2. Память
28 октября 2025 г., 09:47
Матуам кадмин их народ встречал в один и тот же год в одном и том же месте подобно старому товарищу, явившемуся с крохой-надеждой после объявшего караван горя. Фетор зажженных благовоний заполнял пустоты самодельной хижины, лишенной золота и прикрас: сулийцы не стремились к роскоши при жизни, как и не нуждались в том после смерти.
Подношением для почивших всегда служили цветы или ветви дерева, и потому, зайдя в хижину впервые за два года отсутствия в караване, Инеж приложила нечеловеческие усилия, чтобы не упасть на колени и не зарыдать. Караван давно считал её покойной, — могли же стальные волны шторма прибить к чужой земле выброшенное в море бренное тело или того похуже — а родители, вскоре утеряв веру в возвращение украденного ребёнка, жгли ей палочки благовония и подносили по две анемоны, скрещенные в белый венец. Она была призраком — во всех смыслах этого слова, для всех, кто только знал её, кто не надеялся увидеть её живой, служил с ней в одной банде или почил под одним из её кинжалов.
Традиция вспоминать усопших так и не затерялась в веренице столетий. В одну апрельскую ночь, только звёзды разожглись на мглистом кобальте небес, караван выстроился у дверей хижины. На таком расстоянии не слышны их молитвы, лишь видны опущенные головы мужчин и покрытые прозрачной шалью женщин. Цветочная россыпь в их руках и вовсе мелькала блеклыми пятнами.
— Ещё раз, — кисло проворчал Каз, разглядывая процессию с невысокого холма, — как?
— Матуам кадмин, — повторила стоявшая подле него Инеж. — День мёртвых. Мы всегда помним тех, кого потеряли, но сулийцы верят, что раз в году все, кто почил, могут спуститься с того света и блуждать по земле в облике невидимого духа, пока горит зажженная для них палочка благовония.
Хмуря брови, Каз понимающе кивнул.
— Ты не хочешь присоединиться к каравану? — спросил он невзначай.
— Хочу, — просто ответила Инеж, — но не сейчас. Я бы хотела зайти последней, когда все до единого уже разойдутся.
Но длились поминания долго. Сулийцев в её караване жило немало, каждому хотелось зажечь во имя кого-то заветную палочку, каждому хотелось положить цветок на скромный алтарь, и оттого ожидание стало практически невыносимой пыткой.
Инеж закрутила косу в тугой пучок на затылке и натянула шаль, когда большая часть соплеменников уже покинула хижину. Подумав, что стоило прийти на этот холм позднее, а не томиться в метрах от процессии больше часа, она пару раз провела ладонью по мелким выпуклостям на жилете. Палочки она взяла ещё утром, самой первой, чтобы не толпиться у коробки с остальными, а цветы лежали на своих местах с того мгновения, когда солнце принялось спускаться к травянистому горизонту.
Когда из хижины вышла последняя сулийка, Инеж облегчённо выдохнула.
— Идём, — неторопливо бросила она через плечо.
Хватило нескольких размашистых шагов, чтобы очутиться подле входа, и одного небольшого шага, чтобы мрак вокруг обрёл новую мощь. Внутри горел янтарём один единственный газовый фонарь, освещавший подношения усопшим, но всё остальное, вплоть до острых углов помещения, окрасило в чёрный.
Тем не менее, несмотря на большое количество постаментов и даров, в хижине было довольно-таки просторно. Инеж рассказывали, что когда-то у сулийцев была другая лачуга, больше и немного презентабельнее, а обряд поминания проводился днём, но в ту пору стояла знойная погода, а в старой хижине была встроена деревянная стропильная система, знатно отягощавшая воздух и превращавшая священный процесс в целую маету. Увидеть первый вариант помещения ей, впрочем, так и не удалось.
Оглянувшись, Инеж подметила, как Каз изучающе озирался по сторонам.
— Даже не думай вставить комментарий, якобы не хватает золотых памятников и золота. Сулийцы такое не любят, — назидательно предупредила она.
— Не думал, — вкрадчиво заверил всё ещё оглядывающийся Каз. — Как я понимаю, с каждым годом поминать приходится на одного-двух людей больше, верно?
— Верно, — согласилась Инеж, преподнеся конец палочки к горелке. — Кто-то рождается, а кто-то умирает, и о каждом надо вспомнить. Никто не хочет быть забытым после смерти, Каз, поэтому наш народ пытается оставить после себя наследие. Но когда-нибудь это место будет слишком маленьким, чтобы поставить постамент для нового покойника, и придётся делать другое, намного больше. А это останется. И так, возможно, до бесконечности.
Неосознанно кивнув, Каз вдруг вдохнул запахи благовоний.
