Caesarea Sectio

NC-21
Завершён
20
Фэндом:
Dark Souls, Elden Ring (кроссовер)
Размер:
20 страниц, 10 279 слов, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

6. Bear-Bore-Born

Настройки
Примечания:
      — Одержимый, да. Одержимый, — Олдрик тщательно сужает глаза, пока врач отнимает от его груди стетоскоп. — Сердце бьется, он дышит, но так сперто. Как будто воздуха не хватает. Может, у вашего малыша астма? Вы не пробовали поместить его в пансион? От недостатка воздуха всякое может по ночам сниться…       Сжав виски так, что когти, прорезаясь вовнутрь, касались друг друга, Олдрик вспоминал. Детские пеленки, потом — ползунки. Его первые игрушки — цветные крашеные шарики, выструганные отцом кубики. Первые книжки. Вес массивного тогда, как казалось, амулета в нагрудном кармане. Он вспоминал, как, работая при церкви, любил отцедить прихожанам поменьше воску, делавшегося на настое меда, мирта и молока, а сладковатые стружки запихать в рот. На него никогда не обращали внимание в церквях — на сидящего ребенка в летучих одеждах. Он делал свою скромную работенку и убегал в сад ловить бабочек. Олдрик вспоминает об этом, пока кровь капает и катится по его ладоням, впитываясь в бумагу под руками. Олдрик — он пишет предсмертную записку, хотя не знает, может ли умереть. Олдрик стал подольше сидеть в библиотеке. Ночами ему приходят дикие сны: даже более дикие, чем в детстве; сглатывая капли крови, он зачинает себе ребенка умирающим Саливаном. Саливаном, из головы которого змеями, змеями, змеями лезут белые черви, за которыми чередами стелятся внутренние органы. Олдрика рвет голодной желчью понтифику прямо на лицо, а затем он вгрызается в смесь хрящей, крови и студня, сплевывая на ходу, отцеживая солоноватую воду — смесь слез, слюны и спермы. Череп легко ломается под зубами, и вот у него на руках уже темный, костлявый грудничок с острыми ушами и большими, пленчатыми глазами. Тело ребенка сыро от влаги и бесконечных испарений крови.       Прокляв себя, дрожа там, у алтаря, Олдрик проклял и весь свой род. Одного за одним своих отца и праотца, одного за другим детей и внуков своих детей. Изрезав алтарь до костяной крышки, Олдрик бросался на него еще долго, покуда Саливан не утащил его в кукольную. Говорят, все жители этих мест, все короли, они уходят корнями к Гвину. Если так, то, должно быть, сам Создатель сейчас мучается, валяясь в Аду, покрытый кровавыми тряпками из вырезок кожи его детей. Из острых зубов змей Гвиндолина Олдрик выточил десять крошечных белых бусин и пересчитывал их каждый раз, когда проклинал себя. Из кожи этих змей Саливан сделал обивку для дивана, которую Олдрик сожрал на следующий же день.       Грудничок на его руках завывает адски, и Олдрик наклоняется, чтобы завершить Уроборос. Змеями, змеями, змеями — Междуземцы, развязавшие с ними войну, были змеями. Спали со змеями, ели змей, страдали от змей и любили тоже змей. Там, у алтаря, Олдрик притянул руки к горлу, угрожая себя задушить, но Саливан лишь повел плечами. Белые нитки сучились внутри живота Олдрика, крутясь друг о друга. Дети-змеи. Тогда, у алтаря, понтифик сказал:       — Я знаю, с кем ты спишь.       Он сказал:       — Но я не дам тебе совершить ошибку. Ты никогда, никогда не свяжешься со змеями.       Пока Олдрика тошнило остатками чешуи с того, чем его накормил Рикард, Саливан опускался на одно колено и низко бормотал, вцепляясь лапами в чужие плечи:       — Твое место здесь. Подле меня. Как ты и обещал.       Позже, оттирая рвоту Олдрика с лица, Саливан решил, что больше ни за что не полезет к нему так близко после обеда. Позже, пока Олдрик корчился, сжимая живот, пока кровавая испарина блестела у него на лбу, понтифик лениво нащупывал явственный бугорок внизу. Там, куда женщины в его нарисованном мире жали, умоляя дать им ребенка. Сжав руку об руку, сидя там, в библиотеке, Олдрик шептал:       — Я сделаю из него балут… Я сделаю из него балут…       Лежа в кровати, позднее, долго позднее ночью, Олдрик выскажет это Саливану и на ночь отправится в кукольную, чтобы понтифик, зайдя с утра, увидел, как он бьется о стены в агонии.       