***
Солнечный луч, пойманный в ловушку экрана ноутбука, выхватывал из полумрака комнаты лишь квадрат стола, заваленный конспектами. Пиастри щурился, пролистывая бесконечную ленту писем. Его палец, холодный от неподвижности, замер на тачпаде. «Приглашение на закрытую пресс-конференцию в Милане». Отправитель — деканат международных отношений. Шрифт строгий, вороно-черный. Он кликнул, и текст поплыл перед глазами, выстроенный в безупречные абзацы. Три дня. Все расходы. Престижный список. Мысль, острая и ясная, как лезвие бритвы: «Необходимо. Карьера. Сети». И тут же, словно тень от этой отточенной мысли, выползла вторая, путаная и колючая: «Три дня. Тишина. Отсутствие его дыхания за спиной». Он почувствовал, как мышцы на его шее непроизвольно напряглись. Вечер вломился в комнату, вытесняя дневной свет. Австралиец толкнул дверь плечом, его сумка, тяжелая от книг, глухо шлепнулась о пол. Норрис лежал плашмя на кровати, уткнувшись в планшет. От него пахло потом, металлом и чуть пережаренной «Пепперони» — запах, который Оскар мысленно называл «ароматом творческого беспорядка». А помнил он его как запах Ландо. Воздух был густым, почти осязаемым. Пиастри медленно, будто против воли, разжал онемевшие пальцы. Усталость въелась в него, как ржавчина в металл. — Меня не будет с четверга по субботу, — его голос прозвучал ровно, без интонации, словно он диктовал погодные условия для необитаемого острова. Он смотрел куда-то в пространство над растрепанной шевелюрой Ландо, на полку, где стояли его жестяные банки с чаем. — Пресс-конференция. В Милане. Он не ожидал диалога. Это был монолог, вывеска, предупреждение о временном изменении графика. Ландо медленно, с театральной неспешностью, оторвался от экрана. Его глаза, ярко-голубые даже в полумраке, скользнули по лицу Оскара, выхватывая малейшие детали: тень под глазами, легкую складку у рта, безупречный пробор в волосах, который сейчас казался немного смешным. — Ого, — выдохнул он, и в его голосе заплясали знакомые нотки насмешки. — Мечта сбылась. Целых три дня без твоего ботаньего лица. Можно будет, наконец, комнату проветрить. — Норрис преувеличенно всхлипнул носом. — От тебя тут пахнет старыми учебниками по геополитике и… самодовольством. Да, именно самодовольством. Оскар не ответил. Он развернулся на каблуках, словно солдат на плацу, и подошел к шкафу. Его движения были выверенными, почти механическими. Пиастри достал дорожную сумку — темно-синюю, кожаную, без единой царапины — и начал укладывать вещи. Рубашки. Идеальные прямоугольники. Носки. Свернутые в тугые шарики. Каждый предмет занимал свое, заранее определенное место. В тишине, которую теперь резали лишь приглушенные выстрелы из планшета, его слова — «Меня не будет» — повисли в воздухе тяжелым, невысказанным вызовом. Для одного — обещание глотка свободы. Для другого — тревожная, зияющая пустота.***
И вот эта пустота наступила. Дверь захлопнулась с тихим, но окончательным щелчком. Стук колесиков чемодана быстро затих в коридоре. Комната вздохнула — и замерла. Тишина обрушилась на британца физически, давя на барабанные перепонки. Ее резало лишь монотонное, назойливое тиканье настольных часов австралийца — механических, с боем. Он никогда раньше его не замечал. — Свобода, что ли? — раздался у него над ухом голос Макса. Ландо вздрогнул. Он сидел в столовой и бессмысленно водил вилкой по остывшему пюре, оставляя на нем замысловатые борозды. Ферстаппен стоял рядом, держа в руках ланч-бокс с остатками пасты. — Три дня без этого зануды, — продолжал нидерландец, его глаза весело блестели. — Можно выдохнуть, да? Я бы на твоем месте устроил здесь бордель. Или просто выспался. Он же, наверное, даже во сне строчит графики и сводит дебет с кредитом. Представляю, какая у него пижама… в клеточку. Или в полосочку. Норрис что-то пробормотал про «наконец-то воздух проветрится», но слова прозвучали плоскими, как выдохшийся лимонад. Он не чувствовал ни свободы, ни облегчения. Комната, опустев, не стала просторнее. Она сжалась, стала резонатором каждого шороха. Воздух, лишенный терпкого аромата чая «Жасминовый дракон» и едва уловимой, стойкой ноты одеколона с