Теория супер струн или эффект наблюдателя

Горячая работа
R
В процессе
99
15
Darina Moon бета
Размер:
планируется Миди, написано 496 страниц, 193 420 слов, 23 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
99 Нравится 402 Отзывы 28 В сборник

Бесконечный день

Настройки
Примечания:
Часть первая — Держась за одни и те же поручни Воскресенье, 6:30 утра. Звонит будильник, и я просыпаюсь. За окном ещё мягкий, ранний свет — не летний, но и не серый. Осень в Нью-Йорке умеет быть щедрой. Не отбирает тепло и свет резко и сразу, а плавно помогает перетечь из лета в зиму, давая привыкнуть. Внизу хлопает дверь подъезда — кто-то пошел выгуливать собаку. По улице проезжает первый автобус, и где-то вдалеке я слышу, как гудит ранний грузовик доставки. В воскресенье город просыпается без спешки. Сегодня я хорошо спала, не дергаясь и не ожидая судного дня. Мне не снились кошмары, я не волновалась, как там Леви в больнице, мне не предстоит аттестация на работе или еще какая-то засада. Напротив — сегодня будет хороший день. Сегодня мы по-настоящему начнем знакомство с моим миром, а именно с моим уголком этого мира — с городом Нью-Йорк Сити в штате Нью-Йорк. Зачем каждый раз вместе с названием города называют штат — Нью-Йорк Сити в штате Нью-Йорк? Это не потому что мы неисправимые буквоеды и педанты и в адресе проговариваем все, до последней цифры почтового индекса. Причина в том, что городов с названием Нью-Йорк в США несколько. Есть Нью-Йорк во Флориде, еще один в Техасе, один в Кентукки и еще в Айове. Может и еще есть или были, но я не знаю. Но Нью-Йорк, который притягивает к себе как магнит, пульсирует как нерв, не спит и живет на износ, мой город, который я люблю, есть только один. Нью-Йорк Сити в штате Нью-Йорк. Еще пару минут я лежу под одеялом, обдумывая, что мне надеть. День сегодня обещают теплый, но у воды всегда прохладно и ветер. Надеть джинсы? Светлый свитер и пальто нараспашку, чтобы выглядеть стильно, по-нью-йоркски? Мне вдруг хочется быть красивой сегодня. Капитан Аккерман идёт знакомиться с мегаполисом — город должен выглядеть достойно, и я тоже. Немало поездив по миру, я каждый раз возвращаюсь сюда и именно здесь чувствую себя дома. Я горжусь моим городом. Нью-Йорк собран не из стекла и бетона, а из людей, идей и амбиций. Это город политики, бизнеса, театров и музеев, музыки, искусства и высокой моды. Но это также и город протестов, противоречий, уличных маршей и споров до хрипоты, которые не предполагают окончательного ответа. Здесь говорят на десятках языков, молятся по-разному или не молятся вовсе, едят разную еду. Но все стоят в одних и тех же очередях и едут в одних и тех же вагонах метро, держась за одни и те же поручни. Нью-Йорк — это огромный социальный эксперимент, кипящий котел из разных культур, языков и религий, где непохожие друг на друга люди учатся жить рядом. Кто-то говорит, что Нью-Йорк — это новый Вавилон, но многие считают, что Нью-Йорк — это рабочая модель города будущего, в котором терпимость — не добродетель, а форма выживания. Иначе такой город не сможет существовать. Ты должен уважать других, если хочешь, чтобы уважали тебя. Ты не должен стрелять в других, если хочешь, чтобы не стреляли в тебя. Без толерантности Нью-Йорк не просто треснет, а разорвется, как перегруженный атомный реактор. Мы позавтракаем и поедем в город. У меня есть ощущение, что я буду знакомить одного моего друга с другим. Пока я умываюсь и натягиваю джинсы, я думаю, что могла бы просто взять кофе навынос и какую-нибудь плюшку в кофейне на углу — быстро, удобно, по-нью-йоркски. Но Леви объявил кухню своей зоной ответственности, а это значит, что завтракать мы будем дома и никакого «разбазаривания бюджета на завтрак в кафе» не разрешается. Его новые порядки перекраивают мой привычный режим, но если это помогает ему не чувствовать себя зависимым, быть на равных, я готова подстроиться. Только кофе прошу оставить мне. Чай — это прекрасно, особенно с Леви, но утро без кофе я считаю нарушением прав человека. Надо будет это аккуратно обсудить. Ровно в семь утра я вхожу в кухню. Леви что-то моет в раковине и, не оборачиваясь, говорит мне: — Пришла? Садись. Ни тебе «здрасьте», ни «доброе утро», но я не буду в этом брать с него пример. Улыбнувшись ему в спину, я говорю «доброе утро» и, как мне велели, подхожу к столу и сажусь. И тут у меня происходит небольшой ступор. Я смотрю по сторонам и не узнаю свою кухню. Нигде ни пятнышка, ни пылинки, ни соринки. Все поверхности натерты до блеска. Все лишнее убрано в шкафы, а все остальное расставлено как по линейке и тоже натерто до блеска. Раковина белее Гималайских снежных вершин, и краны отполированы так, что отраженный свет режет глаза. В проветренной кухне чем-то приятно пахнет. Возможно, это то самое, модное, моющее средство, которое отмывает любые пятна. На чистейшем столе аккуратно и красиво расставлено и разложено все для завтрака. Я уже не задаюсь вопросом, когда он все это сделал. Но мне приходит в голову мысль о еще одной возможной карьере для Леви в нашем мире — он был бы гениальным менеджером по сервису какого-нибудь эксклюзивного отеля. На такие позиции конкуренция до горизонта, но я уверена, что он обойдёт всех конкурентов, даже не вспотев. Работал бы в «Рице» или в «Астории», зарабатывал бы в пятьдесят раз больше меня, выстроил бы службу безопасности как в швейцарском банке, поднял бы стандарты чистоты до священного писания, дрессировал бы персонал, и даже пыль не смела бы появляться без его разрешения. Вот прослушает пару бизнес курсов в Колумбии — и можно рассылать резюме. Отели будут драться между собой, чтобы его переманить. Проблема только в одном: Леви не сможет показать им, на что он способен, потому что человека с неизвестным прошлым на такую должность не возьмут. Но им же хуже. А мне — лучше. Потому что, как только Леви станет полностью самостоятельным, он уедет. И будет жить сам по себе, работать и строить свой упорядоченный, стерильный мир без меня. И моя сказка закончится. Эта мысль царапает сильнее, чем должна, потому что неполных три недели назад появление Леви Аккермана на моей кухне было бы возможно только в эротических снах или в фанатском бреду. Правильно сказал Эстрада. Я пострадаю. Ох. Но Леви уедет отсюда не сегодня. А сегодня на улице солнечно, и на душе у меня солнечно. Мы поедем к морю. Мое хорошее настроение продолжается ровно до того момента, как Леви закрывает кран и разворачивает кресло, чтобы ехать к столу. Я вижу у него на лице повязки, закрывающие шрамы и правый глаз. Я не понимаю, почему он снова в повязках. Мне это очень не нравится, и мой собственный заряд утренней бодрости и позитива начинает испаряться. Я не уверена, что имею право задавать ему вопросы про повязки, но мне тревожно, и поэтому я решаюсь: — Леви, зачем ты повязки намотал? Ты же все это время ходил без них. Зачем они тебе? Ведь все давно зажило. Он отвечает буднично и монотонно: — Повязки — чтобы тебя не пугать с утра. Можешь не садиться слева. Я на секунду теряюсь. Он говорит это так спокойно, словно речь идет о погоде или о соли в каше. Он заметил про левую сторону и решил, что мне неприятно смотреть на него, что я брезгую. Хоть он и с одним глазом, а ничто не укроется от разведчика. И всё это время я считала, что веду себя тактично. — Решил сегодня завтрак по-вашему сделать. Вот твои мюсли и молоко или йогурт. Что хочешь. В мисках уже насыпаны мюсли. Молоко и йогурт выставлены на стол. Но мне не до еды сейчас. Я должна срочно придумать, что ему ответить. И ответить так, чтобы голос не дрогнул, и он не понял, как мое сердце обливается кровью сейчас. Он запретил мне жалеть его. — Леви, ты не пугаешь меня. Я сажусь слева, чтобы не попадать в твое слепое пятно. Чтобы тебе не надо было бы крутить головой или разворачивать кресло, чтобы меня видеть. Не прячь лицо. А если глаз на свет плохо реагирует, давай купим накладку со световым фильтром. Я уверена, что этот мрачный параноик и пессимист не верит мне. Он не дал никакой реакции: ни одного слова в ответ, ни вздоха, ни цыка, ни жестов. Ничего. И продолжает молча раскладывать еду. Сегодня он сделал французские гренки — хлеб окунул в взбитое с молоком яйцо и обжарил на сковороде. У него в этих гренках корица, которую я не выношу, но оставлю эту информацию при себе, и сверху гренки обсыпаны кунжутом. Чай, судя по запаху, он заварил с кардамоном. Мы едим в полной тишине. Леви-кот не присутствует при нашей трапезе. Его Величества нет дома. Он отправился гулять. Кроме стука ложек в мисках, я слышу, как на площадке пожарной лестницы токуют голуби. Я понятия не имею, о чем Леви думает сейчас. Расскажет, если захочет, а если нет — значит, это что-то личное, чем он не хочет делиться. Я не буду лезть, и все же мне надо что-то сделать. Я встаю и вместе со своим стулом перемещаюсь вправо. Переношу на новое место свою миску, чашку и все остальное. И снова сажусь. Теперь я сижу так, что он повернут ко мне правой стороной. Разумеется, сегодня шрамов я не вижу, потому что на нем повязки, но я теперь буду делать так всегда. Леви наблюдает за моим перемещением. Мне кажется, что он удивлен, хотя выражение его лица не изменилось. Стараясь сохранять невозмутимость, я объявляю: — С этого момента я буду садиться и подходить к тебе справа. Чтобы ты не сочинял себе всякие глупости. Так что будешь крутить головой, чтобы меня видеть. Вот теперь реакция есть. Он цыкает и пожимает плечами: — А что мне на тебя смотреть? Я тебя слышу. Ох. На меня незачем смотреть. Мой краш сказал мне, что на меня незачем смотреть. Это прямое попадание в мое женское естество громовым копьем, как в загривок титана — сразу насмерть. И пусть я не из тех женщин, на кого заглядываются, все же я на что-то надеюсь, хотя бы потому, что надежда умирает последней. Мой фанат приуныл. Сидит, скучает и сушит весла. — Мне не обязательно видеть, — вдруг говорит он. — Я могу все делать на слух. Ха! Так вот о чем шла речь. Я услышала не то, что он хотел сказать. Это не про меня вовсе, а про то, что он привык в слепом пятне ориентироваться на слух. Многие люди имеют слепое пятно после инсульта или травм и компенсируют недостаток зрения слухом. — Я могу не только разговор поддерживать не видя, но и драться. И всегда мог. С детства. От человека всегда шум. Дыхание, шорох одежды. Этого достаточно, чтобы знать, куда бить. Однажды меня схватили на улице в Подземном городе и набросили на голову мешок, и я так и дрался с мешком на голове, пока не удалось освободиться. Я не знаю про такое. Все это не укладывается у меня в голове. На моей кухне за столом сидит мужчина, жует мюсли с молоком. Обычное утро, обычная еда, обычная жизнь. И при этом он говорит, что может сражаться вслепую, с мешком на голове, как джедай из Звездных войн. Полагаясь на слух? Чутье? Таинственную мировую Силу? Третий глаз? Его тон совершенно ровный, без эмоций — для него в этом нет ничего особенного. За это время я привыкла видеть его просто человеком, но такие моменты отсылают меня в осознание, что рядом со мной Леви Аккерман, легенда из Атаки титанов. Его обыденность и моя — это две несовместимости, как Арктика и Антарктика. Я моргаю, чтобы вернуться в настоящий момент. — Леви, а что произошло? Я не видела такой сцены ни в манге, ни