✗ ✗ ✗
Пусан. Пляж. Свет был слишком ярким. Песок — слишком горячим. Но Чимин не замечал ничего, кроме того, как влажная масса легко поддавалась его пальцам. Он смотрел на свои маленькие ладони, которые выстраивали стены, башни, переходы — всё, что рождалось в голове само собой, без усилий. Рядом сидел младший брат — с широко распахнутыми глазами, полными восхищения, — и пытался повторить, но пальцы у него были слабые, неумелые, и замок рассыпался, не успев родиться. Чимин чувствовал его взгляд — жадный, впитывающий каждое движение, — и от этого внутри разливалось тепло. Чимин улыбнулся. Ему нравилось, когда на него смотрят так. Когда он был центром чьего-то мира. — Смотри, — сказал Чимин, и голос его был моложе, чем он помнил. — Сейчас будет самая острая крыша на свете. Брат подавался вперёд, почти касаясь носом песка, и Чимин улыбнулся — шире, теплее, чем обычно. — Ты умеешь лучше всех, — выдохнул брат, и Чимин почувствовал, как щёки начинают гореть. Он хотел сказать что-то скромное, отмахнуться, но слова застряли в горле, потому что сзади послышались шаги. Он обернулся. Родители возвращались с воды — мама вытирала волосы полотенцем, папа шел чуть позади, улыбаясь чему-то своему. Чимин вскинул руки, показывая свое творение — огромный дворец, его личную гордость, каждый миллиметр которого был продуман. — Мама! Смотри! Мама наклонилась, и её рука легла ему на голову — теплая, знакомая. Она погладила его, и голос её был мягким. — Какой же ты у нас умничка, — сказала она, и Чимин улыбнулся сильнее. Зажмурился от счастья. Внутри все пело. Папа подошел ближе, присел на корточки, разглядывая замок с профессиональным любопытством. Чимин ждал, затаив дыхание. — Какие продуманные детали, — сказал отец, и голос его был серьёзным, почти восхищенным. — Ты точно вырастешь гениальным архитектором, сын. Чимину было все равно, кто это такой. Главное — они гордились. Главное — он был хорошим. Достаточно хорошим. Отец наклонился ближе, и его палец указал на основание западной башни. — Но вот здесь небольшой изъян, — заметил он, и улыбка на лице Чимина мигом спала. Он почувствовал, как внутри все сжалось, как тошнота поднимается из живота, заполняет горло. — Где изъян? — прошептал он, но голос не слушался, слова застревали в зубах. — Где?.. Но отец уже вытащил дрель — откуда она взялась, Чимин не понял, — и в голосе его появилась та заботливая уверенность, от которой у Чимина холодело внутри. — Не переживай, сынок, — сказал отец, и улыбка его была теплой, знающей. — Я мигом все поправлю. Чимин отскочил с ужасом, когда дрель взревела — пронзительно, громко, раздирая воздух на куски. Он видел, как сверло входит в песок, как стены его дворца крошатся, превращаясь в труху, как башни оседают, погребая под собой все его старания. Звук был невыносимым. Он зажмурил глаза — так сильно, что стало больно, — и сжался, пытаясь спрятаться от этого звука, от этого разрушения, от того, как улыбка матери медленно угасала, пока она смотрела на отца. — Хррр... храа... хррррр... Чимин резко открыл глаза. Он не сразу понял, где находится. Комната плавала перед глазами, очертания складывались медленно, как пазл, и ему понадобилось несколько ударов сердца, чтобы вспомнить: это не Пусан. Это Сеул. Это его комната. В ухо — резкий, вибрирующий, чудовищный звук. — ХРРРР Чимин повернул голову, и дыхание перехватило. Чонгук лежал рядом. Вплотную. Лицо его было расслабленным, беззащитным, рот приоткрыт, и из горла вырывалось то самое — хррр... Низкий, горловой, совершенно дурацкий звук. На выдохе он издал — храаа... — протяжное, почти жалобное. Чимин зажмурился и закусил губу, пытаясь не рассмеяться, чтобы не разбудить парня. Дрель? Серьезно? Чонгук