— Пахнет лавандой, — как бы между словом подметил он.
— Наверняка это палочка Индиры, — с лёгкой полуулыбкой объяснила Инеж. — Лаванда успокаивает. Сулийцы часто вдыхают её запах, когда страдают бессонницей. Индира говорит, что зажигает только её, чтобы сон усопших был спокойным.
По чернилам пространства всколыхнулась серая дымка от зажжённой ею палочки. Первой.
Им всегда было, кого вспомнить, но в этот раз вспоминать приходилось слишком много: бабушка Сумати, спокойно отошедшая в иной мир во время сна. Одна из её двоюродных сестёр, которая сломала себе шею, упав с обрыва. Первая и единственная жена дяди, почившая слишком рано от болезни. Дедушка Кумера, подхвативший инфекцию после того, как его укусила за руку лисица. Список был куда длиннее, чем два года назад, и Инеж знала, что однажды он будет ещё больше.
Сулийская жизнь и рядом не стояла с той, что была у обитателей Бочки, но и в ней, наряду с повестями о милости Святых, крылось немало жестокости и смертей.
Но один уголок с подношениями всё-таки не относился к их каравану.
— Каз, — позвала она его.
Керчийцы не славились излишней эмоциональностью по отношению к тем, кого потеряли — полили слёзы и забыли, как зардевшую на теле ранку: вспыхнула и отцвела, как и мимолётная боль от того, чего уже не было. Изредка в Керчии могли прийти в храм и поставить свечу, прося позаботиться об усопшем родственнике, но если в Церкви Святого Бартера и скапливалось много людей, то в основном это были рабочие и купцы, просившие у Гезена больше здоровья и сил на выполнение его трудовых поручений.
Каз не был атеистом, но и не славился религиозностью. Напротив: мог, как зазнавшийся мальчишка, напыщенно ткнуть в нос, что его жизнью управляли вовсе не небесные людишки, а он сам, и что будь у тех в руках хоть капля власти над людской судьбой, то справедливости в их мире было бы намного больше.
Быть может, таилась доля правды в его самоуверенных речах, но в этот день Инеж то волновало меньше всего.
— Подойди сюда, — попросила она, протягивая ему руку и подзывая ступить ближе.
Каз недолго поколебался, впервые не от того, что им могло довлеть омерзение от чужих прикосновений, но, поборов возможные сомнения, он мягко стиснул её пальцы в своей ладони и нагнулся. Настолько, насколько позволяло сломанное колено.
Инеж же поправила лепестки цветов, которые она сегодня преподнесла в дар одному из покойников.
— Я не просто так позвала тебя сюда, — заговорила она, и в голосе её смешалась украдкой проскочившая тоска с некоей растроганностью. — Я хотела, чтобы ты кое-что увидел.
— Я вижу огромное количество благовоний, цветы и газовый фонарь.
— За одним из подношений скрывается что-то намного больше.
Гвоздично-розовый лепесток цветка, словно ластившаяся зверушка, скользнул по её бронзовому пальцу.
— Каз, — вновь позвала Инеж его по имени, — помнишь, семь лет назад, на «Феролинде», ты впервые сказал, что у тебя был брат? Ты впервые рассказал о Джорди. Я обещала тебе, что помолюсь за него, чтобы он нашёл в другом мире тот покой, которого у него не было в этом. Ты… ты сказал, что не нуждаешься в этом, что тебе не нужны молитвы, но я подумала, что даже если это не нужно тебе, это может понадобиться твоему брату.
Что-то неведомое просквозило во взгляде Каза. Будто его с размаху, не щадя, ударили хлыстом, оставили раны где-то внутри, в том месте, до которого ей не добраться.
— Я… — с меньшей уверенностью пролепетала Инеж. — Нет правила, запрещающего поминать кого-то, кто не принадлежит каравану, поэтому я оставила Джорди небольшое подношение в свой первый Матуам кадмин, который я провела после двух лет в Керчии. Я не планировала тебе рассказывать об этом, но раз ты здесь, раз настал этот день, то, может, было бы правильнее показать тебе его и дать возможность самому зажечь палочку для брата.
Каз молчаливо смотрел на цветы, уложенные крестиком на импровизированном постаменте, и чем дольше он молчал, тем больше Инеж глодала твердокаменная неуверенность.
Она, помнится, не раз хотела поведать ему, что каждый год его брату подносились дары, но всякий раз запиналась и отбрасывала ту затею: привыкший жить в своей раковине, Каз бы все едино не оценил её благих намерений, в лучшем случае лишь ухмыльнулся бы и бросил цинично, что мертвец, плоть которого уже поклевали рыбки, не нуждался в её молитвах и цветах. В худшем — воззрился бы холодно, словно её касалась сама морось, с усмиренным гневом отчеканив, что он не давал ей права вмешиваться во что-то, что связано с его братом.