в аниме. Он криво усмехается: — Именно это ты видела. Все вы видели, кто смотрел аниме, а я никому не говорил об этом, даже Фарлану. Я вижу, как у него сжимаются зубы и кулаки. Мне становится не по себе. О чем идет речь? — Подростком я был смазливым, — он мрачно хмыкает. — Мне много раз предлагали еду и деньги за то, чтобы я обслужил кого-то из воротил Подземного города. Обычно я просто уходил, а пару раз меня пытались схватить, и тогда я объяснял ножом, что обратились не по адресу. Я этого не знала. Как он сказал, нам этого не показывали. Вот о чем надо было написать Улыбаке123. Не о том, как у Леви звенели яйца, а о том, как красивого и нищего паренька клеили, подкупали или пытались украсть для утех каких-то влиятельных педофилов. — В тот день ко мне на улице подкатили три говнодела и сказали, что один богач хочет, чтобы я жил у него. Обещали дать мне все, что я захочу, и мне не придется больше воровать, голодать и мерзнуть. Он, как ни в чем не бывало, наливает чай мне и себе. Пожалуй, я не буду говорить про кофе сейчас. Когда-нибудь в другой раз. Я не хочу его перебивать. — Подлецы говорили по-доброму. Кто их знает, может, и правда думали, что стать чьей-то сукой будет хорошо для меня. Я сказал нет. Тогда меня схватили, накинули на голову мешок и стали вязать руки. Они не знали, что я дерусь ногами и могу драться вслепую. Ох, как я помню эти сцены, где Леви дрался ногами. У него был такой высокий кик, словно он делал шпагат в воздухе. Чтобы так поднималась нога, нужна растяжка балетного танцора или гимнаста. — С мешком на голове двоих я вырубил пинками, а третьего ударил головой. Мешок слетел. А потом я бил его ножом, пока он шевелился. Из аниме я узнал, что все это видел Кенни. Он стоял в толпе и смотрел, как я превращал человека в фарш. Голос у него ровный — ни всплеска, ни оправдания. Он отпил чая и оставил чашку. Я помню эту сцену. Еще бы такое не запомнить — двенадцатилетний Леви бьет ножом взрослого громилу в два раза больше себя, а Кенни смотрит из толпы и потом уходит. Вот сейчас его интонация изменилась. Теперь он говорит медленно и тяжело: — Я бил его сразу за всех, кто в Подземном городе гнил заживо, кто голодал, кто продавал себя, как моя мать, — он на секунду замолкает. — Но от того, что у тебя есть причина, ты не становишься лучше. И Кенни ушел. Он не хотел, чтобы такой как я был с ним рядом. Вот ты думаешь, что смотреть — это важно. Бывает, что лучше не видеть. Леви еще говорит, а я уже вскакиваю со стула и несусь в гостиную к книжному шкафу. Вслед я слышу его удивленный возглас: — Эй, тронутая, ты куда? Я не отвечаю. Некогда. Я нахожу нужный том манги и быстро листаю страницы. Я ищу ту сцену, которую изменили в аниме, но которая так важна для него сейчас — разговор Кенни с Димо Ривсом. Мы должны сделать коррекцию того, что он знает. Я вбегаю в кухню с открытой мангой. — Леви, смотри сюда скорей! Эта сцена была переделана в аниме. Ваша история построена на манге, которую создал Исаяма. Посмотри, что Кенни говорит про тебя Димо Ривсу, — я даю ему в руки мангу. — «Этот коротышка — моя единственная гордость и радость». Он не считал тебя плохим человеком. Ты был единственным светлым пятном в его жизни. Он любил и помнил тебя. Леви держит мангу в руке и смотрит на рисунки, не отрываясь, будто от этого зависит его жизнь. Потом он кладет книгу на стол. На столе у нас сейчас бардак — книга лежит посреди тарелок, все стоит неровно. Моя грязная ложка лежит не в тарелке, а на столе. Но он не обращает на это внимания. Он словно смотрит в прошлое. А я смотрю на него и думаю, что он единственный человек во всей вселенной, кого совершенно не портят ни шрамы, ни мрачный вид. — Значит, Кенни не считал меня монстром? — Нет! Он сказал, что не умел и не планировал никому быть отцом. Он не сказал тебе свое имя, и кем ты приходился ему, чтобы уберечь тебя от преследований. Ты не знал, и никто не знал, что ты Аккерман, и тебя не трогали. Может, он и ушел поэтому, чтобы ты не повторил его судьбу. Что-то изменилось в его лице. Он зачем-то отъезжает от стола, а затем едет вокруг и останавливается так, чтобы сидеть от меня слева. Взяв чашку за верх, Леви переносит свой чай на новое место, и раздается нежный фарфоровый «клинк», когда он ставит чашку на блюдце. А потом разматывает свои повязки и убирает в карман. *** Мы складываем посуду в посудомоечную машину. Про кофе я так ничего и не сказала. Забыла напрочь, потому что утро опять прошло по-аккермански. Сегодня он не взрывал яйца. Он взорвал мой мозг. Скучно у нас не бывает. Леви сам заливает моющее средство в бачок посудомойки и нажимает пуск. Всё. Можно идти одеваться к выходу. Но, видимо, покинуть эту кухню так же невозможно, как выплыть из Бермудского треугольника — я замечаю, что Леви зачем-то надевает на руки латексные перчатки. Что он собирается делать? Их чистоплюйство все еще недоволен уровнем чистоты? Здесь же даже под микроскопом и со спектрометром грязи не найти. Санитарная инспекция выдала бы нам сертификат самой чистой кухни в Нью-Йорке, не только города, но и штата, а потом удалилась бы плакать от зависти. Мне хочется постучаться лбом об стену. Так мы никогда не выйдем из дома. Я смотрю, как он аккуратно заправляет два пустых пальца на правой перчатке внутрь, чтобы не болтались и не мешали. А дальше начинается шоу Леви Аккермана. Все остатки от завтрака, которые нельзя сразу смыть в раковину, включая яичную скорлупу, он выкладывает на разделочную доску и в один момент изрубает ножом в мелкую крошку. Я даже моргнуть не успеваю — его левая рука с ножом работает как механизм, не хуже измельчителя. Пока я смотрю на это с открытым ртом, Леви отвозит своё крошево к мойке, открывает воду и смывает отходы в слив, медленно, чтобы не забить трубу. Я тихо хренею. Но и это ещё не всё. Сняв с рук перчатки, он достает из шкафа стопку белых махровых салфеток. Я держу их, чтобы руки вытирать, но у Леви на них другие планы: — Бумажные полотенца — мусор. Будем пользоваться этим. Вытирать все тряпкой. Постирал — и снова чисто, — он говорит спокойно и строго, будто озвучивает приказ. — Я прочитал про переработку отходов. Ресайклинг. Мусор надо сортировать. Стекло отдельно от пластика и картона. Консервные банки — отдельно. Сортируем и выносим в бак два раза в неделю. Бак у тебя через два дома. Господи, он провёл разведку, составил план и определил логистику. Я и раньше сортировала мусор, но не с таким фанатизмом, а Леви делает это так, будто судьба нашей планеты официально передана ему под личную ответственность. Похоже, мы будем жить не только без сожалений, но и без мусора. Мой фанат выводит в фанатском дневнике: Разведкорпус. Экологический фронт. Девиз: «Сортируй или умри!» — Вас… — он делает паузу, будто слово застревает, — нас, раз я здесь… миллиарды. Если каждый будет меньше гадить, будет эффект. Дерьма станет меньше. С этими словами Леви выезжает из кухни. Я не ослышалась? Он сказал «нас»! Кажется, мы не просто выплыли из Бермудского треугольника, а только что произошел настоящий прорыв за стены. Леви признал, что он теперь один из нас! Несмотря ни на что, сегодня будет хороший день. И мы едем в город смотреть, кто теперь его люди. *** Наш путь лежит в нижний Манхеттен, откуда начинался Нью-Йорк. Можно было начать с Центрального парка — с зелени, с белок и лодок на воде. Можно было поехать в Чайнатаун, где пахнет соевым соусом и жареными каштанами. Можно было показать ему Бродвей и Тайм сквер — свет, музыку и вечный праздник. Но мы едем сюда. Я не хочу, чтобы Леви увидел мой город как открытку. Он должен понять все изнутри, потому что ему предстоит начать здесь новую жизнь. Я хочу, чтобы он знал, что он — в городе «начинавших с нуля». Нижний Манхэттен — это две точки отсчета, новый старт для тех, кто приезжал сюда из других стран, и для таких как я, для кого жизнь раскололась на «до» и «после» 11 сентября 2001 года. Именно здесь он должен почувствовать в Нью-Йорке родственную душу. Потому что увидит: этот город, как и он сам, умеет выживать, каждый раз собирая себя из осколков. Мы пойдем в музей и мемориал 9/11, поднимемся наверх новой башни Единого мирового торгового центра, построенной вместо двух разрушенных. Потом мы пообедаем где-нибудь и поплывем в гавань на пароме к Статуе Свободы и Эллис Айленд, пункт сортировки иммигрантов, приплывавших сюда морем. Мы обязательно поедем с ним в «счастливые места» — в Центральный парк, в Чайнатаун, устроим «музейную ночь» в Музее естественной истории. Но начнем знакомство с моим городом в нижнем Манхэттене. *** Мы выгружаемся из автобуса на остановке Chamber of Commerce. Здесь сразу чувствуется, что мы близко к воде. Гудзон не виден отсюда, но я слышу крики чаек и вижу, как они носятся между зданиями. Леви тоже смотрит на них. Но уйти в ностальгические мысли о море не удается ни мне, ни ему, потому что впереди рабочие-ремонтники начинают взламывать асфальт отбойными молотками, и грохот от этого такой, что трещат барабанные перепонки. Чаек больше не слышно, и разговаривать невозможно. Я вижу, как Леви, морщась, что-то пытается мне сказать, но ничего не слышу. По здравому смыслу и по тому, как шевелятся его губы, я понимаю: он спрашивает, что это за дерьмо. Для меня в этом нет ничего особенного. Просто обычная жизнь мегаполиса — поломки, починки, бесконечные дорожные работы, уборка, озеленение и прочие ежедневные городские хлопоты. Хорошо, что это не происходит на моей улице, под моим окном и среди ночи. Стараясь переорать отбойные молотки, я кричу: — Трубу прорвало. Чинить будут. Несмотря на грохот, который разрывает голову, Леви подъезжает ближе, насколько позволяет ограждение, останавливается и начинает наблюдать за рабочими. Похоже, весь этот дьявольский шум его не смущает. Он смотрит, как расковырянную отбойными молотками дыру начинает углублять небольшой экскаватор, постепенно обнажая текущую трубу. Рабочие в касках ходят вокруг. На грузовике подвозят новую трубу, и ее приносят к месту поломки. Теперь рабочие стоят и ждут, пока канава будет достаточной длины, чтобы вынуть треснувший участок, откуда вода течёт в яму, и заменить на новый. Леви смотрит так внимательно, что со стороны можно подумать, что он прораб или менеджер по ремонту. Ему интересны механизмы? Это вполне логично. Он большую часть жизни имел дело с механизмами — УПМ, оружие, транспорт. Может, он захочет учиться на инженера? Или ему просто интересно все новое? Я не тороплю его. Весь смысл поездки в город сегодня — знакомиться с нашей жизнью. Вот мы и знакомимся. Оглушительный стук отбойных молотков, напоминающий автоматные очереди, наконец прекратился, и я снова слышу чаек. Подняв голову, я смотрю вверх, выискивая в небе парящие белые галочки, а Леви смотрит вниз, в яму, куда попрыгали рабочие и теперь сваркой режут трубу. Когда отрезанный кусок с глухим стуком отвалился, и его подняли на поверхность, Леви, видимо, решил, что он уже узнал все, что хотел про ремонт городского водопровода, и отъезжает от ямы. — Сколько изобрели всего за сто лет, — говорит он, объезжая зону работ. — У нас копали лопатами. Ваши механизмы экономят время и труд. И людей столько не нужно, сколько они пригнали. Наши технологии получили одобрение от Леви Аккермана! Это почище, чем получить