пару раз причмокнул во сне — громко, сочно, почти неприлично, — и Чимин зажмурился, пытаясь сдержать новый приступ смеха. А потом Чонгук развернулся на другой бок, отодвинулся, и тепло ушло, оставляя после себя пустоту. Чимин продолжал улыбаться, глядя в потолок. Он вспоминал свой сон — пляж, замок, отца с дрелью, — и внутри него всё сжималось от нелепости происходящего. Он потянулся за телефоном, и экран засветился: почти шесть утра. В студии нужно быть к восьми, и улыбка на его лице медленно сползла. Чимин повернулся на бок, разглядывая спящего Чонгука. Грудь его поднималась и опускалась ровно, спокойно, и Чимин задержался взглядом на приоткрытых губах — тех самых, что целовали его вчера. Ему понравилось целовать Чонгука. Он улыбнулся этой мысли и дотронулся пальчиком до его губ — легко, почти невесомо. Затем провел по щеке, чувствуя под пальцами теплую кожу. Чонгук издал несколько странных звуков — низких, ворчливых, похожих на недовольство — и приоткрыл глаза. Чимин наблюдал, как тот пытается вырваться из цепкого сна, как веки тяжелеют снова и снова, как зрачки фокусируются с трудом. Чонгук моргнул несколько раз и повернул голову к Чимину. Его лицо было нечитаемым. Он смотрел в упор. Прямо. Без моргания. Без эмоций. И Чимину показалось, что он не дышит, что время застыло, что мир перестал существовать за пределами этого взгляда. Чимин улыбнулся — немного робко, вспоминая, на чем они закончили. На чем они остановились. Сколько всего было. Сколько ещё могло быть. Чонгук продолжал смотреть. А потом резко перевел голову к потолку. — Я что, блять, уснул вчера? — голос был хриплым, сорванным, и в нем звучало явное разочарование. — Вот же сука. Чимин тихонько засмеялся. Звук вырвался сам собой — легкий, теплый. Чонгук снова повернулся к нему. Медленно, будто во сне, поднес руку к его лицу — и провел по нему. Подушечками пальцев, едва касаясь, прочертил линию от виска к скуле, от скулы к подбородку. Он смотрел в эти глаза — детские, наивные, распахнутые навстречу, — на этот крохотный носик, на то, как губы Чимина приоткрылись во влажном предвкушении. Соблазнительно. Чонгук замер. Смотрел на его губы — на то, как они чуть дрожат, как воздух касается их на каждом выдохе. Медленно, очень медленно, он наклонился ближе. Остановился в миллиметре, чувствуя его дыхание на своих губах, и прикоснулся к ним своими. Поцелуй был долгим, почти благоговейным. Чимин закрыл глаза, отвечая, чувствуя, как новая волна возбуждения подкрадывается к животу. Он провёл рукой по груди Чонгука — по этим мышцам, по напряженным линиям, по коже, что горела под пальцами. Чонгука хотелось бесконечно трогать. Чувствовать. Запоминать. В следующую секунду он уже лежал под Чонгуком. Тот целовал его теперь более страстно и нетерпеливее — срывая дыхание, стирая границы. Чонгук спустился к его шее, к ключицам, к груди, одаривая все тело поцелуями — такими нежными, такими нужными Чимину, что у того перехватывало горло. Каждое прикосновение губ оставляло огненный след, и Чимин выгибался навстречу, забывая дышать. Он спускался всё ниже и ниже, наслаждаясь его вкусом — так давно желанным. Чонгук пытался контролировать свое необузданное желание. Не хотелось пугать. Хотелось целовать. Смаковать его вкус. Хотелось испить его до дна. Хотелось обладать. Хотелось... Резкий звук телефона разорвал идиллию. Чонгук замер. Рука его потянулась к экрану, и он взял телефон, глянув на оповещение. [05:47] Система безопасности зафиксировала вторжение (датчик движения, зона 2). Адрес: 56 Itaewon-ro 42-gil, Yongsan-gu. Полиция направлена. Чонгук смотрел на экран. Рука сжимала телефон с такой силой, что Чимин заметил, как начало трескаться стекло — тонкие паутинки поползли от края, ломая экран. Чимин хотел спросить, что случилось, но тот обернулся и поцеловал его — с дикой страстью, что бабочки в животе превратились в ураган. Поцелуй был жадным, голодным, почти отчаянным. Чонгук отстранился первым. Тяжело дыша, сжимая челюсти так, что желваки заходили ходуном. Смотрел на Чимина — на его припухшие губы, на распахнутые глаза, на то, как он смотрит снизу вверх, доверчиво, ждуще. — Ты просто чертовски ахуенный, — выдохнул он, и голос его был низким, хриплым, почти сорванным. — И я пиздец как хочу продолжить... Чимин смотрел на него, не дыша. — Но сейчас мне срочно нужно уйти. Надеюсь, ты сможешь простить мой проеб. Уже дважды, — с горечью подметил он. В голосе звучала досада. — Обещаю, что заглажу свою вину, — добавил он и невинно улыбнулся. В этой улыбке — такой теплой, такой неправильной на фоне того, что происходило, — было столько обещания, что у Чимина сжалось сердце. Он робко улыбнулся в ответ, и этого оказалось достаточно. Чонгук снова впился в его губы. Быстро, жадно, пытаясь насытиться, впитать в себя этот момент, эту улыбку, этот запах, этот вкус — всё, что мог унести с собой. Чонгук вновь с усилием оторвался, словно разрывал что-то живое. Их лбы соприкоснулись, дыхание сбилось, смешалось в одном пространстве, и он просто лежал так, не открывая глаз, пытаясь унять рвущееся наружу желание. А потом открыл их. Посмотрел прямо на него — в глаза, в душу, в самое сердце. У Чимина перехватило дыхание. — Мне правда пора, — выдохнул Чонгук, и голос его сел, сорвался где-то на полуслове. Чимин кивнул. Сглотнул ком в горле. — Хорошо, — ответил он, и голос его дрожал, но он держался. — Я понимаю. Чонгук продолжал смотреть. Продолжал бороться с собой. Внутри него всё кричало: стоит забить. Стоит остаться и послать все нахуй. Нахуй дом. Полицию. Ебанашек, проникших к нему. Стоит трахнуть его еще раз, наслаждаясь каждой секундой, каждым звуком, каждой дрожью под пальцами. Сигнал телефона снова дал о себе знать — резкий, настойчивый. Чонгук выдохнул. Внутренняя злость и раздражение заполняли тело. Они рождались где-то в груди, поднимались к горлу, сжимали челюсти, и он чувствовал, как кулаки сжимаются сами собой. Он не хотел, чтобы Чимин это видел. Потому пытался вернуть себе самообладание, унять дыхание, задушить этот гнев, который рвался наружу. И какого хрена на это теперь нужно время? Чонгук резко отвернулся, чувствуя, как кулаки сжимаются сильнее. Не мог больше на него смотреть. Не мог сохранять самообладание. Не мог дышать. Не мог. — Мне пора, — сказал он, и голос его звучал ровно, безэмоционально, будто минуту назад его здесь не было. Он встал. Начал быстро одеваться. Чимин смотрел на него. На его спину. На его плечи. На то, как напряжены мышцы. Как сжаты челюсти. Чонгук заставил себя не оборачиваться. Он вышел из комнаты, и дверь закрылась за ним с громким щелчком. Чимин остался один. Он лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как губы горят — от поцелуев, от слов, от всего, что случилось. Пальцы коснулись губ, будто пытаясь удержать это тепло. В животе продолжали трепетать бабочки. Он улыбнулся. Они же ещё увидятся? Правда? Мысль пришла следом: может, Чонгук про него больше никогда и не вспомнит. Это было бы нормально — для айдола с миллионами поклонников. Но внутри он знал. Чувствовал. Это не могло быть так. Не могло ему показаться. Чонгук хотел остаться. Он закрыл глаза и дал этому чувству заполнить себя целиком. Сомнения всё ещё звучали где-то на заднем плане, но сейчас это не имело значения. Он не знал, что будет завтра. Не знал, был ли это единственный раз. Или будет что-то ещё. Но сейчас он позволил себе чувствовать.18.
