***
Лангон давно не наблюдал Мелькора в такой ярости. В последний раз он зрел колыбель выплеска активного гнева, когда был подло убит его отец. Лангон мыслил, что это дико – священное место, призванное дарить утешение присутствием богов, вызвало природную злобу пробудившегося вулкана. Однако ныне ярл не сомневался в том, что тот, кто довел Бауглира до смертельного хлада, был уже закопан в земле, ставший питанием падальщикам-червям. Не очищал огонь, но коптил дочерна. Мелькор желал сжечь Уппсалу дотла – так, чтобы языки пламени достигали полотна тьмы, и все миры могли увидеть то, как воспламеняется центр Мидгарда, укрытый верой, подобной снегу и застланной жертвенной кровью. Мелькор чувствовал себя оскорбленным и оболганным, и все было так, как он и предполагал. Ведал, и все равно устремился за света лучами туда, где ложе молчаливых идолов, однако повод своей ярости нашел в запачканном, хоть и одаренном юном сейдмаде, что посмел вылизывать ложью его лик. Лживый и гордый волк в шкуре овцы, в слепоту которого Мелькор не верует вовсе. Никто не смел приблизиться к нему в мгновения его полыхающего синего льда – даже Готмог с Лангоном. Хмель успокоил его море, бушующее внутри, а урожденные здесь женщины принимали его со всем давящим напором. Мелькор видел солнечную россыпь на лице каждой из них, даже когда прикрывал свои черные глаза. Видел перед собой лик Ниэнны и его, Майрона, клеймо, застывшее в памяти недрах. Майрон напоминал её, однако не лицом, а ловкими и бережными движениями, светом, что прятался в глубине очей, и кровью из-под надкусанных ногтей. Они также, равносильно и едва заметно склоняли головы, проводили пальцами по животной шерсти и хранили безмолвие, покуда не утихала метель его гнева. Схожи и обращением к сейду, что было главнейшим смыслом, первозначением их бытия, но даже так Ниэнна была для него всем – светочем во владычестве ползающих змей, что не смогли стать могучими драконами-порождениями Нидхёгга. Мелькор глядел на себя в отражении прозрачной воды, ведро с которой внесли в ему дарованное жилище робкие, дрожащие только от его присутствия, трэллы – почти что дети. Бауглир не удостоил их и каплей внимания, снимая, чуть не сдирая с себя верхнюю рубаху с кожей бледной. Защитные письмена и оголодавшие драконьи туши на его теле, словно пламени не способные выдохнуть, отливали смолой и чернилами. Мелькор наблюдает за собой сквозь ограду чистой воды и выдыхает. Душитель. Мятежный, как шептались за его спиной, не решаясь сказать этого, заглянув в водоворот мглы и мощи, порожденной ядами и дымом погребальных костров. Промолвить прямо в глаза, не отступая и на шаг, не горбя спины и не пищать подбитой свиньей. Без страха и раболепия, что не удалось доселе никому, кроме Майрона – поцелованного клубня ничего. Мелькор не мог ненавидеть его в мире, где ряд золота, его золота, порой стоит наравне с гордостью и является просто очередным средством выживания в суровых землях, им богами оставленными. Мятежный. Восстающий в могуществе; Душитель, как кричали круги толпы вокруг него, покуда он одолел брата и поставил того на колени. Душитель, так нежно нашептывала ему Ниэнна, когда он поклялся ей в том, что принесет удавленную голову невольного и обреченного избранника. Он любил ее долго тем самым чувством, что было рождено в ранней юности, когда корней гор не существовало вовсе, с того мига, как его взору пришла она: светлая и мягкая, подобная перистому облаку, грациозная волчица и заразительная дева, схожая с неклятвенной белой ветвью омелы. И с каждым умирающим днем Мелькор становился способен любить сильнее, нежно – на сколько было для него возможным – желать цветок самоцвета, доколе не ведал солености плача. Мелькор любил так искренне, оттого Норны разрушили узел их судьбы, разрезав его затупленным кинжалом, чтобы для них сталось больнее, и чтобы столь глубокие чувства были закопаны в могилы, которые они не узрят. Он знал, что Ниэнна любила его не меньше, чем он – она была способна укротить злую бурю, волновать и влечь к своему разделанному нутру, где Душитель видел ее ребра, что обнимали его, ее сердце, что билось для него и за него, ее легкие, что дышали им. Их связь была той, что будоражила и сознание, и кровь, единением тьмы и света, гармонией, что удерживал обоих от полета в глубины фьордов и от полыхающего грядущего, которое они наблюдали и желали друг в друге. И вмиг ее свет поглотил рок трехликих Норн, и он, вопреки судьбе и воле своего отца, бросил непокорную клятву, что подобна была зарождающемуся огню восстания. И тогда он стирал слезы с ее прекрасного бледного лица, и Ниэнна прижималась к нему так, словно хотела слиться с ним в одно единое существо. Ниэнна горячо твердила ему, что примет с ним одну могилу и общую землю, но ни за что не станет принадлежать тому, кто сердцу ее не желанен. Она лила свою боль до тех самых пор, покуда Мелькор не задушил избранника несчастной судьбы. Задушил и отсек Грондом голову – так, что лезвие будто бы прошлось по грязной луже. Он помнил те призрачные прикосновения, когда Ниэнна испачкала руки в крови павшего, за которым не явилась ни одна валькирия, и как коснулась окровавленными пальцами его лика, бессознательно очертив три линии к скуле. «Вот он, - молвила она, когда из очей текли непрерывные слезы, - тот, кто восстанет в своей силе и переменит срединный мир всем на благо. Разрушит.» Как она была похожа на омелу, трепещущую под кровавыми ступнями восходящего бога и вершителя их судеб. Она осталась с ним и танцевала до полного своего безумия. Кружилась, и следы ее образовывали курганы, полные ржавых шлемов, надломанных щитов и сломанных колен в угоду его силе. Над курганами не кружил валравн; кровь вытекала из-под ногтей, и та желала, невыносимо хотела ковырять, царапать, рвать. И, свершив это, лишилась своих ногтей пластин – вырвала их под свои же безутешные завывания. Мелькор впервые зрел воплощение истинного жалостливого безумства, беспрерывного лишения рассудка, которое он держал за ладонь, переплетая пальцы. Ниэнна купалась в плодах омелы, усыпанная белыми ягодами, когда в слезах изрекла ему, что плод его сил зреет в ее чреве. И пусть от нее отреклись все: и судьбы, и кровная родня, и весь север стал ей непримиримым врагом, Бауглир оставался рядом с ней, сжимая ладони так, словно это было единственным способом излечить ее шаткий разум. Болотная руда становилась более крепкой, чем ее воля и здравомыслие. «Я молилась Фрейру за благополучие и мир в нашем очаге, но мне явился Один и промолвил, смотря так грозно, что вызвал смерч и излияние моих органов, и он сказал мне, склонив голову, что место мое – в Асгарде, среди почетных гостей их длинного стола, залитого златом и медом сладким, что там я должна вечно скорбеть по миру и ткать гобелен, полный весны и рождения новой жизни. Он говорил со мной, сопровождаемый криками своих воронов, что мне суждено взойти на драккар, подняв свой вечный скорбный плач, и что не быть мне забранной могильной землей. Он заберет меня сам, и воды разверзнутся. Лишь позволь, избранный мой, отплыть в рассвете грядущего дня, под взгляд твоих очей, полных любви и понимания». Мелькору не забыть, как касался губами ее лба и как держал свою длань на слегка надутом животе и молвил твердое, почти неземное «нет». И ворох рваных нитей, что связали они сами, пытаясь противостоять Норнам, разорвался окончательно путем их собственных рук. Ниэнна боле не говорила с ним, безмолвно рыдая, укрытая белым полотном вышитых тканей. Мелькор помнит и чувствует кожей, впитавший дым ее погребального костра, помнит, как она горела и завывала, превосходя гласом самые страшные вьюги. Драккар под знаменами его отца горел сине-красным пламенем Хельхейма, на палубе которого Ниэнна дожидалась явления Одина верхом на могучем Слейпнире. Раскинув длани свои, она вела танец с языками огня, удушающим дымом, двигалась, поднимая за собой ворох листьев омелы. Вся в непорочно-белом, танцующая средь горящих досок и своих обещаний, сгорающая в безумной любови. Ожидая Одина, горела заживо, но крика не сорвалось с ее уст – ничего, кроме плача, ставшего вечным, вода забрала себе ее клятву: могила его будет одинока вместе с сухой землей. Мелькор видел, как