Оскара или Золотой глобус. Правда неэффективный менеджмент получил под зад — пригнали больше людей, чем надо, но все равно неплохо. Я осознаю, что его реакции заставляют меня испытывать то стыд, то гордость за наше общество. Вот сейчас — момент гордости. Не факт, что через минуту не будет снова стыд. Ох. Мы идем дальше. Сегодня воскресенье, и людей здесь больше, чем воздуха. Большинство идут в одном направлении с нами. Разумеется, все приезжают сюда посетить мемориал 9/11 и поплыть на пароме в гавань. Если кто-то идет нам навстречу, значит, они уже все посетили и возвращаются обратно. Я даже думать не хочу, сколько нам придется отстоять в очереди, чтобы попасть в музей. Мы движемся немного медленнее других, и людской поток обтекает нас. Нью-йоркцы быстро и много ходят, в отличие от других городов, где люди даже в почтовый ящик рядом с домом поедут на машине. Возможно, поэтому среди нас не так много полных людей. Все бегают рысью, потому что темп жизни здесь такой. Жиром обрастать некогда. Как Леви чувствует себя в толпе? Как другие люди, такие как он, чувствуют себя в толпе? Мы должны казаться ему гигантами. Я вспоминаю, как он сказал мне, что раньше был людям по плечо, а теперь по пиписьки. Сегодня, в городе, в толпе наших акселератов, он должен особенно остро это ощущать. Впрочем, давить здесь может не только рост людей, но и высота зданий. Это точно давит на всех. Как стены в его мире. Башня Единого Мирового Торгового Центра начинает нависать над тобой даже, когда видишь ее с расстояния, а чем ближе подходишь, тем больше чувствуешь себя пигмеем или муравьем. И в этом мы все одинаковые, а в остальном — вовсе нет. Сегодня Леви впервые изучает нас в нашем мире живьем — не в виртуальной реальности и не в больнице. Мне кажется, что он рассматривает абсолютно все и в первую очередь — людей. А вокруг нас бесконечное разнообразие человеческих типажей — люди разных рас, цветов, возрастов, бинарной и небинарной ориентации, говорящих на разных языках. Пестрый, галдящий мегаполис в лучшем проявлении. Навстречу нам идет мужчина, от вида которого у Леви округляется единственный здоровый глаз. Возраст определить невозможно — лицо скрыто под слоями татуировок, пирсинга и густой подводки вокруг глаз. Добавьте к этому изумрудные дреды а-ля Боб Марли, рваные джинсы и футболку One Love Jamaica, и вы получите представление о том, что мы видим. Он улыбается, проходя мимо, и машет нам рукой — так, будто мы старые знакомые. Леви, в отглаженных джинсах и до блеска начищенных туфлях, вымытый до скрипа, смотрит на него, не мигая. Я внутри угораю, но держу покерфейс. Добро пожаловать в Нью-Йорк. Здесь можно выглядеть как угодно — и быть при этом кем угодно. Может, этот человек тату-мастер с записью на три месяца вперёд. А может, с понедельника по пятницу он бухгалтер или адвокат, а по воскресеньям — энтузиаст боди-арта и любитель превратить себя в выставку современного искусства. Когда изумрудные дреды удалились от нас на приличное расстояние, Леви поворачивается ко мне. Я уже готовлюсь к комментарию из сухого льда про наше окончательно спятившее общество, в котором живут такие клоуны. Клоунов он не любит. Когда на Марли клоун в рыжем парике предложил ему большой леденец на палочке и назвал «мальчонкой», Леви посмотрел на него, и клоун мгновенно ретировался под его убийственным взглядом. Но я слышу совсем не то, что ожидала. Вместо возмущения и комментария про дерьмовую клоунаду, он говорит спокойно и задумчиво: — Такой как я тоже вызывает недоумение и косые взгляды. Коротышка без глаза в коляске. Я вспоминаю повязки на его лице с утра. Похоже, у нас следующий заход в стекло. — Здесь столько людей, — добавляет он своим ровным низким голосом, сканируя пространство вокруг себя острым, как лезвие, взглядом, — что никому ни до кого нет дела. Хорошее место для островного дьявола. Я впишусь. От его шутки у меня внутри разливается тепло. Утром мой островной дьявол сказал — я один из вас. А сейчас сказал — я впишусь в вашу жизнь. Но если утром он произнес это почти случайной, ради точности, то сейчас это прозвучало как выбор. Вот оно — то, на что я надеялась — Леви сознательно сделал шаг навстречу, и два мира протянули друг другу руки. Мой фанат в экстазе готов раздавать всему Манхэттену гигантские леденцы на палочках. Мы идем дальше. Впереди нас люди и сзади нас люди. Обычно, я не смотрю, кто вокруг меня. Это лишняя информация в и без того перегруженной жизни. Но сейчас, когда Леви смотрит по сторонам, смотрю и я. Рядом с нами — молодая пара с ребенком. Мужчина черный, а женщина азиатка. Они идут с девочкой. Маленькая нью-йоркская принцесса имеет кожу светло-кофейного цвета, черные глазки и тугие кудряшки. Милота! Чуть поодаль белая женщина, похожая на меня, идет и читает с телефона, не поднимая головы, и вот-вот войдет в фонарный столб или налетит на кого-нибудь. Рядом с ней парень с каштановыми волосами по попу, каким любая девушка позавидует. На него Леви смотрит особенно пристально. Такие волосы непременно запутались бы в тросах УПМ. Молчаливый вердикт капитана — субъект к разведке непригоден. Сзади нас слышится испанская речь и немного визгливый смех. Сбоку слева — пара из двух парней, которые идут, обнявшись. В общем, вокруг нас — Нью-Йорк в миниатюре, разношерстный, слегка безумный и совершенно не извиняющийся за своё существование. И все мы идем в одном потоке, без деления на «правильных» и «остальных». Здесь можно быть странным, смешным, раненым, разноцветным — и при этом не быть инородным. Можно выглядеть как сбой в матрице — и всё равно быть частью кода. *** Мы стоим в очереди на вход в музей уже полчаса. Похоже, что нас запустят в составе следующей группы. По нью-йоркским меркам это совсем неплохо. Леви был недоволен, но не скучал. Сначала он рассматривал людей, а потом снял перчатки и достал телефон. Я думаю, что он будет фотографировать башню. Или мемориал. Но нет. Он что-то читает с экрана, хмурится. И вдруг начинает печатать — большим пальцем правой руки, быстро и уверено. Я вижу это краем глаза, и мне, как всегда, любопытно, о чем он спрашивает ИИ. Что он изучает сейчас? Но я не буду лезть. Я приняла такое решение в самом начале — уважать его границы, не лезть, потому что всем, чем он захочет поделиться, он поделится по своей инициативе. Представьте мое потрясение, когда минут через пять, после того, как он закончил печатать и положил телефон в карман, раздается треньк входящего сообщения. Что это? Что сейчас произошло? Держите меня семеро! Меня снова кроет. Мир окончательно слетел с оси. Леви Аккерман чатится с кем-то. С кем? Кто там по ту сторону экрана? Мы с ним перезванивались, но не текстились ни разу. Когда он научился? Кто его научил? Вопросы растут в моей голове, как грибы после дождя. Прочитав ответ, Леви снова печатает. Держит телефон в левой руке и набирает текст большим пальцем правой руки так, будто он это делал всю жизнь. Я смотрю, как самый опасный человек своего мира сейчас общается с кем-то в мессенджере. Это официально самый сюрреалистичный кадр в моей жизни, не считая момента, когда я наткнулась на Леви три недели назад на университетском кампусе. Он убирает телефон в карман и говорит мне, спокойно и буднично, как будто только что не произошла революция: — Читал про мороженое на сайте у ТиДжея и Джонатана. Они пишут, что нужна ксантановая камедь. Что это за дерьмо такое, я не знал и спросил у интеллекта. Оказалось, что это загуститель для мороженого. Написал ТиДжею и спросил, где ее берут. Он прислал ссылку, где купить онлайн. Вот так. Леви законтачил с мороженщиками. Сам. Значит, он не настроен против однополых пар? Тогда почему так спорил со мной? Хм… И все-таки, кто его научил чатиться? ИИ? Или кто-то в больнице? По тому, как он ловко печатал, понятно, это был не первый раз, просто я раньше не видела. Возможно, он переписывался с кем-то в больнице. С Чейзом? Лишь бы не с Мэделин. Как бы то ни было, это хорошо! Он создает свой круг общения и создает его без моей помощи, как абсолютно самостоятельный человек, освоив наши средства связи. Это невероятно. Я не знаю никого, кто учился бы быстрее него, а вокруг меня всегда есть и было множество людей, которые учатся. Мне есть с чем сравнить. Додумать эту мысль я не успеваю — нас запускают внутрь, и мы начинаем спускаться вниз по наклонному пандусу ко входу в сам музей. Свет постепенно становится приглушённым. Вокруг нас холодное, бетонное пространство. Под ногами — сохранившиеся элементы фундамента старых башен. Металл, искорёженный жаром. Огромные стальные колонны с выжженной краской. На стене — почти поминутная хронология событий 11 сентября: 8:46. 9:03. 9:59. 10:28. Цифры идут одна за другой, как удары сердца. Чем дальше идёшь, тем тише становится в зале. Люди говорят шёпотом, и каждый звук кажется лишним. Здесь даже дышат тише, чем обычно, и избегают смотреть друг другу в глаза. Дальше — зал памяти In Memoriam. С фотографий на стенах смотрят тысячи лиц. Обычные люди — молодые и пожилые, улыбающиеся и серьезные, такие же разные, как и те, кто пришел сюда сегодня. Под фотографиями — имена, даты рождения. Рядом — интерактивные панели, где можно набрать имя и прочитать краткую биографию и даже услышать голос, если родственники предоставили запись. За стеклами стендов — личные вещи: обгоревший каблук, телефон, покрытый пеплом, часы, остановившиеся тем утром. В одном углу — сохранившаяся пожарная машина, искорёженная, как будто она из фольги, и её смяли руками. Я знаю, в каком месте две фотографии, которые дороги мне. Они в первой трети зала, в самом верхнем ряду, и снизу плохо видно. Но, как сказал Леви утром, не все надо видеть. Что-то можно просто знать. И я знаю, где они — Роберт Джойс и Анна Джойс, мои мама и папа. Я иду туда, и Леви катится рядом со мной. Я ничего не сказала ему, но думаю, что он знает, куда мы идем. Я останавливаюсь. — Где они? — тихо спрашивает Леви. — Две самые верхние фотографии в этом вертикальном ряду. Я показываю рукой, в каком ряду искать, и он задирает голову и начинает изучать лица на стене. А я обнимаю себя руками. То ли здесь кондиционеры выкрутили до режима Исландия, то ли мне холодно по другим причина. Я поднимаю подбородок и стараюсь не дрожать. — Слишком высоко, не могу рассмотреть, — Леви прищуривается с явным напряжением. И тогда я нахожу фотографии на интерактивных экранах, и мы долго смотрим на лица моих родителей, которые 11 сентября 2001 года были всего на два года старше меня сейчас. Я уже давно не плачу. Наверное, выплакала все слезы. Напротив, мне становится теплее от их улыбок, и я перестаю сжимать себя. Сегодня со мной человек, который может по-настоящему понять, что я пережила, потому что он сам пережил трагедий больше, чем описано в учебнике мировой истории. — У меня теперь тоже есть фотографии моих близких, — вдруг говорит Леви. — Спасибо тебе. Я киваю, потому что не знаю, что сказать. Никакие слова здесь неуместны. В этом месте, говорит только память, а люди молчат. Леви отъезжает от меня и возвращается в зал, где стена с хронологией, и начинает внимательно читать все, что там написано. Я иду за ним. Я ожидала чего-то такого. Как военный, Леви не впадает в эмоции — он хочет понять, что именно произошло. 