15 июля 2026 г., 21:54
Звонок
Телефон вибрировал в ладони, и Мин Юнги смотрел на высветившееся имя, чувствуя, как внутри что-то сжимается, закручивается узлом, который невозможно развязать. Хосок. Наконец-то. Он поднял трубку, в груди зарождалась обида — осязаемая, почти физическая, — смешанная с облегчением, которое он не позволял себе прочувствовать до конца.
— С тобой все в порядке? Ты где был?
Голос сорвался, сбился на полуслове. Тишина на том конце провода была тревожной, неправильной. И когда раздался ответ — женский, чужой, — Юнги почувствовал, как пол уходит из-под ног.
— Алло, это Юнги?
Он молчал. Секунда. Две. Воздух в легких закончился, а вдохнуть не получалось — горло сжалось, будто кто-то сдавил его изнутри холодными пальцами.
— Да, — тихо ответил он, пропуская удар.
— Здравствуйте, меня зовут Джиу, я сестра Хосока.
Юнги слушал. Внимательно. Слишком внимательно, выцепляя из ее голоса каждую интонацию, каждую дрожь, каждый вдох — там, на том конце, девушка тоже дышала с трудом.
— Я звоню вам... я хотела бы...
Она хлипнула. Голос стал слабее, будто уходил куда-то вглубь, в темноту, из которой не возвращаются. Юнги слышал это. Чувствовал это каждой клеткой, каждым гребанным нервом, и его собственное тело начало отключаться — медленно, по частям, словно кто-то выдергивал провода из его позвоночника.
— Я хотела бы сообщить о том, что Хосок прошлой ночью попал в аварию.
Дальше — ничего. Тишина. Белый шум в ушах, который разрастался, заполнял собой все пространство, вытесняя мысли, чувства, само дыхание. Юнги смотрел в стену. В потолок. В свои руки, сжимавшие телефон так сильно, что кости побелели, и не видел ничего. Он не знал, сколько это длилось. Может, минуту. Может, вечность. Время петля затягивалась на шее, и он не мог пошевелиться, не мог вдохнуть, не мог ничего — только слушать, как его собственное сердце бьется где-то далеко, вне тела, вне этой комнаты, вне этой реальности, в которой больше не было Хосока.
— Алло? Юнги? Вы тут?
Голос вернул его. Резко. Грубо. Как удар под дых.
— Да, — выдохнул он. Один звук. Один гребанный звук, в который вместилась целая вселенная ужаса.
— Если вы хотите, то можете прийти к нему.
Юнги молчал. Боялся спросить. Боялся услышать то, что разрушит его окончательно.
— Он жив? — голос дрогнул, сорвался на шепот, на мольбу, на крик, который он не мог выпустить наружу. Он молился. Всем богам, которых не знал, которых не помнил, в которых не верил. Только бы. Только бы Хосок. Только бы.
— Да, он жив, — ответила девушка, и Юнги почувствовал, как мир медленно, очень медленно, начинает возвращаться на свои места. — Но он все еще в критическом состоянии.
— Могу я сегодня прийти? — спросил он и понял, что плачет. Слезы катились по щекам, горячие, соленые, бесполезные, и он не мог их остановить. Не хотел. — Пожалуйста.
— Конечно, вы можете подойти сегодня, — голос Джиу дрогнул. — Больница Северанс, я буду вас ждать.
