Уроки истории
13 мая 2026 г., 06:57
Примечания:
Я вернулась! Семестр закончился, и я наконец-то смогла доделать следующую главу. Огромное спасибо всем, кто дождался! Всех люблю!💖 Приятного почтения. 💖🙏🏻
Часть Первая. Историческое дерьмо
Я сижу у окна в студенческом центре. Там, где у них фуд-корт. Я жду Леви — мы договорились встретиться во время ланча и вместе поесть. Я принесла из лабораторного холодильника нашу еду в контейнерах, чай для него и кофе для себя.
Мне очень повезло захватить свободный столик, потому что народу в середине дня здесь полчища, и на всех не хватает столов и стульев. Я вижу, как невдалеке от меня несколько мальчишек и девчонок рассаживаются прямо на полу в кружок и начинают поедать свой ланч из коробок. Они, не останавливаясь, трещат о каких-то своих очень важных делах. Две девушки постарше сидят на узком подоконнике, как на жердочке, и пьют кофе. Эти разговаривают о какой-то «любовной любви», судя по томному и мечтательному выражению их лиц. Высокий парень с длинными темными волосами, в худи и темных очках, сидит на полу, оперевшись спиной о стену, и в наушниках слушает музыку, отстукивая ритм ногой в Конверсе.
Мне стыдно, что я занимаю стол, в то время как другие люди сидят на полу, едят стоя или ютятся на узеньком подоконнике. А Леви нет. Где он? Он же генетически запрограммирован никогда не опаздывать. Я хочу послать ему текст, но потом решаю этого не делать, потому что он и правда не опаздывает никогда. Значит — есть причина задержки, и торопить его незачем. Ну ладно, сегодня — редкий день, когда я никуда не спешу.
Я сижу у окна. День сегодня очень солнечный, хоть и холодный, и много света попадает внутрь здания через стеклянные панели окон от пола до потолка. От этого тепло как в теплице. Я сижу и не хуже ящерицы впитываю солнечный свет. У меня хорошее настроение, и я поглядываю на вход в фуд-корт и жду момента, когда Леви вкатится сюда.
Дело в том, что я в предвкушении очередного эпизода моего собственного реалити-шоу «Жизнь с Леви Аккерманом» под названием «Новая стрижка». Он первый раз постригся в нашем мире! Я еще не видела его новую прическу. Меня распирает от любопытства — удалось ли ему получить его легендарный андеркат? Но обо всем по порядку.
Три дня назад Леви заявил мне, что ему нужно подстричься, потому что он зарос космами, как Эрен. Сказал, что грива, как у коня, и смотреть противно.
Мне он нравится любым, и мне кажется, что длинные волосы у мужчин — это красиво, но я не стала спорить и сразу начала на телефоне искать мужской салон, куда повести его стричься. Обнаружила, что ближе всего к нам находится салон Обсидиан. Я спросила его, когда он хочет пойти и приготовилась записать, потому что все, что я не записываю, тут же улетучивается из головы.
— А-ааа? — Леви нахмурился. — Куда ты собралась меня записывать? К цирюльниками что ли?
Пха-ха-ха! Цирюльни и цирюльники! Еще один экскурс в допотопные времена. Сейчас не только слово «цирюльник» устарело, но и более новое слово — «парикмахер» тоже. Теперь все хотят называться — «стилист».
Мой фанат забегал по коридору с парикмахерскими ножницами в руках под увертюру к «Севильскому цирюльнику», начало которой хотя бы раз в жизни слышали все.
— Еще чего, ходить собирать чужих вшей, — Леви сказал презрительно и брезгливо. — Я сам стригусь. Мне нужна машинка.
Собирать чужих вшей? Может раньше так и было, кто его знает.
И тогда я вспомнила, что в одном из интервью Исаяму спросили, как Леви Аккерман поддерживает свой идеальный андеркат в Разведкорпусе, где люди живут между конюшней, казармой и перспективой быть съеденными титаном. И он рассказал, что Леви стрижет себя сам, машинкой. Я сообразила, что если у них не было электричества, то машинки были механические. Рукой приходилось сжимать и разжимать ручки механизма, чтобы лезвия двигались в противоположных направлениях и срезали волосы. Как он это делал тремя оставшимися пальцами правой руки, мне осталось непонятным. Но он же Леви Аккерман! Он вообще очень загадочный тип.
Стараясь не захихикать, я предложила:
— Давай выпишем машинку. Ты уверен, что не хочешь пойти в салон?
— Уверен, — он эффективно прекратил дальнейшее обсуждение этого вопроса тем, что уехал в свою комнату.
Я подумала, что ему должна понравиться современная электрическая машинка. Этот аспект жизни за сто лет точно изменился к лучшему. Ему будет гораздо легче себя стричь электрической машинкой, и он должен быть доволен.
Машинка пришла вчера. Это была уже вторая посылка, адресованная лично ему в нашем мире. Первой была ксантановая камедь, чтобы делать мороженое. Минут через десять после того, как он уехал к себе в комнату после ужина, из-за закрытой двери донеслось ровное жужжание новой машинки. Оно то затихало, то возобновлялось. Конечно, я этого не видела, но мне представлялось, что Леви работал над своим андеркатом с точностью сапера, обезвреживающего бомбу.
Где-то через час машинка наконец умолкла. Зато потом я до глубокой ночи слушала, как Румба ползал в его комнате — жужжал, разворачивался, иногда на что-то натыкался и возмущенно пищал. Похоже, там происходила полномасштабная санитарная зачистка помещения. Я уверена, что Леви не лег спать, пока Румба не собрал всё с пола до последней волосинки.
Я еще не видела его с новой стрижкой. Разумеется, он не пришел показаться, а сегодня ушел раньше меня заниматься спортом в парке. Мой завтрак стоял на столе, но с Леви я разминулась. Поэтому, когда он наконец появляется на входе в фуд-корт, я без зазрения совести разглядываю его, пока он подъезжает.
Ну в этом же нет ничего особенного — смотреть на приближающегося к тебе человека?
Смайлик прищурился, надул щеки и через монокль в глазу смотрит, как Леви подъезжает к столу.
Ахахахах! Мой краш почистил перышки. Его андеркат снова выглядит точь-в-точь как в манге и аниме, и от этого он будто помолодел. На нём рубашка Levi’s в серо-голубую клетку, и я снова ловлю себя на мысли, что если бы он стал «лицом» Levi’s, то о деньгах можно было бы не думать больше никогда. Но для этого нашу тайну пришлось бы открыть всему миру. И если, узнав о нем, фанаты разорвут его в клочья на сувениры, или ФБР-овцы разложат на молекулы, чтобы понять, как устроен оживший персонаж аниме, то деньги ему уже не понадобятся.
— Леви, привет. Как тебе понравилась электрическая машинка?
Он смотрит на меня так, будто не понял вопроса. А поняв, проводит рукой по волосам.
— Хорошая приспособа. Рукой не надо сжимать пружину. И насадки разные. Можно стричь под разную длину. У меня не было такого. Сделали на Хизуру, в Японии. Наверное потомки стоумовых Азумобито. Буду стричься раз в месяц.
Я киваю, стараясь не показывать, как меня ведет от внутреннего смеха его заявление о потомках стоумовых Азумобито.
Леви и в помещении сидит в темных очках, потому что людей вокруг много. Но сегодня это не выглядит странно, потому что много света. Даже слишком — слепит и глаза режет. Мне самой хочется надеть темные очки. Но у меня с собой нет, а многие люди, как Леви и этот парень в худи рядом с нами, сегодня и в помещении не снимают очки.
Я открываю контейнеры с едой. Леви зевает, и у него немного заторможенный вид. Он сидит вполоборота к основному залу, чтобы его было не особенно видно, но и не совсем спиной. Он никогда не сидит спиной к людям.
Заметив мой взгляд, он объясняет:
— Спал в инвалидском центре. Спина болела сильно.
В «инвалидском центре». Я бы не стала так говорить. Это не только вопрос политкорректности, но и такта по отношению к нему и другим людям, как он. Но это с моей стороны. А он имеет право говорить без эвфемизмов. Это как с черными людьми — сами они имеют право называть себя неграми и ниггерами, а белые люди не имеют права этого делать, потому что неграми их называли белые рабовладельцы в те времена, когда их продавали и покупали, и разводили как скотину. Одно и то же слово воспринимается совершенно по-разному в зависимости от того, кто его произнес.
Я оставляю это без комментариев, хотя было бы неплохо объяснить ему. А может, он уже знает и осознанно говорит так, потому что хочет все называть своими именами, без заштукатуривания правды? Это было бы очень в его характере, но он должен знать, что есть слова и фразы, которые другими людьми будут восприниматься как расизм, сексизм, гомофобия и прочие вещи такого рода. Мне кажется, что он, сам будучи «элдийским отродьем» и главным островным дьяволом, должен это очень хорошо понимать. Надо аккуратно поговорить с ним. Прямолинейность хороша не везде.
На ланч у нас сегодня что-то вроде плова — рис с мясом и овощами. У риса есть какой-то запах. Приятный и даже знакомый, но я не могу сообразить, что это.
— Леви, а что ты добавил в рис? Чем это пахнет?
— Кардамон добавил. Прочитал, что у вас так делают в Греции, — он ест медленно, глядя в окно, как люди ходят туда-сюда мимо студенческого центра. Леви бездумно провожает их глазами, а может он не на них вовсе смотрит, а наблюдает пылинки, танцующие в солнечном луче. ХЗ. Мне кажется, что он наполовину спит.
Вот теперь я понимаю, чем пахнет. Я знаю запах кардамона в чае. А в рисе я его не узнала. Вне контекста мы часто не можем вспомнить что-то, что видели раньше. Это не симптом маразма и деменции, это нормально функционирующая человеческая память, которая не работает как видео запись произошедших событий. По такому же принципу бывает, что я могу не узнать студента из своего класса, если встречу его в магазине или на улице. Лицо знакомое, а кто это — вспомнить не могу. А в университете сразу вспомню. Мне часто из-за этого стыдно перед людьми.
Еда у нас очень вкусная. Рис — рассыпчатый, пахучий, не липкий, зерно к зерну. Сверху — тонкие ломтики курицы, и овощи нарезаны одинаково, как будто их штамповали: морковь, перец, зелёный лук. И подливка — отдельно, в маленькой баночке.
— Спасибо, — говорю я. — Правда. Это очень вкусно.
Он коротко кивает.
— Не за что.
— Есть за что. Ты не обязан, — добавляю я.
— Знаю, — он отвечает равнодушно, продолжая меланхолично жевать и смотреть в окно.
— Всё равно спасибо.
— Ешь, — говорит он и погружается в молчание.
А вокруг нас шумно, люди разговаривают, и людей здесь очень много, кто-то смеётся. Я смотрю на часы, и мне приходит в голову идея. А что если мне пойти с ним на пару? Мне очень интресно, как он учится. У меня есть приблизительно час, пока в термостате нагреваются образцы. Это должно происходить очень медленно, не как в микроволновке, а иначе будет омлет из моих белков, и результат эксперимента можно будет съесть. К тому же большинство людей из группы, кроме Кевина, сейчас на занятиях, а Кевин может прекрасно работать без меня, так что я никому не нужна. Пойду с Леви на историю, если он не против. Сяду наверху, чтобы не мешать, и смогу выйти, когда таймер пропищит.
— Леви, у тебя сейчас история?
— Да, — он тщательно вытирает руки влажной салфеткой. На упаковке большими буквами написано: сделано из биоразлагающегося материала.
— Я могу с тобой пойти? Ненадолго. У меня белки крутятся в термостате, и караулить их не нужно. Можно мне с тобой? Я послушаю немного и пойду работать дальше.
— Пойдем, — он пожимает плечами. — Садись наверху, там свой выход есть. Сможешь уйти, когда тебе надо.
— Отлично.
Я доедаю последний кусок с вилки и отправляюсь мыть контейнеры в туалет. Упаси Бог сразу все не помыть. Леви наденет эти контейнеры мне на голову.
Когда я возвращаюсь, он уже собран и готов ехать. Похоже, он проснулся.
Мы освобождаем столик, и его тут же занимает компания студентов из Китая. Они громко разговаривают на своем языке, смеются и раскладывают на столе коробки с китайской едой, о чем нам сообщает специфический запах и бамбуковые палочки, торчащие из картонных коробок с драконами и иероглифами.
Леви дергает носом. Мне кажется, что запах ему не понравился. Интересно, а как он к японской еде отнесется? Надо сводить его в японский ресторан, если он согласится пойти «потратить деньги». Рядом с кампусом есть японский ресторан «Самурай». Предложу ему. Мне кажется, что на «самурая» он должен клюнуть!
Когда мы выходили из здания, мимо нас прошел высокий, широкоплечий парень, который обернулся к нам и кивнул головой:
— Аккерман.
— Торнберг, — Леви в ответ немного наклонил голову.
После такого потрясающе содержательного обмена приветствиями, парень удаляется.
— Леви, это физик? С кем вы День науки планируете? — мне очень непривычно, что в нашем с ним тайном мире теперь присутствуют другие люди.
— Марк Торнберг. Учится на инженера по ракетным двигателям.
Вне всяких сомнений, я рада, что у Леви теперь есть знакомые. Так и должно быть. Он вживается в наш мир. Но мне немножко грустно и хочется вернуться назад в то время, когда он был только моим чудом. Впрочем, чудо он и есть только для меня, а для всех здесь — он просто студент, только старше других и в кресле.
Мы направляемся к Fayerweather Hall. История там. Идти нам недалеко, но Колумбия в полдень — это хаос, который Леви переносит с трудом. Броуновское движение спешащих и снующих по дорожкам пешеходов, грохот скейтбордов о бетонные плиты и специфический нью-йоркский гул, который слышно даже на кампусе, все это раздражает его. Он лавирует между людьми с той же точностью, с какой режет овощи, но я слышу, как он ругается себе под нос, как его достали люди, бросающиеся под колеса.
Глядя на него, я вспоминаю очень смешной аушный спинофф по АТ, где действие перенесено в high school. Там Леви был старшеклассником, и он требовал от малышни соблюдения порядка — чтобы по коридорам не бегали и мусор сортировали в правильные ящики. Я смеялась до слез, когда смотрела этот мультик, хоть он и не Исаямой был нарисован и придуман, но попал в вайб АТ очень точно!
И тут, будто из ниоткуда, прямо перед креслом Леви выныривает блондинистая девчонка и перебегает нам дорогу. Бросив в нашу сторону «извините» на бегу, она сворачивает в боковую дорожку. Леви резко тормозит, чтобы не наехать на нее, и теперь он ругается уже не под нос, а вслух и громко.
— Смотри, куда несёшься, — он ревет ей вслед. — Ноги надоели?
— Леви!
— Что «Леви»? Ещё полсекунды — и у меня на колёсах был бы размазанный пешеход.
Девчонка уже скрылась, но он ещё несколько секунд смотрит в ту сторону и только потом трогается с места. И как назло, рядом грохочет скейтборд, и кто-то пролетает мимо нас почти вплотную. Но на этот раз Леви даже глазом не повел.
— Ещё один торопыга, — он цыкает, будто ставит галочку в длинном списке идиотов. — У вас тут учат, как быстрее сдохнуть?
Мы подходим к тяжелым дверям корпуса. Это здание очень старое, «историческое» во всех смыслах этого слова. А это также значит — построенное без учета современных норм и приспособлений для людей с ограниченными возможностями.
Заезд на пандус здесь какой-то узкий и еще со «ступенькой» при переходе от плоскости к подъему. Я тянусь помочь Леви и подтолкнуть его кресло, чтобы заехать на этот прыщ, но он коротким жестом останавливает меня. И сам, ловко маневрируя в узком пространстве, оставляет препятствие между колесами, прижавшись почти вплотную к стене.
Я с восхищением смотрю на него и в который раз думаю, что кресло для него — не приговор, а просто еще один вид снаряжения, которым он овладел в совершенстве. И все-таки хорошо, что уже совсем скоро оно будет не нужно.
Мы идем по коридору. Леви едет чуть впереди.
— Здесь лифт проектировал какой-то особо одаренный ублюдок, — бросает он через плечо, когда мы доходим до лифта.
— Просто это здание очень старое, и здесь столкнулись два кодекса: один требует все переоборудовать с учетом нужд людей с ограниченными возможностями, а второй требует неприкосновенности исторических строений и их деталей, таких как этот лифт. Ему сто пятьдесят лет. И пока побеждает история.
Леви цыкает и въезжает в открывшийся лифт.
Он прав — кабина лифта старая, словно пропахшая пылью прошлых веков. Она тесная, и развернуться здесь Леви не сможет. Выезжать придется задом.
Лифт поднимается медленно и грохочет на каждом этаже, будто вот-вот застрянет или развалится. Я вижу, что Леви напрягся. Этот лифт еще хуже, чем лифт в нашем доме. Но выбирать не приходится. По лестнице подниматься он не может.
Мы выходим в коридор с высокими потолками. Нужная аудитория — это 309 Havemeyer, тот самый знаменитый амфитеатр. Леви останавливается немного в стороне от входа, пропуская поток студентов, втекающий внутрь. Он заедет, когда все остальные пробегут, чтобы никто не выскакивал из-под колес его кресла.
309 Havemeyer — это не просто старая аудитория в форме амфитеатра. Это культовое место в Колумбии. Здесь снимали больше десятка голливудских хитов, включая первого «Человека-паука» с Тоби Магуайром и «Охотников за привидениями». Для студентов это «та самая аудитория из кино», место для селфи и восторгов.
Но для Леви, который сейчас застыл перед входом, здесь нет никакой магии кино. Для него это просто еще одно помещение, где пахнет пыльной старой мебелью, а пыль, как всем известно, он не выносит.
— Тебе наверх, — говорит он, кивая на боковую лестницу, ведущую к верхним ярусам. — Там можешь входить-выходить, когда хочешь.
Я киваю, что поняла, поправляю лямку рюкзака на плече и начинаю карабкаться вверх по крутой деревянной лестнице.
Я забралась на самую верхотуру и заняла место неподалеку от выхода. Старое дерево скамьи под моим весом издает жалобный скрип. Очень подходящая обстановка для преподавания истории. История здесь просто разлита в воздухе.
Я стараюсь поудобней устроиться на жестком, скрипучем сиденье. Но это мелочь, а вид отсюда просто потрясающий. Весь зал уходит круто вниз, ряды деревянных скамеек образуют идеальный полукруг. В самом низу построена сцена, и в центре установлена массивная кафедра из темного дерева. На сцену сегодня вынесли два кресла, и них в сидят и негромко разговаривают двое мужчин.
Я вижу, как Леви проезжает к первому ряду. Здесь не ряды кресел, как во всех новых аудиториях, а деревянные скамьи во всю длину ряда, до блеска отполированные сотнями задниц, сидевших здесь студентов. В первом ряду есть специальное место, где скамья срезана, чтобы мог припарковаться человек в кресле и не торчать в проходе, мешая движению. Вот туда Леви и подъезжает. Я смеюсь про себя, что его место в партере, прямо перед сценой, а мое — на галерке, в самой заднице.
Он будто затылком почувствовал мой взгляд и оборачивается, сканируя верхние ярусы здоровым глазом. На секунду я вижу не только его затылок, но и лицо. Нащупав меня своим радаром, он коротко кивает и отворачивается. Отсюда сверху он кажется крошечным. Я вижу, как «маленький» Леви снимает с рук перчатки и достает из рюкзака блокнот и ручку. Мне хочется захихикать, глядя, как он раскладывает всё на небольшом откидном столике перед собой, как хирург бы раскладывал инструменты.
Молодняк вокруг него шумит, открываются ноутбуки, студенты переговариваются. Леви среди них — как черная скала в море цветного пластика. Но в этом старом здании, с дубовыми панелями на стенах, он выглядит удивительно органично. На мгновение он видится мне ожившим человеком из истории, который случайно попал на лекцию о самом себе.
Лекция начинается, и на экране появляется первый слайд сегодняшней презентации. Лекция будет о Наполеоне. Она называется — «Наполеон Бонапарт: человек, полководец, миф». Название написано огромными буквами на слайде с картиной Жака-Луи Давида «Переход через Альпы». Еще написано, что лекцию будет читать гость нашего исторического факультета, профессор из Сорбонны.
Вот это я удачно зашла! Лекцию о наполеоновских войнах будет читать историк француз!
Я разглядываю картину на экране. С первого взгляда понятно, что это не про переход через Альпы, а про миф о герое. Вздыбленный конь, плащ развевается на ветру как знамя, героическая поза Бонапарта — всё работает на идею величия. Реальность была проще: Наполеон ехал через Альпы на муле. Картина не показывает, как это было на самом деле — она показывает, как это нужно видеть.
У меня появляется нехорошее предчувствие. Лекция будет про Наполеона, его победы и горы трупов по всей Европе. Как Леви будет слушать про такое? Интересно, он уже знает что-то про французскую революцию, революционный террор и наполеоновские войны или нет? Наверное, про революцию должны были на предыдущем занятии говорить. А сегодня — про Наполеона.
Я уже знаю, что Леви будет сравнивать потоки дерьма, параллельно протекающие в двух мирах.
Люди на сцене говорят по-французски. Я не знаю французского, но по звукам — грассирующему «р» и носовому «н» — это не услышать невозможно. Также невозможно не понять, кто из них француз. Наш колумбийский историк одет в джинсы и в свитер. На свитере прицеплен микрофон. А его собеседник — импозантный брюнет в дорогом элегантном костюме, лет сорока, с длинными по плечи волосами. Очень богемный тип. Больше всего меня потрясает, что у него — шейный платок. Не галстук, не голая шея, как у нормальных людей, а шейный платок из черного шелка с серо-голубыми разводами.
Пижон. Посмотрим, что он будет говорить. Я вспоминаю, что нобелевское светило, делавшее презентацию по теории суперструн, было скромно одето в видавший виды пиджак и рубашку с галстуком.
Свет в аудитории приглушают, и старый амфитеатр погружается в мягкий полумрак. Освещенной остается только сцена и огромный экран, на котором Наполеон ведет через Альпы нас, сидящих в этом зале.
Я смотрю на сцену вполглаза. Я буду слушать и заниматься своим делом. Я вполне могу все делать параллельно. Я давно привыкла переключаться между задачами и работать в нескольких направлениях сразу. Это Нью-Йорк, и темп жизни здесь такой, что никто не может позволить себе делать только что-то одно. Никуда не успеешь. Достав ноутбук, я начинаю обрабатывать данные и строить графики, периодически поглядывая на сцену.
Наш колумбийский историк встает и выходит вперед.
— Господа, сегодня мы поговорим о Наполеоне Бонапарте. У нас в гостях всемирно известный ученый и специалист по наполеоновской эпохе, профессор Сорбоннского Университета в Париже, доктор Морис Дюбуа. Давайте поприветствуем нашего гостя.
Обернувшись на приезжую знаменитость, он начинает аплодировать, и аудитория начинает аплодировать вслед за ним. Француз встает и тоже выходит вперед, к краю сцены, в свет.
— Господа колумбийцы, благодарю за теплый прием и интерес к моей науке.
Меня удивляет, что он говорит без микрофона, но его голос не рассеивается в пространстве большой аудитории и долетает до самых верхов. Акустика здесь хорошая, и его бархатный, обволакивающий баритон отражается от стен и сводов амфитеатра как в концертом зале.
Француз высокий и уверенный в себе. Он человек с харизмой, и с первых же слов понятно, что умеет и любит говорить на публику. Он не становится в классическую позу лектора за кафедрой, а начинает прохаживаться вдоль края сцены, обращаясь к аудитории как в дружеской беседе. К лектору начинают прислушиваться, и шум постепенно затихает.
— Сегодня мы поговорим о человеке, чьё имя известно всем. О человеке, который превратил войну в искусство.
И дальше лекция проходит в духе классического академического восторга. Дюбуа увлеченно живописует превращение Европы в шахматную доску для одного игрока. Он говорит с сильным французским акцентом — «р» у него мягкое, почти глотается, ударения слегка съезжают. Но все это придает его речи особый шарм. На огромном экране сменяются карты сражений, где Аустерлиц и Йена представлены как идеальные математические уравнения. Основной посыл его презентации сводится к тому, что Наполеон был «архитектором новой реальности», чей талант стратега оправдывал любые издержки, а его способность жертвовать фигурами ради эндшпиля сделала его великим полководцем и политиком.
Завершив описание триумфального марша Великой армии, профессор с довольным видом обводит взглядом аудиторию и заканчивает презентацию приглашением к дискуссии:
— Стратегический гений Бонапарта — вот что позволило ему добиться невероятных успехов, как на поле боя, так и в политике, — говорит он, обводя аудиторию взглядом. — Кто-нибудь хочет поделиться своими мыслями?
Разумеется, все молчат и старательно изображают, что чем-то страшно заняты — в компьютерах, в телефонах. Разве что в носу никто не ковыряет, с загадочным видом глядя в потолок. Для поточных курсов это нормально. Вопросы улетают в пустоту. В космос. В безвоздушное пространство. В большой аудитории ответы получаешь крайне редко. По большому счету, лектор задает вопросы для приличия и просто разговаривает сам с собой, чтобы создать хотя бы иллюзию интерактивности, и чтобы собственный мозг не схлопнулся от скуки.
Я строю свои графики и тихо сочувствую коллеге из Сорбонны. И вдруг я слышу снизу:
— Он не был гениальным.
Этот голос, низкий и чуть хрипловатый, мгновенно действует на меня. Внизу живота завязывается тугой горячий узел, и руки становятся влажными. Я бросаю свои графики и смотрю вниз. Я ожидала, что у Леви будет реакция, но не думала, что он что-то скажет вслух в огромной аудитории. Похоже, я сейчас увижу, как мой элдийский самурай разносит в щепки французскую империю.
Но француз очень доволен. Еще бы! Ему ответил живой человек.
— Если Бонапарт не был гением, как тогда объяснить его невероятные успехи? Это же не могло быть случайностью длиною в целую жизнь.
Он улыбается, поигрывает желваками скуластого лица в предвкушении, что сейчас он размажет по стенке тупого американца, который осмелился полезть своим свиным рылом в святая святых французской истории.
— Нет. Не случайность, — голос Леви звучит ровно, даже лениво. — У него было больше ресурсов, чем у других, и выше допустимый уровень потерь. Вы называете «успехом» то, что он позволял себе проигрывать дольше других.
Леви говорит негромко, но благодаря уникальной акустике здесь, его голос отчетливо доносится даже до самых верхних рядов, где сижу я.
Француз разводит руками. Он разговаривает немного снисходительно, чуть улыбаясь уголками губ. В его голове он объясняет простые вещи не особенно смышленому студенту…
— Война всегда связана с потерями…
— Война всегда связана с решениями, — Леви парирует, сухо и холодно, но он безукоризненно вежлив. Пока. — Потери — это следствие. Если командир знает, что может потерять десять тысяч солдат и продолжить кампанию, он будет принимать решения по-другому, чем тот, у кого есть одна тысяча, и больше не будет.
Если до этого в аудитории стоял фоновый шум, потому что все были чем-то заняты — строчили на своих компах, скрипели деревянными сиденьями, кто-то жевал ланч, который принес с собой, и шуршал бумагой, то сейчас становится абсолютно тихо. Я вижу, как люди крутят головами, пытаясь в темноте найти того, кто говорит.
Преподаватель уже не улыбается. Но он еще не понял, что это не словесная дуэль двух академиков, а настоящая резня, и Леви Аккерман сейчас срежет ему загривок.
Я переживаю фанатское дежавю. Это так похоже на разговор с Зиком про Рагако в четвертом сезоне! Зик сказал, что обратил людей «в той деревне» в титанов не потому что хотел, а по необходимости. Это был стратегический ход — демонстрация лояльности Марлийскому командованию.
Эти слова выбесили Леви, и он выплюнул в Зика, что «та деревня» называлась Рагако, и Зик, «волосатый кусок говна», должен выучить это название, потому что он уничтожил всех, кто там жил. Для Леви «великие стратеги», у которых цель оправдывает средства, — это такие же людоеды как титаны, потому они также не испытывают чувства вины, убивая людей.
— Но вы не можете отрицать, что его тактические манёвры…
— Могу, — Леви перебивает лектора. Его односложный ответ — это удар сапогом под дых или в челюсть. — Манёвр — это выбор, куда отправить людей умирать. И если ты выиграл, это называют стратегией. Если проиграл — ошибкой. Разница не в гениальности, а в исходе.
В его голосе больше нет ни лени, ни вежливости. Его низкий голос вибрирует от ярости. Я хорошо знаю этот тон. Так он говорит о том, что его достало больше всего на свете, везде, во всех мирах — люди, выстилающие трупами путь к великим целям.
— Вы так красиво разобрали эти «маневры». У вас на карте — стрелочки и флажки. Удобно, правда? Они не воняют, не кричат от боли и не пытаются запихнуть свои кишки обратно в живот.
В аудитории становится тихо. Никто больше не щелкает клавишами, не жует и не перешептывается. Француз разводит руками.
— Но если отказаться анализировать стратегию только потому, что война чудовищна, мы вообще перестанем понимать историю.
Лектор стоит на сцене. На него направлен свет, а сам амфитеатр освещен гораздо меньше. Он смотрит из света в полумрак, пытаясь разглядеть человека, который говорит с ним. Это не так просто. И не только потому, что в аудитории темно, а еще и потому, что людей здесь — как сельдей в бочке.
Поняв, что Дюбуа на сцене, ослепленный светом в лицо, его не видит, Леви с грохотом отбрасывает крышку откидного столика для записей и выезжает вперед. Резкий, похожий на выстрел звук, эхом разносится по аудитории, заставив людей вздрогнуть, а кого-то и подпрыгнуть на месте.
Теперь его кресло тоже в световом пятне. Он паркуется под сорок пять градусов к сцене, чтобы видеть и лектора и аудиторию. Он не любит поворачиваться к людям спиной. Сверху он кажется мне маленькой фигуркой на дне глубокой чаши. Все взгляды устремлены на него.
«Ну всё, француз», — думаю я, ерзая на жестком сиденье, таком же неудобном, как неудобная правда. — «Тебе крышка. Ты даже не представляешь, кого ты сейчас разозлил».
— Вы любите красивые слова. Это удобно. За ними не видно горы трупов, — Леви бросает взгляд в аудиторию, которая еще секунду назад грезила о героях и великих победах, и снова смотрит на француза. — Сказал «подвиг», и можно спокойно спать и не думать, сколько людей там сдохло. Все герои. Все оправдано.
В абсолютной тишине слышно, как гудит проектор, и ощущается такое напряжение, что старые деревянные панели Havemeyer Hall могут треснуть. Дюбуа замер, он смотрит на Леви, и его рука с лазерной указкой медленно опускается. Он выглядит так, словно его внезапно вытолкнули из теплой комнаты на мороз где-то в далекой России, где в 1812 году зимой замерзала наполеоновская армия.
Леви не из тех людей, кто сожжет вас из огнемета огнем своего гнева, он уничтожит вас, заморозив насмерть в ледяную глыбу. Холодный гнев, не крик, но чем спокойнее и четче произносятся слова, тем страшнее они звучат. То, что он говорит, это — сдвиг координат, ломка привычной картины мира в реальном времени.
— «Лес рубят — щепки летят», так вы это называете? — Леви криво усмехается, и шрам на его лице натягивается. — Только вот ваши «щепки» сделаны из человеческого мяса. У каждой щепки было имя. Были люди, которые их ждали. Назвать вашего мясника «великим» - это все равно что аплодировать чуме за то, что она эффективно сокращает население.
Да. Это не дуэль, это резня.
— Подождите… Как вас зовут?
— Леви Аккерман.
Француз поправляет очки, и мне кажется, что он побледнел, хотя сверху плохо видно. Но с него точно слетел весь лоск. Из-за того, что он волнуется, у него акцент стал сильнее, чем до этого. Я уверена, что аргументы Леви получили особый вес из-за того, кто их выдвинул — человек в инвалидном кресле с лицом в шрамах и незрячим глазом. Он обличает не только словами, но и всем своим видом.
— Вы… вы абсолютно правы в своей прямоте.
Дюбуа делает шаг от кафедры, выходя из-под света проектора и словно дистанцируясь от карт с «гениальными маневрами».
— Поймите, я не… я не людоед. Моя задача здесь — анализировать механизмы власти и тактики, которые изменили мир. Но вы правы: за десятилетия академической работы у нас, историков, замыливается глаз. Мы начинаем видеть в армиях цифры, а в сражениях — графики. Мы анализируем стратегии и забываем про запах карболки в полевых госпиталях.
Дюбуа обводит взглядом студентов, которые сидят, боясь пошевелиться. Его голос теперь звучит тише, без лекторского пафоса:
— Я никогда не держал в руках ничего тяжелее этой указки. И я не терял товарищей в грязи Аустерлица. Ваш опыт… он дает этой аудитории ту сторону правды, которую не напечатают в учебниках. История — это не только воля императоров, это прежде всего трагедия тех, кто стал «щепками» в их руках. Спасибо, что напомнили нам об этом.
Леви молча смотрит на профессора несколько секунд. Его сжатая в кулак рука расслабляется. Он коротко, почти незаметно кивает — это признание честности профессора.
Лекция о «великом гении» явно пошла не по плану. Я сверху вижу, как Марк Торнберг, тот самый инженер, медленно закрывает крышку своего ноутбука. Леви сказал правду, которую обычно не произносят вслух. Что гениальность лидеров — это роскошь тех, у кого есть лишние люди. Если цена не имеет значения, любой план работает. И что историю пишут победители. Потому что остальные уже не могут возразить.
Леви разворачивает кресло и едет к выходу. Он не собирается оставаться здесь и слушать оправдания или продолжать дискуссию. Он сказал то, что должен был, и теперь этот зал, видевший Человека-паука, кажется ему слишком тесным.
Быстро закинув ноутбук в рюкзак, я сбегаю по крутой боковой лестнице, стараясь не грохотать подошвами. Мои белки в лаборатории как раз должны были нагреться. Но сейчас мне важнее догнать его в коридоре и просто пойти рядом.
Когда я вылетаю в коридор Фэйервезера, Леви уже отъехал на приличное расстояние от дверей аудитории. Он движется по коридору, вдоль стены с высокими окнами, и в лучах солнца пыль кажется золотой пыльцой вокруг его кресла.
— Леви! — я догоняю его и перевожу дыхание.
Он не останавливается, но чуть замедляет ход, давая мне возможность пристроиться рядом.
— Ну и ну… — выдыхаю я, стараясь говорить спокойно. — Ты его буквально вскрыл. Он выглядел так, будто на него привидения напали! Ты знаешь, в этой аудитории снимали фильм про охотников за привидениями.
Но Леви не слушает меня. Он вдруг останавливается и снимает перчатки, которые убирает в карман кресла, после чего достает дезинфектор и долго протирает руки. Потом он надевает на руки чистые перчатки.
Я смотрю на это, и мне становится больно. Что он сейчас сделал? Это компульсивое движение, типа того, когда он клинки от титаньей крови чистил прямо во время сражения? Только сейчас он счищал с рук вонючий пафос разговоров о величии, оплаченном бесчисленными жертвами. Он молчит, но его сжатые челюсти и прямой, тяжелый, немигающий взгляд говорят мне больше о его настроении, чем слова. Я уже давно не видела его таким мрачным. В последнее время я вижу его деловым, занятым, а сейчас я снова вижу человека, пришедшего из сожженного, растоптанного мира.
Он снова поехал.
— Вот дерьмо … Красивые планы придумывают штабные крысы в столице … — он цыкает. — Расскажем детям сказку про славу полководцев. И не будем рассказывать, как взрывом отрывает руки и ноги. Как голова от пуль взрывается как арбуз, и даже если ты остался жив, тебе незачем жить.
— Пошли отсюда, — он начинает крутить колеса в направлении лифта. — В этом здании слишком много эха от слов, которые ничего не стоят.
В лифте он молчит. Если лифт в Едином Мировом Торговом Центре поднимается на высоту 1776 футов за минуту, то этот лифт три минуты спускается с третьего этажа.
— Наполеон был говно стратег, — вдруг говорит Леви, после того, как он с грохотом выехал из лифта задом, потому что развернуться там было невозможно, и остановился.
— Что? — я выхожу из лифта и останавливаюсь рядом с ним. Двери закрылись за нами.
— Он строил весь план на том, что противник будет играть по его правилам. Когда русские начали отступать и жечь склады, надо было не тащить полумертвую армию до Москвы ради красивого жеста, а остановиться после Смоленска. Закрепиться и переждать зиму. Наладить снабжение.
Я слушаю и смотрю на его профиль, на напряженную линию челюсти, на серый глаз, неподвижно уставившийся на дверные панели допотопного лифта. Он выглядит бесконечно усталым. Леви тоже был командиром. Командиром своего маленького элитного отряда, где каждая потеря критична. Он не мыслит категориями «разменяем десять тысяч ради преимущества в позиции».
Он коротко усмехается, но в этой усмешке нет ничего веселого.
— Эрвин бы так не поступил. В Разведкорпусе, если ты потерял людей, ты потом месяцами смотрел на пустые места за столом. И знал, что заменить их некем. А у Наполеона было полмиллиона солдат. И он гнал людей вперед, потому что хотел красиво въехать в чужую столицу на белом коне.
Он замолкает на секунду.
— Командир, который не умеет вовремя отступать, для своих солдат становится великим посмертно.
Я думаю, что он мог бы сказать это все Дюбуа, когда они спорили. Потому что в России великий стратег просчитался. И оттуда началось великое падение великого гения. Но Леви не спорил с Дюбуа о стратегиях. Он говорил о чудовищности расчетов, в которых люди — просто расходный материал.
После всего этого мне как-то неловко говорить с ним о моих планах пойти в японский ресторан. Но я решаю сказать и повернуть наш разговор из траура по жертвам всех миров в русло обычной жизни, в которой Леви, возможно, понравится японская кухня и аура в ресторане «Самурай».
— Леви, после работы… как насчет того, чтобы потратить немного наших честно заработанных денег? Тут за углом есть одно место, «Самурай» называется. Японская кухня. Мне кажется, тебе будет интересно. Ты же Японию изучаешь.
Леви оборачивается ко мне и приподнимает бровь.
— «Самурай»? — он недоверчиво хмыкает. — Надеюсь, там хотя бы полы чистые, а не как в этом хлеву.
— Обещаю, там стерильно, как на твоей кухне.
Мы выходим из здания и расходимся каждый по своим делам.
***
Часть вторая. Самурай.
Я анализирую сегодняшние образцы и работаю то с микроскопом, то с компьютером, сверяя результаты эксперимента с результатами моделирования.
Особых расхождений нет. Это хорошо. Плохо то, что все это неново. Безусловно, в науке необходимо проверять результаты много раз на разных образцах и при разных условиях. Чем больше раз проверено, тем больше вероятность, что результат не случайный, и мы действительно что-то нашли. Но в то же время, это скучно, и двигает науку вперед очень мало.
Так что то, что я сейчас делаю — это не передовой рубеж исследований мозга, а просто рутина. Я делаю все на автопилоте, и от скуки начинаю планировать наш вечер. После работы мы пойдем в «Самурай». Леви согласился. Я была там один раз. Это маленький ресторан, но очень особенный. Когда туда входишь, и за тобой закрываются двери, есть ощущение, что ты из Нью-Йорка шагнул в Японию через дверь между мирами. Шум и суета огромного города остаются по ту сторону, а здесь — своё, особое пространство. Внутри полумрак. Освещение не сверху, а снизу и сбоку — маленькие лампы, утопленные в столешницы, и узкие полосы мягкого света вдоль стен. Персонал здесь — японцы, декор у них выдержан в неброских природных тонах, и тихо играет традиционная японская музыка. Журчит маленький водопадик у входа, и вокруг него расставлены горшки с деревцами бонсай. Чистый дзен — садись в позу лотоса и слушай вибрации вселенских суперструн.
«Самурай» — это традиционный японский соба-хауз. То есть здесь всё, что не мясо и не суши, сделано из гречки: гречневая лапша, гречневый хлеб, даже гречневый чай и гречневое мороженое. Я ела там весьма экзотическое блюдо — на стол приносят поднос с гладкими, черными речными камнями, разогретыми в духовке до очень высокой температуры, и блюдо с тонкими ломтиками сырой говядины. Эти ломтики берешь с подноса щипцами и кладешь прямо на раскаленные камни. Мясо моментально прожаривается на камнях, как на сковороде. И дальше жаришь себе мясо прямо на столе, пока не наешься. Я не осилила даже половины того, что мне принесли.
Мне кажется, Леви должно понравится там — и вайб, и еда. Он только говорит, что не привередлив и будет есть черствый хлеб, а на самом деле претензий к еде у него гораздо больше, чем у меня. Конечно, в голод он ел всё, но это не значит, что ему всё нравилось, а сейчас, когда он может выбирать, я вижу, что он очень разборчив. К тому же он относится к чистоте, порядку и тишине с таким религиозным фанатизмом, что японцы могли бы выдать ему гражданство авансом.
И вот я вожусь в лаборатории и планирую наш вечер. Читая цифры с экрана, я чувствую, как в кармане завибрировал мой телефон. Бездумно посмотрев, кто звонит, я с удивлением вижу, что номер не местный, и даже код страны не наш. Кто это может быть?
Я поднимаю трубку.
— Амина Джойс. Лаборатория нейродегенрации.
Ответа не следует. Я слышу, как человек по ту сторону трубки дышит. Мне почему-то кажется, что это мужчина.
— Алло, я вас слушаю, — если он сейчас не ответит, я положу трубку. Как-то это крипово.
— Здравствуйте, — долетает из трубки. — Я наверное не туда попал. Мне нужен Леви Аккерман. Этот номер мне дали в отделе студенческой регистрации. Извините.
Если бы я уже не сидела, мне бы пришлось сесть, потому что я в шоке. Я узнала этот голос. Невозможно не узнать — глубокий красивый баритон с французским акцентом. Мне звонит Дюбуа, специалист по Наполеону из Сорбонны, чью лекцию мы слушали сегодня. Охренеть.
— Вы Морис Дюбуа? Вы сегодня читали лекцию про Бонапарта? — я думаю, что он слышит в моем голосе сильное удивление.
— Да. Вы тоже были там? Вы знаете, как мне связаться с Леви Аккерманом? Ваш телефон почему-то записан как его.
Это потому, что я давала его информацию в регистрацию, когда у него еще не было своего телефона. Секунду я думаю — давать французу телефон Леви или нет. Потом решаю, что не имею права даже задавать такой вопрос. Если ищут его, значит его номер нужно дать. Наша с ним жизнь стремительно раскрывается вовне. Ох.
— Да, я сейчас пошлю вам контакт Леви. Мой номер указан, потому что я его опекун с ограниченным представительством в медицине и социальных службах. Могу я спросить, по какому поводу вы его ищете?
Несколько секунд подумав, Дюбуа отвечает на мой вопрос очень серьезно:
— После лекции у меня осталось ощущение, что я сказал что-то глубоко неправильное. Не как историк — как человек. Мне не хотелось остаться в его глазах подонком, рассуждающим о войне, не замечая крови. Я хотел сказать, что я с ним согласен, но он так быстро уехал, и я не нашел его. Поэтому я позвонил и хотел бы поговорить с ним.
Я поняла. Что же, будем надеяться, что этот разговор не перейдет в резню, как на лекции. Но захочет ли Леви дать ему шанс объясниться? И сможет ли хоть на время отставить в сторону свой вечный траур и подозрительность? Весь фандом знает, что Леви не из тех, кто прощает. Я пытаюсь представить, как они будут разговаривать по телефону, и мне все больше кажется, что это очень плохая идея. Это еще хуже подгузников и звенящих яиц. Хорошо, что по телефону нельзя выбить зубы, зато телефон может улететь через стену к соседям. Ох. И тут мне приходит в голову идея получше:
— Профессор Дюбуа, мы сегодня собираемся пойти ужинать в японский ресторан. Это близко к кампусу. Называется «Самурай». Не хотите составить нам компанию? Вот там и поговорите.
— Самурай? — он смеется на том конце. — Ваш Леви сам настоящий самурай. Он чуть не зарубил меня сегодня на лекции, — а потом добавляет уже серьезно: — Если вы не возражаете, я присоединюсь к вам. Я завтра улетаю и хотел поговорить с ним до отъезда.
Я понимаю, что это серьезно. Мне даже немного жаль его. Я вспоминаю, как сама долгое время жила с чувством вины за все, что не так в нашем мире. Леви вменял все грехи нашего человечества мне. Мне тоже все время приходилось оправдываться. В последнее время он делает это гораздо реже. То ли он теперь отождествляет себя с нами, то ли понял, что не все здесь моя вина.
Ох Леви.
— Тогда встречаемся в ресторане в шесть. Я закажу столик на троих.
— Спасибо. До вечера, — все-таки его голос с французским акцентом очень приятный. Меня бы не удивило, если бы я узнала, что он поет.
Закончив с ним, я звоню Леви. Он не берет трубку. Я конечно могу написать ему, но мне кажется, что лучше рассказать про такое в личном разговоре. Я пишу ему, чтобы позвонил мне.
Через час, когда я уже сильно дергаюсь и волнуюсь, куда он делся, на телефоне наконец-то вибрирует звонок от Леви.
— Что стряслось? — его ледяной недовольный голос — это совсем не бархатный музыкальный баритон, но я люблю именно его. — Я из душа вышел, чтобы звонить тебе.
Ха-а-а? Сколько же времени он был в душе? В связи с этим мне вспомнился один из радиоспектаклей, которые выпускали в Японии параллельно с сериалом. Жан, Эрен, Микаса и Армин ждут капитана Леви на традиционный банкет по поводу завершения 84-й экспедиции за стены. Кроме Леви, больше никто не согласился прийти, потому что денег у Разведки нет, еда скудная, и все устали. А Леви не смог отказать детям и согласился. И вот они его ждут, а он опаздывает. И тогда Жан рассказывает остальным, что хэйчо Леви после экспедиций за стены ходит в баню и проводит там, как минимум, два часа. Так что мне еще повезло, что он ответил через час.
— Леви, мне позвонил Дюбуа, француз, который лекцию про Наполеона читал. Он хочет встретиться с тобой.
На том конце молчание. Мне кажется, что он удивлен, потом он мрачно спрашивает:
— Что ему надо? — если бы мы были сейчас в одной комнате, он бы высверлил во мне дыру своим взглядом.
— Я думаю, что он хочет сказать тебе, что согласен с тобой. Он завтра улетает и сказал, что не хочет остаться в твоих глазах плохим человеком. Мне кажется, он хочет извиниться.
Леви снова молчит. О чем он думает? Если он не согласится, я не буду настаивать. Это его право решать, кого прощать, а кого нет.
— Пусть приходит, — сказал, как выплюнул. И положил трубку.
Посмотрев на часы, я понимаю, что домой мне не успеть. Придётся идти прямо отсюда, а для Леви я сейчас вызову убер. До выхода я еще успею пару рефератов проверить.
***
И вот мы у ресторана. Я открываю дверь, пропускаю Леви и захожу сама. И мы мгновенно проваливаемся в маленький японский карман посреди Манхэттена. Есть ощущение, что ресторан вырезали из какого-то токийского квартала и перенесли в Нью-Йорк.
Мой взгляд падает на диплом в рамке у входа, и я невольно притормаживаю, потому что в этой рамке — мишленовская звезда. Вот черт. Я понятия не имела, что в этом маленьком соба-хаузе работает мишленовский шеф! Я отвлеклась и пропустила момент, когда Леви проехал мимо стойки администратора и направился прямо в зал, где сидят люди.
Леви не знает, что в ресторане тебя должны проводить к столику. На Парадизе всё было проще. В трактире или в армейской столовой заходишь и садишься, где есть место. В барах и кафе здесь — примерно так же. А в ресторане он ещё ни разу не был, и я только сейчас понимаю, что надо было его предупредить.
Администратор уже открывает рот, собираясь объяснять нам правила цивилизованного мира. Ещё секунда — и начнется лекция про резервации и сопровождение. Но я успеваю раньше. На ходу бросив, что у нас резервация на имя Амины Джойс, я быстро иду вслед за Леви. Стараясь не повышать голос и не устраивать сцену посреди японского дзена, я негромко окликаю его:
— Леви, подожди. Они должны сами отвести нас к нашему столику.
Услышав меня, он останавливается, разворачивает кресло и, бросив взгляд на администратора, едет назад к входу. Разумеется, он в бешенстве, потому что опять повел себя как «деревенский дурачок», как сопляки из 104-го, пытавшиеся на Марли кормить морковкой автомобиль.
Мы возвращаемся к стойке при входе. Администратор уже нашла нашу резервацию в компьютере и теперь смотрит, как мы подходим. Я наблюдаю странную перемену в ее лице. Еще секунду назад она собиралась отчитать нас за неуважение к ресторанному этикету, а теперь смотрит на Леви так, будто готова лично передвинуть половину мебели в ресторане, чтобы ему было удобно проехать.
Мне становится смешно. Перед моими глазами — очередная жертва эффекта Аккермана.
Похоже, что Леви сегодня особенно опасен для женщин. Свежий андеркат на чистых, блестящих волосах вернул ему вид того самого рокового красавца из манги. Высокое горло темно-синего свитера подчёркивает холодный стальной оттенок его живого глаза. Он провел час в душе, а выглядит и пахнет так, словно его полдня в амброзии купали в каком-нибудь спа для супербогатых. Что это за запах — точно определить трудно, но он вызывает желание подойти поближе и вдохнуть ещё раз. Особенно у женщин.
Администратор безбожно пялится. Так пялились на разведчиков зеваки, когда Разведкорпус проезжал через город.
— Добрый вечер, — она обращается к нам мягким, почти воркующим голосом. — Я нашла вашу резервацию. Мы разместили вас у окна и рядом с проходом, чтобы было удобно подъехать, — она переводит взгляд на Леви и улыбается, как улыбаются только VIP персонам. — И вас уже ждут.
Я едва удерживаюсь, чтобы не захихикать. Потому что Леви смотрит на неё в своей обычной манере человека, который подозревает весь мир во всех смертных грехах, и почему-то именно это добивает нашего администратора. На ее лице появляется мечтательное выражение. Мне хорошо известно, о чем она думает сейчас — как расцветет яркими красками ее серая жизнь, когда в ней появится этот человек, даже имени которого она не знает. Невооруженным взглядом видно, как она начинает плавиться от фантазий.
Да… Леви был и есть популярен у девушек… Его ледяное пренебрежение ко всему на свете, привычка доминировать пространством, спокойная уверенность в движениях и взгляде — все это притягивает сильнее любого флирта.
Администратор выходит из-за стойки и проводит нас в зал, старательно вышагивая впереди модельной походкой «от бедра». Но только, вот незадача, Леви это шоу никак не впечатляет. Напротив, похоже, его все это бесит, потому что покачивающаяся администраторская задница оказывается примерно на уровне его глаз и маячит перед ним всю дорогу к столику.
Мой фанат выводит в фанатском дневнике: «В случае Леви Аккермана, ноги от ушей — не преимущество, а недостаток».
Дюбуа, оказывается, уже здесь. Он встаёт нам навстречу и машет рукой — высокий, элегантный, в тёмном пиджаке, который не помялся за целый день. Он явно из тех, про кого Леви сказал бы, что они вымахали такими высоченными дылдами, чтобы унизить его.
Мы подходим.
— Мисс Джойс, — Дюбуа чуть склоняет голову, приветствуя нас. — Месье Аккерман.
Он улыбается, а Леви продолжает ехать вперед, не сбавляя скорости, будто человека перед ним не существует.
Я впадаю в небольшую панику.
Что он делает? Он же не будет таранить французского профессора посреди ресторана?
Дюбуа, покачнувшись, отступает на шаг и хватается рукой за край стола, чтобы удержать равновесие. Он растерянно смотрит, как кресло резко тормозит прямо перед носками его кожаных лоферов. В тот же момент Леви внезапно поднимает голову и смотрит ему в лицо.
Этот короткий взгляд снизу вверх сразу дает понять, кто здесь главный. И это не высокий, харизматичный человек в дорогом костюме, а маленький человек в инвалидном кресле, способный одним взглядом пригвоздить к месту. Но Леви прекращает контакт так же резко, как и начал. Он опускает голову и чуть подается с креслом назад. После чего спокойно объезжает француза и едет к своему месту рядом с проходом. Там он ставит кресло на тормоз.
— Садитесь, — сухо говорит Леви. Он не смотрит на Дюбуа, его взгляд направлен вниз и в сторону, в характерной для него манере.
Приказ отдан — приказ получен. Разрешили садиться. И вконец растерявшийся француз садится. Я тоже. Мне становится его жалко, и я начинаю думать, что зря устроила эту встречу. Я хотела дать ему возможность объяснить Леви, что оправдание войны не было целью его лекции. Чтобы Леви не думал о нем плохо. Но теперь я не уверена, что из этого плана что-то получится, если Леви настроен считать его врагом.
Неловкую тишину за нашим столом нарушает официант. Он приносит воду и ставит стаканы на стол. Униформа у персонала здесь строгая, полностью черная, рубашки, брюки и длинные черные фартуки. Мне кажется, что это очень по-японски, и молодой человек, похоже, японец. Он спрашивает, что мы будем пить. Я слышу акцент в его голосе.
Этот простой ресторанный ритуал немного разряжает до крайности наэлектризованную атмосферу. Дюбуа, мельком глянув в коктейльное меню, заказывает Old Fashioned, я прошу принести мне каберне, а Леви, когда до него доходит очередь, заказывает пиво. В ответ на уточняющий вопрос официанта — какое пиво он будет пить, Леви бурчит, что любое. А я, сообразив, что сортов он не знает, прошу принести хороший японский бренд.
Ага, и все-таки он пьет не только чай. Я так и думала, что Леви пьет пиво, потому что один раз его показали с кружкой, похожей на баварскую пивную кружку. Это было, когда он тайком слушал рассказ Армина о море. Такая кружка стояла рядом с ним на земле.
Мой фанат окончательно обнаглел и, пробив четвертую стену, присоединился к пиршеству разведчиков вечером перед началом экспедиции в Шиганшину. Теперь он поднимает кружку с каким-то алкоголем рядом с Сашей Браусс, которая еще не успела вцепиться в мясо.
С уходом официанта за нашим столом снова воцаряется гнетущая тишина. Дюбуа некоторое время смотрит, как Леви, сняв перчатки, методично протирает руки влажной салфеткой, а потом говорит:
— Месье Аккерман, я хотел поблагодарить вас.
Тогда Леви поднимает на него глаза. Ему все так же приходится смотреть снизу вверх, потому что, даже сидя, Дюбуа намного выше него. Леви не выражает удивления, и в его взгляде нет приглашения говорить дальше, он просто ждет и своим глазом сверлит собеседника. У любого от этого взгляда затряслись бы поджилки, и Дюбуа не исключение. Он несколько торопливо продолжает:
— Вы помогли мне понять, что в моей презентации был перекос. Анализируя феномен Бонапарта, я в основном рассказывал — как он воевал, говорил о его эффективности как полководца и политика … — он делает секундную паузу и смотрит, как Леви выбросил салфетку и скрестил руки на груди. — Но я недостаточно сказал о человеческой цене его кампаний.
Я не вмешиваюсь. Они должны разобраться между собой, и лезть в это мне совершенно незачем. Я смотрю на Леви и в который раз поражаюсь тому, сколько он способен выразить одним-единственным взглядом. В нем одновременно и презрение, и усталость, и безнадежная отрешенность человека, знающего, что сколько ни уничтожай зло в этом дерьмовом мире, его меньше не становится.
— Поймите, — Дюбуа пытается пробиться к Леви, — я не фанат Наполеона, я историк того периода. Это разные вещи. И я должен уложиться в пятьдесят минут лекционного времени, чтобы раскрыть все. Этого слишком мало.
— Значит, это дерьмовая лекция, — спокойно и холодно отвечает Леви.
У Дюбуа ползут вверх брови, а потом он негромко смеется и смотрит на Леви с любопытством:
— Вы честны и прямолинейны. Мне бы хотелось, чтобы больше людей в академической среде были как вы. Высказывали критику прямо в лицо, а не били ножом в спину и отклоняли публикации как анонимные рецензенты.
Леви больше не смотрит на него. Он занят тем, что организует пространство перед собой в идеальный порядок. Салфетка, тарелка, вилка, нож, меню, стакан с водой — все это выстроено перед ним как войска на параде перед фельдмаршалом. Он отодвинул от себя палочки, лежавшие на керамической подставке рядом с тарелкой, и положил на их место вилку. Палочками есть он не может — для этого нужно иметь больше пальцев на руке, чем у него есть.
Дюбуа наблюдает, как Леви заканчивает свое построение, и предпринимает еще одну попытку оправдаться в его глазах. Похоже, в упрямстве они друг друга стоят. Мне кажется, что Дюбуа хочет поймать его взгляд, но Леви упорно избегает зрительного контакта.
— Я пришел сюда, чтобы извиниться. За то, как прозвучала моя лекция. Она была про стратегии, тактики и логистику. Что делало военные кампании эффективными в то время. Но вы правы: я слишком легко обошёл цену.
Леви пожимает плечами и отвечает ему холодно и отстраненно:
— Вы не «обошли». Вы её убрали. И вы не обидели меня. Мне наплевать, что вы говорили.
И тишина.
Я чувствую, как напряжение повисает в воздухе. Еще я вдруг подумала, что Леви не предложил французу называть его по имени, как он предложил мне. Он не приближается ни на дюйм и не пойдет ни на какие уступки.
— Вы были на войне. Это так? — вдруг спрашивает Дюбуа.
— Был, — односложно отвечает Леви.
И тогда Дюбуа кивает и говорит очень серьезно и официально:
— Господин Аккерман, я приношу вам свои извинения. Как человек, который не изучал, а прожил войну, вы увидели в моей лекции моральную слепоту. Я согласен со всем, что вы сказали, и переделаю лекцию. Я хотел сказать вам, что мой дед был в движении сопротивления во время оккупации Франции. Я им горжусь. Спасибо, что согласились выслушать меня. Bonne chance.
Он поднимается со стула, берет пальто и кладет деньги за свой коктейль на стол. Пока он надевает пальто, я смотрю на Леви. Ну не может быть, чтобы он не понял, что перегнул палку. И что Дюбуа не виноват в наполеоновском дерьме, и он не поклонник великих завоевателей, а историк, изучающий прошлое, чтобы понять наш мир. И он так же ценит память, как и сам Леви. Но я не имею права вмешиваться. Это между ними. Они должны договориться. Или нет.
Ох Леви…
И я не ошиблась. Бросив мне взгляд и дернув уголком рта, он произносит:
— Подождите, профессор. Не уходите.
Дюбуа останавливается, так и не надев пальто до конца. Одна рука уже в рукаве, другая нет, и из-за этого пальто перекосилось и свисает с плеча как гусарская куртка. Он ждет, что Леви скажет дальше.
— Вещи надо называть своими именами. Не «гений», а людоед, который пускал людей в расход, как уголь в топку, не жалея ни своих солдат, ни мирных жителей. Вот и называйте все как есть, и не спешите. Вы все здесь очень торопливые. Куда спешить? На тот свет еще никто не опоздал.
Леви начал говорить сквозь зубы, но к концу он уже просто бурчит и не пытается никого испепелить взглядом.
— Садитесь. Вон ваш стакан несут.
Дюбуа снимает пальто.
— Уфф, я уже подумал, что вы и меня причислили к людоедам. Я вам клянусь, что никого не ел, — он смеется. И его голос из напряженного становится тем мягким, музыкальным баритоном, который удивил меня во время телефонного звонка.
Официант приносит и ставит на стол наши напитки. Он готов принять заказ на еду.
Я ищу в меню то самое мясо на камнях. Названия не помню, но нахожу по описанию. Оно называется Говядина Вашу. Его я и заказываю, попутно объясняя моим мужчинам, что это такое. Мой выбор никто не оспаривал. Дюбуа с интересом прочитал про чудо-блюдо в меню, а Леви — всё равно. Он с отсутствующим видом смотрит в список блюд в меню. Разумеется, он не знает никаких японских названий.
Кроме мяса мы заказываем салаты из морской капусты и гречневые деликатесы — гречневую лапшу с овощами и с курицей якисоба, гречневый чай и гречневое мороженое на десерт. Не зря же мы пришли в соба-хауз. Надо попробовать то, чем они знамениты.
Дюбуа медленно пьет свой Old Fashioned и рассуждает, обращаясь ко мне:
— Доктор Джойс, вы как преподаватель меня поймете. Любая лекция — это постоянный выбор, о чем говорить, а что неизбежно остается за кадром. В истории это особенно сложно. Пока объяснишь все планы и цели, и что из этого вышло, остается очень мало времени на все остальное.
Леви пьет свое пиво и медленно, монотонно отвечает ему:
— Сложно, вы сказали… Может и сложно. Тогда с важных вещей надо начинать.
Леви делает паузу и вдруг выдает что-то неожиданное:
— Ваш дед… Он когда-нибудь говорил, что ему было легко?
Дюбуа тихо усмехается.
— Никогда. Кстати, если вы окажетесь во Франции, — дайте знать. Я покажу вам Нормандию не как в учебниках.
Его неожиданное предложение напоминает мне, что у нас весной запланирована конференция во Франции. Ещё не подтверждено, но шансы хорошие. Мне как раз пора начинать выбивать деньги для поездки для себя и для группы.
— Это очень заманчиво. Леви, ты хотел бы поехать?
— Посмотрим, — отвечает он.
Но Дюбуа искренне радуется его почти положительному ответу.
— Моя семья будет рада познакомиться с вами. Я показал бы вам место, где жили и воевали мои дед и бабушка. Они прятали людей, взрывали поезда, собирали информацию. Каждый день рисковали жизнью.
— Весной моя группа будет в Париже, — говорю я. — Если до весны успеем все сделать, и анонимные рецензенты не признают меня шарлатаном.
Дюбуа оживляется и с интересом спрашивает:
— В какой области вы работаете?
— Нейродегенерация. Изучаем механизмы распада нейронных связей при деменциях. Ищем способы компенсации.
— Это звучит как очень важная работа, — говорит Дюбуа очень серьёзно.
Я согласна с ним, что моя работа важна. Поэтому и занимаюсь. Но самом деле, его работа, исторические исследования, чтобы понимать правду о нашем мире, не менее важна. Просто это другая область.
— И если все сложится, — я перевожу взгляд на Леви, — мы сможем приехать уже без логистики с креслом.
Дюбуа переводит взгляд на Леви.
— Надеюсь, что все пройдет хорошо. Буду рад, если весной вы оба присоединитесь к моим прогулкам по Парижу.
— Посмотрим, — снова говорит Леви. Тон у него мрачный, и он прожигает меня убийственным взглядом, потому что я разглашаю слишком много.
И тут начинают приносить наш ужин. Сначала приносят лапшу с курицей, гречневый хлеб, салат из водорослей и гречневый чай. Стол быстро заставляется тарелками, и Леви не успевает все выравнивать.
— Как можно есть водоросли? — бурчит он, ковыряя зеленую массу в тарелке. — Это же то, что плавает в грязной воде.
— Рыба тоже плавает в воде, — замечаю я.
— Рыба — это хорошая еда. На Хизуру … то есть в Японии все очень странно.
Дюбуа тихо смеётся и допивает свой Old Fashioned. Остается только лед.
— Во Франции тоже многие подозрительно относятся к японской кухне, — говорит он примирительно, когда Леви бросает ему ВЗГЛЯД. — Особенно старшее поколение. Мой отец до сих пор считает, что настоящий ужин должен содержать хлеб, сыр и что-нибудь, умершее в сливочном масле.
Мне ужасно смешно. Любовь к хорошему сливочному маслу во Франции всем известна. Масло добавляют везде — в любые блюда, во все соусы и едят просто так.
— Масло — это хорошая еда, — невозмутимо замечает Леви, чем вызывает хохот у меня и у Дюбуа. Но он больше не обижается.
