⋆✴︎˚。⋆˚ 𝜗𝜚˚⋆。☆˖⁺。˚⋆˙
⠀⠀⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ Маятник качается в последний раз, и Уилл открывает глаза. На мгновение мир вокруг накреняется, словно он стоит на носу корабля, попавшего в шторм, в водоворот, вспенивающий море внизу. Перед глазами все плывет — кажется, будто впереди размытое пятно лесной зелени, красного и золотого, и он сглатывает подступающую к горлу тошноту. Медленно он возвращается в реальность из… того места, где побывал. Он до сих пор не совсем уверен, куда отправляется, когда закрывает глаза и позволяет маятнику качаться назад, назад и снова назад, позволяет затопить собственное сознание, пока не оказывается стоящим в теле убийцы. Пока не смотрит, как убивает, калечит и увечит людей, наблюдая, как осуществляет чужой замысел. Замысел этого конкретного убийцы не похож ни на что, что он когда-либо видел. Тщательный и элегантный, изящный и контролируемый, почти безжалостный в своей точной детализации. Назвать это убийством — значит умалить его истину, лишить искусства всей глубины. Это не убийство — это нечто гораздо более замысловатое. Il Mostro di Firenze. Какое точное прозвище. Чем бы Иль Мостро ни был, он единственный в своем роде, и он не человек — он попросту не может быть человеком. Это не всегда были убийцы. Уилл помнит первый раз, когда все случилось: он шел по потрескавшемуся тротуару в душный летний полдень в Луизиане и заметил птицу, прыгающую через улицу по направлению к нему. Он остановился, чтобы понаблюдать за ней, чувствуя, как расплывается в улыбке, пока она приближалась. Она была всего в шаге, когда с визгом резины об асфальт за угол вырулил пикап, так быстро, что ни он, ни птица не успели среагировать. Он до сих пор видит это в голове: ее хрупкое полое тельце поддается сокрушающей мощи шин, хруст ломающихся косточек, кровь, пачкающая коричнево-серые перья, и крик ее агонии, заглушенный ревом двигателя грузовика. Уилл тогда тоже кричал. Он помнит, как рухнул посреди дороги, как подогнулись его по-мальчишески худые, острые коленки, а слишком большой школьный ранец волочился по земле; помнит, как трясущимися руками собрал переломанное тельце птицы и прижал к груди. Как дополз до обочины и рыдал — боль птицы стала его собственной, и он едва мог дышать, охваченный ею. Отец нашел его таким спустя часы, когда день уже давно склонился к вечеру. Он поднял его на руки, дрожащего и плачущего, с головой, склоненной над мертвой птицей в ладонях, и отнес домой. Вытер его слезы и помог похоронить птицу на заднем дворе, и той ночью, укладывая Уилла в кровать, сказал ему, что у него большое сердце — слишком большое для жестокого мира, в котором они живут. Он заставил пообещать, что Уилл никогда не позволит ничему и никому уменьшить его сердце. Но потом это происходило снова, и снова, и снова. В пятый раз, когда отцу позвонила учительница из начальной школы и сказала, что у его сына случилась очередная паническая атака на перемене, он отвел Уилла в больницу. Врачи назвали это расстройством эмпатии. Слишком много зеркальных нейронов, сказали ему. Они так и не исчезли, как предполагалось, таясь незваными гостями в его мозгу. И теперь это превратило его в живое ходячее зеркало, отражающее каждого, кого он видит, обратно им самим. Отец говорил ему, что это дар, но в большинстве дней эти эмоции вовсе не ощущались «даром». С возрастом все перешло от птиц к собакам, а затем к людям, но именно худший тип людей он, кажется, понимает лучше всего. Это отвращает его, но где-то в глубине души у него тлеет крошечный бутон восхищения и почитания. Признательности за их мастерство и безжалостность. Уилл моргает, прогоняя размытость перед глазами, пока мир вокруг возвращается на свои места — на стене перед ним висит «Примавера» Боттичелли, а под ногами ощущается знакомая твердость скамьи — и первым делом он осознает, что больше не один. Рядом с ним на скамье сидит молодой человек, обратив лицо к картине. На коленях у него лежит скетчбук, открытый на чистом листе, с графитным карандашом, заткнутым в корешок. Должно быть, он подошел в последние несколько минут. Зная, что будет невежливо взять и начать