— Спасибо, — прошептал он и закончил звонок.
А потом его накрыло. Накрыло с головой, всем тем ужасом, который копился в груди, который давил на ребра, который не давал дышать. Он трясся, сжимался в комок, вцеплялся пальцами в собственные волосы, пытаясь заставить себя вдохнуть, сделать один грёбаный вдох, но легкие отказывались подчиняться.
На звук его дыхания — рваного, хриплого, похожего на предсмертный вой зверя — вошел отец.
— Ты чего тут...
Он не договорил. Замер на пороге, глядя на сына, на то, как тот трясется, пытается вздохнуть и не может, как его пальцы вцепились в волосы, как все его тело — каждая гребанная мышца — кричит о боли, которую нельзя выразить словами.
Отец шагнул ближе. Протянул руку.
Юнги резко выхватил свою, отшатнулся, и в его глазах вспыхнуло что-то дикое, звериное, нечеловеческое.
— Не подходи ко мне! — закричал он. Голос сорвался, захлебнулся слезами, яростью, отчаянием. — Не смей меня трогать! Никогда!
Отец медленно убрал руку. Отошел на шаг. Он никогда не видел такого сына — сломленного, разбитого, пугающего в своей боли. И он вышел из комнаты, оставляя Юнги одного с его горем.
Юнги снова сжался в комок. Он не мог думать ни о чем — только о Хосоке. О его улыбке. О его теплых руках. О том, как он смеялся, запрокидывая голову, и как его глаза превращались в щелочки. О том, как он пах — терпко, сладко, по-своему, единственно. Хосок чуть не умер. Сама мысль об этом разрывала его изнутри, выворачивала наизнанку, и только знание — гребанное, крошечное, хрупкое знание о том, что он жив, — позволяло Юнги продолжать дышать.
Отец вернулся. Юнги слышал его шаги — мягкие, осторожные, — и звук чего-то тяжелого, поставленного на пол рядом с ним. Поднял голову. Стакан воды. Обычный. Прозрачный. Бесполезный.
Повернувшись, он увидел, что комната уже пуста.
Трясущимися руками взял стакан. Сделал глоток. Второй. Вода обожгла горло, прошла внутрь, и он почувствовал, как медленно, очень медленно, к нему возвращаются конечности, возвращается способность двигаться, возвращается он сам — разбитый, но живой.
Он поднялся. Схватил куртку, сумку, ключи. Выбежал из дома, не оглядываясь, и молился — снова, опять, бесконечно, — чтобы боги, которым было насрать на него всю его жизнь, услышали его хотя бы раз. Хотя бы сейчас. Не забирайте его. Не забирайте моего Хосока. Пожалуйста.
Больница встретила его светом. Слишком белым. Слишком пугающим. Юнги метался по холлу, выкрикивая имя, срываясь на крик, не понимая, почему они такие тупые, почему не слышат его, почему тянут, когда каждая секунда на вес золота.
К нему подошел молодой парень в халате. Что-то говорил. Юнги не слышал. Не понимал. Его глаза шарили по лицам, по дверям, по табличкам, ища, ища, ища...
— Пожалуйста, успокойтесь, — доносился до него чужой голос, и Юнги хотелось заорать, что он не может успокоиться, что внутри него все горит, что каждая клетка кричит о Хосоке. — Кого вы ищете? Скажите, и мы подскажем вам.
Бесполезно. Бессмысленно. Они просто тупицы. Он уже десять минут кричит, что ему нужен Хосок!
— Как вас зовут? — снова спросил парень, и Юнги наконец выдохнул. Резко. Шумно. Попытался взять себя в руки.
— Юнги, — выдавил он. — Меня зовут Юнги.
— Хорошо, Юнги, — голос парня был ровным, спокойным, таким раздражающе спокойным, — скажите, кого вы ищете?
— Хосока. Чон. Чон Хосока.
