***
Бархатный, обитый золотом зрительный зал Мариинского театра был похож на растревоженный улей. Гудели голоса, шуршали веера, сверкали бриллианты в ложах. Огромная, похожая на застывший водопад хрустальная люстра под потолком медленно гасла, погружая партер и ярусы в таинственный, обещающий чудо полумрак. Зажглась рампа, отделив темный, дышащий сотнями людей зал от светлого, пустого, ждущего мира сцены. Дирижер взмахнул палочкой, и из оркестровой ямы полились первые, нежные и тревожные звуки музыки Адана. «Жизель» начиналась. Ярослава сидела в темноте директорской ложи, зажатая в тесном пространстве между бархатными портьерами и позолоченной лепниной. Она чувствовала себя медведем, которого заманили в ювелирную лавку. Ей было тесно, душно, неловко. Она ненавидела этот мир — мир притворства, шепота и дорогих духов. Скептически скрестив руки на груди, она смотрела на сцену, где разворачивалась пасторальная идиллия: веселые крестьяне, сбор винограда, влюбленный граф в поддельном крестьянском костюме. Все это казалось ей невероятно фальшивым, почти карикатурным. «Куклы. Раскрашенные куклы, дергающиеся под музыку», — с раздражением подумала она. А потом на сцену вышла она. И мир Ярославы перестал существовать. Анастасия выпорхнула на сцену — легкая, юная, воплощение невинности и радости. Но Ярослава, теперь знавшая ее тайну, видела то, чего не видел остальной зал. Она видела, какая железная дисциплина стоит за каждым этим легким прыжком. Она видела, какая боль скрыта за этой сияющей улыбкой. Но главное — она видела ее страх. Первые несколько минут Анастасия танцевала безупречно, но скованно, механически. Она была похожа на ту самую «куклу», о которой подумала Ярослава. Ее глаза, огромные и темные в свете рампы, лихорадочно, почти панически, скользили по темной бездне зрительного зала. Она искала. Ярослава подняла к глазам театральный бинокль. Изображение приблизилось, стало резким. Она видела капельки пота на ее висках, видела, как напряженно сжаты ее губы. Она искала ее. Искала доказательство того, что она не одна. Их взгляды встретились сквозь оптику бинокля. На долю секунды Анастасия замерла посреди сцены, нарушив рисунок танца. Она нашла ее. Она увидела темный силуэт в мундире, одиноко застывший в полумраке ложи. Увидела два отблеска от линз бинокля, направленные прямо на нее. Это был сигнал. Подтверждение. И в этот миг произошло чудо. Ярослава, не отрывая бинокля от глаз, увидела, как изменилось ее лицо. Напряжение ушло. Губы расслабились, и на них появилась легкая, едва заметная, но настоящая улыбка. А в глазах… в глазах вспыхнул огонь. Это был не тот лихорадочный блеск страха. Это был огонь вызова, огонь обещания. «Смотри, — говорили ее глаза. — Смотри на меня. Сейчас я покажу тебе, кто я на самом деле». И она начала танцевать. Нет, она не просто танцевала. Она исповедовалась. Она забыла о зале, об оркестре, о партнере. Она выбросила из головы всю отточенную за годы технику, всю вымуштрованную грацию. Она отдалась музыке и тому чувству, которое переполняло ее. Каждый жест, каждый прыжок, каждый поворот головы были теперь обращены туда, в темноту директорской ложи. Она рассказывала своим телом все то, о чем они не успели, не смогли, не осмелились поговорить. Вот ее танец — легкий, наивный, доверчивый — рассказывал о ее мечтах, о ее «потерянном рае», о вере в чудо. А вот, когда ее героиню предают, ее движения становятся резкими, ломаными, полными отчаяния — это был рассказ о ее собственной боли, о ее золотой клетке. Кульминацией первого акта была сцена безумия Жизели. Анастасия всегда танцевала ее безупречно с технической точки зрения. Критики писали о ее «утонченном трагизме». Но сегодня это было нечто другое. Это не было искусством. Это была сама жизнь, выплеснутая на сцену. Она сорвала с головы венок, ее волосы растрепались, как в ту ночь на балконе. Она металась по сцене, ее движения были хаотичны, но в этом хаосе была страшная, завораживающая правда. Она не играла безумие. Она была им. Она показывала Ярославе свою собственную душу, разрываемую на части между «долгом» и «нельзя», между отцом и той новой, запретной любовью, что ворвалась в ее жизнь. И когда в финале она, умирая, тянула руки к своему возлюбленному-предателю, ее взгляд был устремлен не на него, а в темноту ложи. И в этом взгляде была вся ее боль, вся ее тоска и один-единственный, безмолвный вопрос: «Ты видишь?». Ярослава видела. Она сидела, вцепившись в бархатный барьер ложи, и забыла, как дышать. Бинокль давно лежал на коленях. Весь ее скепсис, вся ее ирония, все ее представления о балете как о «кукольном театре» — все это рассыпалось в прах. Она видела не балерину, играющую роль. Она видела душу Анастасии — обнаженную, страдающую, невероятно сильную в своей хрупкости. Она вдруг поняла, что эта женщина, которую она считала запуганной аристократкой, которую она хотела «спасти», обладает такой внутренней мощью, такой глубиной трагедии, которая ей самой и не снилась. Ее собственная борьба, ее бунт против мира казались сейчас простыми и понятными в сравнении с той бездной, которая открылась ей в этом танце. Это было откровение. Она влюбилась снова. Но теперь уже не в красивое лицо, не в образ, не в свою фантазию. Она влюбилась в ее душу, в ее талант, в ее боль. Когда занавес упал, и зал взорвался оглушительными, восторженными аплодисментами и криками «Браво!», Ярослава не шелохнулась. Она сидела в темноте своей ложи, и по ее обветренному, суровому лицу катилась слеза. Первая слеза, которую она не могла, да и не хотела, сдержать. Второй акт пролетел как одно мгновение. Анастасия теперь была не земной девушкой, а вилисой, призраком. Ее танец стал неземным, легким, почти бесплотным. Она летала по сцене, ее белая пачка была похожа на облако тумана. Но в ее движениях не было холода. Была всепрощающая, светлая печаль. И каждый ее полет, каждый ее взгляд был все тем же безмолвным разговором с тем единственным зрителем, ради которого все это и было затеяно. Она защищала своего возлюбленного, спасала его от гнева других вилис, и в этом самопожертвовании Ярослава увидела ответ. Ответ на все ее сомнения. Финальный занавес. Буря оваций. На сцену полетели цветы. Анастасию вызывали на поклон снова и снова. Она стояла в свете рампы, бледная, опустошенная, и кланялась, но глаза ее искали темноту ложи. И она увидела. Увидела, как темная фигура медленно поднимается и, прежде чем исчезнуть в глубине, отдает ей короткий, почти незаметный военный салют. Это было высшей похвалой. Высшим признанием. Она победила.***
Занавес упал в последний раз, отсекая ревущий, восторженный зал. Мгновение — и мир сцены, до этого такой огромный и полный света, сжался до маленького, заставленного декорациями пространства, наполненного запахом пота, пыли и увядающих цветов. Анастасия стояла, тяжело дыша, опираясь на плечо своего партнера. Ноги дрожали от усталости, все тело болело, но она ничего этого не чувствовала. Она была пуста и переполнена одновременно. Она отдала этому танцу, этому залу, этому единственному зрителю в темной ложе — всё. Без остатка. Балерины, статисты, рабочие сцены — все кружилось вокруг нее в радостном, возбужденном хаосе. Ее поздравляли, обнимали, что-то восторженно кричали. Она отвечала на автомате, улыбалась, кивала, но ее глаза уже искали в полумраке кулис ту единственную фигуру, ради которой все это было затеяно. — Mon Dieu! Боже мой! Анастасия! Это было… это было немыслимо! Перед ней, как вихрь, возник монсье Жерар. Его обычно скучающее, циничное лицо было преображено. Глаза горели, щеки пылали. Он схватил ее руки и принялся их целовать. — Что это было, дитя мое?! Откуда?! Где вы прятали все это время эту… эту ярость, эту бездну, эту божественную страсть?! Ваша сцена безумия… клянусь, я видел, как седые академики в первом ряду плакали, как дети! Это было не исполнение. Это была исповедь! Триумф! Он был в искреннем, неподдельном восторге. Не как импресарио, подсчитывающий будущие барыши, а как истинный ценитель, только что ставший свидетелем рождения чуда. — Эмилия… — он понизил голос до заговорщицкого шепота, бросая взгляд в сторону Ланской, которая с каменным лицом принимала поздравления. — Эмилия была сегодня технична, как всегда. Но вы… вы были гениальны. Сегодня родилась новая прима. Я вам обещаю, как только этот проклятый лед растает, и мы отправимся в Париж… Париж будет лежать у ваших ног. Я уже вижу афиши… Именно в этот момент его взгляд скользнул за спину Анастасии. И он замолчал на полуслове. Выражение его лица мгновенно изменилось. Исчез восторг, появилась хитрая, всезнающая усмешка. Анастасия, проследив за его взглядом, обернулась. Там, в тени массивной декорации, прислонившись плечом к стене, стояла Ярослава. Она не подходила, она просто ждала. Ее темно-синий мундир почти сливался с тенями, и только ее бледное, напряженное лицо и сияющие в полумраке глаза были отчетливо видны. Она смотрела на них, на Жерара, державшего руки Анастасии, и в ее взгляде была такая смесь восхищения, ревности и страдания, что у Анастасии защемило