бергамотом, пах теперь только пылью, остывшим растительным жиром из-под пиццы и собственным, неприкрытым ничьим присутствием, одиночеством. Он будет скучать? Чёрта с два. Он будет радоваться. Определенно. Радоваться тому, что можно разбросать носки где угодно, слушать The Strokes на полную громкость, не видя вот этого вот взгляда — холодного, оценивающего, сканирующего, словно он, неудавшийся экспонат в его идеально расставленной, застекленной коллекции. Но почему-то британец не разбрасывал носки. Не включал музыку. Он ходил по комнате, как маятник, натыкаясь на островки безупречного порядка, оставленные Оскаром: ровные, под углом в 90 градусов, стопки книг по мировой экономике; вымытый до зеркального блеска хрустальный стакан для кистей; монитор, повернутый строго параллельно краю стола. Это бесило. Бесило своей недосягаемой, почти маниакальной аккуратностью, своим молчаливым, всевидящим укором. Он повалился на свою кровать, уткнувшись лицом в подушку. Хлопок впитывал запахи, и от нее теперь пахло не его собственным гелем для душа с арбузным ароматом, а чужим, чистым, свежим запахом — смесью дорогого мыла с сандалом и чего-то неуловимого, сугубо индивидуального. Оскаровым запахом. Британец резко перевернулся на спину, уставившись в потолок, по которому ползли расплывчатые тени от фар проезжающих машин. Мысли, от которых он пытался убежать, настигли его с жестокой, солдафонской неумолимостью. А что, если... через секс? Это ведь была их единственная рабочая, испытанная модель. Горячая, грязная, без всяких там ненужных сантиментов и взглядов в глаза. Ярость, выливающаяся в укусы, оставляющие синяки на смуглой коже, в царапины на лопатках, в синяки на внутренней стороне бедер и сведенные судорогой пальцы, впивающиеся в простыни. Взаимное унижение, которое на самом пике становилось странным, извращенным, единственно возможным для них видом близости. Они не виделись всего полдня, а его тело уже начинало требовать привычной, адреналиновой дозы, этого катарсиса, что всегда следовал за их стычками. Может, это была просто зависимость? Физиологическая потребность в этом химическом выбросе, чтобы не чувствовать ничего другого, более сложного и пугающего? Он вспомнил ту ночь после взрыва. Не сам секс — яростный, болезненный, с привкусом крови на губах, — а то, что было после. Темноту. Абсолютную, поглощающую звук. Мелкую, сухую дрожь Пиастри, тихую, подавляемую силой воли, исходящую от его плеча, прижатого к его собственному. И свое собственное, неумолимое, предательское решение — поднять руку и тяжело, по-медвежьи, положить свою ладонь ему на спину, точно между лопаток. Этот простой, немой жест стоил ему тогда больших внутренних усилий, чем все их предыдущие драки вместе взятые. А потом эти дни хрупкого, негласного перемирия. Чипсы, которые он бросал на заваленный хламом стол с руганью и ненавистью, но которые были именно со вкусом краба, те самые, которые было не найти в ближайшем супермаркете. Мази, которые Оскар вручал ему, отводя глаза и бурча что-то невнятное, но именно те, дорогие, швейцарские, с арникой, что действительно помогали. Это была какая-то дурацкая, шифрованная переписка, тайный язык, где каждое брошенное с силой «На, блевать творится от твоего вида» на самом деле означало «Я тебя вижу. Я заметил. Мне не все равно».***
Вечер первого дня тянулся мучительно долго, как плохой триллер. Ландо включил сериал — какой-то полицейский процедурал, но сюжет не цеплял, лица актеров расплывались в цветных пятнах. Он взял гитару — старую, потрепанную «акустику», но аккорды звучали фальшиво, струны резали пальцы. Норрис попытался позвать кого-нибудь — Макса, кого-то из команды по футболу, — но почему-то все были заняты, не брали трубку. Или это он сам, в глубине души, не хотел ничьего общества, кроме того, одного-единственного, которого сейчас не было. Перед сном он получил сообщение. Не в общем, вечно взрывающемся от мемов чате, а личное. От Оскара. Не было ни приветствия, ни подписи. Просто сухой, выхолощенный текст, как служебная записка: «Не забудь проветрить комнату. И выброси наконец эти пустые банки из-под энергетиков. Запах стоял, как в общежитии