***
Вечером в офицерском клубе был устроен бал. Николай, уже в свежем мундире, но все еще излучавший ту энергию, что была в нём днём, легко скользил по паркету, но его взгляд постоянно искал одну фигуру. Он нашел поэта в арке между колоннами, где тот пытался укрыться от шума. Император подошел сзади, его руки легли на плечи Василия, заставляя того вздрогнуть. — Устал от подвигов? — спросил он, его губы почти коснулись уха мужчины. — От волнения за ваши, — честно признался Жуковский, оборачиваясь. Их лица оказались в сантиметре друг от друга. — Не стоит. Ты видел, на что я способен, — Николай улыбнулся, его взгляд скользнул вниз, вспоминая ту самую медаль, что венчала его грудь днём. — И это не всё. Остальное я покажу уже без свидетелей. Василий ответил ему пылающим взглядом, полным обещания.***
Николай Павлович был человеком железной дисциплины. Его день начинался ровно в семь утра, с точностью до минуты, будь то будний день или воскресенье. В семь ноль-ноль дежурный камердинер впускал в спальню свет, и император, без единой минуты на раскачку, приступал к первому докладу дня, еще не вставая с постели. Он всегда считал себя жаворонком. Пока вся столица спала, он уже вершил судьбы империи. Это было предметом его тихой гордости. Но все изменилось с тех пор, как в его жизни появился Василий Андреевич Жуковский. Однажды Николай проснулся чуть раньше обычного, без пятнадцати семь. Решив не звать слуг, он, не застав Василия в кровати нахмурился и направился в свой кабинет, намереваясь просмотреть бумаги, ожидавшие его на столе, и замер на пороге. У окна, в лучах восходящего солнца, сидел Жуковский. Он был уже полностью одет, его волосы были аккуратно причёсаны, а перед ним на столе лежали раскрытые книги и исписанные листы. Он что-то быстро набрасывал пером. Лицо его было спокойным и сосредоточенным. На столике рядом дымилась уже наполовину пустая чашка чая. Николай, привыкший к тому, что он — первый, кто начинает день в этих стенах, был ошеломлен. — Василий? — произнес он, и голос его прозвучал хрипло от сна. — Что ты тут делаешь? Жуковский вздрогнул и поднял голову. Увидев императора, он улыбнулся той мягкой, утренней улыбкой, что была способна растопить лёд в душе. — Доброе утро. Я работаю. Утренние часы — самые плодотворные. Голова ясная, мысли свежие. — Но… сейчас без четверти семь, — непонимающе сказал Николай, подходя ближе. Он смотрел на аккуратные стопки бумаг. — Ты что, тут с шести? — С шести, — подтвердил Жуковский. — Иногда и с половины шестого. Привычка. — Привычка? — Николай опустился в кресло напротив, все еще не веря своим глазам. Он, который считал себя образцом раннего подъема, оказался едва ли не соней по сравнению со своим поэтом. — Так вот почему ты всегда выглядишь таким… бодрым. Я-то думал, что я жаворонок. Жуковский снова улыбнулся, в его глазах заплясали весёлые искорки. — А вы и есть жаворонок, Ваше Величество. Просто я… пересмешник, который будит всех за час до рассвета. Николай фыркнул, но не мог скрыть восхищения. Он смотрел, как солнечный свет играет в тёмных прядях Василия, как его тонкие пальцы уверенно держат перо. В этой тихой, утренней атмосфере была особая, священная красота. — И что же ты сочиняешь в такую рань? — спросил император с интересом. — Новую поэму? Или, может, тайный донос на своего императора, который позволяет себе валяться в постели до семи утра? — Я перевожу, — Жуковский отодвинул листок. — И думаю о вас. Вернее, о вашей идее с новыми училищами. Это прекрасная мысль, Николай. Её нужно облечь в такие слова, чтобы она тронула сердца, а не только разум. Николай слушал, и странное чувство тепла разливалось у него в груди. Этот человек не просто делил с ним постель. Он делил его утро, его мысли, его заботы о стране. — Знаешь, — сказал Николай, глядя на него с новой, нежной улыбкой, — я начинаю подозревать, что твоя привычка вставать в шесть — это не просто так. Это тщательно спланированная операция по захвату власти над моим распорядком