыхивают на миг ярко-синим. Сердце в груди перестаёт биться. Скучающе, будто моментально потерял едва всколыхнувшийся интерес, незнакомец вновь возвращает взгляд морю, резко отталкивается руками от камня, на котором сидел, и ныряет в воду. Последнее, что Антон успевает заметить — ноги его сомкнуты вместе и обмотаны чем-то блескучим, напоминающим… русалочий хвост?! Затем падает навзничь, обратно в комнату, больно бьётся затылком. Руки ноют от напряжения, будто он не себя самого каких-то пару секунд удерживал от непонятной дурости, а полдня разгружал вагоны. В голове густой туман, но испуга почему-то совсем нет. Наоборот, лишь блаженная, дурманящая лёгкость. В первую очередь Антон думает: нет, на этот раз точно, совершенно определённо сошёл с ума. Во вторую: таблетки закончились позавчера.* * *
В особенно жаркие дни, когда море было совсем спокойным, мирным и обманчиво дружелюбным, Антон спускался на причал купаться. Совсем недолго, вода по-прежнему была ледяной и едва успевала за день прогреться солнцем на самой поверхности, но и то было чертовски приятным. По крайней мере, до того дня, когда во время такого купания что-то вдруг прикоснулось к его ногам, а после в каком-то всего-навсего метре от него проплыл чей-то огромный хвост. Мелькнул на пару мгновений, но и этого хватило, чтобы Антон стрелой вылетел на берег и потерял всякое желание снова соваться в воду. Если один только хвост шире его плеч, то каких размеров остальная рыбина? Метра три? Четыре? Да такая если и разом не сможет проглотить, то хотя бы пожевать ради интереса попробует. — А как ты хотел? — ничуть не удивившись, хмыкает Михалыч, когда Антон встревоженно пересказывает ему случившееся. — Тут же глубина по береговой линии — сто метров минимум. Это тебе не в мелководном озерце плескаться. Всякое живёт. Пошли лучше краба поможешь достать из ловушки, сразу повеселеешь.* * *
Михалыч был прав. С пятикилограммовым крабом на ужин не повеселеть трудно. Конечно, по такому поводу была открыта бутылка водки — отговорки закончились, — и конечно, за первой последовала вторая. Дальнейшее Антон помнит смутно. Кажется, пели песни. Заяц играл на гитаре, дворовые три аккорда, но от души, и они вдвоём горланили наизусть что-то из Сектора Газа. А ещё пару песен Любэ — персонально для Михалыча. Кажется, потом подрались. Чёрт знает почему. Ну, как подрались? Повалялись по полу, вцепившись друг в друга — вот и вся драка. Разбитая губа, ссадина над бровью, пара синяков — ничего серьёзного. Может, растаскивая их в стороны, Михалыч наконец понял, что надежды, будто они всё-таки подружатся, были слишком уж заоблачными. Кажется, Антон со зла пожелал им обоим смерти. «Да чтоб вы сдохли» или что-то в этом духе. Ничего серьёзного, но как-то так гнусно и пугающе искренне, что наутро точно придётся извиняться. В конце концов, им ещё вместе работать и жить под одной крышей чёрт знает сколько. Какой сегодня день? Вроде бы август. Или уже сентябрь? Вывалившись из дверей по направлению к берегу, он разговаривает сам с собой: — Я же предупреждал. Говорил же, что мне нельзя пить. Я же просил по-хорошему. Только одного, блять, просил — чтобы все от меня отъебались. Неужели так сложно? Неужели, сука, так сложно? Кажется, он шёл к причалу, желая смерти уже себе. Шатался и спотыкался на каждом шагу, посылал нахуй каждую встречную чайку, насмехающуюся над его неуклюжестью. Полежать на камнях, дожидаясь, пока чёртово море слижет тебя. Или поплавать в надежде на уже знакомую гигантскую рыбу. Ничего серьёзного, так, всего лишь шажок навстречу несчастному случаю. Никакого радикализма или излишней решительности. Решительность — это и вовсе то, чего у него никогда в жизни толком не получалось. Кажется, он заметил человека без сознания на камнях, только когда почти наступил на него. Белое-белое тело в свете луны, обнажённый торс, тёмные нити водорослей, опутанные вокруг, сковывающие его всего, будто верёвки. Откуда их столько? Тут до дна-то ведь метров сто минимум. Почему-то волнуют такие мелочи, малозначительные детали, когда по-хорошему должен хотя бы встревожить, а может, и напугать один большой очевидный факт, что человек выглядит абсолютно мёртвым. Опустившись рядом с ним на колени, Антон освобождает его от водорослей, медленно, медитативно открывая ключицы и шею. Кое-где склизкие путы не поддаются, даже когда он пробует их рвать, но мертвецки пьяный мозг на удивление легко вспоминает про перочинный нож в кармане штанов. Стебель за стеблем распутывается моток вокруг головы, открывая свету лицо. Безмятежное, будто