У Рикарда раздвоенный язык. Олдрик вспоминает это через пелену, начиная сминать в кулаке пропитанную кровью страницу и медленно поедать. Бумага горькая, но кровь приторно-слащавит — поэтому терпимость блюда оценивается до середины. В соседней комнате Саливан уже цедит кровь из вены — она темная-темная и переливается на свету. Кровь у таких, как понтифик, даже не красная, а черная; артериальность ее или же венозность следует определять по блеску, впрочем, вороны таким не занимаются. У них нет хороших врачей, а те, что живут в картинах, бешено заняты. Если у ворона течет кровь, ее следует пережать и на этом все; если кровь не останавливается, а в голове гудит, ворона следует похоронить. Вскрывая костистую, с наростами, руку ближе к сгибу локтя, Саливан держит ее под особым углом — ему не нравится, когда липкое тянется струями по шерсти с перьями. Саливан не издает ни звука. Олдрик неглуп; он поймет все точно в тот момент, когда миска окажется у него перед носом. Сегодня Саливан изрубит в кровянистую похлебку старые сапоги. Придворных все меньше и меньше — чем меньше мяса, тем изящнее и мельче порции. Последние две недели Олдрик питается, точно в дорогих ресторанах.       У Рикарда раздвоенный язык, Олдрик ярко помнит, потому что была какая-то пустота промеж горящих волнением мышц, через которую воздух пробивался со свистом, обжигая, как на раскаленном плетне. Была какая-то пустота, когда Рикард становился перед ним на колени. была пустота и в том, как Рикард шептал.       — Что ты, дорогая, не глупи. Мне ли дело, чей ребенок? Не мне, конечно, — тяжелые руки, в отличие от когтей Саливана, прохладные, как желе, и кольца на них будто достали из морозильной камеры. Пальцы Рикарда до ногтей посинели — он ждал час, два на холоде. Вся его голова с кудрями цвета парного молока покрыта шапочкой растаявших капель-снежинок. На его ресницах застыли кристаллы невольных слез от рези в глазах. За окном воет ветер. Это было еще тогда, давным-давно, когда Олдрик еще не знал, что каждый день в Междуземье весна. Он поднял брови, стоя на крыльце:       — У вас чудные зимы здесь.       — Здесь никогда нет зимы, дорогая. Здесь всегда весна, — Рикард прижимается лицом к чужому горлу. — Всегда-всегда. Просто она дико изменчива. Прямо как и ты.       Позже, вернувшись домой, Олдрик разобьет тарелку о шлем Саливана, но тот не поведет и глазом. Позже.       Стоя перед Олдриком на коленях, Рикард начнет медленно отгибать лепестки черных одежд. Черных-черных. У Олдрика столько черного, сколько нет ни у кого больше. У Олдрика столько черного, сколько у Гвиндолина было белого. Стоя на коленях, Рикард начнет трястись, обхватывая руками выказывающий первые признаки той страшной полноты живот. Легкий бугорок сверху, не сглаженный снизу; такой бывает при двойне. Плотная кожа у края ощущается шершаво, и Рикард покрывает ее поцелуями, одним за другим, по очереди, оставляя влажные следы. Один за другим, кусая и вылизывая, точно надеясь услышать сердцебиение внутри, но там тихо — пока что. Рикард шепелявит, как седой, сжимая бедра Олдрика в руках; на них нет жира, сплошные кости, он весь сплошные кости — поэтому ночами Саливан может обхватить запястье Олдрика между указательным и большим пальцами, лодыжку между большим и мизинцем. Кожа продавливается внутрь настолько, что понтифик может взять ребро промеж пальцев — Олдрик просыпается от щекотки, нервно отмахивается, обиженно прикусывает чужое сутулое плечо; когда Саливан просыпается, между всеми его пальцами остаются красные круги, такие же, какие остаются, если бокал с пролившимся вином оставить надолго на чем-то светлом. Стоя перед Олдриком на коленях, Рикард шепчет:             — Тут кругло, здесь кругло… Ты само воплощение божественности, дорогая, — когда он поднимает глаза, те светятся изнутри. Олдрик подумал, что никогда не видел, чтобы богохульник моргал.       