трещали ее кости, а кожа обращалась сгоревшим куском мяса, и Мелькор наблюдал, как Один оставил ее на сгорающем корабле, так искусно солгавший ей, а она - ему. Мелькор почувствовал звенящую пустоту и мучение с того, что тело будто бы разорвали на части десятки варваров-берсерков. И была боль: огненно-алая, клокочущая, убаюкивающая, бесконечная. У боли была улыбка Ниэнны. Ниэнны, что вскоре, вопреки всему, была вознесена на щитах, подобно воину с равнины бранной, в небесный чертог. Покровительница душ, доброй волей связывающих себя брачными узами, властительница их путей и ткачиха гобеленов, полных надежды после конца. Мелькор брызнул на напряженное лицо воды из ведра. По отражению прошлись вибрирующие кольца, и Душитель узрел лик Ниэнны, полный россыпи солнечных меток. Сомкнул очи на мгновение, и узрел Майрона со скорбной улыбкой Ниэнны и ее влажными глазами от невысыхающих слез. Уйдите, - ярким пятном пронеслось в голове, и Мелькор ударил по воде рукой – глупо, в порыве потаенного страха и боли воспоминаний. Майрон и Ниэнна слились в единую сущность – безжалостно грациозную, отталкивающе-волнующую, светлую и колющую, плачущую и смеющуюся, безмолвную и обещающую. У девы были отвратительные, прекрасные россыпи пятнышек на лице, у сейдмада – ее зрячие глаза и оторванные ногти, и клятвенная улыбка у обоих. Сердце Мелькора предательски забилось быстрее, словно в испуге. «Нет. Вы не заставите меня». И что бы ни совершал, о чем бы ни думал, из головы не уходили ни глаза, ни солнечное клеймо, ни руны, смешанные с кровавым золотом. Закрывал глаза и видел танцующий уголек от того смертоносного костра. Закрывал глаза и зрел, как острие Гронда впивается в его-ее тонкую, бледную шею. Уйди. Зрит и ощущает, как пальцы, покрытые плотным темно-синим рисунком, проходятся по его щеке, оставляя звездный свет. Видит, как из ослепшего глаза прорастает побег омелы, белый, подобный ее одеяниям, ее смеху, ее плачам. Майрон смеется единственным оком и называет его мятежным столь много раз, что сам смысл этого слова стирается, растворяясь в глубинах темных вод. Ниэнна призывает мертвых восстать из своих могил и целует каждого из них, обещая им всем объятия Фригг. Ниэнна-Майрон сливаются друг с другом, и Мелькор видит в этом свой конец, и свое начало, стоит лишь выбраться из мглистых дебрей своей ненависти и страха древнее, чем сам Имир. Они влекут его в танец, но он самоуверенно безмолвие хранит, не двигаясь, не дыша. Жмурится, хмурится и думает, что Ниэнна когда-то испытывала нечто, подобное тому, как сейчас плавится его разум из-за него. Прочь. Мелькор Бауглир не будет умолять и вставать на колени – то великий позор для того, кто является воплощением хаоса и разрушения. Виновник насильственной дисгармонии, отец-созидатель диссонанса. Он видит Майрона, вскидывающего руки среди огней, полыхающих позади, но огонь его не ранит, а словно облизывает, как равного себе, как если бы хотел заполучить часть себя. Майрон вскидывает руки и молвит ему так, как она, оттого сердце Мелькора покрывается льдом изначальным: «Он говорил со мной, Отмеченный, я заплатил ему высокую цену за уродство, и вскоре он заберет меня сам, под взглядом твоей любови». И Майрон сгорает по приказу Одина, оставляя после себя лишь мертвое, золотое кольцо, исписанное рунами, наполненное куском его души. Мелькор сжимает кулаки так сильно, что от ногтей грозят остаться темные пятна-отметины. Потряхивает головой, однако влекущий и отвратительный образ Майрона, словно сотворенный в жерле вулкана, никуда не исчезает. Майрон со всем вниманием наблюдает за ним и начинает петь, завлекая в свою липкую, как водоросли, сеть. Он поет, поет, поет, не останавливаясь. И песня его, даже так, была живой, а покуда он пел, Мелькор сжимал свои зубы, кроша их в пыль.Стройный над полем стоял, возвышаясь,
Тонкий, прекрасный омелы побег.
Омелы побег.
Бог окровавленный
Смерть свою принял.
Касается пальцами, играет с волосами, подобно ветру, и смеется так звонко, словно в кузнях отлили лучший меч, способный свергнуть богов. Так искренне, что на смену его ледяным метелям приходит весна. И Мелькор впервые почти готов умолять. Уходи.***
— Благодарю тебя, Майрон, - Магрит комкала покрывало потными ладонями, наблюдая за сейдмадом из-под полуприкрытых век, — за то, что вновь здесь, хоть и не должен. — Это не стоит благодарностей, - скупо ответил сейдмад, перемешивая угли в печи, — ты слаба, и тебе не встать; я здесь, потому что дал обещание однажды. И уже мягче дополнил словом: — Мне радостно видеть тебя. — А эти полотна теплые, - женщина улыбнулась, проводя руками по мягким, но поразительно плотным тканям, — откуда они у тебя? Майрон лукаво сощурился, обернувшись головой, и хитро промолвил. — Выкрал у будущей жены Аулэ. Магрит звучно рассмеялась, и смех ее был подобен капели, звонко умирающей в водах фьорда, но след ее хохота прервал сухой кашель. В глазу Майрона мелькнула едва заметная искра сочувствия. Но, подхватив лукавства перо, дала ответ ему: — Безрассудный, - Магрит слегка приподнялась на локтях, когда Майрон подошел к ее ложу и принялся бережно поправлять подушки, страшась боли снова причинить, — но за твою плеча опору я поручусь за тебя на тинге, так что не страшись изгнания с пира богов. Внутренности Майрона скрутились в тугой узел, издав зажатый полувопль. Лицо его, между тем, осталось неизменным. — Какая радость. — Ты прекрасный сын, Майрон, - спустя несколько мгновений молчаливой пустоты молвила ему Магрит, чувствуя прохладную руку жреца на своем горящем от лихорадки лице, — такой, о каком я всегда мечтала, но не могла иметь. Однако ты, и правда, заменил мне его, - она коснулась его руки своей собственной, словно в вечный, самый чистый и искренний знак теплой благодарности из всех, что он знал, — и за то, что ты терпел мой скверный дух, тебе положено место в чертоге Вальхаллы. Майрон с малой силой прижал перст между ее бровей и хмыкнул, но боле ничего не сказал, словно не желая прерывать собой поток ее согревающих словес. Он в обыкновение свое многим длани свои тянул, к помощи призывая, но редко были те, за кем он оставался так надолго и пристально внимая с особой заботой. И стало это возможным потому, что Магрит напоминала ему собственную мать: светлую и умирающую, гниющую от нахлынувшего на тело жара. Майрон до последнего мига проживает тот день, как он не смог добиться для матери благого исхода. Она была молода и могла явить на свет, с благословением Фрейра, сыновей, а ему подарить братьев или сестер, но того не случилось. У Магрит же не было никого, кто мог бы даровать ей заботы посевы. Был только Майрон – тогда еще совсем юный сейдмад, питавший к ней взаимно теплые чувства. Майрон помнит, как она часто предлагала ему отправиться в плавание хотя бы в пределах фьорда, но он вечно отказывал ей, один-единый раз держа согласие, и оттого жалел, ведь более подобных замыслов она не изречет. «Я непременно отмолю тебе место в чертоге Одина». — И у меня нет сомнений в том, что ты станешь прекрасным мужем. Майрон тихо рассмеялся, но не стал вести с ней спор, ведая, что это повлечет за собой мгновения, наполненные глупой и бессмысленной, почти семейной, перепалкой. Он был уверен, что боги так не спорят между собой, как эта смертная женщина с любой душой, будь то хоть сам Вотан, или оживший мертвец. Однако Майрон желал, чтобы ее боль ушла за барьеры его неуверенных слов и потому мог стерпеть те речи. — Я муж сейда, Магрит, и рун избранник, - какая дева будет со мною ветхую обитель согревать? — Неужто решил прожить остаток дней среди оленей и рун? Как порождение Локи – в одиночестве. — Не самое худо, как ведать, - Майрон пожал плечами, —так или иначе, ни мне, ни тебе не пасть на поле брани. — Мне жаль. «Что валькирии не заберут тебя, – мне жаль». Они вновь погрузились в уютное безмолвие, и Майрон, отступив от ложа, направился к печи, чтобы налить молока в глиняный кувшин. Солнце склонялось к земле, снедаемой алчными конунгами и их подвластным душам – обыденное и невзлюбимое мгновение дня для него, в миг которого воспоминания настигают и хватают его за ступни особенно сильно и ощутимо - остро. Память болезненная, от коей он хочет убежать, но никак не может обогнать ее