Парень повернулся к девушке. Она отошла, и Юнги остался стоять, чувствуя, как слезы снова текут по лицу, горячие, беспомощные, и как чужая рука — мягкая, теплая — касается его плеча, поглаживает, пытается успокоить, но внутри него все дрожит, все рушится, все сгорает дотла.
Девушка вернулась быстро.
— Чон Хосок был доставлен 13 марта в 2:08 в критическом состоянии, — ее голос звучал тихо, профессионально, но в нем дрожали нотки сочувствия. — Множественные внутренние кровотечения, черепно-мозговая травма. В себя не приходил.
Рука на плече сжалась сильнее. Юнги чувствовал это, но не мог ответить. Не мог даже пошевелиться.
— В какой он палате? — спросил парень.
— В двадцать восьмой.
— Спасибо.
Парень повернулся к Юнги, и его голос стал мягче, теплее, человечнее.
— Юнги, вы слышите меня? Давайте я провожу вас к нему. Хорошо?
Юнги кивнул. Один раз. Коротко. И позволил вести себя — через коридоры, мимо палат, мимо людей, которые смотрели на него с жалостью, которую он не хотел видеть. Он чувствовал, как ноги становятся ватными, как сердце бьется где-то в горле, как каждая секунда растягивается в вечность.
Палата. Дверь. Яркий свет.
Юнги вошел — и замер.
Хосок лежал на кровати. Его лицо было в ссадинах и в гематомах, Юнги не мог сделать шаг. Не мог подойти ближе. Ноги не слушались, тело не слушалось, мир рушился вокруг него, и он стоял, глядя на своего Хосока — разбитого, израненного, чужого в этой белой больничной кровати.
— Здравствуй, ты Юнги?
Голос. Справа. Девушка — заплаканная, с красными глазами, с трясущимися губами.
— Я Джиу. Я тебе звонила.
Юнги медленно повернул голову. Посмотрел на нее. На ее руки, которые дрожали так же, как его. На ее глаза, в которых плескалось то же отчаяние, что и в его собственных.
— Здравствуйте, — прошептал он.
Джиу кивнула парню в халате, поблагодарила его, и когда они остались вдвоем, она взяла Юнги за руку. Его пальцы дрожали, и она чувствовала это, чувствовала каждую гребанную вибрацию, каждый спазм, каждое движение, которое он пытался подавить.
Она шагнула ближе. Прижалась к нему. Обняла.
Юнги уткнулся лицом в ее плечо и разрыдался. В голос. Навзрыд. Так, как никогда в жизни. Слезы лились рекой, захлебываясь в крике, в боли, в отчаянии, и он чувствовал, как она тоже плачет, как ее плечо дрожит под его щекой, и почему-то именно в этот момент — единственный гребанный момент — ему стало легче.
Он пришел в себя не сразу. Когда слезы закончились, когда дыхание выровнялось, когда мир перестал вращаться с бешеной скоростью, он отстранился и подошел к кровати.
Хосок. Его Хосок. С перевязанной головой, с капельницами, с трубками, с этим ужасным, гудящим звуком аппаратов, поддерживающих его жизнь.
Юнги взял его ладонь в свои руки. Холодную. Теплую. Живую.
Почему он не поехал к нему ещё вчера? Почему? Эта мысль резала по живому, въедалась в кожу, в память, в каждую гребанную клетку его тела. Он мог быть рядом. Он должен был быть рядом. А теперь...
Юнги гладил его ладонь. Смотрел на его закрытые глаза, на его спокойное — слишком спокойное, неправильное — лицо. И чувствовал, как его собственная жизнь висит на волоске. Потому что без Хосока больше ничего нет. Без Хосока не за что бороться. Без Хосока мир пуст, холоден, мертв.
Он присел на корточки. Положил лицо на руку Хосока. Закрыл глаза.
Юнги слышал, как бьется пульс — слабый, неровный, но живой, — и держался за этот пульс как за единственную ниточку, которая связывала его с этим миром.