для недотёп». Британец ощутил под ложечкой странный, теплый спазм, похожий на подступающую тошноту, но приятную. Он уставился на экран, будто ожидая, что буквы сложатся в нечто иное, в оскорбление покруче, в откровенную похабщину. Но это был просто укол. Привычный, отработанный укол. Но он был адресован лично ему. И в нем сквозило то самое, знакомое до боли, почти домашнее раздражение — «я тебя ненавижу, но я помню о твоем существовании, даже когда меня нет. Ты — часть моего пространства, как бы мне этого ни хотелось». Ландо не ответил. Не смайлик, не «иди ты». Но через пятнадцать минут, с тихим ругательством, встал, собрал все пустые, липкие банки Monster Energy с пола, со стола, из-под кровати, и с глухим, злым грохотом швырнул их в переполненный мусорный бак на улице. Вернувшись, он с силой, так, что стекло задребезжало, распахнул окно. В комнату ворвалась прохладная, почти ледяная ночная свежесть, пахнущая мокрым асфальтом и осенними листьями, смывая спертый, затхлый запах одиночества. Он лег на свою кровать и вдохнул полной грудью. Воздух был чистым, холодным, без единой посторонней, узнаваемой ноты. И от этого было пусто. Невыносимо, оглушительно пусто. На второй день его навестил Ферстаппен, вломившись в комнату без стука, с грохотом отшвырнув чей-то рюкзак в коридоре. В руке он сжимал бутылку дешевого виски. — Где вечеринка?! — проревел он, замирая на пороге. Его взгляд скользнул по непривычно чистому, подметенному полу, по столу, на котором не валялись крошки, по примолкшему Ландо, сгорбившемуся на краю кровати с гитарой, на которой замер несыгранный аккорд. — Что с тобой? — фыркнул Макс, его брови поползли к волосам. — Как зомби. Уже скучаешь за ним? — Отвали, — буркнул Норрис, но без привычной, оскаленной злости, больше по инерции. — Просто голова раскалывается. — Голова, — усмехнулся нидерландец, уже разливая золотистую жидкость в два относительно чистых стакана, которые Ландо, к своему же удивлению, помыл утром. — Ясно. Ну, развлекайся как знаешь. — Он мотнул головой в сторону безупречно заправленной кровати Оскара. — Только смотри, не превратись в него, в этого бота. А то вернется, а ты тут уже в галстуке и с ежедневником, где по минутам расписано, когда тебе пердеть. Они выпили. Виски обжег горло. Макс болтал о своих делах, о новой девчонке с филфака, о предстоящих экзаменах, о том, как Артур вчера облажался на лекции. Ландо кивал, подливал, но не слышал. Он ловил себя на том, что его взгляд снова и снова упрямо возвращается к той самой, идеально заправленной кровати Пиастри. К той самой, с которой он, вставая на рассвете, иногда, в полусне, накрывал его, спящего и раскинувшегося, одеялом, стараясь не издать ни звука. Этот жест был таким же неосознанным, как дыхание, и таким же предательским по отношению ко всем их договоренностям о взаимном уничтожении. После ухода Ферстаппена, сопровождаемого грохотом и обещанием «завтра зайти и проверить, не надел ли ты уже очки», он остался один с допитой бутылкой и нарастающим, глухим раздражением. На кого? На Оскара, который уехал и своим отсутствием, своей безупречной, вылизанной жизнью там, в Милане, все испортил? На себя, за эту непонятную, липкую, как варенье, тоску? Ландо грубо, костяшками пальцев, провел рукой по лицу, чувствуя, как щетина царапает кожу. Мысли снова, как назойливые мухи, поползли в опасном направлении. Может, все это тянущее, ноющее чувство под ложечкой — просто последствие их гребаного, пьяного секса? Который перерос в постоянность. Эта животная, химическая связь, которая сбивала с толку, заставляла тело скулить и требовать привычного, жёсткого, болезненного контакта, лишь бы не признавать ничего другого? Он злился. Злился на то, что его собственные чувства стали для него загадкой, сложным ребусом, который он не мог разгадать.***