поток. Подвешенная, как жертва звериная, мать по-прежнему неотрывно взирает на него между древ, домов, людских тел и в отражении нагретого молока. Ее уста тепло улыбаются ему, но глаза раскрытые уже померкли и в них нет ничего, кроме стеклянного отражения рун. Молоко окрашивается в багровый, смешиваясь с ее и его кровью. Майрон смыкает очи, но не сильно жмурится – Магрит наблюдает за ним. Кровавый след исчезает и выжженные руны в его разуме – на мгновение тоже. — Тебе не холодно? – вопрошает Майрон, кивая головой на плотные полотна тканевые. — Вовсе нет! Таким богатствам позавидует любая жена ярла, даже конунга. Я в самом деле начинаю думать, что ты их выкрал, - Магрит любовно огладила полотна, переведя свой взгляд с Майрона на выкрашенные замысловатыми узорами ткани, точно с Континента. Ей было несколько волнительно держать у себя настолько дорогие вещи, предназначенные для власти удерживателей. — Заплатил. — О, - Магрит рвано выдохнула, и глаза ее слегка округлились, даже дернулись, — с каких пор конунг тебя озолотил? — Аулэ ни при чем, - спокойно ответствовал Майрон, передавая глиняную чашу молока в слегка дрожащие руки. Их пальцы соприкоснулись, — со мной приключилось необыкновенное знакомство. — Словно в Уппсале есть души, которые о тебе не ведают, - она закатила глаза и выпалила как на духу, — с кем из свиты Бауглира ты сошелся? Они страшные варвары. Слышу отсюда, как они источают зловоние. — Med hirds far själv med den upproriska kungen. — Ты целован Одином, а не проклят Локи, - замедленно ответила та, словно не найдя истины желанной в его словах, — я видела в его кругу угрюмого воителя: темного на волос, с редкой серебристой россыпью, серьезного в своей нелепости. Статный и высокомерный, под стать своему хозяину. Берет с него дурное подобие, клянусь богами. Майрон совсем не ведал, о ком именно она твердит ему. Даже не попытался понять и вспомнить. — И что он? — Он показался мне тем, с кем вы бы сошлись нравами. И всяко у него в достатке собственное золото. — Мне незачем сближаться с варварами Мятежного. У нас с ним было, - Майрон замялся на мгновение, словно желая придумать лучший мотив для песни, – неприятное столкновение, а золото было ему принадлежно, но не хирду. — Неприятное? Неужели ты забрал у него? — Ну, - сейдмад призадумался, очарования полный, и будто не смыслил в том, что за напасти могли приключиться, — он оставил в ясном уме - я взял. Считается ли то дивной дурностью? – Майрон выгнул светлую бровь, наблюдая за взволнованной Магрит. — Раз он дозволил… Нет, разумеется нет, - мать говорила ему едва слово в слово. И взглядом, и тоном, и духом, — но в чем случилась невзгода? — Он бросил мне их сам, когда я молвил ему, что обращение к сейду требует платы, - истина клубилась в его молве, и оба ведали о том. Магрит понуро замолчала, словно в приступе вины, и тогда Майрон намерено смягчил тон своего голоса. — Но это не имеет значения. И золото – тоже. Плата всегда неизменно иная. — И в чем же она? - прошептала Магрит, протянув свою ладонь к его и слабо ущипнув за тыльную сторону. Душа, - думалось, гляделось в никуда, – небольшая завеса сути, замысла - разума и сущности. Один увидел это, и я узрел вместе с ним. Майрон не смел о том молвить даже ожидающей Магрит. И сейда поток странным образом принял то, что неосознанно даровал ему Мятежный. Понять Мелькора было сродни тому, как пытаться понять природную стихию первородную – непокорную, необузданную, безмятежно-уничтожающую. Живое воплощение дикой природы и древнего хаоса, словно Мятежный конунг был явлен во след черно-мглистой, вечно двигающейся воронки. Губительный и противоестественный, но в том удивительный и таинственно манящий. Магрит неожиданно сказала ему то, отчего сердце сжалось в первобытном страхе. В порицании того, что ему дано было чувствовать и ощущать под кожей. — Он не просто так носит все свои титулы, Майрон, - она сжала его руку, и струя крови потекла из ее носа, будто в наказание. И пусть он хотел, но сейдмад не смог стереть ее из-за того, что движимая ладонь была остановлена на половине проделанного пути, — Бауглир – живое воплощение тьмы на земле, которой должны противостоять боги, но они бездвижны и безголосы. После смерти его отца этот мрак разросся, словно его со всем старанием скрывали под смертной оболочкой. Майрон всматривался в нее, не смыкая глаз, даже не дыша, не чувствуя, не видя и не слыша, не существуя. — Я знаю, что ты переживал падение во тьму слишком тяжело и слишком долго, до этих самых мгновений. Однако ты выбрался, ведомый светом Одина. Мне жаль, что земли Уппсалы переживают второй приход средоточия мрака, - Магрит взглянула на него так, словно готова погрузить свои руки в его внутренности, огладить ребра и сжать сердце, чтобы направить его биение в сторону благоразумия. — И покуда он здесь, Майрон, - не ведись, держись от него как можно дальше. Я знаю, как тебя влекут неизведанные познания и возможности той мощи, сколь бы ты не отрицал этого. Он погубит тебя, если ты узришь его природу, осквернит ветви младшего-священного Иггдрасиля, что оплетают и дают тебе сил и стойкости изнутри. Этот знак не сулит тебе ничего, кроме искушения, и поверь, во второй раз ты не выберешься из пут тьмы, как бы не хотел. «Но ты и не захочешь. Ты видел ее, чувствовал, и она терзала тебя больше остальных много зим». На то Майрон ей ничего не ответил. Даже не взглянул на ее руны и на нее саму, израненную недугом. Все то оставшееся мгновение, что провел в ее обители, сейдмад остался нем: безмолвно выстирал заляпанные кровью одежды, оказал помощь с приготовлением яств на сумерки опустившиеся и грядущий день, привычно шевелил тлеющие угли. И не сказал и слова. — Меня сожгут на драккаре? – вдруг вопросила Магрит, когда солнца не стало вовсе. Отметины ее воли на лике Майрона удивительно сильно выделялись на при искаженном освещении огня в печи. — На тебя не будут жертвовать драккар, - ответил ей сейдмад, из гласа которого пропало все веселье и пришла одинокая задумчивость, — выкопают могилу в пределах одного из курганов. — Что же, - она наблюдала за тем, как Майрон направился к двери медленно, словно нехотя, хоть и не мог снести того, что дух его бередили попросту, — тогда пусть меня укроют с ними. Полотнами, что принес ей Майрон. Ему не оставалось иного, кроме покачивания мерного головы, и коснулся деревянной двери, сдерживающей морозного ветра шествие. Солнца колесница скрылась давно, улицы поглотил мрак. Молоко, что согревали ее пальцы, совсем остыло.***
Солнце ушло, и звезды привычно освещали его путь. Сейдмад не столь много раз высвобождал себя из древесных лап своей лачуги в покров ночной и в Уппсалу непокоренную, тихую во мраке, когда нет у берегов ни врагов, ни друзей, забредал не в каждую перемену дня, как неким душам могло казаться. Однако Магрит была больна, и каждый миг струился меж пальцев, утекая, и прервать тот поток было ему не в силах. Майрон, к несчастию, не обладает даром исцеления – иначе недуг Магрит стремительно отмер бы в своем зародыше, да и мать, вестимо, была бы жива. Мать, которая ныне перестала петь его горизонту, и потому сейдмад плечи опустил, вдохнул обжигающе-холодный ночной воздух. Ветра также не стало, и Майрон поднимал голову к черному небесному полотну, не ведая беспокойства о том, что волосы попадут в глаз не слепший. Дороги меж очагов горящих в эту ночь пахли неведомым умиротворением и тишиной, ушедшим дождем. Майрон слишком давно не ходил по этим петлям уличным во мраке, и слабая улыбка тронула его уста: привычные протоптанные дороги, слишком редкие, но не громкие разговоры, сопровождающиеся дружеским распитием чаши эля. Запахи костров и заснувшего скота витали вокруг него, а следом – запахи металлов, углей, песка и мягкой метели. Боги испытывают меня, отчаянно воскликнул в мыслях Майрон, почему он именно здесь? Там, где некогда сотворял он и с Аулэ, и с Эонвэ, и наедине с самим собой. Чаще всего – с кружащим голову надлежащим одиночеством. После их гибели это место стало для него чертогом пустоты, в котором он мог отпустить свою душу наружу, призывая петлять, и выговориться металлам и огню так, что все его мысли здесь приобретали самые различные формы, отвратительные и