Не по сценарию
6 января 2026 г., 23:57
Примечания:
Наконец-то дописала новую главу! Первая в новом году! У меня есть альтернативное название для этой части. До сих пор не могу решить, какое лучше. Вот второе: «Восемь этажей до неба». Этот вариант - как эмоциональная кульминация, а «Не по сценарию» лучше суммирует главу. Я в раздумьях… Напишите мне, что вы думаете! Заранее гран мерси!
Утро я начинаю с того, что звоню Леви. Я знаю, что он уже не спит. После нескольких гудков я слышу его низкий ровный голос:
— Джон Доу у аппарата.
Я давлюсь смехом от неожиданности. Да, действительно, с такой фразой люди поднимали трубку телефона в его время, у кого был телефон, потому что они мало у кого были.
Ох Леви!
— Доброе утро, как твои дела?
— Какие дела?
Интересно. Наша фраза, «как дела», которая на самом деле просто еще одна форма приветствия, им воспринимается как реальный вопрос.
— Ну что ты делал с утра?
Пока он думает, что ответить, я слышу его дыхание в трубку, и этот тихий звук вдруг бьет в меня как разрядом дефибриллятора, заставив сердце сделать лишний, неправильный удар, а потом этот сбой отдается где-то внизу живота тянущим и сладким возбуждением.
Он дышит мне на ухо!
Сказать, что у меня в животе запорхали бабочки, значит — ничего не сказать. Рой этих бабочек, преодолев земное притяжение, стартовал прямо в открытый космос. От взрыва ощущений я едва не пропустила, что он сказал:
— Начал смотреть Атаку Титанов вчера. По телефону говорить об этом не хочу. Еще посмотрел, как это … документальный фильм про вашу Вторую Мировую войну.
Понятно. Он опять не спал. Хочет все знать про наш мир как можно скорее. Жаль времени на сон.
— Записал, кто, с кем и где воевал. Привези мне блокнот, а то писал на салфетках. Только не тот, именной, а чистый.
Точно. Его блокнот подписан его именем — Леви Аккерман. Но это не проблема. У меня целая стопка таких блокнотов. Я много пишу. Чаще в цифру, но бывает и на бумаге. И еще возьму для него блок желтых стикеров. Я помню, как он писал на них.
— Привезу блокнот, ручки и липкие бумажки для заметок. Ты завтракал?
— Чейз привозил омлет, булку, варенье какое-то и чай. Сказал «спасибо».
— Отлично. Я приеду в обед. Тебе нужно еще что-то, кроме блокнота?
— Ничего не нужно.
— А чистое белье? Носки? Майки?
— Не надо, — теперь я явно слышу в его голосе раздражение. — Я же сказал, ничего не нужно. Мне дали все чистое, и я постирал свое, и повесил сушиться в уборной.
Кто это ему среди ночи или на рассвете выдавал чистое белье? Дежурный ассистент пациента Мэделин?
Не могу сказать, что я очень кровожадна, но феромоновую Мэделин мне очень хочется закатать в асфальт.
Хоть он и сказал, что в нашем тандеме третий лишний, я чувствую, что меня напрягает эта конкуренция. Мне нужен план, как избавиться от Мэделин, или как свести ее контакт с Леви к минимуму, желательно к нулю. Я не буду ее травить отравленным яблоком, как мачеха Белоснежки, хотя … мысль заманчивая — я биохимик и работаю с ядами…
И все-таки в данном случае я буду действовать в рамках закона и здравого смысла. Если Мэделин принесла ему чай, то я принесу ему электрический чайник. Какой толк в чае, если нет кипятка? На пост за кипятком можно ездить, но доставать там до краника горячей воды на кофейном автомате Леви будет сложно. Придется кого-то просить, а этого делать он точно не будет.
Чайников у меня несколько: один дома, один в лаборатории и ещё один в моём парадном офисе. Лабораторный я забрать не могу — его целый день гоняют студенты, аспиранты и постдоки. Кому чай, кому кофе, вода нужна постоянно. Лабораторный чайник уже дышит на ладан и, видимо, скоро торжественно преставится. Тогда куплю новый. А вот офисным я почти не пользуюсь. Его и возьму.
И еще принесу ему тонкую фарфоровую чашку с блюдцем, как он любит. А может и чай другой принести, а феромоновый чай по-тихому выбросить? Ох, как у меня чешутся руки это сделать! Но он заметит. От него ничего не укроется, и тогда мне придется объясняться. А говорить ему о своей дикой ревности я не хочу. И не имею права. Он не принадлежит мне.
А еще я сделаю что-то, что я не делала очень давно. Я постараюсь принарядиться. Как я это понимаю. Надену свои выходные джинсы, ковбойские, bootcut, облегающие, из темно-синего денима с художественными потертостями. И башмаки HeyDude! на высокой платформе. В таких джинсах и с платформами ноги кажутся бесконечно длинными. Я считаю, что это красиво. Что считает Леви, я не знаю. Может, он сочтет, что я оделась как рабочий на стройке. В качестве верха надену черную водолазку и даже сделаю легкий макияж.
В лаборатории все попа́дают, когда увидят меня в этом наряде и с косметикой, даже если часть этого будет скрыта лабораторным халатом. Начнут приставать с вопросами про изменения в личной жизни. Что отвечать на такие вопросы — абсолютно непонятно. Попробую отмолчаться.
***
Я даже немного расстроилась, когда на работе на меня никто не обратил внимания. Может быть, они все тактично промолчали, а может и замечать было нечего. Только моя аспирантка Линн сказала, что я хорошо выгляжу. Но это тоже дежурная фраза. Я сама говорю ее всем подряд, даже тем, кто выглядит на море и обратно.
Ну и ладно. Мне не на мировую премьеру на красный ковер выходить. Но если они не заметили, то и он не заметит.
Смайлик плачет в три ручья.
Утро до обеда проходит в привычном рабочем ритме, который я знаю наизусть. Обычный вторник. Я читаю лекцию по биохимии для бакалавров, говорю о метаболических путях, ферментах и скоростях реакций, отвечаю на вопросы, автоматически шучу в нужных местах и вижу, как у кого-то в глазах наконец-то появляется понимание, которого не было с прошлого семестра.
После лекции я спускаюсь в лабораторию и начинаю с того, что полностью вычищаю историю поиска в браузере. Мой айпед, который сейчас у Леви, — это «зеркало» моего рабочего ноутбука. Раньше это было удобно, а сейчас так нельзя. На моем ноутбуке я буду пользоваться браузером, которого нет на айпеде. Ох, будет головная боль с переносом паролей! Но это неизбежное зло.
Закончив с браузерами, я приступаю к работе и несколько часов провожу в обсуждении экспериментов и проверке результатов. Я подписываю заявки и правлю слайды презентаций для конференции. Всё это я делаю собранно и спокойно, удерживая в голове десяток параллельных задач. Но где-то на фоне, как негромкий внутренний шум, всё время присутствует мысль о Леви.
В час дня я закрываю лабораторный журнал, беру сумку и еду в больницу, чтобы навестить его и провести с ним немного времени, а потом вернуться обратно на работу.
***
Выйдя из лифта, я вижу Фридмана, лечащего врача Леви, который у поста что-то помечает в листах назначений. Увидев меня, он откладывает бумаги и подходит ко мне.
— Рад, что вы приехали, — говорит он. — Вы еще готовы принимать участие в работе с нашим Джоном Доу?
— Да, — я отвечаю без колебаний.
— Хорошо. Тогда давайте поговорим. Его случай сложный и выходит за рамки медицины.
Мы отходим от поста к окну в конце коридора, подальше от шума. Фридман открывает планшет и начинает пролистывать свои записи.
— С утра его осматривал ортопед. Диагноз подтверждён: множественный осколочный перелом бедра, неправильно сросшийся, выраженная деформация. Консервативно это не лечится.
— То есть нужна операция, — говорю я, уже зная ответ.
— Да. Эндопротезирование тазобедренного сустава. Установка импланта. Иначе мы не сможем вернуть ему способность ходить. Ни физиотерапия, ни обезболивание здесь не помогут.
Фридман делает короткую паузу и смотрит в свои записи.
— Теперь по глазу: сетчатка не повреждена, это самое важное. Но есть ожог роговицы с повреждением её структуры и поражение хрусталика. Офтальмолог рекомендует пересадку роговицы и замену хрусталика.
— Значит, две операции, — говорю я.
— Да, — подтверждает он. — Обе по медицинским показаниям. С прогнозом, который мы считаем приемлемым.
Он убирает планшет, и его голос меняется — становится напряженным.
— Теперь самое сложное. Он поступил к нам с расстройством памяти. По текущей оценке — диссоциативная фуга. У него нет автобиографической памяти и нет устойчивой идентичности. Другими словами, он не знает, кто он, и не помнит своего прошлого.
Я чувствую, как у меня сжимаются плечи — будто я жду удара.
— Это же временно? — я стараюсь, чтобы голос звучал нейтрально. Мои актерские способности очень ограничены.
Но Фридман не подозревает меня и поверит.
— Это неизвестно. Память может вернуться, а может и нет. Когда я пришел сегодня, он смотрел документальный фильм про Вторую мировую и делал записи на салфетках, — Фридман улыбнулся. — Наш Джон Доу учит историю за седьмой класс.
А у меня в голове совсем другое:
Разведчик с Парадиза день и ночь изучает наш мир.
— Я видел, что он делает много записей. Так часто ведут себя люди с расстройствами памяти. Он старается вспомнить, но мы не знаем, сколько времени это займет, и не можем держать его в больнице месяцами.
Теперь Фридман смотрит прямо на меня.
— Юридически все это — серая зона. Он ориентирован, он понимает, где находится, может поддерживать разговор, но он не может ответить на главный вопрос: кто он и как он оказался здесь. Это ставит под сомнение его способность дать юридически правомочное согласие на серьёзное хирургическое вмешательство.
— То есть он не может сам принимать решения о своем лечении? — переспрашиваю я, чувствуя, как внутри поднимается злость. Вот мы и перешли из медицины в бюрократию.
— Именно, — кивает Фридман. — Не потому что он «психически болен», а потому что у него нет понимания себя как субъекта, принимающего решения.
Следует короткая пауза. Я перевариваю все, что услышала.
— В таких случаях мы подключаем социальную службу и больничных юристов. Возможны несколько вариантов: временный опекун, медицинский представитель, судебное решение, опекунство штата. Это не быстрый процесс.
Вот оно, чертово бумажное общество. Леви нужна помощь, а им в первую очередь требуется стопка правильно оформленных форм.
— Но он же может дать согласие на операции, — говорю я.
— Этого недостаточно, — отвечает Фридман. — Согласие должно быть осознанным. Он должен понимать риски и пользу, и кто принимает это решение. Сейчас это под вопросом. Поэтому следующий шаг — не хирургия, а координация между врачами, психиатром и социальной службой.
— И мной, — говорю я.
Фридман смотрит на меня внимательно.
— Да. Если вы захотите участвовать. Вы — человек, с которым он установил контакт. Это важно. Но вы не можете принимать решений за него, если не будет юридических оснований.
— Я понимаю, — отвечаю я. — Мне важно, чтобы он не остался в этом один.
— Именно поэтому я и хотел поговорить с вами, — кивает Фридман. — У него серьёзные, неотложные медицинские проблемы. Мы не можем оставить его без помощи и не можем лечить без его согласия, а он не может дать согласие, потому что не знает, кто он такой. Замкнутый круг.
Юридическая ловушка номер двадцать два. Есть такой «термин» в нашей бюрократии. Я очень хорошо с ним знакома, как человек, работающий с грантами. Два правила, противоречащих друг другу и поэтому парализующих работу. Западня номер двадцать два. Капкан номер двадцать два. Только сейчас речь идет не о грантовых деньгах, а о живом человеке.
Фридман вздыхает. Я понимаю, что его руки связаны врачебной этикой, значит это будет на мне. Ну что же, мой многолетний опыт войны с бюрократией пойдет на пользу. Знать в чем проблема — это уже половина решения.
Фридман кивает в сторону коридора.
— Он в палате. Сегодня у него был тяжёлый день — физически и морально. Просто побудьте с ним. Без разговоров об операциях. К этому мы ещё вернёмся.
— Спасибо, что сказали всё прямо, — говорю я.
— В таких ситуациях иначе нельзя.
Я уже собираюсь уходить, но вспоминаю, что хотела задать ему вопрос, и останавливаюсь.
— Доктор, а можно ему вернуть его одежду и дать бритву побриться? Если необходимо, в присутствии персонала. Он сказал, что привык бриться. И его очень раздражает больничная рубаха.
Фридман устало улыбается.
— Не знаю ни одного пациента, кого бы не раздражало больничная рубаха. Сам бесился до черта, когда лежал здесь три дня с аппендицитом. В его случае это не нужно. Одежду — разрешим, а бриться — только в присутствии медсестры. Протокол есть протокол.
Я киваю. Этого вполне достаточно.
Фридман прощается со мной и уходит заниматься своими пациентами. После разговора с ним мне становится понятно, что дальше мне нужно налаживать контакт с куратором Стаут. План на будущее простой: я навещаю Леви, отдаю ему блокноты, чайник и чашку, убеждаюсь, что он жив, цел и функционирует, а потом иду разговаривать с людьми, которые решают, может ли человек без памяти давать согласие на операции. Вечером побуду с ним подольше — если, конечно, он не выставит меня раньше.
Дойдя до его палаты, я стучусь в дверь с некоторой опаской, внезапно вспомнив, как вчера мне в голову прилетел айпед. Хорошо, что ни Фридман, ни Пайк об этом не знают.
— Войдите, — отзывается он сразу.
Фу… Слава Богу и Эрену в Путях, что для айпедов сегодня нелетная погода.
Я захожу. Леви сидит в кресле и что-то сосредоточенно пишет на бумажных салфетках. И с десяток этих салфеток с записями ровными рядами выложены на тумбочке.
Он мельком кивает мне, не отрываясь от своих записей.
Ахахах! Капитан разведки Леви Аккерман систематизирует и записывает свои наблюдения. Даже на салфетках, если больше ничего нет.
Я не хочу его отвлекать и сбивать с мысли. Дам ему закончить.
Мой фанат внутри благоговейно и молча садится на пол, скрестив ноги, и погрузившись в нирвану, созерцает, как к записи добавляются новые слова.
Я сажусь на стул рядом с тумбочкой и ставлю на пол рюкзак и сумку со всем, что я привезла.
На одной из салфеток большими буквами написано: «робот Мокси».
Мокси приезжал к нему с лекарствами?! Как жаль, что я пропустила этот исторический момент! Его знакомство с Румбой было таким забавным, а Мокси гораздо умнее и интересней!
Мой внутренний фанат, который еще минуту назад сидел тихо, возмущается и требует поставить сегодняшнее утро на перемотку.
К сожалению, жизнь — не аниме. Назад не отмотаешь. Этот эпизод потерян для меня и для будущих поколений фанатов безвозвратно.
Я думаю, что надо научить его пользоваться Блокнотом для заметок в телефоне. Все-таки мы живем в двадцатые годы двадцать первого века, и бумага почти полностью превратилась в цифру. Интересно, подстегнет ли его к переходу на телефон тот факт, что для производства бумаги нужно рубить деревья на целлюлозу? А без бумаги — деревья могут жить спокойно. Или ему плевать на деревья? Почему-то мне кажется, что ему не все равно.
Он закончил писать и салфетку выложил к другим салфеткам. Отлично. Сейчас мы это салфеточное безобразие прекратим.
— Леви, я привезла тебе то, что ты просил. И кое-что ещё, что ты не просил, но тебе точно пригодится.
Он смотрит на меня исподлобья с явным недовольством. Он же ясно сказал: только блокнот и ручки. А лишние вещи он не любит. И инициативу — тоже.
Ну ничего, мой ворчун, мир не вращается вокруг твоего контроля.
Я достаю из рюкзака блокноты, ручки и стикеры и протягиваю ему. Он сдержанно кивает. Я знаю из канона и своих наблюдений, что этот кивок — его «спасибо».
Следом появляется чайник. Потом — аккуратно завернутая в несколько слоёв бумаги тонкая фарфоровая чашка с блюдцем. Я разворачиваю её почти торжественно, а Леви подозрительно следит за моими действиями, как за сапером, обезвреживающим тикающую бомбу.
— Какой вообще смысл в чае, если нет кипятка? — объясняю я. — У них есть кофейный автомат с горячей водой, но за водой тебе придется ездить на пост. А так — нажал кнопку, и через три минуты чай готов. И вот чашка тонкая. Как ты любишь.
Факт того, что кран с горячей водой в кофейном автомате находится выше, чем он может дотянуться из кресла, я опускаю.
Он наклоняет голову.
— Ну спасибо. Чай буду пить, — следует пауза. — Ты слишком много знаешь про меня. И про тонкую чашку знаешь, и ни разу не спросила, почему я держу её за верх. Видимо, это ты тоже знаешь.
— Знаю, — честно отвечаю я. — Не обижайся.
Он пожимает плечами и смотрит на чашку.
— А чего обижаться? Ты меня нашла. И ты единственный человек, который здесь знает, кто я такой. Иногда мне кажется, что ты шпионка, а иногда, что я знаю тебя очень давно. Странное чувство.
— Это я тебя знаю очень давно. Десять лет, если быть точным, — смеюсь я. — «Атака Титанов» выходила десять лет. Каждый год по сезону. В двадцать четвёртом вышел финал — и всё закончилось. А потом ты оказался здесь.
Он медленно качает головой. Его взгляд направлен в окно. За относительно чистым стеклом видны соседние корпуса и кусок неба над ними. Леви смотрит именно на эту узкую голубую полоску, «зажатую» между верхом оконной рамы и крышами больничных зданий напротив. Он ничего не говорит, но меня вдруг прошивает мысль, от которой перехватывает дыхание: так жители подземного города видели небо — голубой полоской в трещине бетонного купола. В АОТ было два персонажа, которые любили смотреть в небо — Леви и Эрен. Но если Эрен смотрел в голубую высь просто потому что родился, то Леви свое право смотреть в небо выгрыз зубами и вырезал ножом. А сейчас он снова видит небо в щель. Я вытащу его из этой клетки, когда приду вечером.
Леви отворачивается от окна и начинает аккуратно складывать в тумбочку то, что я привезла ему. Вот сейчас и расскажу про электронный блокнот!
— Леви, хочешь прыгнуть в двадцать первый век прямо сейчас?
Повернувшись ко мне он поднимает бровь и отвечает одновременно бесцветно и ядовито, как умеет только он:
— Я уже прыгнул, без согласия и в кресле. Что ты хочешь сказать?
Он прав. Действительно, Эрен перенес его сюда, не спрашивая согласия. Уж он точно не бюрократ.
Я вздыхаю.
— Давай я покажу тебе, как делать записи в телефоне и на планшете. Это как цифровой блокнот. И помещается записей столько, сколько за всю жизнь не сделаешь, и деревья для бумажного производства рубить не надо.
Леви задумчиво смотрит на меня.
— Сохранять деревья — это хорошо, — по его лицу я вижу, что он что-то вспоминает. — После Гула Земли сажали много деревьев. Потому что деревья погибли, как и люди, и животные. И я сажал. Жан и Конни копали ямы, а я держал саженец, чтобы ровно посадить, когда ямы зарывали.
Я помню, в финале показывали, как сажали деревья, но Леви в этой сцене не было. Оказывается, и он сажал!
— Я мало что могу, но я не хотел быть иждивенцем на пенсии. Я хотел приносить пользу. И я научился готовить еду, чтобы кормить тех, кто работали по пятнадцать-семнадцать часов, вытаскивая мир из разрухи и голода. И ты должна научиться готовить. Зачем соришь деньгами в ресторанах?
Вот так. Леви учит меня жить. Его ворчливый тон и назидательная манера немного раздражают. Пока я слегка кипячусь внутри, Леви берёт чайник и едет к раковине в палате, где наливает воду из-под крана и возвращается, чтобы включить его в розетку. Он возится с чайником и, не глядя на меня, как бы невзначай, говорит:
— Сегодня приходили врачи. Смотрели ногу и глаз. Сказали, что и то и другое можно починить. Предлагают резать.
Вот так, ровным голосом, между делом, всего парой фраз мне сообщена главная новость сезона: что ему можно помочь. Хорошо, что подробности я уже знаю от Фридмана. Леви немногословен в принципе и, скорее всего, не понял медицинских нюансов.
— Леви, ты даешь согласие на операции? Если да, то я немедленно начинаю переговоры с социальной службой, чтобы все устроить.
— Да, даю. Если помогут, будет хорошо. А если нет, буду жить, как жил до этого.
Он весь в этом — все изложил сухо, по делу, без эмоций. Если так — то так, а если не так — то по-другому. Железная логика. Безупречно выстроенный силлогизм. Зачет по логике получен. Но где же душа, которая хочет вырваться из этого кресла? Которая хочет ходить, бегать и летать? Он прячет ее. Не дает себе надеяться, чтобы не разочароваться.
Леви, я сделаю все возможное и невозможное, чтобы ты смог покинуть это кресло.
— Мне скоро возвращаться на работу. А вечером, около семи, я снова приеду. Ты не против?
Он не успевает ответить, потому что в дверь стучат.
— Мистер Джонни, сэр, это Чейз. Обед привёз. Можно?
Ах да. Ланч.
— Заходи, — говорит Леви, нажимая на чайнике кнопку «Пуск».
Улыбчивый Чейз закатывает в палату тележку с подносами. Сегодня Леви с ним заметно приветливее: здоровается, выезжает на середину комнаты, пока Чейз пододвигает стол и ставит поднос. Он старается не докучать Леви гиперопекой.
— А вы не хотите покушать? — спрашивает Чейз, повернувшись ко мне. — Есть лишний обед. Из палаты восемьсот три бабушку выписали, а кухня не знала.
Честно говоря, поесть было бы очень кстати. Ланча у меня сегодня не будет, а до вечера я рискую превратиться в очень голодного и очень злого учёного.
— Если лишний, — говорю я, — ему найдется применение! Кстати, я доктор Амина Джойс.
— Чейз, госпитальная кухня. Это днём, а вечером я учусь в кулинарной академии. Специальность — French cuisine, — он улыбается и протягивает мне руку, которую я пожимаю.
Мы познакомились. У него крепкое рукопожатие, как у человека сильного и прямодушного. Будущий шеф-повар французского ресторана подрабатывает в госпитале. Но в этом нет ничего особенного. Многие студенты и аспиранты подрабатывают официантами в ресторанах, баристами в кофейнях, барменами в барах, чтобы иметь деньги на жизнь и на учебу. А потом эти люди получают мишленовские звезды и Нобелевские премии, потому что это Нью-Йорк — город-магнит для таланта.
Мой поднос Чейз ставит на подоконник — больше некуда. Я пододвигаю стул и устраиваюсь там. Мы с Леви синхронно снимаем крышки с тарелок. На первое — куриная лапша с овощами и кусочками курицы. Горячая, пахнет вкусно, и мне совершенно всё равно, что это больничная еда, а не виноградные улитки под соусом бешамель.
Я благодарю Чейза с набитым ртом и тут же ловлю ледяной, осуждающий взгляд Леви. Он не говорит с набитым ртом никогда. Чтобы не плеваться едой и не позорить род человеческий. Он говорит «спасибо» уже после того, как всё проглотил и вытер рот салфеткой.
Будущий шеф-повар уезжает развозить обед по палатам, а мы принимаемся за второе. На второе нам достался рисовый плов с курицей. Не из ресторана с мишленовской звездой, но вполне съедобно. На десерт — кусочек кекса.
Кофейную бурду мы единодушно игнорируем. Леви делает чай и пьёт его из тонкой чашки, держась за верх, а я пью из больничной пластиковой кружки, насмерть пропахшей кофе. Но мне все равно. По спокойному лицу Леви я понимаю, что он доволен.
Предварительно спросив, не нужно ли ему еще что-то привезти вечером, я прощаюсь с ним и ухожу искать социальную службу и куратора Стаут.
У меня есть ощущение, что я иду искать приключений на свою задницу. Но если, как настоящий скаут, я уже отдала своё сердце, то задница просто идёт как бесплатное приложение.
***
Я нахожу ее в одном из кубиклов социальной службы госпиталя. Её «кабинет» очень маленький. Здесь помещается письменный стол, сейф для документов, вешалка для одежды и один стул для посетителя. Вот я и буду этим посетителем, и стул сейчас займу.
— Добрый день, — я стараюсь говорить приветливо, но по деловому. — Я по поводу пациента с диссоциативным расстройством памяти.
Мариса Стаут поднимает взгляд от ноутбука.
Ни «здрасьте», ни «добрый день» в ответ я не слышу.
— Я знаю, зачем вы пришли, — она смотрит на меня с неприязнью. — Нам уже сообщили, что ему нужны операции.
— Мне сказал доктор Фридман, что возник юридический конфликт. Он должен дать согласие на операции, но он не помнит, кто он, и считается недееспособным до установления личности. Что говорит ваш юрист? Что надо делать в таком случае?
Она пожимает плечами и отвечает будничным, безразличным тоном:
— Все то же, что и до этого. Завершить процесс идентификации, а потом месяцами ждать, пока до него дойдет очередь на эти операции.
Я ничего не понимаю. Почему месяцами ждать? Ведь Фридман сказал, что нужно его согласие, и лечение сразу начнется.
— Что значит — месяцами ждать? Почему?
— Потому что у него нет медицинской страховки. Его будут оперировать pro bono. То есть — по бесплатным благотворительным программам. А там длинная очередь. Когда дойдет до него, прооперируют.
Я ставлю на пол рюкзак и сажусь на единственный стул, потому что у меня подгибаются ноги. Чтобы не заплакать, я складываю руки на коленях, сцепляя пальцы. Неужели я обманула Леви? Я надавала обещаний, заставила его поверить, что в нашем «светлом будущем» ему помогут, а теперь надо неизвестно сколько ждать. Я так раскисла, что даже не заметила, что все это время Стаут наблюдала за мной.
Не спуская с меня глаз, она говорит:
— Я пришла сегодня утром, а он был в кресле. И он не смог разговаривать со мной, пока не перелег в кровать. Вы представляете, какие у него боли? У нас есть пациенты с переломами бедра, только гораздо старше, кого нельзя оперировать по старости. Им морфий дают.
От ее слов меня прошибает холодный пот. Я знаю про боли, но не могу знать, насколько ему больно, потому что он терпит и прячет боль, так же, как и многое другое.
И одновременно меня охватывает гнев.
— Если так болит, почему не дают обезболивающие? Где гидрокодон в его карте? Или хотя бы напроксен? — я сейчас наброшусь на неё с кулаками. — Вам что по фану наблюдать, как инвалид мучается?
— Не инвалид, а человек с ограниченной мобильностью, — она мстительно зеркалит мою фразу из нашего предыдущего разговора.
Один ноль в ее пользу. В нашем спарринге я пропустила удар. У Леви надо учиться хладнокровию и выдержке в драках и спорах.
Странно, что моя вспышка не разозлила ее, а скорее наоборот. Я думаю, что она поняла, что Леви дорог мне. Это проблема. Она может догадаться, что мы с ним не вчера познакомились. Или уже догадалась.
— Гидрокодон — это к лечащему врачу. А ко мне другое. — Я выжидательно смотрю на неё. — Как для него пробить медицину.
Я жду, затаив дыхание, что она скажет дальше.
— Ему нужно оформить инвалидность не временную, а постоянную. Тогда у него будет медицина не pro bono, а как положено. Начать этот процесс нельзя, пока не установлена личность, но собирать необходимые документы и работать с адвокатам можно уже сейчас. И тут ему будет нужна помощь, а у него никого нет.
Ее взгляд больше не враждебный. Он серьезный, взвешивающий.
— Вы хотите помогать ему? Он вам никто. Это будет долго, дорого и тяжело. Готовы взвалить на себя такое?
— Готова.
Откуда ей знать, что ради Леви я готова взвалить на себя весь земной шар и нести его, и благословлять свою судьбу и Эрена в Путях, пока я дышу.
Она кивает, и мне кажется, что я вижу у нее на губах маленькую улыбку. Только уголком рта.
— Попробуем провести его по ускоренной схеме для экстренных случаев. Он же армейский, это видно. Кто знает, где его шарахнуло. Красавчик ваш, подпорченный немного, но мне кажется, что вам все равно.
И в этот момент с треском ломается мое представление о ней. Я понимаю, что ошиблась. Мариса Стаут — не бездушный функционер, она человек, способный закрыть глаза на протокол и действовать в обход правил, когда по-настоящему нужна помощь. Как Лиз Уильямс, как я. Но говорить об этом вслух мы не будем. Я не буду подставлять ее.
— Если вы готовы предоставить жильё после выписки, — Стаут протягивает мне говорит папку, — вот формы. К вам придёт проверяющий, чтобы убедиться, что условия подходят.
Я забираю формы и киваю. Чтобы «условия подошли», мне срочно нужно в гостевой ванной комнате установить специальные поручни рядом с унитазом и в душе. Так требует закон о защите людей с ограниченными возможностями.
Я поднимаюсь уходить.
Мариса Стаут не самый красивый человек, не самый эффектный и не самый образованный. Она полноватая, в безвкусном дешевом пиджаке из полиэстера, близорукая, в очках с толстыми стеклами, но такие, как она, не дадут тебе подохнуть в канаве. Такие, как она, будут воевать за тех, кто сам не может воевать за себя. И помощь Леви будет осуществляться тихо, как партизанская операция, с негласного соглашения между ней и мной, и без озвучивания.
***
Остаток рабочего дня прошел на заседании профессорско-преподавательского состава факультета биохимии. От скуки, я задремала и чуть со стула не свалилась, но меня ткнул в бок замдекана, и я проснулась.
Вернувшись в лабораторию, я заполнила все формы, которые дала мне Стаут, и позвонила в три фирмы, которые устанавливают все, что нужно для человека в кресле. С одной из них я договорилась, и они придут в пятницу, и все сделают.
Ровно в шесть, проверив, что все работает как надо, я выхожу из здания. И как только за мной закрылась дверь, в голове как будто щелкает переключатель — отключен «режим работа» и активирован «режим Леви».
Мне очень хочется повторить нашу вчерашнюю прогулку и пикник в парке, но сегодня я хочу сделать что-то более интересное, чем еда из больничного кафетерия. И хоть он и велел мне еду готовить самой, этого делать я не буду. По крайней мере, не сегодня.
У меня есть план. Напротив центрального выхода с кампуса находится крохотный магазинчик, где владельцы, два симпатичных паренька, приехавших в Нью-Йорк из Кливленда в Огайо, придумывают и делают гурманское мороженое. Каждый день разное! Я как-то пробовала у них фиалковое мороженое с живым цветочком сверху. Есть у них и обычное, фабричное, но это никому не интересно.
Магазинчик называется «Ice cream Depot». Здесь уже пять лет радуют и удивляют колумбийцев чудесами мороженого творчества.
Поистине Нью-Йорк — город-концентратор творческой энергии, куда приезжают люди отовсюду, чтобы здесь попытаться реализовать свои таланты и мечты. И многим это удается.
В мой план входит купить креативное мороженое для Леви, а потом зайти в сэндвичную по-соседству и купить себе сэндвич и кофе, а для Леви — чай.
Когда я захожу в «Ice cream Depot», оба владельца разговаривают с посетительницей, красивой и высокой женщиной лет тридцати пяти, и что-то ей показывают на телефонах.
Я подхожу к меню на стене, где перечислены все виды мороженого, приготовленного сегодня, читаю и пытаюсь сообразить, что понравится Леви.
Краем уха я слышу, как женщина-посетитель говорит с очень искренней радостью в голосе:
— Поздравляю вас! Желаю счастья и любви, и успехов в бизнесе.
Я оборачиваюсь и вижу, как оба парня одновременно показывают ей кольца на руках. Я подозревала, что они пара, но никогда не видела, чтобы они целовались или держались за руки. А они, оказывается, молодожены!
Интересно, если я приведу Леви в «Ice cream Depot», как он отнесется к такому?
Я горжусь либерализмом и толерантностью моего города. В Нью-Йорк приезжают не только за шансом реализовать свой талант, но и чтобы иметь возможность просто быть самим собой, потому что во многих других городах это невозможно. Кливленд в Огайо — это довольно большой город, не самый консервативный, где однополую пару могут линчевать, но и не самый либеральный, где такие люди могут жить открыто и спокойно, без нападок, косых взглядов на улице и шепота за спиной. Я рада, что они здесь.
Когда до меня доходит очередь, я прошу мне шарик апельсинового джелато положить в вафельный рожок или корзиночку и упаковать так, чтобы не растаяло за полчаса. А после этого я поздравляю молодоженов и желаю счастья.
Я им не знакома, и они мило смущаются, а потом благодарят за добрые слова и патронаж.
Мне дают попробовать мороженое, и я тихо млею от восторга. Это удивительно вкусно. Я подтверждаю, что беру именно его, и делаю комплимент создателям этого чуда. Они очень довольны, и пока один из них красиво выкладывает мне шарик рыжего лакомства в вафельную корзиночку и посыпает сверху цукатами из апельсиновой цедры, второй укладывает куски сухого льда в коробку, в которой это мороженое поедет к Леви. В финале этих операций я получаю красивый пакет с логотипом магазина.
Выйдя из «Ice cream Depot», я очень быстро забегаю в сэндвичную, беру первый попавшийся сэндвич с цыпленком, кофе и чай Earl Grey, с бергамотом, который Леви еще не пробовал. Мне пакуют это все так, чтобы не развалилось, не разлилось и не остыло в дороге. Забрав все, я выхожу из кафе.
Чтобы быстрее добраться, пока одно не остыло, а другое не растаяло, я беру такси и через двадцать минут уже поднимаюсь на лифте на восьмой этаж в неврологию.
***
Двери лифта открываются, и я к своему большому удивлению вижу Леви, который в кресле едет по коридору. Он одет в свою одежду и чисто выбрит.
— Добрый вечер, — я улыбаюсь ему. — Я привезла тебе вкусный чай и мороженое. Что ты делаешь в коридоре?
— Пол здесь ровный, — он оглядывается по сторонам, — колеса не цепляются ни за что. Решил тренироваться, чтобы руки не отсохли, как ноги. Езжу из конца в конец коридора.
Место для тренировок Леви подобрал идеально. Этот коридор идет от неврологии в другое крыло здания, а там сейчас ремонт. Больных и врачей нет, рабочие уже ушли, и этот отсек абсолютно пустой. Он отгорожен от стройки панелями из прозрачного пластика.
Леви разворачивает кресло, и мы вместе идем к его палате.
Ему разрешили избавиться от больничной рубахи и дали бритву побриться. Он должен быть доволен. Тогда почему я не вижу на его лице ни удовлетворения, ни хотя бы спокойствия? Он напряжен и очень мрачен. Он думает про операции? Я попробую ему поднять настроение прогулкой и вкусностями.
Мы проходим мимо поста, где сидит дежурная медсестра.
— Джонни, ты хочешь погулять? — я спрашиваю довольно громко, чтобы она слышала.
Медсестра поднимает голову от компьютера и смотрит на часы.
— У вас на прогулку полчаса. В восемь дверь в здание охрана закроет.
Я киваю ей.
— В восемь вернемся. Спасибо, что предупредили.
В палате я оставляю свой рюкзак, а Леви быстро берет куртку и свою «маскировку» — кепку и темные очки — надевает на руки перчатки, и мы готовы выходить. Я заметила, что телефон он положил в карман джинс. Понял уже, что без телефона — никуда! Как все мы.
В парке мы сразу идем к той беседке, где сидели вчера. Сегодня Леви уже не одет в больничную рубаху, и ему не холодно, несмотря на сильный ветер.
Этот ветер раздевает деревья в парке, срывая с них листья, и носит лоскуты осенних мундиров старых кленов мимо нас, где мы сидим в беседке под крышей.
Я распаковываю мороженое, и запах преющей опавшей листвы мгновенно перебивается свежим ароматом апельсина.
Леви нюхает воздух.
— Я знаю этот запах. Это апельсин? Я ел апельсин один раз на Марли, — он зачем-то прикрывает глаза и втягивает носом воздух еще раз.
Наверное, они пробовали апельсины в свой первый приезд на Марли. Этот запах должен вызывать у него хорошие воспоминания.
— Леви, попробуй. Это апельсиновое мороженое. Это не на фабрике сделано, это делают каждый день свежее в маленьком кафе недалеко от кампуса.
— Недалеко от чего?
— Недалеко от кампуса. Ты же был там. Университет, где я работаю, имеет много зданий. Кампус — это вся территория университета. Университетский городок. И вот недалеко от главного выхода с кампуса есть это маленькое кафе, где владельцы каждый день сами придумывают мороженое. Сегодня придумали апельсиновое. И посыпано сверху цукатами из засахаренной цедры. Попробуй. Это очень вкусно. И вафельный стаканчик тебе специально положили, как ты любишь. И ложечку. И все упаковали с сухим льдом, чтобы не растаяло.
Леви берет в руки корзиночку и одновременно рассматривает, как с дымком испаряется сухой лед. Я знаю, что он сейчас скажет!
— Вот так испарялись мертвые титаны, только от них такая вонь была, что глаза слезились.
— Это сухой лед, чтобы мороженое не растаяло.
Леви кладет в рот первую ложку, а я разворачиваю свой сэндвич.
По небольшой реакции я вижу, что ему вкусно. Спасибо вдохновенным творцам этого мороженого! Настроение одному попаданцу из другого мира мы сейчас поднимем.
Он тихо ест и смотрит в сторону. Ощутимого подъема настроения я не считываю. Почему?
— Леви, тебе не нравится? В следующий раз будет другое. У них рецепты не повторяются.
То, что он отвечает мне, не имеет к мороженому никакого отношения:
— Я смотрел аниме.
И все. Больше ни слова.
Кусок курицы застревает у меня в горле — кажется, я на мгновение забыла, как глотать пищу. Подспудно, я ждала этого разговора со вчерашнего вечера. Утром он сказал, что не хотел говорить об этом. Но это не могло пройти просто так. Для многих, кто смотрит Атаку Титанов в нашем мире — это потрясение, а для него — это должен быть жесточайший экзистенциальный кризис.
Во мне поднимается резкое, почти физическое желание спросить: что именно он видел, как это на него легло, где стало больно. «Я смотрел аниме» — тривиальная фраза из трёх слов, но для него эти три слова означают эмоциональный удар, сравнимый только с лобовым столкновением с грузовиком. Такой шок нельзя заглушить мороженым, даже самым креативным.
Я даже не пытаюсь предугадать, что он скажет дальше, и просто жду — когда он будет готов рассказать мне. Если бы он не хотел разделить это со мной, он не начал бы этот разговор. Я ем свой сэндвич, делая вид, что занята этим, и сильнее сжимаю стакан с кофе, чувствуя, как тепло проступает сквозь картон.
Он молчит.
Ветер кружит по земле опавшие листья, и я ловлю себя на том, что слежу за их кружением, словно в нем можно найти подсказку — что делать дальше.
Леви тоже смотрит на пестрый хоровод листвы и молча пьёт свой чай, держась пятернёй левой руки за верх картонного стакана. Мороженое он съел вместе с корзиночкой и вытер руки. По его лицу я не могу понять, нравится ему чай с бергамотом или нет. Мне кажется, что сейчас он вообще не здесь.
В беседке слышно, как где-то поскрипывает дерево, и шуршит ветер в листве. И в этой затянувшейся паузе я вдруг понимаю, что он уже говорит со мной — просто ещё не вслух.
И вот молчание переходит в слова:
— Я думал, — он не смотрит на меня, — что только боги могут повернуть жизнь вспять или промотать вперед, как нить в клубке, а могут остановить вовсе, чтобы все застыло, как на фотографии.
Он делает паузу, подбирая слова.
— А вчера я делал это сам на твоей машине.
Не так давно у меня был кризис мировоззрения, а теперь у него. Его самого кружит сейчас, как оторвавшийся лист, в чужом мире, где у него даже нет имени. Все, что он знал, про жизнь, про себя, перевернулось с ног на голову. Как он справится с этим?
Он разворачивает кресло, и его взгляд упирается в меня, как дуло пистолета. Какой у него все-таки тяжелый взгляд. Свинцовый, не потому что глаза серые, а потому что свинец — это тяжелый и плотный металл. И пули раньше отливали из свинца. Я чувствую себя на линии огня.
— Я жил и знал, что это я живу. Что я принимаю решения и отвечаю за последствия. А оказалось, что я жил по сценарию. Все решения были приняты за меня, — он хмыкает. — Да я и не жил вовсе, а был рисунком, меня и других придумали для зрителей. И зрителям нравится, как мы умираем под красивую музыку.
Я вздрагиваю. Я не знаю, что ему ответить, но я должна что-то придумать. Это кризис доверия к нашему миру: если тут так относятся к чужой боли, то что здесь вообще свято? Он имеет право быть в ярости — его мёртвые не были символами, не были «идеей». Они были людьми. И теперь они — часть чужого рассказа, как и он сам.
Он отворачивается.
Мне надо хотя бы попробовать объяснить ему.
— Леви, Исаяма не придумал ваш мир, чтобы издеваться над вами. Он создал ваш мир как зеркало нашего мира, чтобы люди увидели зло, пороки и боль. В этом назначение искусства — отражать жизнь и влиять на людей. История о вашем мире сделала наш мир лучше, людей добрее и терпимее. Исаяма не знал, что кто-то из вашего мира из рисунка сможет стать человеком.
Да простят меня искусствоведы за мою примитивную трактовку сути искусства. Я не искусствовед, я биохимик, которому нужно рассказать про искусство человеку, который «ради искусства» всю жизнь прожил в аду.
— Тск. — И я замолкаю. Потому что никаким словами и высокими целями нельзя оправдать «сценарий», который определил их жизнь. — Я не стал человеком. Я всегда им был. И все люди вокруг меня, кто жил и кто умер.
Он сжимает стакан, потом разжимает пальцы, а я вдруг вспоминаю что-то, что читала еще в юности в научно-фантастическом рассказе:
— Леви, есть м…ммм теория, что все миры и герои, придуманные людьми, на самом деле где-то существуют. Особенно, если персонажи и истории очень живые. Может, это так и с вашим миром? Исаяма придумал его, и он появился где-то во Вселенной на самом деле?
— Я не знаю никаких дерьмовых теорий. Я только знаю, что жизнь, и кровь, и смерть, и боль в моем мире были настоящими. Я не жил по сценарию. Свои решения я принимал сам, и отвечать за них мне, а не Исаяме.
В его голосе злость и усталость, но как я восхищаюсь им сейчас! Он упрямый. Он не рассыпался от того, что узнал. Он личность, с самосознанием и свободой выбора, и он никому не позволит отнять это у него.
Я не скажу этого вслух. Ему не нужны аплодисменты и утешения, но одна мысль, как поддержать его, у меня есть. Бакалаврский курс по философии мне в помощь.
— Леви, я ничем не отличаюсь от тебя. Кто сказал, что наш мир настоящий, а не придуман кем-то? Просто я этого не знаю. Есть теории детерминизма, что все предрешено, что никто из нас не имеет свободы выбора. Что бы ты ни выбрал, значит, так должно было произойти «по сценарию». А боли и смертей в нашем мире тоже предостаточно. Ты уже это знаешь. Не будем соревноваться, у кого больше убитых и замученных.
Он опускает голову и больше не поливает меня расплавленным свинцом своего взгляда.
Я смотрю на часы. Наш разговор мы продолжим в палате. Нам пора возвращаться, а то вход закроют и придется через охрану ломиться, а нам это совсем не нужно.
— Леви, нам надо возвращаться.
Поднявшись на лифте, мы проходим по коридору мимо поста, где медсестра отмечает, что Леви вернулся, и возвращаемся в палату. На улице уже стемнело, и в палате темно.
Перед тем как Леви включил свет, мой взгляд выхватил яркое световое пятно в темноте — на тумбочке рядом с кроватью стоит его айпед, и на экране остановлен кадр из аниме.
То, что я вижу — это прямой удар в душу, по-другому это назвать нельзя. Это кадр из воспоминаний Кенни в третьем сезоне. Он сказал, что для кого-то смысл жизни — в детях, и в этот момент показали Кушель с маленьким Леви на руках. Ее показали живой только один раз — в этом кадре. Аниме стоит на паузе именно в этом месте.
Господи! Леви «сделал» фотографию матери! Я сейчас расплачусь. У меня сердце бухается куда-то в колени. Впору хоть написать Исаяме и попросить нарисовать еще иллюстраций с Кушель. Вот только непонятно, как объяснить, зачем мне это нужно. Я напечатаю для Леви этот кадр.
Он включает свет, снимает куртку и всю маскировку и аккуратно вешает на стул.
— Леви, — тихо говорю я, — я напечатаю тебе этот кадр с Кушель и с тобой, как фотографию. Может, ты еще что-то хочешь напечатать?
— Я подумаю.
Он наливает воду в чайник и включает. Значит, мы будем пить чай.
— Ну ты теперь имеешь представление, что люди в нашем мире знают о тебе и о других? — я спрашиваю осторожно.
— Вы знаете гораздо больше, чем я сам знал о себе и о других, — он на секунду замолкает. — Я увидел свою жизнь, себя, со стороны, услышал свой голос извне, а не изнутри. Как будто это не я, а кто-то другой, — он снова делает паузу. — В аниме я услышал, что люди думали. Не все, но некоторые. Я узнал изнутри людей, которых знал снаружи.
Мне кажется, что Леви не «обсуждает аниме», как это делают фанаты, он разговаривает с собственной жизнью, а я единственный человек, рядом с которым это возможно.
— Жан Кирштайн казался мне самоуверенным и настырным, а внутри он был совсем не таким.
Да. Я полностью с ним согласна. Жан держал фасад, а за этим фасадом был человек, склонный к рефлексии, болезненно сомневающийся в себе, стремящийся «правильно жить».
— Я узнал истории Эрена, Армина и Микасы, как они выросли вместе. Я что-то знал и до этого, но не знал подробностей, — он наливает в чашку чай и кладет пакетик. Научился уже. — Про Армина я всегда знал, что он был сильным и смелым по-своему, а в аниме еще совсем ребенком он сказал, что не дрался с хулиганами, отобравшими у него хлеб, но это не значит, что он струсил. Он не струсил, потому что не побежал.
Я очень хорошо помню этот эпизод.
Леви наливает чай для меня в картонный стакан.
— Я узнал, что Эрену было двенадцать лет, когда он сожрал отца, а его мать сожрал титан после прорыва стены Мария. Я видел ее в аниме. Она была красивая и добрая, как моя мама. Ее звали Карла. Мне тоже было двенадцать, когда Кенни бросил меня, и я остался один.
У него вдруг сжимаются кулаки.