пялиться, Уилл снова смотрит на «Примаверу», тут же находя Хлориду и Зефира в дальнем правом углу картины, прежде чем опустить взгляд на теперь уже смятую газету у себя на коленях. Черно-белая фотография жуткой сцены убийства, выглядывающая из-под пальцев, зернистая и нечеткая, но ее хватило, чтобы он узнал расположение тел. Он приподнимает уголок газеты, пробегая взглядом по более ярким, глянцевым фотографиям, которые спрятал между страницами. У него не должно было быть этих снимков — он украл их с рабочего стола своего профессора, услышав его телефонный разговор с полицией и поняв, что того попросили проконсультировать следствие по поводу последней постановки Иль Мостро. Использовать эти фотографии означало бы опасно приблизиться к тому, чтобы впустить Монстра в свою голову, но искушение оказалось слишком сильным, чтобы устоять. На этих снимках место преступления видно гораздо четче, и цвет добавляет живости его воображению. Кровь — ослепительно алая, яркое пятно на бледной, восковой коже, натянутой на острые кости, — на мгновение завораживает его. Даже жестокость постановки исполнена тщанием. Мягкое шуршание угля по бумаге вновь привлекает его внимание к молодому человеку, сидящему рядом, чья голова теперь склонена над альбомом. Длинные, изящные пальцы уверенно держат карандаш, и в считанные секунды нимфы и боги с картины начинают оживать на листе — ни одного неточного штриха. Резким движением молодой человек прекращает рисовать и поворачивает голову, поднимая глаза, чтобы встретиться взглядом с Уиллом. Застигнутый врасплох этими радужками цвета махагони, он замирает, как олень в свете фар, не в силах отвести глаза. Уиллу всегда было… трудно смотреть людям в глаза. Это слишком некомфортно интимно, слишком откровенно и одновременно ограничивающе. В чужом взгляде он видит все: человека, обнаженного до самой сути, и эта откровенность превращается в какофонию, оглушающую его сознание своей мощью. Но в глазах этого человека Уилл… не видит ничего. Они непроницаемы, нечитаемы и совершенно, полностью пусты. И вместо тревоги или настороженности первым, что Уилл ощущает, становится облегчение. Оно накатывает на него опьяняющими волнами, каждая из которых оставляет его бездыханным. Он настолько привык видеть, что почти забыл, каково это — смотреть — просто смотреть на кого-то во всей этой разрушительной простоте. Смотреть и не позволять эмпатии захватить себя кандалами на запястьях, тянущими вниз и навязывающими ему чужое состояние души. Вторым чувством становится зарождение странного любопытства. Он вдруг ловит себя на том, что странно заворожен лицом молодого человека: оно словно выточено из углов и граней, и в нем ни капли мягкости, за поразительным исключением губ — чувственных линий с чуть заметным изгибом вниз. Он красив — красив исключительно — и безупречно одет в великолепный темно-синий костюм-тройку, который плотно облегает его широкий торс. Одна только жилетка, наверное, стоит дороже, чем вся квартира Уилла вместе с мебелью. Уилл первым отводит взгляд, чувствуя, как щеки заливает жар, и снова смотрит вниз на газету, сцепив пальцы на коленях так крепко, что подушечки белеют. Он внезапно чувствует себя неловко в этой своей простой синей рубашке и забрызганных грязью туфлях, без пиджака, с закатанными до локтей рукавами, обнажающими тощие предплечья. Тишина между ними вновь заполняется тихим звуком карандаша по бумаге, и постепенно напряженные мышцы Уилла начинают расслабляться. Он выдыхает и снова смотрит на картину. Он воображает, как Иль Мостро сидит именно здесь, где и он сейчас, и пытливым взглядом благоговейно скользит по декадентским мазкам, наконец останавливаясь на Хлориде и Зефире. Представляет, как в его груди просыпается тихое удовольствие от осознания: он нашел вдохновение для своей следующей постановки; представляет, как он закрывает глаза так же, как закрывает их сам Уилл, и мысленно видит, как убивает их снова, и снова, и снова…… — И вот хладные хлесткие руки ветра тянутся и жаждут тепла Весны, — шепчет молодой человек рядом с ним по-английски, мягко, с певучим акцентом, который Уилл не может сразу определить. Когда Уилл поворачивается, чтобы посмотреть на него, тот уже смотрит в ответ; уголки его губ тронуты улыбкой. Уилл чувствует, что автоматически опускает глаза, не в силах выдержать его взгляд — хотя и не по обычным причинам. Молодой человек, кажется, замечает это и приподнимает бровь: — Не любите зрительный контакт, да? — Глаза… отвлекают. — Уилл не отрывает взгляд от золотой пуговицы, подмигивающей ему с чужого воротника. — Видишь слишком много, и вместе с тем мало… — Говорят, глаза — зеркало души, — лукаво замечает молодой человек. — Знаете, я никогда не считал это правдой, — говорит Уилл. — По моему опыту, они скорее кроличьи норы, чем зеркала. — Сквозь зазеркалье в Страну Чудес, где царит безумие? Эти слова вызывают у него смешок. — Что-то вроде того. Когда он смеется, улыбка молодого человека становится шире, почти будто непроизвольно — в ответ на этот звук. Мгновение спустя его взгляд опускается на газету, все еще зажатую в руках Уилла, и улыбка становится кривоватой. — Отвратительно, правда? — тихо спрашивает он. — Творить такое с невинными людьми. — Нет, — вырывается у Уилла; слова словно срываются с губ против его воли и звучат почти как оправдание. — Не совсем. Это… то, что он делает — он берет смерть и превращает ее в нечто большее. Возводит в ранг искусства. — Полагаю, выставление напоказ своих врагов имеет некоторое очарование, — соглашается молодой человек. — Во многих культурах, во всяком случае. — О, нет, — говорит Уилл. — Эти люди не враги Иль Мостро. Они всего лишь вредители, которых он прихлопнул. Это выставление напоказ их тел, увечья, извлечение органов — это публичное унижение. — Награда за жестокость. — О, с жестокостью у него проблем нет, — говорит Уилл, и слова вырываются вслед за безрадостной усмешкой. — Награда скорее за… недостойное поведение. — Он забирает у них органы, потому что, в его понимании, они их не заслуживают, — говорит молодой человек, и Уилл наконец поднимает глаза, чтобы встретиться с ним взглядом. Тот уже смотрит на него; черты его лица совершенно неподвижны, но в бездонной бронзе глаз впервые что-то шевелится. Уилл не может в точности понять, что именно, и с темным, опасным трепетом осознает, что хочет узнать. Впервые желает увидеть. Желает вонзиться голыми руками в нечто, сокрытое за глазами этого человека — и плевать на эмпатию, — и нырнуть в его мысли, пока не заблудится окончательно и бесповоротно. — Да, — говорит Уилл. — Именно так. — И откуда вы знаете так много об Il Mostro di Firenze? — тихо спрашивает молодой человек; его глаза сверкают. — И что привело вас сегодня, из всех возможных дней, в галерею Уффици к «Примавере»? Уилл смеется, внезапно осознавая, как все это, наверное, звучит. — Кем бы ни был Иль Мостро, — говорит он, — он наверняка достаточно умен, чтобы не болтаться там, откуда, как он знает, его можно отследить. И, почти наверняка, он куда более изыскан, чем я мог бы надеяться стать. Молодой человек снова улыбается, и в блеске его глаз мелькает явное развлечение. — И что заставляет вас так думать? — Его работа, его замысел, — говорит Уилл, жестикулируя газетой. — Все создано так искусно. Декадентски и богато. Внимание к деталям поразительно, и нет ни единой детали, которую он сделал бы ненамеренно. Подобный человек может обладать только самым утонченным вкусом, а такой вкус проникает во все сферы жизни. Еда, одежда, музыка, вино. Он не принимает ничего, кроме вершины совершенства. Молодой человек долго и пристально смотрит на Уилла после этих слов, и в том, как он скользит взглядом по его лицу, есть нечто почти испытующее. Словно он препарирует его и изучает часть за частью, вертя каждую в руках, прежде чем вернуть на место. Тяжесть его взгляда — это нечто физическое, как когти, скребущие череп изнутри. — Вы восхищаетесь Монстром, — наконец говорит он. — Правда ведь? — Я… — Уилл сминает газету. — Немного. То, что он делает, настолько… единственное в своем роде. Сосредоточенное, элегантное и совершенное. Трудно не оценить его замысел. — Нужно иметь куда более проницательный взгляд, чем у большинства, чтобы видеть мир так, как вы, — задумчиво говорит молодой человек, откидываясь назад. — Такая способность должна даваться изрядной ценой. — Сама способность, можно сказать, и есть цена. Он склоняет голову, и на его красивом лице мелькает тень странного выражения. — Действительно, можно. — Ваш альбом, — говорит Уилл спустя мгновение, чувствуя внезапную и необъяснимую смелость, — можно мне посмотреть? Молодой человек, кажется, не смущается резкости вопроса и без малейших колебаний протягивает Уиллу альбом. Их пальцы легко-легко соприкасаются, когда он берет скетчбук; его кожа теплая и гладкая, и этот контакт, хоть и случайный, заставляет место прикосновения покалывать. Уилл быстро отдергивает руку, опускает взгляд, стараясь не встречаться глазами, пролистывает альбом — и у него перехватывает дыхание. Он заполнен страницами, страницами и еще раз страницами, на которых нет ничего, кроме Хлориды и Зефира, выполненных тщательно, точно и детально. На каждом листе — своя интерпретация: штриховка, светотень, выражения их лиц, когда они смотрят друг на друга. Упоение и страх, вожделение, экстаз, ненависть, любовь. Все передано в совершенстве изящнейшими штрихами. Листая страницу за страницей и глядя на один эскиз за другим, где только эти двое, Уилл медленно, но верно осознает, что он, возможно, не одинок в своем увлечении замыслом Иль Мостро. — Они прекрасны. — Он позволяет пальцам скользнуть по одной из интерпретаций — той, где в их взглядах и в движении рук, жадно тянущихся друг к другу, горит страсть. — Как долго вы уже… — Недели, — говорит молодой человек с самоуничижительным кивком головы, придвигаясь ближе к Уиллу на скамье, чтобы лучше видеть страницу. — Я оказался исключительно заворожен трактовкой Хлориды и Зефира у Боттичелли. — Настолько исключительно заворожен, как Иль Мостро? — кончиком пальца он ведет по изгибающейся линии цветов, изящно падающих из уст Хлориды. — Возможно, не настолько. — Мгновение спустя его рука присоединяется к руке Уилла на странице, обводя ладони Зефира, сжатые от желания. Уилл почти может представить, как они дрожат от его всепоглощающей потребности прикоснуться к ней, ощутить ее кожу. — Меня всегда влекли детали, которые большинство склонно не замечать. — Ведь проще позволить им затеряться в грандиозной схеме вещей, — рассеянно говорит Уилл. — Возможно, для других, — отвечает молодой человек, и Уилл смотрит на него почти в изумлении, но тот все еще глядит вниз, на альбом, и между бровями у него залегает складочка. Каштановые волосы выбиваются из аккуратной укладки, падая на глаза, и Уилл сжимает пальцы в кулаки, борясь с желанием протянуть руку и снова зачесать их назад. — Вы и я, мы видим слишком многое, — продолжает он, и Уилл понимает: он смотрит не на рисунок, а на его — Уилла — пальцы, лежащие на бумаге, и во взгляде у него читается нечто молчаливое и вдумчивое. — И, боюсь, зрение столь острое чаще оборачивается проклятием, нежели благословением. Уилл поднимает взгляд как раз в тот момент, когда он делает то же самое, и их взгляды встречаются и замирают, и Уилл понимает, что не смог бы отвести глаза, даже захотев. Он открывает рот, чтобы заговорить, — и тут снаружи раздается низкий, раскатистый бой часов, возвещающий три часа. Внезапность звука заставляет его вздрогнуть и, с задержкой осознав, как сильно опаздывает на занятия, Уилл поспешно отстраняется; чары, повисшие между ними, тут же рассеиваются. Он возвращает молодому человеку его альбом, робко улыбаясь. — Прошу прощения, — говорит Уилл. — Мне нужно идти. Я и не заметил, что прошло так много времени. — Конечно; я не буду вас задерживать, — он не улыбается, но в его взгляде появляется какая-то мягкость, от которой почему-то становится теплее. — Было очень приятно познакомиться с вами. — Взаимно, — Уилл наклоняет голову, встает и хватает свою сумку с пола. — Buongiorno, signor. — Buongiorno. Развернувшись на каблуках, Уилл быстро покидает галерею, сворачивая за угол снаружи. В спешке он едва не налетает на взрослого мужчину, стоящего у самого входа, и они оба делают быстрый шаг назад. Мужчина протягивает руку, чтобы удержать Уилла, и его хватка оказывается неожиданно крепкой — куда сильнее, чем можно было бы предположить на первый взгляд. В его