прекрасные в своей сути. Присутствие Бауглира заставило Майрона замедлить шаг вплоть до изваяния замершего, и по внутренностям прошла странная рябь, словно от волнения, трепета ненужной встречи, однако не было страха после раскатов гневных. «Держись от него как можно дальше» - немногим погодя молвила ему Магрит. Держись дальше, иначе он накинется на тебя, подобно смертоносной змее, и все, что ты сможешь совершить – это пищать от ужаса перед изначальным кольцом тьмы, что душит тебя. Майрона душило осознание того, что Мятежный держал в своих руках его древнейший, как кровь на воде, заготовок – самый первый, что сотворил он силами своими после того сражения на берегу, кой омывали песок ранами собратьев и недругов, и оказался он не самым удачным что в важности своей, воспоминанию лишь принадлежа, что в исполнении. Обыкновенное, бесполезное колье, сотворенное из серебра со вставками бесцветных самоцветов, не отличимых от хрусталя подножий гор. Майрон сомневался в том, что ему должно было воплотиться, остаться не на дне колодца – в том не было ничего, кроме пути камней, и ни одна душа не стала бы украшать подобным свою шею. И пусть у конунга Аулэ, как и матери когда-то, не оставалось сомнений в том, что если бы он продолжал осваивать кузнечное искусство, то в этом ему не было бы равных – сейдмад сыскал бы известность даже на Континенте, и к его творениям было бы приковано внимание многих властителей. Но сам Майрон вовсе того не желал, оставляя позади рокот горна по воле самих рун. Я вспоминаю, как избавился ты от него, сбросив на дно колодца перед тем, как суждено было случиться встрече. Не могло оно само подняться со дна и остаться в темноте одной из потаенных полок. Отними, как требует, ибо этому суждено сгинуть, как пропасть тому блеску камней, так и не окрепнув вдоволь. И когда гаркнули вороны, он познал мгновенно. «Один, судьбы моей вершитель, для чего тебе вмешиваться в это? Почему ты вспомнил нечто столь отвратное и неприметное, воссозданное для покачивавшегося силуэта...» Майрон осекся, словно сильно, глубоко порезался. Неумолимый стыд захлестнул от тошных мыслей о былом. Ведь все это, воплощенное под крышей кузниц, под чутким взглядом наставника Аулэ – драные куски прошлого, окроплённые его желанием всепознания и следующего за ним порядка, ведь хаоса ростки были ему нестерпимы. То осталось не более, чем одним из возможных устремлений найти свое призвание в родных, душащих ночами землях. И хотя некогда, еще до взбухших ран на воде, его пути в кузни провожались вожделением в мыслях о сотворении орудия особенного - того, что родится в пламени его рук и окрепнет, многих пугая и ставя на ноги. Тогда вольность мысли и деяний сменяли наставления Аулэ, и Майрона сдерживали не рамы существа, но речи того, кто отца ему заменил, и творения конунга уппсальского казались ему краше всего, что было в Мидгарде, и всякий бог мог упасть, очарованный, пред работой его рук. Перед наковальней Аулэ был все равно, что богом-созидателем, отцом всех своих начал, пусть те поначалу изготовления были застывшими комками мёда, кристальными солями и чудными, но полыми творениями. Пусть так, но тогда Майрон любил каждое из них, тогда он был готов внушить себе и многим, что и он сам может лучше, сможет превзойти отцовы труды, и каждое его дитя взрастет в своем совершенстве вместе с ним - над ним, и осознал он в тот миг, что не может существовать без неутомимой жажды познания. Тогда пламя тщеславия впервые обожгло его, и матерь, как и Аулэ, воспела ему солнечную колыбель, уверив, что этот путь, выплавленный златом, что не может застыть, ему не принадлежит, и что самоуверенность – росток от зла, выношенный в белый свет самим Локи. «Я потушу пламя твоих амбиций», будто бы молвил конунг в тот миг, но никогда было того не расслышать; а Майрон заставил себя уверить в безмолвие плавилен и потухший взгляд Аулэ, обращенный к нему без теплоты, как прежде. Тогда Майрон услышал не только вопли воронов и шепот витающей мудрости безграничной, но и отзвуки Мьёльнира, и на долгие мгновения оставил кузни позади своей тени. Ныне они вызывали лишь безразличие. Они, но не фигура Бауглира. Майрон тихим волком наблюдал за тем, как руки Мятежного аккурат сжимают колье, как бледные пальцы проходятся по каждому камню, и видел, как в его глазах мелькали огоньки живые, но не топящие вечные льды, словно он нашел то, что утратил некогда, то, что напоминало ему об искре пред стеной огня. Майрон ведал, что тот заметил его присутствие, однако Бауглир не бросил на него и тени взгляда, все свое внимание отдавая созданию со сломанной петлей, что держать должно вокруг шеи, и то было оплошностью сейдмада, покуда еще не был им в праве возрожденном. Но в нем не было и остатка той самой злости, за коей он являлся почти немым наблюдателем. Сейдмад обязанным мнил себя и желал донести ему то, что молвил тот пророческий поток. Тогда Майрон сделал к нему первый шаг, тихо вступая в созидающе-огненную обитель. В кузнях Бауглир выглядел столь неестественно, чуждо, излишним темным куском на полотне, новой руной за пределами признанного хоровода рунического, едва ли не плавясь от жара огней. Майрон совсем не опасался того, что его появление здесь может повлечь за собой следы хаоса и гнева, какой явился накануне склона Соль. Вестимо, потому Мятежный и казался здесь искусственным вычурным пятном – он оставался неподвижен, и Майрон не чувствовал от него привычного холода Исы, леденящего душу, застывающую в благоговейном ужасе. И только хотел он молвить просьбу уйти, как, к его удивлению, тишину между ними первым разрушил Бауглир, точно угадывая и прерывая поспешно. — Изящная работа, – и добрые слова естественной неудаче не были вопрошением увиты. Майрон прыснул едва ли заметно, по разумению приняв те слова за насмешку. Ясным было, что Мятежный потешался над ним – так непринужденно и неприметно, что у сейдмада возникло вдруг ощущение собственной никчемности, что шло за вспышками чудовищной злобы. Пусть так, но он притворно возразил. — В чем её изящество? — Тонкость и последовательность камней, – кротко ответил Мятежный, хотя казалось, что губы его не шевелились, и только тень молвила неохотный ответ, — мне это видно; но как ты не различаешь того, раз являешься кузнецом? — Я не кузнец, – Майрон вновь возразил, солгал, а Мелькор, то услыхав, раздраженно дернул брови вверх: бессмысленные возражения, вестимо, являлись сутью трэлла сейда. — Ты слыл кузнецом. Не верится, что Аулэ лгал мне на твой счет, – Бауглир вдруг резанул его своими черными очами, с вниманием близким наблюдая за выражением лика, словно пытаясь прочесть его, увидеть его насквозь, прикоснуться, ухватить суть - что ложь, что боль. — Это так, – ведь Аулэ никогда не лгал понапрасну, если вообще мог творить своими силами неправду, — но я хочу вопросить о том, как ты различил... – то, что подвластно было кузнецам и только им, жившим замыслами своими, но не успел он закончить, как его бесстыдно оборвали. — Ты оказываешь мне вопрошения, на которые я не смогу дать ответов, не прибегнув к самым мрачным глубинам своего разума. Обращение к нему всегда требует платы, сейдмад, – голос Бауглира сочился открытой, ядовито-смрадной насмешкой, однако тот никак не поменялся в лице. Лишь глаза утаили в себе отвращение, перемешанное с золотым веселием - сейдмад был ему не мил, и вызывал не более гнева и жалости в самом худшем из возможного. И только музыка, в зале славы сыгранная, да умение плясать в лоне кузниц, сдерживали Мелькора от кривой брезгливости и неприязни к речам сейдмада, к его присутствию посреди пепельных забав. Майрон же, слушая те речи, бедром оперся о кузнечный стол, и так обоих осветил огонь из неспящей плавильни. Тень от языков пламени плавно скользила по лику и телу Мятежного конунга, смольные волосы осветив. Майрон невольно засмотрелся на темные изгибы чужого тела дольше дозволенного, ибо конунг был сложен многим больше него, и когда осознал это, то поспешно отвел зрячее око от Бауглира, бросив его на разложенные инструменты. Некто созидал здесь до их прихода, и был вмиг спугнан явлением незваной темноты. Майрон воскликнул в сердцах, поняв, как давят ему на горло теми же словами, что выплетал он для