спящее, прекрасное лицо. Мысль за мыслью инверсивно запутывается моток внутри головы Антона. В глубине теплится смутное узнавание. Не его ли он видел из радиорубки сидящим на острых камнях сколько-то дней назад? (Дни давно слиплись в единую клейкую массу так, что не разобрать). Но Антон же чётко решил для себя, что ему всё привиделось, что помехами вслед за динамиком радиостанции зашумел его собственный мозг. Значит, нет? Выходит, незнакомец всё-таки прыгнул в воду тогда? Конечно же, утонул, и вот его прибило к берегу, спустя несколько дней бултыханий в море. Правда, выглядит для давнего утопленника он слишком уж хорошо. Значит, недавний. Сегодняшний? Нет, сегодня он в радиорубку не заходил. Вчерашний? Но тогда было холодно, Антон ещё боялся, что он замёрзнет там, совсем голый, а вчера было жарко. Какой сегодня день? Как же сложно думать. Боже, как сложно. Осторожно вытянув остатки водорослей изо рта, забивших, кажется, даже горло, Антон касается прекрасного лица пальцами, не зная зачем, даже не задавая себе этот вопрос. Мокрое, холодное, но не окаменевшее, как у мертвецов, мягкое, живое. Пальцы беспорядочно гладят скулы, лоб, касаются кромки тёмных волос, кончика носа со впадинкой, сминают губы. Затем, будто опомнившись, соскальзывают на шею, щупают пульс. Ухо ложится на грудь, вслушиваясь в биение сердца. И там, и там — тишина. С шеи ладонь ползёт ниже, оглаживает ключицы, грудь, рёбра, спотыкается на серповидных неровных шрамах. Мысли путаются, моток скручивается сильнее, стягивается тугим узлом. Привиделось, привиделось, тогда точно привиделось. А может, приснилось. Да, верно, это был сон. Вещий сон. С четверга на пятницу снятся вещие сны. Значит, тогда был четверг. Ночь четверга. Да-да, всё верно, вот он уже и правда припоминает. Потому и незнакомец кажется знакомым — Антон просто видел его во сне. В бесчисленном множестве снов. Мокрых, путанных, пугающих и тревожных, успокаивающих и приятных. Эти рёбра, эти ключицы, эти губы. Как только он снова откроет рот и заговорит, Антон уверен, он точно узнает голос. Ещё до того, как разомкнутся эти веки, он уже знает, какого цвета под ними глаза. Хочется, чтобы он очнулся, ожил, пришёл в себя, задышал. Пьяный мозг с натугой вытягивает из затопленных водкой углов сознания воспоминания о правилах оказания первой помощи, каким-то чудом всё же уложенных в голову нетрезвеющим ОБЖ-шником. Непрямой массаж сердца, дыхание рот в рот, чередовать одно с другим — так вроде? На третий выдох в чужие лёгкие холодные руки вдруг обнимают за шею, увлекая в поцелуй. Вздрогнув от неожиданности, Антон открывает глаза и встречается взглядом с распахнувшимися глазами напротив, неестественно, нереалистично ярко-голубыми, светящимися, гипнотизирующими. Мягкие губы целуют настойчиво, пальцы перебираются в волосы, и Антон даже не пробует сопротивляться, откуда-то зная заранее, что если и попробовал — не смог бы. Ныряет в мокрый, солёный поцелуй, будто в омут, глотая случайно выловленную близость с жадностью, изголодавшийся по ласке, прикосновениям, бурлящей в голове страсти, не терпящей рациональности и сомнений. Только когда когти вцепляются в его плечи до острой боли, вспоров вместе с тканью свитера несколько слоёв эпителия, он рывком отстраняется, разорвав поцелуй. Горящие синим пламенем глаза напротив смотрят с насмешкой, прекрасное лицо искажается зловещей улыбкой, а в следующее мгновение взрывается смехом, обнажающим ряды заострённых рыбьих зубов. Жутким, чудовищным смехом, пробирающим до самого желудка. Антон инстинктивно пятится назад. Позвоночник леденеет от ужаса, кожа покрывается мурашками. Незнакомец напротив совсем не выглядит так, будто только что умирал. Ему даже не пришлось откашливать воду, как это бывает с утопленниками. Приподнявшись на локтях, брезгливым жестом он снимает с рук остатки водорослей, небрежно стряхивает их с голого живота, а потом одним резким движением, какое делают рыбы, пытающиеся выпрыгнуть из ведра, сбрасывает ошмётки тины со своих ног. Точнее, там должны быть ноги, но вместо ног у него — хвост. Длинный русалочий хвост с радужными, переливающимися чешуйками. Антон чувствует, как шевелятся волосы на затылке. Самое время бежать, но шок пригвоздил его к земле, не позволяя сдвинуться с места. — Долго же я тебя ждал, — негромко говорит русал с невесть откуда взявшейся укоризной и обращает свой цепкий, светящийся взгляд в самую душу. Этого оказывается достаточно, чтобы Антон содрогнулся всем своим существом и вспомнил, что у него-то самого по-прежнему есть ноги, которые могут бегать.