***
Решив лично вручить Пушкину какое-то малозначительное предписание, на деле — просто удовлетворить своё внезапно возникшее любопытство увидеть поэта за работой, граф Бенкендорф в неурочный час подъехал к дому на Мойке. Он уверенно поднялся к кабинету и постучал. В ответ — гробовая тишина. Он постучал настойчивее. Из-за двери донесся оглушительный, яростный рев, от которого у графа задрожали поджилки: — Пошли вон! Чёрт бы побрал всех, кто мешает! Не входить! Убирайтесь к чёрту! Дверь осталась запертой. Александр Христофорович ошеломлённый и облитый желчью, отступил. Он спустился вниз, к своему экипажу, всё ещё не в силах прийти в себя от такой неслыханной дерзости. В голове роились планы немедленных репрессий: ссылка, арест, запрет на публикации… Именно в таком смятении, с побагровевшим лицом и трясущимися руками, он и столкнулся на дворцовой набережной с Жуковским. Василий Андреевич, увидев взъерошенного графа, сразу всё понял. — Александр Христофорович, вы как на поле брани! — окликнул он его. — Что случилось? Неужто опять Наполеон высадился? — Ваш… ваш Пушкин! — выдохнул Бенкендорф, едва не падая от возмущения. — Он… он на меня нарычал! Как дикий зверь! Я, шеф жандармов, являюсь к нему с визитом, а он меня… гонит прочь! Жуковский с трудом сдержал улыбку и мягко взял графа под локоть. — Пойдёмте, прогуляемся. Свежий воздух прочищает не только лёгкие, но и мысли. Вы, я вижу, попали под его «творческий грозовой фронт». — Какой ещё фронт? — фыркнул Бенкендорф, но позволил увести себя вдоль Невы. — Видите ли, граф, — начал Жуковский, подбирая слова, — у Александра Сергеевича есть железное правило: с часа до трёх дня — абсолютный запрет на визиты. В это время он либо сидит за столом, обливаясь потом и чернилами, либо ходит по комнате, как раненый лев, обдумывая строфы. Это его священное время. В эти часы он не поэт, а ремесленник, ограняющий свои бриллианты. И тот, кто посмеет помешать… ну, вы сами видели последствия. — Но это же дикость! — воскликнул Бенкендорф, останавливаясь. — Я должен подстраиваться под его капризы? Я представляю императора! — Нет, граф, — мягко, но твердо возразил Жуковский. — В эти два часа он слушается только Музу. И Муза, должен сказать, особа строптивая и ревнивая. Она не терпит конкуренции в лице шефа жандармов. Представьте, что вы ведёте сложнейшее следствие, и вот в самый важный момент к вам в кабинет врывается… ну, не знаю… Петр Андреевич Вяземский с предложением послушать его новые эпиграммы. Бенкендорф непроизвольно поморщился при одной только этой мысли. Жуковский заметил это и рассмеялся — тихо, доброжелательно. — Вот видите? Вы уже понимаете, а теперь умножьте это раздражение на гений Пушкина, и получите тот ураган, что едва не снёс вас с порога его дома. Бенкендорф шёл несколько минут молча, размышляя. Внезапно он нахмурился и повернулся к Жуковскому. — Знаете, Василий Андреевич, я давно хотел спросить. Почему вы? Зачем вам всё это? — Он сделал широкий жест, словно охватывая всё пространство от Пушкина до дворца. — Вы защищаете Пушкина, хлопочете за какого-то малороссийского живописца Шевченко, просите за Кюхельбекера, ходатайствуете о бедном Батюшкове… Вы — придворный, наставник наследника. Ваше положение прочно. Зачем вам эта вечная борьба с ветряными мельницами? Что вы с этого имеете? Вопрос повис в воздухе, острый и неудобный. Жуковский опустил глаза. Его обычно спокойное лицо на мгновение стало печальным. Он попытался отшутиться, как делал всегда: — Видите ли, граф, ветряные мельницы — отлично закаляют душу, а что до выгоды… так я, пожалуй, самый богатый человек в России. У меня есть целая коллекция благодарных взглядов. Но на этот раз шутка не сработала. Бенкендорф смотрел на него пристально, и Жуковский видел, что граф понимает — за этими словами скрывается нечто большее. Он вздохнул и посмотрел на мутные воды Невы. — В детстве, Александр Христофорович, я был очень одиноким и… уязвимым мальчиком, — начал он тихо. — Меня спасала доброта других. Учителя, друзья, даже слуги… кто-то подал руку, кто-то — доброе слово, кто-то — просто не отвернулся, и я всегда был этому безмерно благодарен. А благодарность, если она настоящая, — это не чувство, а долг — протянуть руку следующему. Мир часто бывает жесток и несправедлив, и кто-то должен стоять на его обочине и поднимать тех, кто споткнулся. Просто потому, что ему самому когда-то помогли подняться. Он умолк. Бенкендорф смотрел на него, и его привычно суровое лицо смягчялось. Он видел перед собой не придворного интригана, а доброго и ранимого человека, который, заняв высокое положение, не забыл, каково это — быть слабым. — Так что, граф, — снова улыбнулся Жуковский, возвращаясь к своей обычной лёгкости, — когда я защищаю Пушкина от вашего гнева, я, по сути, отдаю старый долг. Просто процент по нему выходит довольно высоким. Бенкендорф медленно кивнул. Он ничего не сказал, но в его глазах исчезло прежнее раздражение. Он просто на мгновение положил руку на плечо Жуковского — жест неловкий, но искренний. — Пойдёмте, — буркнул он. — Выпьем чаю. Без вашего сумасшедшего друга.***
Вечером, докладывая государя об успехах наследника, Жуковский вскользь упомянул о неудачном визите Бенкендорфа. — Представляю его лицо, — усмехнулся Николай, откладывая перо. — Надо же, наш бульдог напоролся на дикобраза. — Он, кажется, начинает его понимать, Ваше Величество, — заметил Жуковский. Николай встал и подошёл к поэту на расстояние вытянутой руки. Его взгляд стал тёплым и пронзительным. — Он не один такой, — тихо сказал государь. — Есть кое-кто ещё, кто благодаря вашему терпению и доброте смог разглядеть за придворным этикетом... настоящий клад. Их взгляды встретились, и в этот раз Василий Андреевич не отвел глаз, чувствуя, как на душе у него становится тепло и спокойно.