8:46 — первый удар. 9:03 — второй самолёт. 9:59 — обрушение южной башни. 10:28 — северной. Он читает всё. Не пробегает глазами — именно читает, потом возвращается к цифрам. Его челюсть напряжена. Он сопоставляет, что знали в 8:47, что узнали к 9:05, где была точка невозврата, сколько времени было на реакцию… — Первый удар могли принять за случайность, — говорит он тихо, но на нас все равно оборачиваются. — После второго… уже нет. К 9:37 уже знали, что это не атака на Нью-Йорк, а координированный удар по многим точкам. Пауза, он что-то высчитывает в голове и потом говорит, хладнокровно выстраивая причинно-следственную цепочку: — Между самолетами семнадцать минут. За это время можно поднять тревогу, но нельзя развернуть защиту. Слишком мало времени, — он переводит взгляд на отметку 9:59 — обрушение южной башни. — Пятьдесят шесть минут после удара и до того, как здание рухнуло, — его сухой, лишенный эмоций голос действует на меня сильнее любой истерики. — Значит, внутри шёл бой за время. И я понимаю, что он считал минуты, как считал потери. Бой за время, отчаянная попытка выиграть секунды. Я вижу, что он проводит параллели между его миром и нашим. В его мире тоже были секунды, которые решали всё. Тот же бой за время вели разведчики против прародителя и титанов из стен, когда каждая минута Рамблинга означала новые разрушения и гибель сотен тысяч людей. Так же вели бой против времени при эвакуации Троста. Титаны на улицах, люди, в панике покидающие город через единственные ворота, повозка Димо Ривза, заблокировавшая проход — лишние минуты были куплены кровью армии и кадетов, прикрывавших отход. И Ханжи своей жизнью купила минуты для разведчиков в финале. А в нашем мире бой за время продолжался ровно пятьдесят шесть минут — от удара, до обвала. В 9:03 внутри началась гонка против времени. Люди спускались по лестницам, пожарные поднимались наверх, зная, что здание может в любой момент рухнуть, диспетчеры давали указания, кто-то выбирал — бежать или ждать. Остановить разрушение уже не могли, но могли выиграть минуты. В тот день минута равнялась десяткам спасенных жизней. Леви смотрит на последнюю отметку — 10:28. — Два часа и сорок две минуты, — говорит он, — и все было кончено. Он прав, за эти два часа и сорок две минуты мир изменился навсегда. *** Из музея мы выходим молча. После подземелья свет снаружи кажется слишком ярким. У меня в голове на повторе крутится Рассветный Реквием, эндинг из третьего сезона Атаки. Он задуман как поминальная молитва на заре, и особый трагизм этому придает исполнение детскими голосами. Вместе с нами покидают музей люди всех возрастов. Кто-то пережил 9/11, а кто-то даже еще не родился в то время. Но есть события, которые живут в коллективной памяти людей, даже если это произошло задолго до их рождения. Поэтому сюда приходят и те, кто знают эти события только по рассказам старших. Так в Японии через четыре поколения люди приезжают в музеи Хиросимы и Нагасаки, потому что атомные бомбардировки этих городов никогда не изгладятся из памяти японцев. Музеи Холокоста в Европе и мемориал 9/11 у нас — это то же самое. Коллективная память того, что нельзя забывать, чтобы такое больше никогда не повторилось. Мы выходим к мемориалу. Перед нами — два глубоких провала в земле. Здесь стояли башни, и от них сохранили фундаменты. Две огромные квадратные чаши уходят вниз. Вода падает по чёрным стенам ровными потоками и исчезает в центре — в ещё одном, меньшем квадрате. Глазу не за что зацепиться — только падение вниз. По периметру фонтанов — бронзовые парапеты. В металле вырезаны тысячи имен. Не по алфавиту, а так, чтобы близкие оставались рядом — коллеги, друзья, пассажиры одного рейса. Я хорошо знаю, куда мне идти. С Леви мы ходили в музей, а сюда я прихожу, как тысячи других нью-йоркцев, проведать своих близких. Я прихожу к ним на день рождения и по нью-йоркской традиции вставляю белые розочки в прорези букв, которые специально для этого сделаны тонкими и глубокими. Сегодня у меня нет цветов, но я здесь и хочу поздороваться. Я нахожу нашу секцию, потом ряд, потом имена, выбитые в бронзе. Кладу руку на теплый металл. Это мой ритуал. Я хочу немного постоять здесь. И вдруг Леви снимает перчатку и кладет свою руку рядом с моей. Взрыв разорвал здание, взрыв оторвал пальцы и отнял глаз. Сегодня рядом со мной человек, который по настоящему может разделить со мной горе и скорбь. И меня накрывает. Мне снилось это: люди на этажах выше линии взрывов, лестницы обрушены, выхода нет. Кто-то падает из окна, кто-то прыгает вниз. Всюду дым и наступающий огонь. Я не вижу лиц родителей. Только падающие лестничные пролёты. И вместе с ними — последние надежды тех, кто остался наверху. А снизу спасатели идут вверх. В тяжёлых огнеупорных куртках, с баллонами за спиной, с лестницами на плечах. Навстречу тысячам, спускающихся вниз. Они знают, что времени почти нет. Чтобы вывести людей, отрезанных от спасения на верхних этажах. Чтобы вывести Роберта и Анну Джойс. Я моргаю и медленно возвращаюсь в сегодня. Научилась, как с флэшбэками справляться за годы терапии. Леви внимательно смотрит на меня. Он понял, что я выпала. Он молчит, но его молчание и взгляд говорят мне без слов, что он здесь, со мной. Я молча киваю ему, что я в порядке. Шум воды глушит голоса. Вокруг растут молодые деревья. Их кроны шумят мягко, мирно. Стеклянные фасады небоскрёбов отражают небо. Жизнь продолжается. И именно эта непрерывность сильнее всего — город живёт, машины едут, башни отражают облака, а в центре всего этого — две раны в земле, шрамы, которые никто не пытается скрыть. Город стоит вокруг них и на контрасте кажется очень живым, будто говорит — здесь не царство смерти, а царство жизни. Нью-Йорк заявляет с гордо поднятой головой: нас не сломить и не поставить на колени. Как в стихотворении Дилана Томаса — And death shall have no dominion. Все смертны, и все конечно, но перед лицом смерти есть человеческое бесстрашие, воля и любовь. Вот так шагнули в вечность Эрвин и Ханжи, и десятки разведчиков. Люди смертны, человечество — бессмертно. Леви помнит всех, кто отдали свои сердца за человечество. Мой город несет в себе память о тех, кто ушел в бессмертие одиннадцатого сентября две тысячи первого года. И все же, в стране, охваченной паникой, одетой в траур, оплакивающей еще не подсчитанные жертвы, не произошло что-то еще более ужасное. Теракт пытались представить как атаку мусульманского мира на христианский, и была реальная угроза нападений на мусульман и погромов мусульманских сообществ. Мусульманские лидеры в США выступили с заявлением, что они осуждают действия террористов и непричастны к этому преступлению против человечества. Были отдельные случаи нападений, но в целом по стране не прокатилась волна погромов и арестов. И не произошел раскол и новая война креста и полумесяца в двадцать первом веке. Нью-йоркцы не пошли поднимать на вилы и вешать на воротах своих соседей за то, что те ходят молиться в мечеть, а не в храм с крестом на куполе или пагоду. Я горжусь моим городом за то, что кровь невинных людей не была смыта кровью других невинных людей. *** Башни-близнецы решили не восстанавливать. Город хранит память, но не живет прошлым. Вместо двух небоскребов построили один, который изначально назывался Башня Свободы, а теперь называется Единый Мировой Торговый Центр. Вот туда мы теперь и направляемся, чтобы подняться на самый верх, где устроена палуба обозрения, и посмотреть на город сверху. Мы подходим к стеклянному зданию One World Trade Center. Все здесь сделано, чтобы людям с ограничениями было удобно — вход широкий, без ступеней, с плавным уклоном, двери открываются автоматически. Контроль безопасности здесь как в аэропорту, но для Леви это проходит почти незаметно: рамки прозвонок широкие, персонал говорит с ним уважительно, и его кресло не трогают без разрешения. Нас пропускают, и мы двигаемся к лифтам. Лифты здесь — часть экскурсии. Они рассчитаны на людей на своих ногах, людей в креслах и совсем маленьких людей в колясках. Пол ровный, кнопки на удобной высоте, есть поручни. Леви заезжает первым и занимает место у задней стены, чтобы не быть препятствием для входящих и центром внимания заодно. В наш лифт набивается человек пятнадцать, после чего нас пересчитывают, и двери мягко закрываются. Скоростной лифт стартует так резко, что нас слегка вдавливает в пол, и в ту же секунду стены кабины «оживают». Панели вокруг — это гигантские экраны, на которых показывают таймлапсом, как Нью-Йорк вырастает из болот и первых поселений в город небоскрёбов. Леви внимательно следит за этими превращениями. У него сдвинуты брови, и такой сосредоточенный вид, будто ему сдавать экзамен по истории, и он старается ничего не пропустить. На этом фоне особенно заметна беспечность остальных — люди вокруг смеются, разговаривают и снимают всё подряд на телефоны. Лифт скользит вверх почти бесшумно и за шестьдесят секунд поднимает нас на смотровую площадку самого высокого небоскреба в США. И шестьдесят секунд на экранах кабины лифта Нью-Йорк растет вокруг нас — десятилетие за десятилетием, этаж за этажом. При остановке нас снова немного вжимает в пол, но Леви не привыкать. УПМ должен был давать такие перегрузки при старте, что удивительно, как им не выдирало позвоночник. Когда двери открываются, в лицо бьёт свет. И мы видим через стекло все, что в последние секунды показали на экранах лифта. Люди постепенно выходят из кабины, и в это время голос объявляет, что мы находимся на высоте 1776 футов, и что эта цифра не случайна и не выбрана по техническим причинам. Это символ. Символ свободы, поднятая в небо дата: год подписания Декларации независимости США. Я не историк и даты запоминаю с трудом, скорее помню истории, связанные с событиями. Но есть несколько дат, которые я помню, и все помнят, кто живут здесь. Одна из них — это год, когда колония стала свободной страной. И годы Гражданской войны — начало и окончание четырех лет крови и братоубийства. В лучших традициях Исаямы, стекла было пережевано — не измерить. Конечно, все помнят даты мировых войн, великую депрессию, убийство Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. А дальше уже — кто что помнит. Я уверена, что Леви запомнит самую первую веху нашей истории. Он помнит все. Леви выезжает из лифта последним. — Как быстро поднялись, — говорит он. — Дирижабль поднимался бы дольше. — Шоу в лифте рассчитано на минуту. Минуту и поднимались. Он хмыкает. В его мире за это время успевали умирать. Он смотрит на свои часы. Мне приходит в голову, что когда мы будем спускаться, он засечет время. Интересно, что показывают при спуске? Ведь не то же шоу в обратном порядке, чтобы Нью-Йорк постепенно исчезал, врастая в землю и превращаясь в болото? Я была здесь раньше, но что происходит при спуске, не помню. Возможно — ничего. Потому и не помню. Наверху — большой зал. Очень много пространства. Широкие проходы, стекло от пола до потолка, никаких порогов и стыков на полу. Между панорамными окнами достаточно места, чтобы развернуться, остановиться, отъехать и снова подъехать — без извинений и неловкости. Леви катится к панорамным окнам не сразу. Сначала он останавливается посередине зала. Я останавливаюсь вместе с ним. Он смотрит по сторонам и только потом едет дальше и подъезжает к стеклу. Ветер слегка гудит у стекла. Город под нами разложен, как карта. Река блестит, мосты тянутся тонкими линиями, голубой лоскут Нью-Йоркской гавани, и на нем где-то вдали — почти игрушечная — стоит Статуя Свободы. Леви смотрит долго. Очень долго. Медленно перемещаясь вдоль стекла, он изучает город под нами. Руки в перчатках медленно крутят колеса. — С такой высоты землю видел только на дирижабле или на воздушной лодке … на самолете. Отсюда можно карту рисовать, и будет очень точно. — Ты прав, капитан. Карты уточнялись с помощью аэросъемки. Многие неточности находили и убирали. Я стараюсь понять, где наша улица и дом, чтобы показать ему. — Вот эта зелёная полоса — Центральный парк. Чуть ниже — наш район. Там где-то наш дом. И вдруг Леви говорит мне: — Не туда смотришь. Я оборачиваюсь. — Что? — Наш район севернее. И немного восточнее от парка. Значит, отсюда его видно с другой точки. Я моргаю. Он немного проезжает вдоль стекла, останавливается и начинает вглядываться в горизонт. — Видишь эту прямую линию улицы? Она идёт строго на север. По ней выйдешь к университету, — он кивает в сторону и показывает рукой. — Дом будет чуть западнее. Ближе к середине квартала. Я смотрю, куда он показал, и сначала ничего не понимаю. Потом замечаю знакомую геометрию улиц. Маленькое пятно зелени. И вдруг — все складывается. — Подожди… — я вглядываюсь. — Да. Да! Это наш квартал. Как ты узнал? Он пожимает плечами. — Когда мы ехали сюда, солнце было справа. Значит, мы двигались на юг. Дорога шла под небольшим уклоном. Река всё время оставалась по левую сторону. Мы повернули налево после парка. Я запомнил направление. Он говорит это так, будто в этом нет ничего особенного. А меня сейчас разорвёт от восторга на мелкие кусочки — абсолютно незнакомый город, сотни улиц, мы на полукилометровой высоте. А он уже сложил всё это в карту у себя в голове. — Ты ориентируешься, как будто прожил здесь всю жизнь, — говорю я. Он выгибает бровь. — Просто надо смотреть и видеть, а не ворон считать, раззявив рот до пупа. И вот тут я резко осознаю, что рядом со мной — человек с удивительным внутренним компасом. Леви разведчик. Половину жизни он читал местность — по солнцу, по ветру, по уклону земли. По тому, как стоят дома. Оценивал, где могут прятаться титаны. Куда уводить людей в случае атаки. А теперь он читает Нью-Йорк. Я смотрю на крошечные здания моего университета. Купол библиотеки хорошо видно, если знать, куда смотреть. И теперь, куда смотреть, я знаю, потому что рядом с мной человек, который, как живой компас, всегда определит, где Север. Мы медленно объезжаем по кругу всю палубу обозрения. Я рассказываю про мой город. Про районы и мосты, про музеи, театры и концертные залы, про университет, про другие небоскребы Манхэттена, про Статую Свободы и Эллис Айленд, куда мы поплывем на пароме, когда выйдем отсюда. Леви смотрит на город и слушает меня, не оборачиваясь. Я уверена, что он будет сегодня всю ночь читать про Нью-Йорк, узнавая все больше и дополняя то, что он сегодня увидел сам. А утром скажет мне сам, что еще он хочет увидеть. *** Часть вторая — Чайки над Гудзоном С небоскреба мы слезли. Теперь нам надо где-то пообедать перед тем как из Battery-парка плыть на пароме в гавань. На площади выстроились фудтраки — один за другим, как мобильная выставка человеческих слабостей. Мы подходим и идем вдоль них. В одном продают хот-доги, в другом — китайскую еду, в третьем пиццу. Если где-то в мире существует гастрономическая версия Вавилона, то она стоит сейчас перед нами на колесах. И в конце ряда — вот удача — кофейный фургон. Кофе! Мне срочно нужен кофе! Заодно и поговорим про кофе, как альтернативу чаю. — Леви, что ты хочешь на ланч? Я не сразу понимаю, что окошки фудтраков и меню расположены слишком высоко для него. Он плохо видит, что там. Похоже, эти фудтраки проектировали люди, уверенные, что в Нью-Йорке живут исключительно баскетболисты или жирафы. Разумеется, Леви это раздражает, и он высокомерно и холодно говорит, что ему все равно. Ладно, я выберу для него. Попробуем нью-йоркскую уличную классику — домашний хот-дог с кетчупом, горчицей и квашеной капустой. Все это не куплено в дешевом магазине, где хот-доги сделаны из туалетной бумаги, а не из мяса. Сосиски хозяин фудтрака делает сам, как ТиДжей и Джонатан делают мороженое, а Аманда печет хлеб. Эти хот-доги должны быть очень вкусными. Я подхожу к окошку и делаю заказ. Леви съезжает с дорожки на газон, чтобы людской поток не шел через него. Я слышу, как он цедит сквозь зубы, что людей развелось как свиней нерезаных. Я его понимаю. На Парадизе половину населения съели титаны, и восемьдесят процентов остального человечества уничтожил Рамблинг. Его мир был просто пустым по сравнению с нашим, а здесь яблоку упасть некуда. Для него Нью-Йорк должен выглядеть как подозрительно успешный эксперимент по разведению людей. Через три минуты наша еда готова. Я забираю картонные коробочки и салфетки и подхожу к нему. — Леви, пойдем вон туда. Видишь, где лавочки? Он поворачивает голову и кивает. А потом начинает крутить колеса, двигаясь в нужную сторону по траве. Он выбрал самую чистую лавку, методично объехав все. Хорошо, что рукой не проводил под сиденьями этих лавок. Устроившись, я выдаю ему его хот-дог. Леви снял перчатки и теперь брезгливо смотрит на это. Я понимаю, что он не хочет есть грязными руками. Ведь он полдня крутил колеса. Руки и правда грязные, а мыть их негде. Но это не проблема! Я знала, с кем я еду в город и запаслась заранее всем, чем нужно. Я достаю из сумки дезинфектор. — Сейчас очистим руки по-нашему. Это дезинфектор. Он эффективней воды и мыла. Ни одной живой бактерии не останется. Давай руки. Он бросает подозрительный взгляд на дезинфектор, но протягивает мне ладони, и я выдавливаю ему в руки половину пузырька. Этого хватило бы продезинфицировать пятьдесят процентов людей в парке. Леви цыкает, но размазывает гель по рукам, с выражением человека, который морально готов пережить это унижение только ради выживания цивилизации. Я делаю то же самое себе, после чего даю ему влажную салфетку. Я уже знаю, что впредь буду брать с собой не воду, крем от солнца и очки, как обычные люди, а санитарный набор для сопровождения капитана Аккермана. Смайлик, обработанный дезинфектором, улыбается от уха до уха. Кажется справились. Леви берет булочку с хот-догом салфеткой и откусывает кусочек, а потом съедает немного капусты. — М-ммм, — он прислушивается к ощущениям. — Вкусно. Больше он не говорит ни слова, просто молча ест, а потом отвозит пустые коробки в урну. Вот так капитан Разведкорпуса, человек, который рубил титанов на лету, официально одобрил нью-йоркский хот-дог. Я смотрела, как он ест, и думала, что если бы в Подземном городе существовали дезинфекторы и уличная еда, половины трагедий в его биографии можно было бы избежать. Теперь — самое главное. После музея, стекла, философии и исторических травм мне срочно нужен кофе. Я смотрю на кофейный фургон Старбакс. Вот оно — спасение. Цивилизация в стаканчике с зеленой русалкой с волосами как водоросли. Надежда человечества в моем мире не Эрен Йегер, а двойной эспрессо. — Леви, — говорю я, указывая на фургон, — я сейчас куплю кофе, и пойдем к паромам. Тебе купить чай или воду? — Мне ничего не надо. Чай был утром дома, и тебе можем кофе сделать дома. И так уже просадили кучу денег на еду, а еда есть дома. Я вспоминаю, как он сказал, что разведчики ели два раза в день. Он так привык. В его представлении ланч не нужен. А тем более кофе. «Жирные свиньи» в военной полиции ели три раза в день. А Леви вообще ест мало, потому что боится набрать вес из-за малой подвижности в кресле. И раз он взял на себя наше хозяйство, и я на это согласилась, экономить мои деньги он теперь считает своей работой. А работает он на сто десять процентов. Будет заботиться и защищать мой бюджет от «разбазаривания» мной. Хоть бы сегодня взял выходной! Ох. Мне нужно объяснить ему, что это не прихоть. — Леви, послушай. Мне нужен кофе. У меня без него нет сил, и болит голова. Сэкономим на чему-нибудь другом. И потом, если люди перестанут покупать кофе на улице, — продолжаю я, — рухнет половина экономики Манхэттена. Мне становится весело — я осознаю, что мы с ним препираемся из-за этого кофе как самая настоящая семейная пара. Главный камень преткновения — на что тратить деньги, и без чего можно обойтись. Я еще ни с кем никогда не обсуждала свой бюджет в таких деталях. Если бы он на самом деле был моим мужем, черта с два я бы сейчас деликатничала. Так же как у Кэрри Брэдшоу никто не мог отобрать право на туфли, никто не может у меня отобрать право на кофе. Даже Леви! Он сверлит меня взглядом, и в ответ я вздергиваю подбородок и сверлю взглядом его. Я сижу на лавке, и мы приблизительно на одном уровне. Я не смотрю на него сверху вниз. Поиграв в гляделки с минуту, он хмыкает и машет рукой, а потом коротко бросает мне: — Иди пей свой кофе. Что и требовалось доказать. У меня есть чувство, что я защитила проект своего бюджета перед комиссией грантодателей, и меня утвердили. Я победоносно направляюсь к кофейному фургону. Разведкорпус может контролировать чистоту кухни, сортировку мусора и глобальную экологию. Но кофе остаётся моей суверенной территорией, на которой распоряжаюсь только я. *** Мы выходим к той части Battery-парка, откуда отходят паромы в пролив. Это самый конец Манхэттена, где улицы сужаются, и здания становятся ниже. Здесь уже другой воздух: влажный, солёный, с ветром с гавани, который треплет одежду и волосы. Чайки орут и носятся над водой. Я допила свой кофе и ищу урну, где выбросить стакан. Мы идем к паромам. Все это туристическое мероприятие для желающих поплыть в пролив видно и слышно издалека — ограждения, очередь, гудки отходящих и швартующихся паромов, людские голоса и истерические крики чаек. Даже если ты никогда здесь не был, не найти это невозможно — просто иди в направлении нарастающего шума. Заблудиться здесь негде, в худшем случае упрёшься в воду. Паром низкий, широкий, с открытой палубой. Леви помогают заехать внутрь без лишней опеки. Все делается быстро и буднично, и он сразу едет к бортовому парапету и устраивается там, взявшись за нижние поручни, которые в основном предусмотрены для детей. Мы еще не отплыли, а большинство людей уже ищут глазами и телефонами Статую Свободы. Но Леви смотрит не в сторону островов, а в голубую даль пролива. Я заметила, как он оживился, когда мы пришли сюда. Хотя это река, но здесь есть ощущение моря. В первую очередь это запах холодной солёной воды, тяжелый, с металлической нотой от мокрого железа якорных цепей и ржавых ниже ватерлинии бортов паромов. Ветер резкий, несущий брызги и соль на губы. В воздухе ощущается что-то острое, даже пряное, как запах устриц, щекочущее ноздри, и лёгкая горечь водорослей и тины. На поверхности воды — короткие волны. Речного течения нет, и взгляд упирается не в противоположный берег, а в простор. Здесь Гудзон очень натурально притворяется морем. Кто не знает и не поймет. Паром отходит от причала, тяжело вздыхает двигателями и медленно разворачивается в сторону пролива. Город постепенно отъезжает назад, не исчезая сразу, а отступая, будто давая рассмотреть себя со стороны. Ветер усиливается, вода темнеет, и шум города растворяется в гуле двигателей и плеске волн. Над волнами кружат крикливые чайки Леви молчит, но я вижу, как заблестел его здоровый глаз, который точь-в-точь как вода в Гудзоне сегодня: серый, с холодной голубой искрой. Я знаю, откуда этот блеск, хоть он и не говорит ничего. Для него море — это не просто красивый вид. В их жизни море было мечтой. Может быть, сейчас он вспоминает, как в первый раз услышал про море, и в памяти всплывает голос Армина — живой, восторженный, захлёбывающийся от чувств, как это бывает только в юности. В ночь перед отправкой в Шиганшину, откуда вернулась лишь горстка разведчиков, Эрен подрался с Жаном, а Леви прекратил эту драку, раскидав драчунов пинками. А затем он пошёл проводить незадачливую троицу — Эрена, Армина и Микасу, чтобы с ними не случилось еще чего-нибудь. Они не знали, что Леви шёл за ними. И зрители не знали. Когда Армин рассказывает про море, камера как бы случайно заезжает за угол — любимый приём Исаямы, внезапный сдвиг фокала, — и мы видим Леви, сидящим на земле за стеной, отгораживающей улицу от домов, рядом с аркой прохода. Он слушает рассказ Армина про море, и лицо у Леви такое же задумчивое и мечтательное, как у детей. Он не выходит к ним и не вмешивается. Он слушает тайком, увлечённый убеждённостью Армина, что море — это не выдумка, а правда. Просто его еще никто не видел. И вот так Исаяма показывает нам, что Леви тоже мечтатель и романтик, или, по крайней мере, может им быть. Но сам он тщательно прячет эту часть себя за тройным кольцом своих стен. А в этой сцене, укрывшись за стеной, Леви слушает сказку, когда его никто не видит. С таким выражением лица нам больше не покажут его нигде. Не суровый воин, не волевой командир, а мальчишка, у которого украли детство. Это был очень интимный момент для него, а посмотрев аниме, он узнал, что это видел весь наш мир. Но, может, это и неплохо. Пусть знает, что все мы, кто смотрел АТ, мечтали о море вместе с ними. Над паромом кружатся чайки. Одна из них нахально садится на поручень очень близко к нам и, наклонив голову, смотрит на Леви одним глазом. Леви подозрительно косится на нее, дескать: «Если эта тварь меня обгадит, ей не жить». А у меня сердце падает в пятки, и по коже бегут мурашки. Я абсолютно уверена, что это не просто птица, это Эрен прилетел проверить, как тут его капитан. У Исаямы птицы — визуальная метафора свободы — люди живут в клетке, а птицы свободны и летают за горизонт. Взрослый Эрен мечтает о свободе, маленький Эрен смотрит в небо, и белая птица приносит в самом конце шарф для Микасы, создавая эффект тихого присутствия… Чайку сносит ветром, и она с криком срывается в полет. Некоторое время ловит воздушный поток, следуя за нами, а потом исчезает. Удивительное совпадение — чайки, полет, свобода, и мы приближаемся к Статуе Свободы. Люди на палубе начинают двигаться к борту, вытягивают телефоны, и вскоре впереди, из лёгкой дымки над водой, появляется знакомый всему миру зелёный силуэт. Сначала это просто тонкая вертикальная линия на фоне неба, потом очертания становятся яснее — корона, поднятая рука, факел. Леди Либерти стоит на своём острове спокойно и неподвижно и уже сто лет смотрит на подплывающие корабли. Я соображаю, что ничего не рассказала Леви про нее. Он даже не смотрит в ту сторону. Но лучше поздно, чем никогда. Я начинаю рассказывать: — Посмотри вон туда, — я киваю в сторону острова. — Это Статуя Свободы. Самый знаменитый памятник у нас. Франция подарила её Америке к столетию обретения независимости. Леви поворачивает голову и теперь, прищурившись, смотрит в ту же сторону, что и все, разглядывая приближающуюся фигуру. — Французы подарили вам эту бронзовую балду? — язва он и есть язва. — Щедрые. Или взятка. Не сдержав смешка, я показываю на поднятую руку. — Это не балда. Это символ свободы. — Леви цыкает. Он очень не любит громких слов и не верит в них. — Видишь факел? Это маяк. Корабли приходили сюда из Европы, проплывали мимо этой статуи, и люди знали, что доплыли. Паром подходит ближе, и зелёная фигура становится огромной. — Для миллионов людей она была первым, что они видели в Америке. Они плыли неделями через океан, больные, уставшие, без денег, часто не зная языка… и вдруг появлялась эта женщина с факелом. Это означало конец пути, конец страданиям. Леви закатывает глаза и говорит холодно и ядовито одновременно: — Амина, зеленая бронза не может быть концом страданий. Конец страданиям могут положить только люди, но чаще бывает наоборот. Ох, он прав. Подозрительный до паранойи Леви на этот раз абсолютно прав. Настоящий конец пути наступал тогда, когда человека пропускали через границу на Эллис Айленд. А кого-то и не пропускали, а задерживали до выяснения обстоятельств на неопределенное время, а то и оправляли назад. Но с этим мы познакомимся чуть позже, когда доплывем до Эллис Айленд. Паром проходит мимо острова, и статуя оказывается совсем рядом — не впереди, как на открытках, а чуть сбоку, над самой водой. Так близко она выглядит гигантской: медные складки хитона тяжело спускаются вниз, рука с факелом поднята так высоко, будто она держит свет прямо над проливом. Люди на палубе смотрят вверх, снимают телефонами. Ветер треплет волосы и одежду людей на палубе, пахнет солью, топливом и холодной водой. — У её ног лежат разорванные цепи в знак того, что человек больше не раб и не под властью тирании. А на пьедестале написано: «Приведите ко мне ваших усталых, ваших бедных, тех, кто жаждет свободно дышать». Леви хмыкает: — И что, это работает, или просто много красивых слов? — Когда как. Но ты прав, красивые слова у нас любят. А у вас Эрвин умел зажигать людей. Он очень красиво говорил. Леви ничего не отвечает мне. Я вижу, как он помрачнел, кода я упомянула Эрвина. Мне кажется, что мы оба сейчас вспоминаем его последнюю речь. Леви молча рассматривает фигуру, пока паром медленно проходит мимо. И статуя остаётся за кормой, всё такая же неподвижная, как часовой на посту, который уже больше века встречает и провожает людей, плывущих в этот город. В отличии от туристов, которые сгрудились все на один борт парома и, не останавливаясь, снимают остров, Леви не сделал ни одной фотографии. *** Последняя точка нашего знакомства с городом сегодня — Эллис Айленд. Паром подходит к низкому, неприметному острову с красными кирпичными зданиями. Он не выглядит красивым или важным. Он выглядит рабочим. Как место, где делали одно и то же изо дня в день. Я не знаю, что значит быть иммигрантом. Я родилась здесь. Сюда приехали мои прадед и прабабка из Европы. Точно неизвестно когда и откуда. От них сохранилась одна выцветшая фотография, которую я отсканировала, чтобы она окончательно не превратилась в прах. Про них практически ничего не известно. Известно, что фамилию при досмотре не смогли записать правильно, и если я когда-нибудь захочу искать родственников, то это возможно только по анализу ДНК. Я привезла сюда Леви, потому что хочу поддержать его. Он вынужден адаптироваться в нашем мире. Я видела, как это происходило с другими людьми, и даже помогала приезжим коллегам. Но своего опыта адаптации к мясорубке, которую безобидно называют «культурным шоком», у меня нет. На самом деле это состояние острого кризиса, когда человек теряет систему координат, точку опоры, и переживает жесткую ломку своих привычек и представлений. И взрослые люди вынуждены снова искать себя и учиться жить, как дети. Хорошо, что у Леви нет языкового барьера. Мы сгружаемся с парома и выходим на площадь перед главным зданием, где у них музей. Первое, что ощущается внутри — это пространство. Мы в огромном зале, с высоким сводчатым потолком. Кирпич и свет из высоких окон. Гулко отдается звук шагов. Экскурсовод в центре зала собирает посетителей для тура. Мы подходим и присоединяемся к уже собравшейся группе. Леви смотрит по сторонам. — Это Зал регистрации или Большой зал, — говорит экскурсовод. — С 1892 по 1954 год через Эллис Айленд прошло более двенадцати миллионов иммигрантов. Для большинства это были «ворота в Америку». Мы идем вдоль стен, где висят фотографии, сделанные в этом зале в разное время. Леви приходится задирать голову, чтобы видеть верхние снимки, но они висят в несколько рядов, и ему плохо виден только самый верхний ряд. На фотографиях этот зал битком набит людьми. Люди с узлами, чемоданами, детьми на руках, уставшие, голодные, грязные. Они плыли сюда неделями, большинство в трюмах кораблей, набитых под завязку. Кто-то плыл за мечтой, но большинство — убегали. От войны, от погромов, от концлагерей, от голода и от соседей, которые вдруг перестали быть соседями и стали врагами. На каких только языках здесь не говорили. — Здесь была граница, — продолжает гид. — Проверка документов занимала от нескольких часов до нескольких дней. Около 98% прибывших в итоге допускали в страну. Цифра звучит обнадёживающе. Почти утешительно. Нас подводят к окнам. Через стекло виден Манхэттен. Небоскрёбы блестят в лёгкой дымке, и город кажется близким — рукой подать. — Многие стояли в этом зале и смотрели на горизонт, — говорит гид. — Они видели город, но не знали, впустят ли их туда. Дальше экскурсия подходит к одной из двух больших лестниц. Гид объясняет: — Эта лестница на самом деле — медосмотр. Врачи стояли наверху и наблюдали, как люди поднимаются. Если кто-то хромал, шатался, задыхался, то ставили мелом отметку на одежде и потом дополнительно проверяли. Леви смотрит на ступени. В его мире тоже была сортировка на разные категории граждан — жившие на поверхности и под землей, элита и остальное человечество на Парадизе, повязки на рукавах элдийцев на Марли, гетто… Мне кажется, что он зарычал у себя в голове, потому что его живой глаз мечет молнии, а незрячий — ничего не выражает, как всегда. Экскурсия продолжается. — Больных отправляли в карантин. А могли и депортировать. — Меня бы не впустили и депортировали, — вдруг говорит Леви и смотрит на лестницу, по которой поднимались иммигранты. Он говорит это достаточно громко. Ему плевать, что его слышат. Рассказ гида обрывается на полуслове, и люди вокруг начинают оборачиваться на нас. В зале становится чуть тише. — К сожалению, сэр, вы правы. Медицинский осмотр был строгим, — осторожно отвечает экскурсовод. — Но многое зависело от обстоятельств. Если у человека был спонсор, родственники, профессия, дающая средства к существованию … — А если не было — тогда в карантин или сразу за борт? А как же Статуя Свободы в проливе? Свет в конце пути и сброшенные оковы? — Леви никогда не стеснялся говорить то, что думал. Вот и сейчас он говорит то, что думает, взбешенный несправедливостью в нашем мире и ханжеством наших символов. Гид в недоумении разводит руками. — Формально всё происходило по закону. Я вижу, как у Леви сжимается челюсть. Он парирует этот ответ про закон своим самым сухим и ледяным тоном, не отрывая сверлящего взгляда от злосчастного гида, который, похоже, будет отвечать перед ним за все несправедливости нашей истории. — Закон не делает это правильным. Гид вздыхает. — Вы правы, сэр. Это было жестоко. Леви больше не спорит и отъезжает от группы. Я думаю, что он предостаточно видел такого в своем мире, и ознакомительная экскурсия в это ему не нужна. Он больше не хочет слушать про то, как