Бауглира под лесными кронами. — Ха, – на то лишь Мелькор блеснул зубами, а Майрон, поняв, что суждено было ему угодить в чужую ловушку, и сердце то проглотило, стремительно переменился, с холодом ответив во спасение, — боязно думать, что мне нечем заплатить вам, конунг. Мои богатства в сравнении с вашими – не боле, чем черная пыль, или вовсе то, что не сможете разглядеть в пределах да подоле вашего величия. Вспомнив стыдливо брошенные к ногам монеты, Майрон смел злостно оскалить зубы в его сторону пусть на миг, почти теряясь в своем намерении, - и в этом жесте Мелькор узрел ничего, кроме вызова хаосу и яростного пламени оттого, что тревожили его простор. В единственном зрячем оке отразилась упавшая звезда. Притворное почтение и никакого стадного инстинкта ужаса и раболепия – Майрон говорит с ним, будто с равным, но Мелькор дозволяет ему эту вольность в лоне сейда, вспоминая последние костры, обличая влечение к рыжим косам. Бауглир слабо повел плечами. — Прискорбно, – прозвучало почти безразлично, как острием гвоздя по стволу древа провели, оцарапав кору. А следом взгляд Майрона потух, словно сильный ветер по воле Бальдра задул пламя свечи. Он окунул свое внимание в жар плавильни и принялся выцарапывать пространство вокруг ногтей. Только в сей миг жрец внял, насколько близко друг с другом они оказались – их разделяло примерно десять иль двенадцать локтей. Убийственно близко, и Мелькор, невзирая на тяжесть и силу своего тела, быстро и почти невесомо, не выпуская слепка творения из ладоней, приблизился к наковальне. Майрон невольно ожигал могучую широкую спину взглядом полуслепшим. Сильный – даже обычное, непринужденное и расслабленное положение, точно был хозяином в том чертоге, почти вопит об этом. Восстающий в мощи, угомоненный уголь не тлеющего хаоса - хаоса, будто застывшего в ожидании звездопада и огненных хвостатых комет. — Тогда, в Старой Уппсале, – начал Майрон не тихо, но и негромко – так, чтобы слова точно достигали слуха Мятежного, аккуратной поступью по мшистой земи, избавляя их от неестественного безмолвия, — вестимо, мои слова посеяли смятение и злость внутри тебя. Я сожалею. «И я выражаю тебе свою признательность» - отчего-то бьющее по нему сильнее, чем кроткие потоки хмеля. Священное, более никому не произнесенное, льстивое. Для него – для него, в его убожестве, к которому затихшая вьюга и первородная стихия пришла сама, коснувшись неумолимо. Майрон начинает осознавать это только поныне. — Я не речист, – продолжил сейдмад, наблюдая, как Бауглир прислушивается к нему, но не взирает, — хоть и сведущ в силах и воле рун. Я зрел за твоими и вижу их в сей миг: нет, смерть не близка тебе. Смерть не станет твоей опорой путеводной – ты будешь для себя сам. Отмеченный её перстами, ты самолично станешь разносить ее не только по углам севера, но и всему миру. Тебе вольно стать их, богов, вестником: завидев твою сущность, все упадут ниц, в страхе упрашивая свои жизни, уповая на наших вездесущих к их милости. А следом они обратятся к нашей вере, впитывая ее, подобно тому, как молоко впитывает кровь молодых. И их миры обратятся ледяными пустошами, наполненные танцующими млечными, морозными буранами, и станут они во власти Хельхейма, а после – обернутся его частью, как составляющей ветвей святого Иггдрасиля. И случится то благодаря тебе. Мятежный молчал глухо, в тайне величая его безумцем, и не было ничего еще более устрашающего, чем безмолвие вечного беспорядка и разъяренного ветра, активных земных колебаний и непрерывного потока нетающих, подобно остеклевшим глазам великана Имира, хлопьев снега. Ни гласа, ни воздыхания от того, кто в своей природе не мог становиться будто бы застывшим изваянием. Однако Майрон в ужасе не просил скорого ответа и не ломал свои кости в бессмысленных поклонах до самой земли. Сейдмад был ожившей стихией, равно как и Бауглир – благородным пламенем, что способно было рассеять потоки непроглядной тьмы впереди себя, как то приключилось с асами в самом начале дней. Искусным до того, что способен был созидать в голосе и пении, в сейде и сырой земле, как металлы напевают вровень под тихие ликования мастеров-создателей. — Ты отмечен богами, – промолвила и Мелиан, и Майрон с одним лицом, единым гласом, — у них на тебя свои планы, – но что же ему они и извечные руны? Бауглир провел пальцами по кузнечным инструментам, но, развернувшись лицом к жрецу, пронизывал того цепким черным взглядом, ощутимо сковывающим, душащим, кипящим во льдах. И Майрон выдержал даже миг, покуда тот заговорил тоном, свергающим небеса, гласом, что льется из уст вместе с померкшим, проглоченным солнечным светом, и белым от холодного звездного сияния. И кровавым от прокушенных шей неземных богов и вырванных глаз, лишенные благодати и всякой мудрости. И Бауглир молвил так, словно наперед ведал, чем все завершится – ведал и был увереннее самих Норн, что лобызали своими раздвоенными, полными язв и ожогов, языками, его ноги. — Уж не пристало ли быть богам моим вестникам? Ведь благодаря мне, – началась снежная буря, снося за собой жары кузниц и покрывая поверхности вод слоями льдов, — во всех Девяти мирах и боги, и великаны, и другие сущности, рожденные их противостоянием, умрут, когда я наступлю им на глотки. Ведь как ты сам мне пророчил, я ношу в себе – ту смерть и льды, что породил я сам. Нелепый вздор – кровавый, застилающий глаза, немыслимое пустословие. В черных стеклах Бауглира плескались слишком темные капли кислого вина, дерзость, выкрашенная пеплом и снегом, размазанная богами по жертвенным столбам и лицам; Мятежный взирал на него так, словно Майрон обязан был быть наблюдателем, блюстителем тех безжалостных, залитых кровью полотен. Будто ему надлежит соткать в каждом из миров гобелен, полный заката и закатившихся, подобно солнцу, очей. Увековечить омелу, прорастающую из их ртов, оплетающую и языки, и зубы, и ноздри. Омелу, что взойдет на разложении их тел и разбухшую на каждой звезде, и усеянной на ветвях Мирового древа. — Что же ты толкуешь, Мелькор Бауглир, что же - какая ненависть - питает твой разум? – Майрон сделал слишком маленький шаг прямо к нему, слабо сжав кулаки, отчего раны на кончиках пальцев стало приятно жечь. — Он разгневается, отвернув от тебя свое око, и вороны, кружащие над тобой, исчезнут. После таких речей тебе не составит труда попасть в тень его немилости, слыша грохот закрывающихся дверей. Мелькор глядел на него со всей своей тьмой, надменно, с вожделением зревший на свой немыслимый замысел. И на самого Майрона – тоже, потому тело покрыл табун мурашек, и сейдмад замер, подобно белке, находящейся на примете кончика стрелы умелого охотника. Мелькор глубоко, низко пророкотал, словно сами древние горы, воплощение костей, говорили с ним, и не было в том мудрости людской. — Зато ты, наконец, запомнил мое истинное имя. И Майрон готов был принять вид изначального пламени: Мелькор, право, приводил его кровь в кипучесть, словно видел во всем этом не больше, чем забаву для самого себя в веренице дней, проведенных в Уппсале. Но сейдмад, однако, зрел отголоски крови, торжества разума, силы и серьезности в черных глазах, из которых будто бы сошел Имир и пространство для древних миров. Ноги Майрона готовы были предательски подкоситься от наблюдательности и излишне самоуверенного вида конунга Хедебю, погрязшего в лунных лучах глумления над всякой душой. И все же, Майрон до конца не мог знать, какой замысел теплится в груди Бауглира – не мог раскрошить молотом его тело, вытянув из него слои сплетенных меж собой комков нервов с темными прожилками древности, с едва заметными листьями предательской омелы. — Не желаю верить, что именно этого ты и добивался своими речами. — Не более, чем совпадение. Однако, – Мелькор взял кузнечные щипцы и, не взглянув на Майрона, мерно дополнил, слово был лишен всякого чувства смущения и неловкости, — твой страх предо мной многим приятней, чем перед Всеотцом. Майрон отвел от Мелькора зрячее око и понял, что в самом деле замер почти в центре кузни – не так далеко от Мятежного и немногим дальше от одного из кузнечных столов, о который он опирался острым бедром. Не желая отходить назад, будто боясь вызвать насмешку Бауглира, он упрямо, словно через колючие