Вечером второго дня Норрис не выдержал. Одиночество, тихое и настойчивое, стало физически давить на виски, сжимая горло. Он вышел из комнаты, слонялся по кампусу, заходил в кофейню, смотрел на смеющихся студентов, и их веселье казалось ему фальшивым и раздражающим. Потом он свернул в первый попавшийся шумный, темный бар, где пахло пивом и сигаретным дымом, въевшимся в стены. Он пил виски за виски, стараясь заглушить внутренний вой, искал глазами кого-то, на ком можно было бы сорвать злость, найти временное, простое забвение в чужих, ничего не значащих прикосновениях. Одна девушка с огненно-рыжими волосами и пирсингом в носу улыбнулась ему из-за стойки, и он уже было двинулся в ее сторону, сделав шаг, но вдруг замер, как вкопанный. От нее, сквозь запах алкоголя, пахло резкими, сладкими, дешевыми духами с нотками кокоса и ванили. Не тем. Совсем не тем. Не сандалом, не бергамотом, не чистотой. Британец развернулся и вышел на улицу, в колючий ночной воздух, чувствуя себя полным, жалким идиотом. Вернувшись в комнату, он поймал себя на том, что снова, как одержимый, принюхивается к воздуху, как будто ища хоть малейшие, затерявшиеся следы того, чужого, знакомого до боли запаха. Но пахло только холодом, принесенным с улицы, и его собственным, горьким отчаянием. Он рухнул на кровать, не раздеваясь, и провалился в тяжелый, пьяный, беспокойный сон, в котором смешались и поплыли, как в дурном кино, образы: укусы, переходящие в поцелуи с привкусом крови и виски; тихие, подавленные всхлипы в абсолютной темноте; глухой, бархатный стук стеклянного стакана о полированное дерево его конторки; и едкий, леденящий, навязчивый запах ментоловой мази. Утро третьего дня было серым, бесцветным и безрадостным. Ландо проснулся с тяжелой, раскалывающейся головой и еще более тяжелым, свинцовым чувством в груди. Он лежал на спине и смотрел на потолок, а потом его взгляд медленно, нехотя, пополз на пустую, идеально гладкую кровать напротив. И наконец, с тихим, ядовитым отвращением к самому себе, он признался, прошептав в тишину: «Я жду. Черт возьми, я жду». Ждал, когда дверь откроется с привычным, мягким щелчком, и он снова услышит это раздражающее, идеально выверенное движение, почувствует это молчаливое, напряженное, но живое присутствие, без которого комната стала просто коробкой с вещами.***
А в это время в Милане Пиастри, в идеально отглаженной рубашке и с чашкой черного кофе, проверял почту на своем телефоне перед заключительным днем конференции. Его взгляд равнодушно скользнул по уведомлению из общего чата кампуса, но затем зацепился за личное сообщение от Артура. Он открыл его. Артур (зачем я с ним общаюсь) — Оскар, привет из кампуса! Как там в Милане, среди ботанов твоего уровня? 🧐 Ландо тут какой-то потерянный ходит, бухает в одиночестве и на гитаре фальшиво бренчит. Кажется, он по тебе скучает. Его собственный хаос без твоего порядка захирел. Возвращайся, а то он совсем засохнет. 😉 На губах Оскара, совершенно непроизвольно, дрогнул почти незаметный уголок. Он не улыбнулся — нет, это было бы слишком. Но некоторая напряженность в уголках рта смягчилась. Он отхлебнул кофе, поставил чашку на блюдце с тихим, точным звоном и еще раз перечитал сообщение. «Потерянный». «Скучает». «Засохнет». Он не стал отвечать Леклеру. Вместо этого он просто отложил телефон, и в стерильной тишине гостиничного номера его взгляд на секунду расфокусировался. Он представил эту самую картину: Норрис, слоняющегося по их комнате в тишине, неприкаянного, лишенного своего главного зрителя и оппонента. И это странное, тихое чувство, которое копошилось у него в груди все эти дни, вдруг обрело имя. Ему тоже было непривычно. Невыносимо тихо. Слишком чисто. Слишком… пусто. Он не тосковал. Конечно, нет. Но он ощущал отсутствие. Отсутствие этого вездесущего хаоса по имени Ландо Норрис. Отсутствие грохота, запаха пиццы, разбросанных носков и этого вечного, раздражающего, но живого фона их войны. Три дня. Всего лишь три дня. Но они растянулись в маленькую вечность, за которую оба, каждый на своем расстоянии и в своем молчании, были вынуждены признать один простой факт. Эта комната, это насильно поделенное пространство, эта тихая война — стали точкой отсчета. Домом. И самое ужасное и неудобное заключалось в том, что возвращаться туда — к его хаосу, к его раздражению, к его молчаливому присутствию — было… неизбежно. И где-то в самой глубине, в той, что тщательно скрывалась за безупречными костюмами и правильными ответами, — желанно.