работал этот приемник беженцев. Не зря Эрен перебросил его на сто лет вперед. Если бы он попал в наш мир в своем времени, он мог бы оказаться здесь, в этом приемнике-распределителе, и неизвестно, как бы сложилась его судьба. Он читает анкеты на стенах, и я похожу к нему. — Леви, я бы поручилась за тебя. Он оборачивается. — Ты и поручилась. Только не тогда, а сейчас, — он делает паузу. — Пошли отсюда. Когда следующий паром? Здесь нечем дышать. Я слышу, как гид продолжает рассказывать о сложном пути иммигрантов, как тяжело было освоиться в новом мире, но многие устраивались, и все у них со временем было хорошо. Но перед тем, как мы уйдем, я хочу рассказать Леви о людях, для кого двери в Америку так и не открылись. Это будет то, что ему близко — правда без прикрас, фальши и высоких слов. Стенд с нужной информацией я нахожу быстро и подзываю его. Леви подкатывается ко мне, останавливается рядом и, посмотрев на стенд, спрашивает: — Что это за «Рейс обреченных»? По его тону я понимаю, что он ожидает поток исторического дерьма, только еще не знает, какого именно. — Ты уже знаешь про вторую мировую… Я начинаю с этого. А потом рассказываю про одну из самых постыдных страниц нашей истории. Грязное пятно на нашей репутации, которое не отмыть до скончания веков даже его волшебным мылом, которое может смыть звезды с неба. В тридцатые и в начале сороковых Америка знала, что в Европе происходит что-то страшное. Доходили слухи, газеты писали о преследованиях, о лагерях, о погромах. Но официально это называлось иначе: «политическая нестабильность», «внутренние меры». Правительство Рузвельта боялось, что Германия объявит нам войну, и беженцев из Европы, умолявших об убежище, не принимали, потому что официально геноцид в Европе наше правительство не признавало, чтобы не вступить в конфликт с Германией. И людей отсылали обратно на верную смерть. «Рейс Обреченных» — это 1939 год, когда почти тысячу беженцев из Европы на лайнере «Сент-Луис» не приняли ни на Кубе, ни в США, ни в Канаде. Судно вернулось в Европу, и большинство пассажиров позже погибли в Холокосте. Леви слушает и смотрит на фотографии. Эти люди должны быть похожи на людей его времени — одежда и манера носить волосы, рост ниже, чем сейчас, неулыбчивые, сосредоточенные и суровые лица. Улыбки в тридцать два зуба на фотографиях появились значительно позже. Мой рассказ имеет неожиданный конец — Леви перебил меня: — Вам стало понятно, что отсидеться не удастся, когда Япония одним ударом уничтожила весь ваш тихоокеанский флот в бухте Перл Харбор. Разрушения были как от Колоссального титана. Господи, он уже столько знает про нас. Всего за три недели. И его понимание очень точное, особенно в военной истории. Мы рассматриваем фотографии и документы. Среди экспонатов — судовой манифест. Это список всех, кто находился на борту — пассажиров и команды. Мой взгляд скользит по колонкам имен. И вдруг — цепляется. Сначала я не понимаю, что именно меня остановило. Я возвращаюсь назад и смотрю внимательнее, и внезапно одно имя в бесконечном списке словно подсвечивается на странице: пассажир номер пятьсот тридцать пять — Леви Аккерман. Я наклоняюсь ближе, чтобы убедиться, что не ошиблась, и это не игра воображения. Нет. Я не ошиблась. Пассажира номер пятьсот тридцать пять рокового рейса лайнера «Сент-Луис» звали Леви Аккерман. Мой взгляд прилип к этой строчке в списке. Я не могу сдвинуться с места, словно меня прибили гвоздями к полу. Леви Аккерман — пассажир Рейса Обреченных, человек, которого не впустили, который вернулся туда, где сначала были гетто с повязками на рукавах или желтыми звездами на груди, а потом газовые камеры в концлагерях. Если в музее 9/11 меня пробрала дрожь, то сейчас меня прошиб холодный пот. Я знаю, что это не мой Леви. Но эти две судьбы сейчас слились у меня в голове в одну — мой Леви, островной дьявол, элдиец с проклятой кровью, отродье и антифашист — и тот Леви, с Рейса Обреченных, про судьбу которого нам ничего не известно, но, скорее всего, он так же погиб в лагерях, как и большинство пассажиров этого рейса. Кто он был? Молодой? Старик? Ребенок? Леви, который читал что-то на стене, заметил мою реакцию. — Ну что там еще? — говорит он недовольно. — Что ты застыла? Там что, не только не пустили, а еще и съели кого-то? Проследив мой взгляд, он очень быстро находит то, на что я смотрю. — А-ааа? — его удивленное а-ааа всегда вызывает у меня фанатский трепет, но не сейчас. — Кого-то звали как меня. Великое дело. Ты же сказала, что имя распространенное, особенно здесь. Какая разница, как его звали? — равнодушный тон его голоса задевает меня. Я хочу сказать, что если бы обстоятельства были другими, и он родился бы в то время в нашем мире, со своим именем и фамилией он мог бы оказаться — в гетто, в лагере, в газовой камере, которые изобрели, чтобы пули не тратить попусту на отродий с грязной кровью. Увидев, что я открыла рот, чтобы разразиться речью, Леви цыкает и не дает мне даже начать. — Я знаю, что у вас были свои элдийцы. Читал уже, — он машет рукой в сторону стенда с фотографией отплывающего лайнера. — Мерзость человеческая везде одинаковая, и конца ей нет и не будет. Я слушаю, затаив дыхание. Он продолжает, и я слышу в его голосе злость, хотя он говорит не громче, чем обычно: — Титаны жрали людей, но это была их природа. А говно у людей — это выбор. Знакомая схема — сначала кого-то объявляют отродьями, потом загоняют в гетто, а потом их можно уничтожить без угрызений совести. А твой замечательный город их не спас, когда они стучались. Да, он прав. Но были и те, кому было не все равно. Были те, кто становились поручителями за приезжих, обманывая власти, что они родственники. Были те, кто давал деньги, а зачастую делился последним с приезжими, у кого не было и этого. И были те, кто просто приходили сюда чтобы поддержать людей, которых не впускали и держали здесь в изоляторе месяцами под страхом отправить обратно. Приносили еду, одежду, книги, лекарства для больных и своё человеческое тепло. Я слышу гудок швартующегося парома. Нам пора. *** Пока мы плыли назад, Леви не проронил ни слова. Зато ко мне прицепился болтливый мужик, которого тянуло делиться впечатлениями от прогулки по Гудзону. Он что-то бубнит про то, как на Эллис Айленд недостаточно туалетов, и нет ни одного места, где можно поесть. И что это безобразие. Что нужно подать жалобу в администрацию музейного комплекса, потому что есть люди с диабетом, кто должен есть по часам, а там негде, и у человека может случиться кома. В принципе, он прав. Я из вежливости киваю и делаю вид, что слушаю. Мне понятно, что на самом деле он хочет познакомиться, но он мне совершенно не интересен. Я уверена, что Леви, который понятия не имеет, что такое диабет, но зато услышавший, что жрать негде, уже записал его в разряд «тупых зажравшихся свиней», хотя он и не полный. Стараясь игнорировать надоевший бубнеж, я смотрю, как Леви, демонстративно развернувшись к нам спиной, смотрит в пролив, подставив лицо ветру. В какой-то момент он закрыл глаза. Он слушает чаек, ветер и волны, волосы развеваются на ветру. Руки расслаблено лежат на ободах колес. Он не здесь сейчас, он в своих мыслях. А я вынуждена слушать противного болтливого мужика. Ох. *** Мы едем домой. Сойдя с парома, направляемся к ближайшей станции метро. Так быстрее, чем на автобусе, и к тому же в метро он ещё ни разу не был. — Леви, мы сейчас поедем на метро. Здесь надо спуститься на лифте. Меня еще немного беспокоит его приступ клаустрофобии, хотя в больнице он спокойно ездил на лифте. Но, как выяснилось, я беспокоилась совсем не о том. Он вдруг говорит с явным отвращением в голосе: — Куда мы будем спускаться? Под землю? Вот дерьмо. Зачем? Опля! Цепочка ассоциаций-триггеров: Метро — подземка, город под землей, отсутствие выхода, жизнь без света, место, откуда не поднимаются сами. Кромешный ад. Мы, конечно, можем и на автобусе поехать, как приехали сюда, но я должна попробовать объяснить: — В больших городах под землей прорыты туннели, и по ним поезда перевозят людей, и при этом не мешают жизни на поверхности. Леви язвительно кривит губы. — Вот так у нас излишки населения сбрасывали под землю, чтобы всякий сброд не мешал добропорядочной жизни на поверхности. Я вижу, что и у вас это есть. Какой только дряни у вас нет. — Леви, здесь никто не живет. Это просто транспорт. Ты же читал про это в новостях. Помнишь, ты читал, что поезд сломался? Ты еще ругался, что люди на работу опоздали. — Я не понял, что это под землей, а сегодня ни одного поезда не видел. Хотел тебя спросить. — Они в туннелях под землей. А есть еще станции, откуда люди заходят. Вот мы сейчас на станции South Ferry Station. А вот там висит схема, карта всех станций и маршрутов, — я подхожу к большой схеме на стене, и Леви подъезжает ко мне и тоже смотрит на карту. — Смотри, мы здесь, — я кладу палец на кружочек на карте. Спускаешься на перрон и ждешь своего поезда, а потом очень быстро доезжаешь, куда тебе надо. Самый быстрый вид городского транспорта. Конечно, если ты не хочешь, мы можем на автобусе поехать. Но Леви Аккерману не нужно снисхождение! Он выпрямляется, и в его взгляде появляется сталь. Он не даст нашей подземке запугать себя, чтобы он отступил. Мой внутренний фанат, наблюдавший эту борьбу, машет плакатиком: «Держись, Леви! Мы с тобой!» — Если надо через туннели, поедем через туннели. Он разворачивает кресло, и мы подходим к входу с лифтом и спускаемся на уровень, где кассы и турникеты. А дальше начинаются проблемы — второй лифт, который должен спустить нас на платформу, как назло, не работает. Об этом нас извещает криво висящая табличка. Похоже, ее повесили второпях и больше к этому вопросу не возвращались. Я начинаю волноваться и думать, что нам делать. Лестница вниз длинная, крутая, с узкими пролётами, никаких съездов не предусмотрено. По ней непрерывный людской поток течет вниз. Леви сдвинул брови и наблюдает этот «добровольный исход дьяволов в преисподнюю». Я понимаю его. Мало того, что мы лезем под землю, куда Леви не хочет, так еще и лифт сломался. И теперь точно как в Подземном городе — ни входа, ни выхода. Я уже открываю рот, чтобы сказать, что ничего страшного не произошло, что мы сейчас поднимемся обратно, выйдем на улицу и поедем на автобусе или на убере. В довершении ко всем неприятностям, рядом с нами останавливается полицейский. Я вижу, как Леви напрягся. Ох, он ненавидит полицию. Полицейский — черный и очень большой. У него широкие плечи, массивные руки, форма сидит так, будто ему в ней тесно. Мне становится не по себе. Хорошо, что у нас теперь есть удостоверение личности, хоть и временное, и без имени. Но полицейский не спрашивает документы, он неожиданно обращается к Леви: — Братишка, вам вниз надо? Лифт сегодня бастует. Давайте я помогу вам. И вдруг он приветливо улыбается, а Леви, широко открыв глаз, смотрит на него в немом изумлении, и даже в шоке. Полицейский не насел на нас с проверкой документов, а предложил помощь и назвал Леви «братишка». Так его называла Изабель: «братишка Леви». Ох его резануло сейчас! Леви смотрит на полицейского, и я буквально вижу, как он переживает флэшбэк «Братишка Леви» и разорванные титанами Фарлан и Изабель. Разумеется, полицейский этого не считывает, он