кусты можжевельника, стихающей пламенной поступью совершил пару шагов вперед, останавливаясь рядом с Мятежным конунгом. Так близко, что они почти соприкасались плечами – внутри кузни Мелькор казался теплым, почти источающим неведомый жар. Майрон допустил вид, что слова Мятежного не интересовали его, устремились мимо ушей, хотя сердце забилось неровно, глупо стремительнее, и хотелось ему, чтобы из-под земли выползли да схватили драугры, стискивая в своих костлявых руках кольцами образного оберега. Однако против Бауглира не пойдут и мертвые, и ползущие, и окрыленные, и безголосые, и безголовые. Незрячие. — В таком случае, Мелькор, – тогда Майрон заглянул ему в черные глаза, в которых он мог разглядеть собственное отражение, — за тайны и помыслы всем уплачено. Добрых снов. Каких не различал сам Бальдр в чертоге, где испокон не существовало зла. Мелькор кивнул едва-едва заметно и, примечая, как потускневший, стихший Майрон собирается покинуть его, намеренно не вспоминая о брошенном колье, и вопросил вдруг: — Не желаешь пройтись со мной до берега? Не успев поднять ноги, Майрон замер, точно различив битые стекла под босыми ступнями, ибо в сущности чудным было то, о чем просил его Мятежный конунг. — Разве же я волен отказать конунгу? – и слабо повел плечами, будто приглашая идти во след, за ворота бурана, к кромке смиренно ожидающих вод, не буйствующих по пескам брегов. Он различил, как тронулись губы Мятежного конунга, но слова так и не стались произносимы в ночь, и Мелькор, оставляя дух древних плавилен да прихватив колье-неудачу, последовал за ним, точно снежинка подлетала к источнику живого тепла. Сейд вел безмолвно; они пустились в освещенную редкими огнями ночь, и едва кто мог различить дорогу до берегов безобразных, опечаленных, неизменно стихших - будь то полеты драккаров, то частые ласки непогоды. Но Майрон знал тот путь лучше многих: тропы, что выстелили лапы муравьиные, разум единый, оберегами вскормленные, возникал под ногами, будто в минувшую ночь шествие приключилось к песням погребальным, прощальным искрам костров, где концы - слезы, текущие кверху, к кронам ясеня, к полам недоступного Асгарда. С отрубленной головы текли навстречу раскаленные кровавые звезды. Око сейдмад зажмурил на миг да раскрыл, словно дракон в пещере, пробужденный хитростью, и пелена хлынувшая рассеялась, будто бы встревоженная ходом колесницы Мани. Пути не сливались в одно, и шли они дольше, чем думалось ему поначалу - Мелькор оказался многим медлительней, чем мог он предположить, и стихал его шаг, и приглядывался он к основаниям чертогов потухших, к спящим псам и волосам Имира, что вечно зелены остались после гнусной гибели его. А тишина поглощала их шаги - торопливые и неспешные, почти по-чудовищному крадущиеся за даром огненным Соль. Майрон решил обернуться, и черные-черные глаза были ему видимы, и оказались очи Мелькора ярче, гуще и темнее ночной охоты, природной мглы, и возвеличивалась она, ибо можно было волю разглядеть. Сейдмад остановился, потому что Мятежный отстал, изваянием крупным был он в ночи, накрывшей Уппсалу, и кожа была его бела, как у трупа обескровленного, брошенного лесу на пожирание. Майрон сглотнул вязкую слюну прежде, чем вопросив; излюбленных очертаний рун совсем не было видно. — Мятеж... – осёкся, будто бы ощутил удар по носу, будто бы разрезал ладонь о необработанный массив древа - грядущего корпуса драккара. — Мелькор? – голос отчего-то дрогнул, но Мятежный конунг не шевелился, а только глядел на него чернотой страшнее порождений Гиннунгагап. И стоило сейдмаду, прошептавшему: «что такое?» совершить шаг к неподвижному, проклинающему взглядом своим, как гаркнул ворон, рассекая безмолвие курганов, словно воскликнули ему, наказывая со всей строгостью. Не смей приблизиться к нему, иначе сгинешь. И Майрон внял предупреждению спутников-наблюдателей, что крыла распахнули, да с ветви на ветвь устремились, и в гуще лесов их было не различить боле. Сейдмад не приблизился больше и на шаг и глядел на Бауглира с нескрываемой тревогой, что росла миг от мига, и дыхание пропало, и света не лилось из окон уппсальских чад. Тихо и темно, стало ясным ему, неестественно для преддверия Йоля, для обыкновенной ночи, когда поутру не ожидают массивы древесных тел драконов, что по воде облетают чужие берега, и рун, следующих по пятам, не оказалось рядом - рассеялись в жертвенном круге мглы. Мятежный стоял неподвижный, не шевелился вовсе, оковывал ярким взором черноты, исторгнутой патиной на походных шлемах, точно пред тем, как броситься, и, растерзав нутро до последней капли, пресытиться, жизни лишить озверевши, в лес утащить да совершить ужасное, что дух его прикует к его воле, но не к залам Вальхаллы, куда суждено ему было уйти по чести и доблести воинской - носителя сейда в угоде осуждений. Сделав шаг назад, Майрон со всей осторожностью обернулся, теряя из цепкого, полуслепшего взора силуэт Мятежного конунга. Позади размывались дома и тропы, не звучало ни лая, ни пьяного гогота, ни шепота звезд над головами, и казалось ему, что вымерло все, что было не только рядом с ними, но и за пределами Уппсальских границ, за морем и остроконечными перстами гор. Руны молчали, притих распаленный божественный тинг, замерзли рухнувшие слезы, воды в колодцах испарились, точно в пустоши. Майрон, верный служитель сейда, обернулся, и различил фигуру высокую, что Мятежному принадлежна была, и растерянность обеспокоила сердце, что гулом забилось как от побега долгого - от звезды до звезды, от щёлкающей пасти волчьей до разъяренного взгляда, тоскующего по охоте на светило хрупкое. Жуткие черные глаза сверкнули ярче, чем силы месяца-Мани. Сверкнули, да не пустили прочь, принудили не отводить взора - того самого, как Один глядел на мир и деяния людские, на поля ратные, кровью залитые, на копья изломанные, щиты, что письменами защитными не были покрыты. Небесная лазурь, мудрость Асгарда, свет первого льда и блеск крови первородного великана терялись, тускнели во мраке, что ярость и влечение, беспокойство и устремления, отторжение и краса. Майрон всматривался вглубь завороженно, будто не способен был око свое отвести, обеспокоенный чужим явлением позади. А следом появился еще дух Мятежного, очередной силуэт, иные глазища черненые, гиблые, впалые, глубже впадин в морях, озлобленнее раскрытых россыпей ран изначальной бездны - дома, где они непременно станут мертвы. Они, нагромождения фигур, оставались не месте и не смели приблизиться к нему, точно Майрон был силой защитною окружен, как любимец рун, как блюститель радостей Всеотца, но хвосты драконьи мелькнули, и не осталось на них и чешуи, и шерсти, и остались они облезлыми прутьями, что норовили ноги целованного обхватить, стистуть, да к Мелькору привлечь, словно они - продолжение руки его, хлесткое и устрашающе длинное. Не удержавшись, Майрон отпрянул, издав удрученный вдох, когда один из хвостов коснулся его почти любовно, но не обхватывая, обрывая связки кистей и лодыжек. Дышать сталось тяжелым, и едва ли сейдмад мог сохранить ясность мысли, придушивая ростки ужаса. Но совсем рядом, над его плечом, разнеслись сладким ветром слова: — В чем дело, сейдмад? - власть пепельных равнин поддержала его позорного приступа волны. — Ты остался позади. Мелькор не казался ему насмехающимся в сей миг - скорее, не терпящим промедлений, но по-странному обеспокоенным выглядел он, и очи его не светились мглой, не распахивались драконьим веселием за грядущим полетом что по водам присмиревшим, что по воздуха потокам. Майрон невольно потянулся к нему, привычному в нежданном приходе к очагу ветхому, в гневе, отраженном от золота брошенных под ноги монет, во влечении, что даровал ему на пиру у отца-конунга Аулэ, радушно принявшего их, к мыслям мягким, что избавление от оков ржавых обещали - взаправду обещали ли? Светлые волосы, развивающиеся от ветра, почудились ему, а Эонвэ ожидал прикосновения сейда, коего не случилось, ибо Майрон одернул руку еще до того, как та плеча Мелькора коснулась. — Нет, - молвил, видно, сейдмад самому себе, и вынудил невольно Мятежного конунга взгляд нахмурить, лишил касания в ночи, в гуле снегов и редком проблеске света меж вымощенных досок, — пройдем немного. Ибо было