Сидя в библиотеке, сжимая разъезжающиеся ноги, Олдрик вспоминал, как Рикард, скармливая ложку за ложкой ему зельц, и тот закатывался под язык рваными кусками. Рваными кусками, как окровавленные салфетки, как хрустящий гравий, как те хрящики ушей и кончика носа — еще совсем молодые, похожие на акульи, которые просто разделывать одним клыком. Нажимая рукой на низ живота, Олдрик лихорадочно терся низом об обивку стула, пытаясь вспомнить, что же писалось в манускриптах про выкидыши, но на ум приходило лишь то, как Рикард ласкал его — Ее — языком с ног до головы, как не чувствовал ничего поначалу, обнаженный ветру, и как затем потекло, потекло со всего его тела что-то пламенно-тягучее, пахнущее медью, пахнущее, пахнущее, пахнущее. От конца и до начала Саливан, еще в тот период фазы луны, когда Олдрик был действительно Он, а не Она, еще в тот период, когда Олдрик лишь начинал осознавать ограниченность и запертость свою внутри себя, еще тогда понтифик, сжимая бока тычками, нащупывая ребенка внутри, порвал семенные железы, одним движением руки рассекая мошонку книзу между ног. Олдрик поморщился, не чувствуя боли. Рикард ласкал его до и ласкал его после — ничуть не изменился Олдрик для него ни в чем. Ведь не органы и не телеса влекли, влекло ощущения полного контроля — Олдрик контролировал Саливана, Рикард контролировал Олдрика. Рикард — он бы мог развязать новую войну, взять наследника Иритилла в заложники. Рикард — он бы мог добиться столь многого, но там, где дела мозга затмевает страсть сердца, мыслить бесполезно. Рикард славен, славен, но глуп. Посему у Олдрика нет ни сердца, ни мозга. Пустая голова его свищет, пустая грудь его ломается без стука, без крика. Тогда, после, отдрожав свое в библиотеке, Олдрик швырнул в лицо Саливану тарелку, выдохнув:       — То, что я не чувствую боли с тобой, то что я не чувствую удовлетворения с тобой, вовсе не значит, что я не чувствую его вовсе.       И Саливан разбил лицо Олдрика о блюдо с недоеденным фаршем, а тот дожевал все до крошки.       Спускаясь по лестнице к Рикарду, Олдрик раздувает тело то здесь, то там. Сытый до крови, испускающий клубы дыма — дым кровав, как сама утроба после родов — он спускается назад, в пучину, где все начинается. Пока Рикард шепчет, пока Олдрик сжимает ноги в библиотеке, пока Саливан закусывает губу, потому что прорезал слишком глубоко — пока это происходит, паразиты в Олдрике собираются в один комок. Вот — ручки, вот — ножки, сердце, легкие, две почки. Два мальчика — позже Олдрик извергнет их из себя в пучину кишок Саливана, Олдрик разъест их маленькие тела вдоль и поперек, Олдрик костлявыми пальцами достанет каждое сердечко, размером с куриное, и перетрет пальцами в пыль, пока последние капли капают ему в рот. Распластанный на кресте, сожженный заживо, гниющий столь долго, что вороны выклевали ему глаза, повешенный для устрашения других, он, в одних одеяниях Проводника Мертвых, пожрет свой хвост и свое потомство. Крон, глотающий собственных детей. Крон, глотающий собственных детей и грешник, скормленный Амату.       И вместе они могли бы пожрать самих богов.       — Я, несмотря на все прелести этого тела, всё ещё не могу носить ребёнка, — на ходу не ясно, это так громко колотится сердце в том, что Он называет телом, или черепа ещё не переварились в том, что Он называет желудком. Рикард расширяет глаза и в мольбе тянет руки. Он ведь помнит, помнит округлость и тяжесть, помнит каждый бугорок, помнит отвратительные венки, помнит, как хотел раскусить этот живот и разодрать пуповину. Олдрик, спускаясь, касается тьмой каждого уголка. Он залит кровью сверху донизу, волосы его истрепались в грязь, у маски поломаны рога. — Но всё же, я тебя порадую.       Под чёрным туманом, служащим Олдрику царской робой, отрезком Андромеды показывается то, что Он называет кожей, Он растягивает Это пальцами с улыбкой. Рикард скользит глазами вниз и замирает. Шрам. Шов. Шов от кесарева сечения. Рикард с минуту молчит, а затем грубо обхватывает чужие бедра и прижимается губами к шраму, вылизывая, как оголодавший пес, сходя с ума от аромата потрохов и той удушающей вони разложения, которая водилась за Олдриком всю его жизнь, вгрызаясь в блеклую, обвисшую от пустотелости кожу, от возбуждения задыхаясь слюнями и закатывая глаза. Той ямкой раздвоенного языка он ищет каждую неровность, каждый бугорок, каждое выдавание плоти. Шрам глубокий и широкий, с лапками-паутинками. Кое-где торчат острые нити, и Рикард толкает тело о стену, пихаясь лицом в обмякший живот, словно желая поглотиться утробой сам. Приторный запах змеи, змеиного тела, он обволакивает Олдрика с ног до головы.       Олдрик — сидя на том, что раньше было лицом Саливана, он зашивал разрыв сам. Вскрыв себя, как бочку.
20 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник