***
Утро в особняке Воронцовых началось, как всегда, с ритуала. В восемь часов утра подавали завтрак. Сергей Владимирович сидел во главе длинного полированного стола в малой столовой, с хрустом ломая тост. Он был в безупречном домашнем сюртуке, свеж и холоден, как утренняя роса. Анастасия сидела напротив него, медленно ковыряя серебряной ложечкой овсяную кашу, которую не собиралась есть. Молчание между ними было плотным, как петербургский туман, и нарушалось лишь звоном посуды и тиканьем напольных часов в углу. После мучительного бала отец не устраивал ей допросов. В этом не было нужды. Его ледяное, разочарованное молчание было страшнее любых криков. Он просто был рядом. Контролировал каждый ее шаг, каждый взгляд. Его присутствие стало постоянным, неотвратимым, как сама зима. Анастасия чувствовала себя заключенной, которой позволили гулять по роскошным комнатам ее же тюрьмы, но под неусыпным надзором тюремщика. Ровно в половине девятого дворецкий Прохор бесшумно вошел и доложил: — Ваше сиятельство, прибыл князь Волконский. Сергей Владимирович кивнул. — Проводи его в мой кабинет. И подать туда кофе. Он встал, промокнул губы салфеткой и, не взглянув на дочь, произнес: — Не задерживайся, Анастасия. У тебя скоро репетиция. После нее я буду ждать тебя к обеду. Анастасия молча кивнула. Каждый ее день, каждый час был расписан и теперь контролировался. Она была свободна передвигаться, но каждый ее шаг был известен и одобрен. Когда отец вышел, она осталась одна в пустой столовой. Безнадежность была такой густой, что ее, казалось, можно было потрогать. Она смотрела в окно на серый, безжизненный день, и ей хотелось только одного — уснуть и не проснуться. В это же время в огромном, отделанном темным дубом кабинете ее отца князь Волконский стоял у камина, грея руки. Он тоже выглядел обеспокоенным, но его беспокойство было иного рода. — Сергей, я не хочу тебя пугать, — сказал он, когда Сергей Владимирович вошел, — но ситуация в городе становится все более… тревожной. — Ты о чем? — Воронцов сел в свое кресло. — Опять твои студенты-бунтари? Мелочи. Пара хороших высылок в Сибирь остудит их пыл. — Не только, — Волконский повернулся к нему. Его лицо было серьезным. — Сегодня утром я разговаривал с графом Игнатьевым из Третьего отделения. На южных окраинах, на Путиловском заводе, начались волнения. Пока тихие. Требуют повышения платы. Но настроения там самые гнусные. Игнатьев говорит, что среди них работают профессиональные агитаторы. Воронцов отмахнулся. — Пустяки. С рабочим быдлом разговор короткий. Взвод казаков — и все агитаторы разбегутся. Меня сейчас больше волнует не это, Дмитрий. Меня волнует моя дочь. Волконский понимающе кивнул. — Я потому и приехал. Я думаю, мы должны действовать. И действовать быстро. Бал показал, что она… уязвима. Ее меланхолия, ее артистическая натура делают ее легкой добычей для разного рода хищников. — Ты про эту… девку с ледокола? — в голосе Воронцова впервые прозвучал лед. — И про нее тоже. Это симптом, Сергей. Симптом болезни. Ее нужно немедленно изолировать, поместить в здоровую, правильную среду. Брак с Яблонским — идеальное лекарство. Он — сильный, волевой, по-хорошему приземленный человек. Он выбьет из нее всю эту декадентскую дурь. — Я уже отправил ему официальное приглашение на ужин. Сегодня, — сказал Воронцов. — И я намерен объявить о помолвке до Рождества. Свадьба — сразу после. — Мудрое решение, — кивнул Волконский. Он снова повернулся к огню. И, как бы между прочим, добавил: — Кстати, о симптомах. В городе неспокойно не только на заводах. Ночью в порту была серьезная драка. Какие-то темные личности напали на моряков. Несколько человек серьезно покалечены. По слухам, среди них были и офицеры с «Ермака». Он произнес название ледокола, делая на нем легкий, едва заметный акцент, и пристально посмотрел на друга. Он еще не связывал все воедино. Для него это были два разных события: «увлечение» Анастасии и пьяная поножовщина в порту. Но он, как опытный следователь, уже начал собирать улики, раскладывать их на столе. Сергей Владимирович нахмурился. — Какая мерзость. Вечно этот порт кишит всякой дрянью. Надеюсь, полиция найдет этих негодяев. В этот момент в дверь тихо постучали, и вошла Фёкла с подносом, на котором стоял дымящийся кофе. Она поставила его на стол и принялась разливать по чашкам. И ее уши, навостренные, как у лесной рыси, ловили каждое слово. Она услышала название «Ермак». Она услышала слова «драка» и «покалечены». И ее сердце пропустило удар. Она знала, что речь идет не просто о каких-то моряках. Она знала, о ком идет речь. Она закончила и, стараясь, чтобы ее волнение не было заметно, попятилась к двери. — Да, — сказал Волконский ей вслед, — Игнатьев обещал заняться этим делом лично. Говорят, одна из… пострадавших, была весьма заметной фигурой в порту. Помощник капитана, кажется. Женщина. Очень странно. Дверь за Фёклой закрылась. Она не побежала. Она заставила себя идти медленно, степенно, как и подобает прислуге. Но как только она оказалась в коридоре, вне поля зрения господ, она ринулась вверх по лестнице, в комнату Анастасии, забыв обо всех приличиях. Она ворвалась в спальню без стука. Анастасия сидела у окна, как и всегда. Она даже не обернулась. — Что случилось, Фёкла? Пожар? — Хуже, барышня, хуже! — задыхаясь, прошептала горничная, прикрывая за собой дверь. И она, сбивчиво, путаясь, пересказала все, что только что услышала. О бунтах. О драке в порту. Об офицерах с «Ермака». О раненом помощнике капитана. Женщине. Анастасия медленно, очень медленно, обернулась. Ее лицо было белым, как снег за окном. — Что? — переспросила она. — Что ты сказала? Фёкла повторила. Анастасия молча смотрела на нее несколько секунд. А потом мир для нее рухнул. Все сошлось воедино. Холодность Ярославы на балу. Ее боль. Драка. Нападение. Ранение. Это была не случайность. Это все было связано. И виновата во всем была она. Ее неосторожность, их связь. Это из-за нее. Ярослава в беде. Может быть, она… может быть, она умирает. Мысли, хаотичные, страшные, заметались в ее голове, как стая ворон. Она вскочила. Весь ее страх перед отцом, все ее обещания, вся ее апатия — все это испарилось в один миг. Осталось только одно, всепоглощающее чувство — животный ужас за жизнь любимого человека. — Я должна ее найти, — сказала она, и в ее голосе прозвучал незнакомый, твердый металл. — Да вы что, барышня, с ума сошли! — испугалась Фёкла. — Куда вы пойдете?! Как вы ее найдете?! Да вас же отец… — Плевать! — отрезала Анастасия. Она уже лихорадочно металась по комнате, срывая с себя утреннее домашнее платье. — Плевать на отца, на Волконского, на всех! Ты слышишь меня, Фёкла?! Я должна ее найти! Она бросилась к шкафу, ища самое простое, самое неприметное платье. Ее руки дрожали, но теперь это была не дрожь страха. Это была дрожь решимости. — Что же делать-то, Господи Иисусе… — причитала Фёкла, заламывая руки. — Делать! — Анастасия обернулась к ней, ее глаза горели. — Ты поедешь. Немедленно. Поедешь к монсье Жерару. Вот, возьми мою визитку. Скажешь ему, что я внезапно занемогла. Очень сильно. Что у меня жар. Попросишь его прикрыть меня в театре, отменить репетицию. Умоляй, плачь, что хочешь делай, но чтобы он поверил! Поняла? Фёкла испуганно кивнула. — А я… я поеду туда. В мастерскую этого… художника. Он должен знать. Он единственный, кто может знать, где она. Она схватила Фёклу за плечи и встряхнула. — Мы справимся, слышишь? Ты мне поможешь? Фёкла посмотрела в горящие, почти безумные глаза своей госпожи. Она увидела в них не княжну, не балерину. Она увидела женщину, готовую пойти на все ради своей любви. И ее собственная, крестьянская, простая душа откликнулась на этот отчаянный призыв. — Помогу, душа моя, — твердо сказала она. — Куда ж я от вас денусь. План был составлен. Отчаянный, безумный, почти самоубийственный. Но другого у них не было. Анастасия, дождавшись, пока карета отца и Волконского отъедет от особняка, накинула на себя темную шаль, скрывающую лицо, и, как воровка, выскользнула из дома через черный ход. Она бежала по заснеженным улицам, не разбирая дороги, к ближайшей стоянке извозчиков, и в голове ее билась только одна мысль: «Только бы была жива. Пожалуйста, только бы была жива».***
Извозчик, недовольный и перепуганный бешеной ездой и щедрой платой, высадил Анастасию на углу Пятой линии. Дальше она почти бежала. Она не чувствовала ни холода, ни усталости. Ее вело вперед одно-единственное, всепоглощающее чувство — страх. Она перескакивала через сугробы, поскальзывалась на обледенелых участках, чудом удерживая равновесие. Прохожие шарахались от этой странной, закутанной в темную шаль женщины с безумными, горящими глазами. Вот он, тот самый дом. Обшарпанная лестница. Запах кошек и кислой капусты. Она взлетела на мансардный этаж, перепрыгивая через ступеньки, ее сердце колотилось где-то в горле. Дверь, обитая драной клеенкой. Она не постучала. Она забарабанила в нее кулаками — отчаянно, яростно. — Откройте! Пожалуйста, откройте! Дверь распахнул изумленный, растрепанный Миша. Увидев ее, он остолбенел. Его рот открылся, чтобы что-то сказать, чтобы остановить ее. — Вам нельзя… Но Анастасия не слушала. Она увидела за его спиной тревожную, больничную атмосферу в мастерской, почувствовала острый запах карболки. Оттолкнув его с силой, на которую, казалось, была не способна, она ворвалась внутрь. И замерла. Мастерская, еще несколько дней назад бывшая обителью бунта и веселого хаоса, превратилась в лазарет. Посреди комнаты, на том самом диване, где они сидели и спорили о революции, теперь, наскоро отгороженный ширмой, лежал человек, накрытый до подбородка серым одеялом. Его лицо было бледным, как полотно, и в нем она с ужасом узнала хмурого, преданного друга Ярославы — Степана. Его грудь тяжело, хрипло вздымалась. На тумбочке рядом валялись окровавленные бинты. А у окна, на низком табурете, сидела Ярослава. Левая рука ее была на перевязи, туго примотана к телу. На скуле багровел свежий, уродливый синяк. Но страшнее всего были не раны. Страшным было ее лицо. Серое, осунувшееся, с глубоко запавшими, пустыми глазами. Она смотрела в одну точку, на тело своего друга, и казалось, не дышала. В углу, спокойный, как Будда, курил свою трубку доктор Вернер, наблюдая за своим пациентом. Он первый заметил Анастасию. Увидев ее, Ярослава вздрогнула так, словно ее ударили. Она медленно, как во сне, повернула голову. Ее лицо исказилось от сложной смеси — ужаса, стыда и чего-то похожего на отчаянную, невозможную радость. — Анастасия? — прошептала она. — Что вы здесь делаете? Уходите! Вам нельзя здесь быть! Но Анастасия не двигалась. Она смотрела. На раненую, сломленную Ярославу. На ее безжизненные глаза. На беспомощно висящую на перевязи руку. И тот ледяной ком ужаса, что сжимал ее сердце всю дорогу сюда, вдруг растаял, сменившись волной такой сокрушительной, всепоглощающей нежности и боли, что у нее подкосились колени. Все обиды, вся ревность, весь тот яд, которым они поливали друг друга на балу, — все это показалось таким мелким, таким глупым, таким несущественным. Перед ней был не ее мучитель, не ее соперница. Перед ней был самый дорогой, самый близкий ей человек. И этому человеку было очень, очень плохо. Она хотела что-то сказать. Спросить, что случилось. Упрекнуть, почему она не позвала. Но слова