слишком темно. И вновь он, пробужденный от видения, вел их до берега - тропы не смешивались, не было неразличимой тьмы, и голоса редко просеивались сквозь опустившуюся ночь. — На моей земле нет столь искусных мастеров, творящих с блестящими камнями - Мелькор разорвал тишину между ними, шествуя чуть позади Майрона, не отставая ни на шаг, — как долго ты учился тому ремеслу? Хоть ты совсем юн, - подметил конунг пепельных равнин, и взгляд его заскользил по чужим ногам - стремительно быстро и неприметно. Не замедляясь, не глядя на Мятежного зверя, сейдмад с трудом подавил рвущуюся улыбку – казалось, что слова Мелькора, та похвала, высказанная ныне, коснулась души и увеселила изголодавшийся рассудок. И Майрон поддался, влекомый интересом и желанием просто прикоснуться к нему, к чувству влечения и простых словес, но ядом не облитых. Дотронуться до темной паутины вечности и, обгорев, отвести обугленные ладони. Майрон различал руны так смертельно близко и ощущал на себе их тяжесть и соленую горечь, чувствовал хлопки крыльев и вес одного из призрачных воронов, слетевших с веток лесных, на плече. — С малых зим в кузни сбегал, пока мать не наблюдала. Аулэ всегда отмечал, что во мне пробуждается талант, - тон Майрона сочился сладкой гордостью, и Мелькору не составило труда ее прочувствовать, распробовать, — но та работа не осталась примечательной - всего лишь неудача после... - сейдмад вдруг осекся, припомнив о скверне, словно его язык разрезали пополам, и, поджав губы, процедил, — не первая неудача, коли можно судить. Шум прибоя украсил эту ночь. Майрон не солгал ему - идти до вод обители оказалось ближе, чем думалось ему поначалу. Волны облизывали корабельное пристанище, пытались добраться и до ног, что сильнее в песках тонули, чем в холоде соленой воды. — В том есть учение, - Мелькор правил сейдмада, будто бы все оставалось ему ясным, не прикрытым вуалью теневой, — и порой ход его на костях и обломках старого, Майрон. — Безусловно, - просто согласился с ним сейдмад и стало так, словно напряжение и неловкость между ними растаяли, испарившись, и не осталось позади тех множеств силуэтов, беззвучных и бездвижных, но давящих, оплетающих, угнетающих, — неудачи подчас можно обратить в победу, если приложить должные усилия, - ибо так молвил ему когда-то Эонвэ, чья жизнь - прихоти везения и удачи. Слова, которые вервием вытягивались из сейдмада, теперь лились кристальным потоком серебряного ручья – Майрон говорил, а Мелькор, казалось, с увлечением слушал его, внимал толкованию сейда, изредка молвя назревшие вопросы или попросту отпуская волну своих мыслей за голосом утомленного солнца. И было так тихо в мерном покачивании вод, точно шептали они истину, пусть и наперекор всем устоям, что сковывали сейдмада ржавыми цепями, словно они оба были рождены в единой вселенной единственными живыми сущностями – разными в своей сути, но способными находиться в единстве мрачном и пламенном, а их стихии создавать связь и кусок целого между собой в том самом неразличимом мире, наполненном россыпью золотистых отметин, подобных тем, что смеются в свете на лике Майрона. В свете что пламени кузниц, что звезд недосягаемых, что в отражении воды, они больше не казались уродливыми; но Майрон гибнул прямо на глазах, и зеркальные переливы на его бледной коже, и в густоте его волос по-прежнему очаровывали Мятежного конунга, и оттого не столкнуть его было в холодные воды прибрежные. В биении волн не чудилось колеса ярко-белой луны, не становились бескрайние просторы мертвых рыб, всплывших на поверхность, не приближалось драккаров чужих, нежданных, злящих сверх всякой меры. — Руны и металлы будто поют, - молвил Майрон, что к водам приблизился, сел, подбородком острым в колени упершись, да вгляделся в явление брата-Мани, что застыл игриво, и не опускал в воды распутные сейдмад своих рук, щадя от студы. Бауглир не желал прервать его, блюдя за скрюченным подобием почитания и перемен. — Заготовкам пристало стать мотивом, в канву которого будут вплетены живые голоса, - ибо не могло созидать то, что мертво поначалу. Рябь прошла по воде охотно, и расплескались новые тени, иное сияние взора, что далек был от них, что на высокой стороне - где жестокость и могущество жили, тинг проводили, спорили с Судьбами, что никому не собаки, и всякому безразличный хозяин. Слепшее око повстречалось с тем же слепшим оком, и зрячий глаз Майрона будто острее стал, взбудораженнее, а Один не кичился улыбкой прозорливой даже в миг, когда шумных воронов приманил - они унеслись в бескрайние воды, будто за сестрицей-звездой, светом над головой засиявшей в темнейший миг. — Но если нет ни музыки, ни голосов со словом ветхим? Но боги наделили нас дарами - то что изначально мертво, мы можем воплотить живым. — Мертвое сменяется живым. Кузнецы, как создатели, - связующее звено меж этих течений. — В том случае, - Мелькор оказался близко-близко, но не опустил тела своего рядом, — тебе следует изготовить нечто с силой, способной на колени поставить, но при том не терзать себя. Майрон уже удумал, что ослышался. Его лица коснулась легкая тень испуга, которую тот быстро смахнул, отвернувшись, и голос его превратился в склон неуверенности. — Я давно не брал инструменты в руки. После того, как лишился ока, - Майрон вновь принялся царапать пространство у ногтей, отчего у Мелькора родился вдруг приступ раздражения, — и сделал то, что ты взял в руки, - жрец толковал о несуразном колье так, словно то осталось плодом его дурного сна, мертвым исходом сухого замысла, более походящим на личину вопля бесцветного иль тиши курганов стерегущих, — то осознал, насколько сильно пострадало и изменилось мое созерцание мира. Я не видел, не видел ничего из того, что было сбоку – человек то, либо же вещь безликая. Мне пришлось выучиться снова орудовать мечом, держать щит - ибо как иначе? Крик рога всегда настигнет. Пользоваться любой утварью. Работа в кузнице обратилась в прах, Мелькор, потому ты видишь, почему оно настолько неприметно, безлико даже с редким мерцанием. Я не могу видеть яви реальность, хоть и зримо мне то, что за гранью вашего понимания. Мелькор уловил в том странный поток неприкрытого откровения, хотя в голосе Майрона не различалось и намека даже на малую толику жалости. Мелькор узрел внутри сейдмада страх, из которого и был рожден светоч гордости за прошлого себя, но не нынешнего – в нем клубился ужас неудачи и того, что Майрон больше не сможет преодолеть, превзойти самого себя, оставшись на месте, полном зыбучих песков, увлекающим ко множеству его отвратительных камней, обхваченных гибким, податливым металлом. — Полно, сейдмад, - выплюнул Мелькор, сложив руки на груди и с требованием взирая на Майрона сверху донизу, так и не присаживаясь рядом, не различая силуэта во льду присмиревшей воды, — неудачи подчас можно обратить в победу, если приложить должные усилия. И в том наставлении Майрон разглядел не тьму, но свет в её пучинах нескончаемых, будто бы ему протянули длань из глубины, и пасть Ёрмунганда опасно раскрылась над ним, но сейдмад не испытывал ужаса к порождению Локи – больший трепет заставлял ощущать Бауглир, чем блеск темно-зеленой чешуи. — И ты взаправду мог бы различить его прелестным? Око Майрона полно было потухших звезд и взорвавшихся гряд целых миров, небесных тел, разорванных полотен и тлеющих углей. Голос Мелькора оттаял, но глубина никуда не исчезла. — Я мог бы различить. Взаправду. Прекрасным. Потому что ты – такой же, как и я. — В том случае, конунг, - начал Майрон торжественно, убирая выбившуюся прядь огненных волос за ухо, — я выражаю тебе свою признательность. Мелькор улыбнулся, оскал черных волков возвеличивая. Мы вольны создать нечто, что потрясет и север, и Британию, и Континент. — И, Мятежный, - начал Майрон, но был прерван. — У меня есть имя от рождения, и ты волен обращаться ко мне по нему, - и протянул ему ладонь; око сияло светом асгардского неба. Майрон смутился его речам и выставленной длани, но, пусть так, следом потянул свою в ответ, дозволяя силе гор потянуть вверх, на твердые ноги поставить, потертым блеском неудавшегося творения привлечь. — Но как ты понял, что она - плод работы моих рук? Мелькор держал ответ так, будто желал себе смех подчинить, но, что поразило Майрона, хохот мнимый был лишен всякой злобы и гнилой насмешки. — Руна там. И, ладонями сложив привычную руну, что призывала его любимцем своим, Майрона охватило жгучее пламя стыда - длани Мелькора явили ему руну «ᛋ» - ту же самую, как на теле его, совсем чуть ниже ключицы, над сердцем, руна, что была выбита умелыми руками Эонвэ. А здесь – его собственной мыслью потаенной, что способен был познать Мелькор. Не ровной, кривой и волнистой, словно длани дрожали в миг того деяния, в котором не имели никакого права на неудачу. Однако они дрожали. И Майрон совсем позабыл, что оставил ее след в ней навсегда. — Прошу тебя, отдай её мне, - глаз Майрона был наполнен решительностью, — сияния все меньше. — Что же, сейдмад, - Мелькор поднял уголки губ, и хаос вновь пришел в свое стремительное движение, — так верни то сияние и блеск. И Майрон, ведомый, отвернувшись от силуэта на воде, сам сделал шаг во тьму. Их пальцы соприкоснулись, когда он устремился выхватить руну из лап темноты.***