взгляде есть что-то бдительное, как у хищника, выслеживающего свою жертву. Он улыбается Уиллу. И хотя это доброе выражение, оно не касается его глаз, остающихся суровыми и проницательными. — Прекрасная картина, разве нет? — спрашивает он на итальянском, низким и сиплым голосом. — Scuse, — бубнит Уилл, не отвечая, и проходит мимо него. Он опускает голову и быстрым шагом пробирается по лабиринту проходов галереи, переходя на бег, как только наконец вырывается на улицу, где начинает накрапывать легкий дождь. И лишь на полпути по следующей улице он осознает, что забыл спросить имя молодого человека. ⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀⋆✴︎˚。⋆˚ 𝜗𝜚˚⋆。☆˖⁺。˚⋆˙
⠀⠀⠀⠀⠀⠀
⠀⠀⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀⠀ Ганнибал закрывает скетчбук, ощущая под пальцами карандаш, зажатый между страниц. Он проводит подушечкой по углублению, глядя на картину, но на самом деле не видя ее, погруженный в мысли. Он чувствует, как в венах закипает что-то медленное и горячее — нечто, что он не ощущал уже очень, очень давно. Люди всегда вызывали в нем определенный спектр эмоций: скуку и неприязнь, раздражение или легкое недовольство в лучшем случае. Но то, что он почувствовал, разговаривая с тихим американским мальчиком, ни к одной из этих эмоций не относилось. Вместо этого он почувствовал зарождающееся горячее, всепоглощающее любопытство. Мальчик был подобен одному из оживших, бесценных произведений искусства в галерее, с ангельским лицом, губами с аркой Купидона, кудрями цвета темного шоколада и глазами цвета ясного зимнего небосвода. В этих глазах было что-то прекрасное, надломленное, подобное хрупкой, тонкой красоте мертвой птицы, лежащей со сломанной шеей и распахнутыми окровавленными крыльями. Ганнибал задается вопросом, каково это — быть увиденным этими глазами. Понятым. При этой мысли его охватывает дрожь мрачного удовольствия, а жгучее намерение начинает укореняться глубоко внутри. Он знает с беспощадной уверенностью, что, даже если будет искать еще тысячу лет, никогда больше не найдет никого, похожего на этого мальчика. С этим осознанием приходит своего рода признание — он безусловно хочет чего-то от этого мальчика. Хочет чего-то для него. И сделает все, что в его силах, чтобы дать и получить взамен. Поднявшись, он поворачивается, чтобы убрать альбом обратно в сумку, но замирает, на мгновение смущенный непривычным ощущением в руках. Понимание приходит быстро: в спешке мальчик, должно быть, взял его сумку, оставив вместо нее собственную. Ганнибал не винит его за ошибку; они действительно похожи, а он торопился. Ткань сумки поношена и выцвела, а кожа потрескалась и обтрепалась. Засунув руку внутрь, Ганнибал достает одну из тяжелых книг, бросая взгляд на обложку. Это твердый переплет книги Юнга «Gegenwart und Zukunft», старый и зачитанный. Значит, студент-психолог. Или нечто подобное. Он осматривает корешок, проводя пальцем по залому. Нет библиотечного кода, так что это его личный экземпляр. Он осторожно отгибает обложку, и книга раскрывается на титульном листе. В самом верхнем углу пожелтевшего листа он замечает надпись черными чернилами мелким, небрежным почерком. Уилл Грэм, 1993. Ганнибал улыбается, позволяя себе осторожно провести кончиком пальца по чернильным буквам. Уилл. Подходящее имя для его умного, находчивого мальчика. Он задерживается и позволяет себе еще несколько минут с картиной, запечатлевая в памяти каждый дотошный мазок с закрытыми глазами. Только на этот раз он видит стройную фигуру, сидящую на скамье перед ней, с бегающими глазами, словно открытые раны на молодом, потрясающе красивом лице. С новыми силами Ганнибал открывает глаза, встает и отворачивается от «Примаверы», все еще сжимая книгу Уилла в руке и перекинув его сумку через плечо. Он покидает галерею, быстро проходя мимо одинокого мужчины снаружи и вежливо кивая ему. Мужчина в ответ опускает подбородок, отступая в сторону и пропуская Ганнибала. И в своих усилиях не позволить Уиллу уйти слишком далеко он не замечает, как мужчина наблюдает за ним, расчетливо следя за его шагом всю дорогу по коридору, пока он не заворачивает за угол и не исчезает из виду.