дня. — Раскрыт. Сдаюсь, — с притворным вздохом сказал Жуковский. — Я надеялся, что вы не заметите моего коварного плана. Сначала я захвачу ваше утро, потом ваш обеденный перерыв, а там, глядишь, и до вечера доберусь. — Ты уже до него добрался, — тихо ответил Николай. Его рука потянулась и накрыла руку Василия, останавливая перо. — И до ночи тоже, так что можешь не торопиться. У тебя в распоряжении… вся моя жизнь. Они сидели так несколько минут, в лучах восходящего солнца, держась за руки поверх исписанных листов и государственных документов. Империя ещё спала, но её сердце — кабинет императора — уже билось в ритме, заданном государем и его поэтом.***
Это вышло случайно. Николай, разбирая вечернюю почту в своем кабинете, набросал короткую записку Василию — что-то о времени их завтрашней встречи. Он писал быстро, машинально, и в конце пера, само собой, вывел короткое, детское: «Твой Никса». Он даже не заметил оплошности, пока Жуковский, получив записку на следующее утро, не поднял на него удивленный, полный игривости взгляд. — «Никса»? — тихо переспросил он, перечитывая подпись. Николай, сидевший за столом с докладом, замер. Он посмотрел на записку, и по его скулам разлился яркий румянец. Император, перед которым трепетала половина Европы, смутился, как лицеист, пойманный на написании любовного стишка. — Это… ничего, — он резко откашлялся и потянулся за следующим документом, явно желая сменить тему. — Описка. Старая… детская привычка. Не стоит внимания. Но Василий уже не мог оторвать взгляд от этих пяти букв. «Никса». Это было так непохоже на «Николая», на «Государя», на «Ваше Величество». Это было что-то тёплое, домашнее, почти уязвимое. Имя только для своих. Он акцентировать на этом внимание тогда, но запомнил эту маленькую деталь.***
Случай использовать это представился вечером того же дня. Они остались одни в малой гостиной. Николай, скинув мундир, растянулся на диване и закрыл глаза от усталости. Василий сидел рядом, читая ему вслух новую балладу. Закончив, он отложил книгу. — Ты очень устал, — мягко заметил Василий. — Тебе бы отдохнуть. — Некогда, — пробормотал Николай, не открывая глаз. — Завтра совет, потом смотр… — Всё равно, — настаивал Жуковский. Он наклонился ближе и прошептал ему на ухо. — Поспи, Никса. Эффект был мгновенным. Николай резко открыл глаза. В них не было гнева, лишь глубокая, растерянность, смешанная с какой-то беззащитностью. — Что? — выдохнул он. — Я сказал: поспи, Никса, — повторил Жуковский, уже с большей уверенностью, наслаждаясь тем, как имя — эта неслыханную фамильярность — сходит с его губ. Николай смотрел на него, и его суровое лицо постепенно смягчалось. Уголки губ дрогнули в подобии улыбки. —Ты не оставляешь мне выбора, да? — Нет, — улыбнулся в ответ Василий. — Не оставляю. Мне нравится это имя. Оно… настоящее. Николай медленно сел. Он взял руку Жуковского и прижал её к своей груди, чтобы тот почувствовал учащенный, громкий стук сердца. — Это имя… меня так называла только мать и сёстры. Больше никто. — Значит, теперь буду я, — заявил поэт с тихой, но непоколебимой решимостью. — Только я. Они смотрели друг на друга в тишине, нарушаемой лишь треском поленьев в камине. В этом простом, детском прозвище было больше близости и доверия, чем в тысячах поцелуев. Оно стирало последние преграды, снимало все слои титулов и мундиров, оставляя лишь суть — двух людей, нашедших друг в друге пристанище. — Хорошо, — наконец сдавшись, прошептал Николай. Его голос дрогнул. — Но только с тобой. Никогда и ни при ком. — Только со мной, — согласился Василий, и его пальцы сцепились с пальцами императора. С этого вечера в самых сокровенных беседах, в моменты, украденные у суровой действительности, Николай Павлович снимал с себя бремя власти и обретал новое, тайное имя. Для Василия оно стало самым дорогим трофеем — знаком того, что он был допущен не просто в спальню, а в сердце маленького мальчика - Никсы, который всё еще жил внутри императора. И этот мальчик доверял своему Василию без остатка.