— Я наберу воды и вернусь. За прошедшие перемены нескольких ночей их встречи случались все чаще, а разговоры порой сводились к слишком неосмысленным идеям. Это не оказывалось воплощением безоговорочного доверия, однако напряжение рассеялось, тени ушли, и Мелькор с Майроном ощущали себя давними соратниками, окружающими друг друга с самых малых зим. Майрон казался ему воплощением порядка и замыслов идеала, что отбрасывали варварский уклад, способном если не укротить его штормящие бедствия от слов и деяний, то странным образом плечо опоры подставить, успокоить, направить в иное, необходимое русло, как драккар плавно выходит за пределы фьорда в необъятные моря. И Майрон не страшился оставить его в ветхой обители совсем одного – Мелькор был здесь уже желанным гостем, коего сейдмад угощал в знак приветствия горячим молоком, не имея хмеля; Лангон начинал проявлять признаки беспокойства и странного подобия девичьей ревности к своему конунгу, хотя не имел на то никакого дозволения и права. И Бауглир находил в этом месте уединение, в котором их разговоры никто не прервет, никто не побеспокоит молвой об убиении бесславном. В этом месте было видно и хоровод падающих звезд, и безоблачные небеса, и солнце, и луну, и грозность серых туч, и средоточие туманов. И падающий снег, что умирал прежде, чем добраться до них. Мелькор почти что пожурил: — И не страшишься оставлять меня одного? — Здесь нечего красть, - Майрон пожал плечами и ухватил ведро, покидая своё пристанище, — ничего ценного. Мелькор сковывающим взглядом посмотрел прямо на него, покуда сейдмад отвернулся. — Здесь за сотни локтей воняет мудростью и кровью белок. Возможно, зайцев, - Мелькор резко потянул носом запахи смешивающиеся, напрягая всякое чувство, всякое ощущение, — или ты завлек в свои сети оленя? Какой умелый и талантливый и сейда послушник, и охотник. Майрон полуобернулся, не сбавляя своего шага по направлению к реке, и весело промолвил, словно знал, что он единственный дух в этом крае, способный сказать это в лицо Мелькору. — Завлек, - и, усмехнувшись, сейдмад хитро прищурился и бросил речь, будто бы обладал бессмертием, на которое рассчитывает в этом грозном ходу, — охраняй, пока меня нет. Мелькор тяжело, почти угрожающе на него посмотрел, не меняясь в лике. Наглец. Будь на месте Майрона кто иной – кровавый орёл не заставил бы себя ожидать, как и Гронд, проломивший череп, снесший голову, перерезавший глотку. Однако Мелькор до пятен перед очами хотел впиться зубами в его шею, укусить, провести языком, коснуться незрячего ока. Схватить, подмять под себя, сжать до темных отметин, прикоснуться губами – везде. Заплести косы рыжие – тоже. Он завлек, и не будь Майрон уже выпачканным тьмой, то Мелькор стал бы готов предстать перед светом, отречься от мглы и чтить сейдмада, как сына некровного Одина. Однако зима не уходила, и пришествие успокаивающе-согревающего пламени давало ему понять, что все его решения верны и что стоит лишь немного обождать – и огонь сам вольется в его длани, подобно маленькому, но разгоревшемуся угольку. — Воображай, - тогда Мелькор направился следом за ним, и Майрон, заприметив его выражение лика, улыбнулся наивно, не сбавляя свой шаг под Бауглира – рано или поздно настигнет. Путь был близок, потому они ничего друг другу не сказали. Майрон набирал прозрачную, удивительно чистую, даже чище, чем в колодцах, воду, пока Мелькор восседал, опершись спиной широкой об одно из древ. Лес не пропускал порывы ледяного ветра, хотя день выдался многим холоднее, чем предыдущие; длани Майрона замерзли от воды и ниспосланного ветра, сильно покраснев. Мелькор даже не дрогнул и вовсе не из-за того, что на плечах покоилась накидка из шкур звериных – он мог отдать ее сейдмаду, коли тот попросит. Привычную тишину прервал голос конунга, и тогда руки Майрона заметно дрогнули, словно тот не желал вонзить своего меча в сердце недруга. — Эонвэ... столь знакомое имя, - ибо пытливое любопытство терзало многие дни перемены, стоило Майрону упомянуть то имя светлое, — кто он тебе? Мелькор слишком часто обращал свой взор на рунический камень, стоявший перед входом в жилище Майрона. Мелькор считывал обращенные на нем письмена каждый раз, что проводил здесь в присутствии сейдмада, и желал знать тайны этого места, и не зрел должных ответов, а тайны омелой обрастали гнойной. Майрон нехотя ответил, и то не могло не укрыться от Бауглира. — Близкий друг. — И как погиб твой близкий друг? Майрон не держал ответа, однако Мелькор надавил гадко, подобно снежной лавине, подобно музыкальному напряжению вверху ноты. Рунические камни живым не ставят. Живым не посвящают такие письмена. — Майрон. — Достойно Вальхаллы, – сейдмад словно подвластный помрачению, унесенный своим сознанием в совершенно иной мир, далекий от их собственного - явного. — Поведай мне, - Мелькор не остановился, только лишь удобнее устраиваясь под деревом. То словно была игра, дивная забава: раскроши сейдмада на множество стеклянных осколков и не смей собрать. — Я не хочу, - сипло ответил он. Пусть Майрон знал, что вопрос такой последует. Знал, но уповал на благоразумие конунга и желание того не влезать в нити чужих судеб. Безразличие, которое касалось кого угодно, но не Майрона. — Майрон, - Мелькор пропел, не желая слышать отказа, и облизнул губы обескровленные, — поведай мне. Он наблюдал, как Майрон кипел, подобно воде, выгорал, словно свеча, и трескался громко, как воск. Он ведал, что Майрон ответит на его прошение, пройдя через ворохи бессмысленного неприятия. — Это… слишком долгий сказ. — Нам некуда спешить, сейдмад, - любезно дал ему немедленный ответ Мелькор, — впереди у нас целая вечность. Успеешь насладиться погибелью миров. Но, так и быть, покуда ты ведешь свои речи, я буду стеречь тебя. Майрон безмолвствовал и не подавал боле признаков жизни, будто Бальдр, пронзенный стрелой, омелой увитой. Майрон снова видел повешенную мать среди леса. Одну, две, шесть и тринадцать – все подвешены за ноги, как свиньи, с перерезанными глотками, из которых стекает кровь, капая на сухие травы. Они поют так громко, что Майрон зажимает уши, и в этот раз они поют голосом Мелькора, словно тот говорит с ним через ее бесчисленное множество, гниющие тела. Поведай мне, молвит одна. Поведай мне, молвят все. И следом они покачиваются, как висельники. Майрон прижал руки к животу, но также ковыряя их, и плотно закрыл свои очи, словно желая избавиться от дурного наваждения. Он слышит, слышит, слышит. Майрон, Майрон, Майрон, они зовут его голосом воплощения его смерти, его тьмы, его падения, его влечения и искушения. — Майрон! Он открывает глаза, и в отражении воды наблюдает за собой собственными зрячими глазами. Очами, что были цвета плодородных земель и вспаханных полей, стволами древних древ, светом заходящего солнца и расплавленного золота, смешанного с бронзой и медью. — Воды еще не столь холодны. Просыпайся! Не было ни рун, не было мудрости, дарованной ему Одином. Не было ничего, кроме двух юных сердец в рассвете своей жизни. Был только он и Эонвэ. Эонвэ, что сейчас глядел на него, по колено зайдя в воду, и в его светлых волосах отражалось ее серебро. Эонвэ, что был схож с благородной и тонкой ветвью омелы.