Всё тайное становится явным

R
Завершён
14
Пэйринг и персонажи:
Размер:
48 страниц, 16 351 слово, 18 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

Часть 10

Настройки
Жизнь вошла в свою новую, сытую колею. Настя все больше напоминала прекрасную, ленивую кошку, которая только и делала, что ела, спала и изредка потягивалась, выходя из дома только на учёбу. Ее тело продолжало меняться, становясь все более мягким, объемным, обрастая новыми складками и округлостями, которые я знал на ощупь лучше, чем собственное лицо. И однажды меня охватила новая, странная жажда. Жажда не просто трогать или кормить. Мне захотелось запечатлеть ее. Остановить мгновение. Увековечить эту прекрасную метаморфозу, которая происходила у меня на глазах. Все началось с маленького скетчбука и угольного карандаша, купленных в ближайшем канцелярском магазине. Я стыдливо прятал его под матрас, как какую-то похабщину. И по ночам, когда Настя засыпала, разметавшись на кровати и завалившись на бок своим внушительным весом, я доставал его. При тусклом свете уличного фонаря, пробивавшегося сквозь щели в шторах, я делал наброски. Моя рука дрожала от волнения. Я пытался ухватить линию ее спины, плавно переходящую в мощную, округлую ягодицу. Изобразить мягкий, тяжелый изгиб живота, утопающего в матрасе. Очертания ее груди, тяжело лежащей на простыне. Уголь плохо слушался, линии получались рваными, неточными. Но в этих штрихах была ее суть — ее массивность, ее покой, ее безмятежная, сонная грация. Я рисовал ее, пока она спала, и чувствовал себя одновременно и вуайеристом, и жрецом, совершающим тайный обряд. Это было самым интимным, что я когда-либо делал. Более интимным, чем секс. Но скетчбука скоро стало мало. Мне хотелось большего. Масштаба. Цвета. Я хотел написать ее такой, какой видел — румяной, теплой, живой. Богиней плодородия, задремавшей на полчаса между трапезами. Однажды, прогуливая пары, я забрел в художественный магазин. Запах краски, скипидара и дерева ударил мне в голову. Я, почти не дыша, купил самый большой холст на подрамнике, какой только мог унести, набор масляных красок — толстых, пастозных тюбиков с сочными, жирными цветами — кисти, разбавитель. Это стоило мне полторы стипендии, но я не сомневался ни секунды. Протащить все это в нашу студию было непросто. Я замер у двери, затаив дыхание, но Настя мирно посапывала, укутавшись в плед и уставившись в ноутбук. Я спрятал покупки за шкафом, в узкой щели у стены. Мое сердце колотилось, как у вора. На следующий день я начал. Я дождался, когда Настя уйдет на пары, и водрузил холст на мольберт, который соорудил из старого стула и книг. Я выдавил на палитру краски. Запах был пьянящим. Я начал с фона — теплого, темного, чтобы ее тело сияло на нем, как жемчужина. Потом принялся намечать углем основные формы. Овал лица, линию плеч, огромную, плавную дугу живота... Рука дрожала. Холст был таким большим, а я таким ничтожным перед лицом своей задачи. Я просидел так несколько часов, забыв о времени, пока за окном не стемнело. Услышав ключ в замке, я в панике схватил холст и сунул его обратно за шкаф, стараясь не задеть свежую краску. Настя вошла, сонная и надутая. Она что-то пробормотала про скучную лекцию, швырнула сумку в угол и, не раздеваясь, плюхнулась на кровать. — Готовь есть, я голодная, — бросила она, уткнувшись лицом в подушку. Я накормил ее гигантской порцией макарон с сырным соусом. Она ела молча, жадно, почти не глядя на меня. Потом, с трудом поднявшись, побрела в душ и сразу после легла спать, повернувшись к стене. Я убрал со стола, сердце мое ныло от странной тоски. Я остался один со своей тайной. Своим невероятным полотном, которое никто не должен был увидеть, пока не будет готово.

***

Прошло еще несколько дней. Я крался к своей картине, как только мог, выхватывая часы, когда Настя уходила или глубоко засыпала. Формы на холсте постепенно оживали, обрастая плотью, объемом. Я прописывал складки на ее боках, мягкую тень под грудью, теплый румянец на щеках. В тот вечер я вернулся с занятий поздно. В студии было тихо и темно. Я щелкнул выключателем. И замер. Настя спала на кровати, свернувшись калачиком. Но сейчас она выглядела иначе. Рядом на столике стояла пустая большая пицца, а на полу валялась пачка от чипсов. Она явно объелась перед сном. Ее тело, обычно такое величественное в своей массивности, сейчас казалось беззащитным и по-детски уязвимым. Она укуталась в большой плед с головой, оставив снаружи только свое лицо, разомлевшее от сна и еды. Щеки ее были раскрасневшимися, рот приоткрыт. Одна рука выскользнула из-под пледа и лежала на животе, который даже в таком положении горбился под тканью одеяла внушительным, мягким бугром. Она что-то пробормотала во сне, повернулась на другой бок, и плед сполз, обнажив ее плечо и часть спины — белую, мягкую, испещренную милыми, мелкими складочками. Я стоял и смотрел на нее. И чувствовал, как что-то переполняет меня — нежность, обожание, бесконечная, щемящая жалость и какая-то дикая, животная гордость. Это было мое творение. Моя прекрасная, сонная, объевшаяся девочка. Я не стал будить ее. Я не стал доставать холст. Я просто потушил свет, разделся и осторожно, чтобы не потревожить, прилег рядом с ней. Я лежал и слушал ее ровное, глубокое дыхание, чувствовал исходящее от нее тепло и сладкий запах теста, сыра и ее кожи. Завтра, думал я, завтра я смешаю на палитре именно этот оттенок тепла, который исходит от ее спящего тела. Я поймаю эту беззащитность, это доверие, с которым она отдается сну и своей новой жизни. Я закрыл глаза, убаюканный ее присутствием. Моя муза, моя модель, моя спящая красавица, которая с каждым днем становилась все больше, все прекраснее и все более моей. И я знал, что напишу ее такой. Не богиней, а живой, настоящей, объевшейся и уснувшей женщиной. Самой прекрасной женщиной на свете.