— Я не знал деталей, что произошло с Эрвином, когда его арестовали. Я не знал, что эти подонки из военной полиции пытали боевого командира с одной рукой. И я не видел атаки Эрвина и кадетов на Зика, потому что должен был подобраться к нему с тыла. В аниме я увидел, как они погибали.
Его голос не дрожит. Он разжал кулаки и смотрит на свою красивую чашку. Я уверена, что он ничего не видит, потому что он смотрит в свое прошлое и сравнивает то, что он помнит с тем, что он увидел в аниме.
Я жду, что он скажет дальше, затаив дыхание.
— Я увидел, как погиб мой отряд, защищая Эрена. Когда Энни Леонхарт, вырвавшись от нас, напала на них. Я вернулся слишком поздно. Я опять опоздал и был не там, где надо. Я видел смерть каждого. Они все были герои, а я был говно командир. Я не должен был оставлять своих людей. Я решил, что все кончено, раз диверсант пойман. И я уехал в штаб операции, а должен был оставаться со своим отрядом и с Эреном до конца, потому что Эрен был главной мишенью всей диверсии. Я принял решение, которое стоило им жизни. Недаром Эрвин передал командование Разведкорпусом Ханжи, а не мне.
Если он был мрачен до этого, то сейчас он выглядит как человек по ту сторону темноты. Его девизом было — «жить без сожалений», но на самом деле он живет с чувством вины командира, а аниме превращает вину в петлю: он может снова и снова видеть смерть отряда, свои решения, секунды, где он «опоздал». В аниме — защиты нет. Кнопка «следующая серия» превращается в самоуничтожение.
— Я несколько раз смотрел часть, где Кенни рассказал про себя. Ничего этого я не знал, кроме того, что он сказал мне сам, из чего я понял, что я тоже Аккерман, а он был моим дядей. А потом он умер, — его ровный голос не выдает никаких эмоций, но я не верю, что он ничего не чувствует сейчас. — Я всегда хотел понять, почему он оставил меня. Почему предпочел сблизиться с чужими людьми в военной полиции, кого он всю жизнь истреблял? Почему охранял семью Райсов и оставил меня, своего единственного племянника?
Я вздыхаю. Я тоже никогда не могла понять, почему Кенни бросил двенадцатилетнего Леви на произвол судьбы в трущобах подземного города.
— Я хотел стать самым сильным бойцом, чтобы он гордился мной. Я думал, что он хотел, чтобы я стал таким, как он — потрошителем, сильным, жестоким и безжалостным. А, может быть, он вовсе не хотел, чтобы я был таким как он, и я был отвратителен ему. Он сказал, что я пошел в разведку и стал полоумным смертником, потому что хотел быть героем. А я всего лишь думал, что даже смертником быть лучше, чем грязью под ногами.
Леви Аккерман рассказывает мне, как он видит события и персонажей в АОТ. Это даже не трип, это чистый сюр. И может быть поэтому мой мозг окончательно расплавился и вдруг выдал объяснение — почему его жизнь не была придуманной.
— Леви, послушай, я знаю, как доказать, что ваш мир существует.
— Мне не нужны доказательства.
— Послушай! — я не даю ему перебить себя. — Если бы ваш мир существовал только в рамках манги, ты бы не делал ничего, чего бы не было в сценарии. Вот ты сказал, что сажал деревья и готовил еду, а ничего этого не было в аниме. Значит, ты жил не по сценарию! Ты жил свою жизнь, ты не оживший рисунок!
И вдруг я вижу, как темень, мрак и грозовые тучи на его лице расходятся и появляется улыбка. Я забываю, как дышать, и что я только что говорила.
Какой же он красивый! Мне наплевать на его шрамы, как правильно сказала Стаут. Мне все равно.
Он тихо смеется. Это просто чудо.
— Кому ты доказала? Мне или себе? Ты точно как Ханжи. Она своими теориями, гипотезами и доказательствами могла угробить. Эрену, когда они познакомились, целую ночь читала лекцию про свои эксперименты с титанами. Бедный малый чуть не помер.
Неужели мы пережили этот кризис? Как минимум, он знает, что я верю в реальность его мира. А сам он и не сомневался.
Наша драма вдруг переходит в комедию, когда в дверь стучат, и входит Мэделин, которая принесла Леви успокаивающее. Зачем его дают, непонятно, может, заметили, что он плохо спит? Или что мало ест?
Мэделин приносит таблетку и стакан с водой и, улыбаясь, протягивает их Леви.
— Таблеточка на ночь, мистер Джонни.
Леви тянется за стаканом. Мэделин, разумеется, не знает, что он берёт чашки и стаканы за верх, и подаёт его так, что их руки сталкиваются. Часть воды проливается Леви на колени и на пол.
Он с отвращением стряхивает воду с джинс и ставит стакан на тумбочку — мокрой рукой.
Но Мэделин нисколько не смущена.
— Пролили немного воды. Не страшно. Я сейчас уборщицу позову притереть здесь пол.
Понятно. Не царское это дело — полы вытирать. Для этого существует уборщица, а не ассистент пациента.
Мэделин выходит, а Леви цыкает, берёт с тумбочки салфетки и наклоняется в кресле, чтобы вытереть лужу. У его марлийского кресла было одно преимущество — оно было ниже, потому что колеса были меньше, и из него было проще дотянуться до пола.
Я подхожу и тоже беру салфетку. Вдвоём мы убираем воду.
Когда Мэделин возвращается с уборщицей — пожилой женщиной лет шестидесяти, с ведром и шваброй, — убирать уже нечего. Уборщица осуждающе смотрит на Мэделин и уходит.
Но Мэделин не теряется. Она говорит солнечным голосом, с энтузиазмом герл-скаута:
— Джонни, какой вы молодец! Вы сами все убрали! Браво! — она даже хлопнула в ладоши два раза, демонстрируя восторг, что милый инвалид «Джонни» сам справился с лужей на полу.
Глупая девочка. Такой человек, как Леви, не хочет, чтобы его хвалили, он не хочет, чтобы замечали и тем более подчеркивали, что он отличается от других, и к нему нужно особое отношение.
Все. Мне не нужно больше сражаться с Мэделин за мужчину, которого я очень хочу видеть со мной, потому что она сама трижды закопала себя в его глазах. Отправившись за уборщицей, вместо того, чтобы вытереть лужу самой, Мэделин сразу стала для него и «грязной свиньей», и «соплячкой, не умеющей вытирать собственную задницу». А похлопав ему в ладоши, она нажила в нем врага.
Когда Мэделин наконец удалилась, постукивая каблучками хорошеньких туфелек, я прощаюсь с Леви, и он, как вчера, просит сообщить ему, что я добралась домой.
Как я и думала, Леви не заметил моих стараний быть привлекательной. Значит, в будущем не стоит и пытаться.
Мне же лучше. Не буду тратить на это время.