просто думает, что у нас проблема — мы уже за вход заплатили, а теперь придется выйти из метро. Инвалид в кресле и его сопровождающая потеряют деньги. Он хочет нам помочь. Но как? Он что, предлагает Леви снести на руках? Я смотрю на бейдж и нашивку на рукаве полицейской формы. Его зовут Рон Шнайдер. Сержант, 18-й полицейский пресинкт. Странная фамилия для черного человека, но в Нью-Йорке каких только сочетаний нет. Гибриды на любой вкус. Шнайдер объясняет нам: — Я тут часто дежурю. Лифт ломается, и люди в креслах или с колясками могут застрять. Вам повезло, что вы не висите в клетке между уровнями! Я много раз и сносил по лестнице, и из лифта доставал. Так что в лучшем виде снесу, как невесту! — полицейский смеется. — У меня трое детей и кошка. Ни разу никого не ронял. Ну что согласны? Леви коротко выдыхает. Смотрит на лестницу, потом на меня. Я молчу. Это должно быть его решение. Я думаю, что этот полицейский должен Леви напомнить Оньянкапона. Не только потому что черный, а потому что большой, добродушный и щедрый человек. Леви принимал помощь от него, Жана и Конни. Но это Леви решит сам. Я готова поступить, как ему лучше. Мне кажется, что он не захочет, чтобы его тащили. Но я ошиблась. Леви еще раз смотрит на полицейского, потом на лестницу и коротко кивает. — Вот и отлично, — и сержант Шнайдер начинает объяснять, что он будет делать. Куда положит руки. Как понесёт. Спрашивает, удобно ли. Леви кивает — уже не сопротивляясь, а принимая. Когда его поднимают, контраст становится очень резким: Леви рядом с этим человеком кажется совсем маленьким, лёгким, будто ребёнок в чужих руках. Полицейский держит его уверенно, без напряжения, без показной осторожности. — Поехали, — говорит он и спускается со своей ношей сначала на одну ступеньку, а потом на две. Вокруг никто не аплодирует, никто не ахает. Люди расступаются, чтобы их пропустить, ровно настолько, насколько нужно. Поток просто подстраивается под них. Убедившись, что их спуск не переходит в полет, я начинаю соображать, как по лестнице спустить кресло. Оно складное, и я ищу нужные рычажки, чтобы его сложить, но прежде чем я успеваю понять, что надо делать, рядом со мной останавливается прохожий — высокий темноволосый парень в темных очках и с рюкзаком за спиной. Посмотрев на кресло и на меня, он протягивает руку: — Я возьму? — и, не дожидаясь ответа, берёт кресло за раму. — Оно не тяжёлое, — он бросает через плечо. — Донесу. И он начинает сходить с этим креслом вниз по лестнице, будто это совершенно обычное дело. Я иду сзади. Мы на несколько пролетов выше Шнайдера. Я вижу, как сержант спускается медленно и осторожно, чтобы не загреметь вниз вместе с Леви. А оказавшись на платформе, он сажает Леви на каменную лавку. Я, мой помощник и кресло спускаемся на платформу на несколько минут позже. Я благодарю его (парня, а не кресло), он кивает мне и сразу же исчезает в толпе, будто его здесь и не было. Автоматически проводив его глазами, я обращаю внимание на небрежный пучок из темных волос на затылке. Эти пучки сейчас в тренде, я вижу такое у многих мальчиков. Я качу кресло к лавке, где сидит Леви, и слышу разговор между ним и полицейским. Леви спрашивает: — А крысы здесь есть? — он смотрит в туннель, как будто там начинается преисподняя, и в его голосе брезгливое отвращение. Полицейский пожимает плечами. — Как не быть? Подземка. Но таких огромных, про каких врут в соцсетях, я никогда не видел. И зомби тоже не видел, — он смеется. — Летучие мыши в туннелях есть. Их видел. Я подхожу с нашим транспортом. — Помочь в кресло пересесть? — спрашивает Шнайдер? Похоже, нам попался самый заботливый полицейский во всем городе. — Нет, я сам, — Леви отвечает очень твердо. — Благодарю вас, — его голос звучит ровно и немного церемонно. Из прошлого века. — Ну тогда, удачи! — говорит Шнайдер, уже отходя, а потом, обернувшись, добавляет: — Если вам обратно будет нужно, то часа через два все починят. И вот так мой любимый город принял Леви. В буквальном смысле — в свои объятья. Как Изабель приняла его без страха, без осуждения, — хмурого, страшного бандита, с глазами как бритвы, который прямо перед ней порезал ножом человека. И сегодня «братишку Леви» принял Нью-Йорк. Мы на платформе ждем свой поезд. Леви пристально смотрит в разверстую пасть туннеля. Он подъехал к самому краю платформы и остановился у белой линии. Понял, что за нее нельзя заезжать, без объяснений. Он хочет видеть как можно дальше в туннель. Может хочет убедиться, что там нет людей? Мы ждем. И вот два белых пятна проступают в темноте — сначала далёкие, почти неподвижные. Потом свет начинает расти, расплываться, отражаться от рельсов и влажных стен, и вместе с ним приходит нарастающий гул. Фары вырываются из темноты резко, слепят на секунду, и из чёрного проёма выныривает поезд. Он подходит к перрону с грохотом, привычным для меня, но непривычным для Леви. Тёплый воздух бьёт в лицо — его приносит из туннеля движением поезда. Поезд останавливается, и люди начинают выходить. И в этот момент я чувствую, как меня накрывает странная, тихая гордость за мой город. Система подвела нас сегодня, но здесь, в этом городе, люди иногда закрывают такие провалы руками. Без просьб и без инструкций. Просто потому что иначе нельзя. Поезд трогается. Леви смотрит в чёрное окно тоннеля. Он ничего не говорит, но я думаю, что этот эпизод он запомнит. Не как унижение, а как момент, когда мир оказался лучше, чем он ожидал. *** И вот так и закончился этот бесконечный день. Мы приехали домой. Мне немного обидно, что это была ознакомительная поездка, а не свидание, но поставленная задача была выполнена. Леви увидел главное: он не первый и не единственный человек, начинающий здесь с нуля. Возможно, Эрен именно поэтому забросил его сюда. Леви найдёт здесь свой голос, он снова сможет ходить и видеть двумя глазами. И то, что хотел для него Эрен, осуществится. А вот где в этой прекрасной картине окажусь я — вопрос открытый. Посмотрит ли он когда-нибудь в мою сторону так, как мне хочется? ХЗ. Мы съели на ужин по миске гороховой похлебки с горячими бутербродами, на которые Леви сверху расплавил сыр. У нас такие называются «крок мадам». Видимо, что-то, что пришло из Франции, и их часто делают во французских кафе. Не думаю, что Леви захочет открыть ресторан или завести фудтрак, но если бы он захотел, то его гороховая похлебка и горячие бутерброды прекрасно бы вписались в нашу палитру уличной еды, а его гурманский чай составил бы конкуренцию Старбаксу. Я собираюсь идти спать. Завтра понедельник. Моя аминогруппа возвращается из Канады. И завтра Леви в первый раз отправится со мной в университет. Он уже сказал, что пойдет смотреть, чему у нас учат. Он у себя в комнате. Я думаю, что у него болит спина. Он ничего не сказал, но сразу после ужина уехал к себе. Я с котом сижу на диване в гостиной и проверяю почту. Кот сегодня со мной и, разумеется, получает от меня много внимания, потому что я соскучилась за ним. Он в последние дни все время с Леви или на улице. А сегодня — со мной. Вот я и глажу его, и чешу за ушком, и он довольно мурчит. Интересно, какие звуки издает другой Леви, когда он доволен? Нет, нет, нет. В эту сторону углубляться мы не будем. Ответив на последнее письмо, я встаю, чтобы идти в спальню, и в дверях сталкиваюсь с Леви, который из коридора въезжает в гостиную. Несколько секунд мы неловко топчемся каждый со своей стороны дверного проема, пытаясь понять, кто кого должен пропустить, и что вообще происходит. Я вижу у него в руках летающий айпед. Он хочет что-то показать мне или просто пришел посидеть здесь и почитать? Я пячусь назад в гостиную и возвращаюсь к дивану. Я совсем не против посидеть с ним, если, конечно, он не хочет побыть один. Леви въезжает. Мой взгляд цепляют движения его рук, которыми он крутит колеса, и я обращаю внимание, что эти колеса слишком чистые — будто бы он не ездил целый день на улице. Он их вымыл? Протер тряпкой? Похоже, мытье колес у человека в кресле — это как домашние тапки у людей, кто ими пользуется. Он зачем-то протягивает мне свой айпед, и я вижу на экране фотографию … Энрико Карузо. И пока я пытаюсь понять, каким боком у него на айпеде Карузо, он говорит: — Хотел показать тебе. Читал про рейс обреченных. Хотел найти что-нибудь про Леви Аккермана. Кто знает, может он мой родственник. Не нашел. Сгинул где-нибудь в вашем Аушвице или в Треблинке. Значит, и его поразило это совпадение, хотя он и сказал, что, как звали этого человека, неважно. Вот и еще одна параллель — Аккерманов преследовали не только в его мире. Он не мог не заметить этот факт. Но при чем тут Карузо? — Не все были упырями, — говорит Леви, пока я рассматриваю Карузо в гриме паяца. — Вот этот человек был у вас знаменитым певцом, но он приезжал на Эллис Айленд и пел для иммигрантов, задержанных там. У себя в голове я немного подскакиваю от того, что Леви Аккерман из Атаки Титанов рассказывает мне про Карузо. Одна легенда говорит про другую легенду. Но эту историю я знаю — в 1910 году несравненный Карузо выступал на Эллис Айленд перед Рождеством. Это было опасно — туберкулёз, другие инфекции, толпа грязных, голодных, отчаявшихся людей. Это была совсем не его аудитория в бархатных креслах Метрополитен Опера. Но он всё равно приехал. У него было большое сердце. Недаром итальянец Карузо — наш национальный герой и любимец Нью-Йорка до сих пор. — Леви, хочешь услышать голос этого человека? Он кивает. Я беру его айпед и начинаю искать записи Карузо. Их, разумеется, море. Что именно он пел на этом концерте, неизвестно. Скорее всего народные неаполитанские песенки, которые были бы близки простым людям, или что-то популярное из Верди или Пуччини. Я запускаю Вернись в Сорренто. Это ранняя запись, и из айпеда в комнату льется неповторимый лирический тенор молодого Карузо — звонкий, светлый и нежный. Песенка записана для граммофонной пластинки с хрипами и писками крайне несовершенной техники записи того времени. Но без неё мы бы никогда не услышали живой голос Энрико Карузо. Я наблюдаю, как Леви слушает. Какое у него отношение к музыке? Какую музыку он слышал в своей жизни? Застольные песни под парами, после чего люди лезли обниматься, плясать, или бить друг другу морды? Он не участвовал в таком. А может, мать пела ему в детстве, и тогда на время отступал голод, и даже становилось теплей? Музыка, искусство — не часть его жизни, но это не значит, что он нечувствителен к красоте. Просто до этого никогда не доходило. Мы обязательно будем знакомиться с музыкой, но сейчас это не про музыку. Это про человека, который пришел, когда мог не приходить, к тем, кто был никому не нужен. Про сочувствие и сострадание не пустыми словами, а делом. — Его уже сто лет как нет, а голос все поет, — говорит Леви, когда с последней мольбой к свой возлюбленной не покидать Сорренто, голос Карузо затихает. Меня не удивляет, что он сказал именно это, и никаких комплиментов Карузо. Это не про вокал, это про память. Сегодня был день новых начал и памяти. Память — это стержень его жизни. Леви обещал пронести с собой память тех, кто сошел с пути раньше, воздать врагам и помнить тех, кто отдали за человечество свои сердца.
Примечания:
99 Нравится 402 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (14)