Длань Каза поднялась. Бледные пальцы боязливо поправили цветок, неаккуратно оттопыривший бумажно шуршащие пелюстки, и неумолимо-долгие секунды он таил пугающее молчание.
И Инеж облегчённо выдохнула, когда услышала его хриплый голос, пусть он и звучал невпопад, сродни расстроенным струнам:
— Крокусы, — отметил Каз отстранено, точно слово то скользило где-то на краю. — Почему именно они, Инеж?
— Даже… не знаю, — незатейливо ответствовала Инеж, уж никак не думавшая, что он поднимет вопрос о выборе цветка. — Крокусы напоминают мне о весне, а весна — о жизни. Может, это странно, дарить такой цветок в День мёртвых, но я видела в том какую-то символичность.
И это правда, как ни глянь, но его безмолвное «крокусы» всё равно глухо перестукнуло в грудной клетке: эхом.
Каз шумно вздохнул, не сводя чуждо-человечный для себя взор от подношения.
— В деревне, где мы с Джорди жили, пахло крокусами, — прозвучало у него так же глухо, как из колодезной глубины, но Инеж его услышала. — Каждую весну.
Она вытянула из жилета последнюю палочку благовония. Каждый год Инеж жгла её, дабы позволить духу Джорди свободно пройтись по земле, дать ему возможность вспомнить былое время, когда под ногами твердела почва, а не ватный облачный пух, но в этом году она должна, просто обязана была передать эту традицию в руки Каза.
— Джорди наверняка приятно, что ему подносят дары, но я всё-таки для него чужая, — заговорщически подметила Инеж, протягивая Казу ещё не зажженную тростинку. — Может, будет лучше, если это сделает его младший брат?
Карие глаза Каза, в темноте хижины чудившиеся угольно-чёрными, блеснули, как если бы он был мальчишкой, которому дарили дорогущую игрушку, и вместе с ним в них — ни капли алчности. Последнюю палочку он принял дрожащими руками, точно то была вовсе не агаровая древесина, а человеческая плоть, а он сам обратился бы в того Каза Бреккера, который больше всего на свете страшился мысли, что ему придётся прикоснуться к чьей-то оголенной коже.
Он неуверенно поднёс кончик палочки к горелке. Та, задымившись, пустила в пляс тонконогую серебряную нить дыма, заполнившего хижину новым ароматом, и вскоре очутилась на специальной подставке.
Каз не сводил глаз с агаровой древесины, дымившейся во имя духа его брата, и погодя немного челюсть его непроизвольно дёрнулась:
— Инеж, — прошелестело в ночном безмолвии её имя.
— Да?
— Ты бы ему понравилась.
Они оба знали, что это неправда. Не существовало ни единого сценария, в котором им с Джорди удалось бы познакомиться, ибо их с Казом счастье было построено на его костях (как и на потраченной на возмездие юности Каза, как и на её порабощённом в слишком раннем возрасте теле).
Но Инеж не смела говорить о том вслух, только ответила коротким, преисполненным энтузиазма, смешком:
— Как сестрёнка?
Каз же впервые за эту ночь усмехнулся.
— Я надеюсь на это, — на выдохе ответил он, возведя глаза до купола хижины. — На худой конец, мне бы пришлось вызвать его на рукопашный бой, чтобы побиться за тебя, но ты бы не позволила этому случиться.
— Конечно, не позволила. Я вам не приз, — беззлобно фыркнула Инеж.
Но Каз, который в другой раз непременно вступил бы с ней в словесную перепалку, на её ловкое парирование только засмеялся: совсем тихо, так, что ей пришлось напрячь слух, чтобы услышать этот смех, но он был столь чист, столь непорочен и преисполнен искренности, которую Инеж так редко улавливала из его уст, что сердце её стиснулось от той незыблемой теплоты, которую он в ней порождал.
Вытянув больную ногу, Каз устроился удобнее на травяной мулине, служившей поминальной хижине вместо гранитно-золотого пола, которым обожали хвастать зодчие и священники керчийских церквей. Двинувшись к нему, Инеж нерасторопно обхватила его предплечье руками. Голова её улеглась ему на плечо, будто там ей и было место. Будто самой Инеж место именно здесь, в этой древесной лачуге, с Казом, который в этот миг бережно перебирал пряди её волос, выбившиеся из прозрачной шали. С Казом, который потянулся, чтобы поцеловать её в лоб.
Дым от палочки благовония, поставленной на постамент Джорди, достигал до вершины и исчезал в темени купола.