застряли в горле. Она сделала один шаг, потом другой. А потом, подчиняясь единственному, самому главному инстинкту, она просто бросилась к ней. Она упала на колени перед ее стулом и крепко, отчаянно, почти до боли, обняла ее за ноги, уткнувшись лицом в грубую ткань ее брюк. И ее, наконец, прорвало. Она зарыдала. Не тихо, не аристократично, а громко, в голос, как ребенок, потерявший мать, как простой мужик на похоронах. Она плакала от страха, от облегчения, что она жива, от вины за то, что это все из-за нее, от бессилия и от бесконечной, бездонной любви. Ярослава сидела, окаменев. Она смотрела на темные, дрожащие плечи у своих колен, чувствовала ее горячие слезы сквозь ткань и не знала, что делать. Она была в шоке. От ее появления. От ее слез. От этой внезапной, обезоруживающей капитуляции. — Тише… ну, тише, — наконец прошептала она, и ее здоровая правая рука неуверенно, почти робко, опустилась на ее голову, зарываясь в шелк ее волос. — Ну, что ты… Все же хорошо. Я жива. Эта неловкая, неумелая ласка лишь заставила Анастасию разрыдаться еще сильнее. Миша и доктор Вернер, ставшие свидетелями этой сцены, переглянулись. В их глазах не было ни удивления, ни осуждения. Было лишь глубокое, мужское, немного смущенное сочувствие. — Пожалуй, — сказал доктор Вернер, вынимая трубку изо рта, — нам нужно проверить запасы хины. В аптеке на углу. Немедленно. — Именно, — тут же подхватил Миша. — Пойдем, док, я вас провожу. А то в городе, говорят, неспокойно. И они, тактично отвернувшись, вышли из мастерской, оставив их одних. Дверь закрылась. Анастасия постепенно успокаивалась. Она подняла на Ярославу заплаканное, опухшее, но прекрасное в своей искренности лицо. — Что случилось? — прошептала она. — Кто это сделал? Ярослава смотрела на нее, и лед в ее сердце таял. Вся ее горечь, вся ее злость, вся ее вина — все это отступало перед силой этого простого, живого чувства. Она помогла Анастасии подняться и усадила ее на табурет рядом с собой. Они сидели так близко, что их колени соприкасались. — Неважно, кто, — сказала она тихо, все еще нежно перебирая ее волосы. — Важно, что это из-за меня. И из-за… нас. Это была расплата, Анастасия. За тот бал. За тройки. За все. Они хотели не убить. Они хотели покалечить. Проучить. Она кивнула в сторону ширмы. — А он… он оказался там. Он спас меня. Анастасия посмотрела на неподвижное тело Степана, и новая волна ужаса и вины охватила ее. — Это… это я во всем виновата, — выдохнула она. — Нет, — твердо сказала Ярослава, заставляя ее посмотреть на себя. — Ты ни в чем не виновата. Слышишь? Это мой мир. Мои враги. Моя война. Я не должна была втягивать тебя в это. Я была такой дурой на том балу… Я видела тебя с ним, и я… сошла с ума от ревности. Я хотела сделать тебе больно. Прости меня. — Нет, это ты прости меня, — так же горячо ответила Анастасия, беря ее здоровую руку в свои. — Я должна была все тебе объяснить. Но я испугалась. Я слабая, Ярослава. — Ты не слабая, — Ярослава крепко сжала ее пальцы. — Ты самая смелая женщина, которую я знаю. Прийти сюда сегодня… после всего, что было… это и есть настоящая смелость. Они молчали, глядя друг на друга. Все маски были сброшены. Все обиды — прощены. Осталась только их общая беда и их общее, такое отчаянное и такое опасное чувство. — Я люблю тебя, — прошептала Анастасия, и это прозвучало так просто, так естественно, как дыхание. — Я знаю, — так же шепотом ответила Ярослава. — Я тоже. Они снова обнялись, на этот раз не в порыве отчаяния, а тихо, нежно, пытаясь отдать друг другу все свое тепло, всю свою силу. Теперь они были не просто любовницами. Они были сообщницами, заговорщицами, двумя солдатами, оказавшимися в осажденной крепости. И они знали, что теперь могут рассчитывать только друг на друга. Война продолжалась.