сердце. Жерар все понял. Он посмотрел на горящие щеки Анастасии, потом снова на неподвижную фигуру в тени. И он, циник и делец, сделал то, чего Анастасия от него никак не ожидала. Он мягко отпустил ее руки. — Кажется, — сказал он очень тихо, так чтобы слышала только она, — у вас есть более важный… ценитель. Не заставляйте его ждать. Триумф — это прекрасно. Но то, что заставляет нас творить, — еще лучше. Он подмигнул ей, легко, по-дружески, поклонился и, развернувшись, с деловитым видом направился в сторону администратора, оставив их. Он не просто ушел. Теперь между ними не было никаких преград. Анастасия, забыв об усталости, о боли в ногах, о приличиях, почти побежала к ней. — Быстрее! В гримерку! — бросила она на ходу Ярославе. Они скользнули по гулким, пустынным коридорам, и вот, наконец, спасительная дверь. Балерина быстро открыла ее, они ввалились внутрь, и ключ в замке повернулся дважды. Они были одни. Атмосфера в маленькой, заваленной цветами и сценическими костюмами гримерке была наэлектризована до предела. Пахло пудрой, духами и потом. Анастасия, все еще в легком, почти прозрачном костюме вилисы, стояла, прислонившись спиной к двери, и тяжело дышала. Ярослава застыла посреди комнаты, не в силах сделать ни шагу, ни произнести ни слова. Она смотрела на Анастасию — на ее раскрасневшееся, разгоряченное лицо, на капельки пота, блестевшие на шее, на ее огромные, горящие глаза, в которых больше не было ни капли тоски. Она была похожа на ангела, только что спустившегося с небес после яростной битвы. И она была так прекрасна, что у Ярославы болели глаза. — Я… — начала Ярослава, и ее голос, привыкший отдавать команды в ревущий шторм, сорвался. — Я никогда… я ничего подобного не видела. Это было… Вы были… Она замолчала, отчаянно ища слова, но все они казались плоскими, пустыми, неспособными передать то потрясение, которое она испытала. — Это были не вы, — наконец выдохнула она. — Это была ваша душа. Я ее видела. Анастасия смотрела на ее ошеломленное, потерянное, абсолютно беззащитное в своем восхищении лицо. Она видела, как дрожат ее руки. И она поняла, что сейчас — ее очередь быть сильной. Она оттолкнулась от двери и медленно подошла к ней. Она была на волне адреналина после спектакля, на волне какой-то невероятной, почти божественной смелости. Она ничего не боялась. — Я же обещала, что это будет мой ответ, — прошептала она, останавливаясь совсем близко. — Это был не ответ, — так же шепотом ответила Ярослава. — Это был приговор. Мой приговор. Теперь я ваша пленница, балерина. Навеки. От этих слов у Анастасии подкосились колени. Она сделала еще один, последний шаг, и ее тело почти коснулось мундира Ярославы. — А может, это я — ваша пленница, капитан? — выдохнула она, глядя ей прямо в губы. И этого было достаточно. Весь этот вечер, все это напряжение, все это невыносимое, мучительное обожание — все это прорвалось наружу. Ярослава издала глухой стон, схватила Анастасию в охапку и впилась в ее губы. Поцелуем, полным благоговения и отчаянной нежности. Ярослава целовала ее так, словно пыталась выпить ее душу, словно боялась, что она сейчас растает, исчезнет, окажется просто сном. Она прижимала ее к себе, и Анастасия чувствовала, как сильно бьется ее сердце под жесткой тканью мундира. А потом нежность сменилась страстью. Ярослава прижала ее к стене, усыпанной зеркалами, так что Анастасия видела их отражения — бесплотный белый призрак в объятиях темной, сильной фигуры. Руки Ярославы зарылись в ее волосы, срывая с них остатки сценического убора, распуская их. Другая рука скользнула по ее спине, талии, бедрам, исследуя, владея, запоминая. Анастасия отвечала ей с той же отчаянной самоотдачей, ее руки обвились вокруг шеи Ярославы, ее пальцы впились в ее плечи. Она забыла, кто она, где она, забыла обо всем мире. Они целовались, глухие и слепые ко всему, кроме друг друга. Именно поэтому они не услышали тихих, кошачьих шагов в коридоре. Резкий, требовательный стук в дверь прозвучал, как выстрел. Они отшатнулись друг от друга, как ошпаренные, тяжело дыша, с безумными глазами. — Настенька, ты там жива? — раздался за дверью язвительно-сладкий голос. — Открой! Я принесла тебе бокал шампанского за твой триумф! Это была Эмилия Ланская. Они замерли, глядя друг на друга с ужасом. Дверная ручка медленно, настойчиво, начала поворачиваться. Влево, вправо. Заперто. — Настя, открой, что за шутки? — в голосе Ланской появились нетерпеливые нотки. Она не уходила. Она знала. Или, по крайней догадывалась что у балерины компания.