В последнюю очередь приносят тонкие ломтики мраморной говядины на плоском блюде и «жаровню» — поднос с раскаленными камнями, от которых идёт такой жар, что воздух над ними дрожит.
Дюбуа наклоняется ближе и рассматривает керамическое блюдо с черными, абсолютно гладкими, как морская галька, камнями.
— Mon Dieu… Это выглядит как произведение искусства.
На мясо Леви смотрит с куда большим интересом, чем на все до этого, но камни на блюде он рассматривает с подозрением подрывника, которому выдали незнакомую взрывчатку.
Чтобы показать, что надо делать, я беру щипцы и кладу ломтик говядины на камень. Мясо тут же начинает шипеть и скворчать. В воздух поднимается горячий, чуть сладковатый запах, заставляющий вкусовые рецепторы включиться еще до того, как что-то попало в рот. Кажется, я сейчас буду как Саша Браусс, которая была готова душу продать за кусок мяса. Потому что пахнет невероятно вкусно. Каждый из нас может для себя жарить кусочки со своей стороны. Камней на всех хватит.
— Только не передержите. Оно готовится буквально за секунды.
Леви кладет ломтик говядины на камень.
— И за это люди платят деньги? Чтобы самим себе жарить ужин?
— В этом и смысл, — улыбаюсь я. — Весь интерес в процессе. И сам контролируешь прожарку — с кровью тебе или с корочкой.
Дюбуа смеётся, легко, тем самым мягким баритоном, который гипнотизировал меня по телефону. Он тоже берет щипцами кусочек мяса и осторожно выкладывает на камни.
— Нет, месье Аккерман, — говорит он с улыбкой, — это не готовка. Это ритуал.
— Если для еды нужен отдельный ритуал, значит у людей слишком много свободного времени.
— А я думал, вы любите порядок и точность, — замечает Дюбуа.
Леви бросает взгляд на идеально выровненные перед ним приборы.
— Люблю. Но не люблю, когда мне пытаются скормить раскалённый булыжник.
Я не выдерживаю и начинаю смеяться. И, к моему удивлению, Леви тоже дергает уголком рта, берет щипцы и уже куда увереннее тянется за следующим куском для жарки.
И с этого момента мы разговариваем как хорошие знакомые. Леви больше не пытается объявить войну Франции. Мы обсуждаем японскую кухню, и Дюбуа рассказывает про то, как он ездит по наполеоновским местам в Европе. Он очень хороший рассказчик. В его историях оживает все, о чем он говорит.
К концу ужина напряжение между ними окончательно рассеивается. На столе остаются пустые чашки из-под гречневого чая, который Леви, как ни странно, одобрил, несколько тарелок и растаявшее гречневое мороженое, которое никому не понравилось.
Дюбуа отодвигает от себя чашку и смотрит на Леви уже совсем иначе, без настороженности.
— Я рад, что не останусь в ваших глазах подонком, месье Аккерман.
Леви крутит в пальцах салфетку и отвечает не сразу:
— Не обольщайтесь. Я всё равно считаю вашу лекцию дерьмовой. А вы слишком много веса придаете мнению человека, которого знаете всего три часа.
Дюбуа поднимается из-за стола и надевает пальто.
— Лекция станет лучше благодаря фидбэку, который дали вы. Мне кажется, что за сегодняшний день я вырос как педагог на целую голову.
— Куда уж больше то…. — бубнит Леви себе под нос. Ему приходится сильно задирать голову, чтобы продолжать смотреть Дюбуа в лицо. Он очень высокий, а Леви очень маленький. Я непроизвольно вспоминаю, как в одном из интервью Исаяма рассказал, что коротышке Леви нравятся высокие люди.
— Буду рад видеть вас у себя, — радушно говорит Дюбуа. — В Париже. Обещаю, без лекций. И накормлю настоящей французской едой.
— То есть утопите все в масле? — сухо уточняет Леви.
— Разумеется.
Леви чуть дергает уголком рта.
Мы тоже начинаем собираться. Дюбуа протягивает мне руку, а потом после секундной заминки — и Леви.
Я успеваю напрячься, но Леви смотрит на протянутую ладонь так, словно она чем-то подозрительна, но потом все-таки коротко пожимает ее.
— Bonne chance, — говорит Дюбуа уже у выхода.
— Ага, — бурчит Леви. — И вам того же.
Но в его исполнении звучит почти тепло.
Мы выходим из ресторана, и Япония исчезает так же, как и появилась. Это волшебство Нью-Йорка — рестораны с этнической темой. Не уезжая из города, можно побывать где угодно. До появления Леви в моей жизни, у меня было хобби — «путешествовать» по миру через походы в этнические рестораны. А теперь у меня нет на это времени, и едим мы дома. Единственная этническая кухня в моей жизни сейчас — это кухня Парадиза, в исполнении шефа Леви Аккермана. Но мне вполне хватает. И весь фандом завидовал бы мне черной завистью, если бы узнал об этом.
Мой мозг переполнен впечатлениями. И мне не терпится узнать, что думает Леви про все события сегодняшнего вечера. Наверное поэтому я вываливаю все свои вопросы в одной обойме и даже не замечаю этого:
— Так ты поедешь со мной во Францию весной? А ресторан тебе понравился? Хочешь еще прийти сюда? А Дюбуа ты простил?
Он морщится и потирает переносицу рукой:
— Вопросы задавай по одному, не в кучу. Тронутая.
Мне смешно:
— Так ты отвечай по одному, не сразу.
— Сразу на все — посмотрим.
На этом разговор обрывается приездом убера, и мы начинаем устраивать Леви в машине.
***
Часть Третья. Ночной разговор
Ворочаясь в кровати и стараясь устроиться поудобнее, я думаю, что я так привыкла к Леви в моей жизни, будто мы были вместе всегда. Даже если мы просто друзья-соседи. С такими мыслями, что мне комфортно и уютно от того, что он со мной, пусть и не в моей кровати, я постепенно сползаю в сон.
Как хорошо! Я гуляю в Центральном парке вместе с Леви. Он больше не в кресле. Он идет рядом со мной. И у него правый глаз — не белесый и слепой, а серо-голубой, как и левый, и живой. Мы стоим у озера. В воде плывут облака. Мне так спокойно и тепло. Леви держит меня за руку. И вдруг откуда-то издалека раздается крик, затем второй и третий. Я смотрю через воду на другой берег. Кто это кричит? Обернувшись, я вижу, что Леви больше нет рядом со мной. Голубой свет озера и зелень парка резко гаснут, и я просыпаюсь в своей постели в полной темноте.
Уже наяву я слышу еще один крик из коридора. Нет, не из коридора — из комнаты Леви. Даже не помню, как я выскочила из кровати и из спальни. Окончательно я проснулась только в коридоре перед закрытой дверью в его комнату. Хорошо, что осенью и зимой я сплю в пижаме. Поэтому я одета, а то могла и голой вылететь из комнаты от такого.
Уже не заморачиваясь на соблюдение приличий и личных границ, я открываю дверь и вбегаю внутрь. В комнате не совсем темно — Леви соорудил себе ночник, накрыв абажур настольной лампы белым платком. Света достаточно, чтобы увидеть, как он во сне мечется в кровати. Сейчас он не кричит, а стонет. Но даже больше этих стонов меня потрясает то, что правой искалеченной рукой он яростно трет левую, как будто пытается что-то счистить и не может.
Что ему снится? Что бы это не было, это кошмар, который затянул его, как зыбучий песок, и он тонет. Я вижу стиснутые зубы, испарину на лбу, и как глазные яблоки бешено мечутся под веками. И эти руки, лежащие поверх одеяла, которые он не может очистить.
Леви вдруг делает резкое движение и меняет позу — теперь он лежит на боку, скрючившись, почти сжавшись в комок, насколько это возможно с его больной ногой, и обнимает себя руками. Я слышу еще один низкий и хриплый стон.
Я должна разбудить его. Это надо сделать очень осторожно, чтобы не напугать еще больше. Кто его знает, что он может сделать спросонья.
Я подхожу к кровати и осторожно сажусь на край.
— Леви, проснись.
Он слышит меня, потому что дернул головой, но не проснулся.
— Леви, проснись. Это сон, — я беру его за руку. — Тебе снится кошмар. Проснись.
Я надеюсь, что тепло моей руки подействует на него успокаивающе. Я чувствую в своей ладони обрубки пальцев. Его ладонь влажная и холодная. Сейчас он кажется мне очень маленьким и хрупким.
Он начинает возиться под одеялом. Его глаза раскрылись, но в них нет узнавания. Кошмар не оставил его. Что бы это ни было, он все еще там. Я не слышу его дыхания.
— Леви, — я набираюсь смелости погладить тыльную сторону его ладони, — все хорошо, ты дома, проснись!
Он дергается, резко вдыхает воздух и рывком садится в кровати, вырвав свою руку из моих. Пот стекает по вискам. Уперевшись руками в матрас, он смотрит прямо перед собой и тяжело дышит. Он не красив сейчас, скорее страшен, но я люблю его любым, а сейчас я люблю его так, что сердце может выскочить из груди и убежать к нему.
Он опускает голову, и завеса из черных волос, скрывает лицо. Так он несколько минут сидит, не двигаясь, только грудь вздымается и опадает от частого, рваного дыхания. Постепенно дыхание выравнивается. Я вижу, что кошмар отпустил его. Он вернулся в действительность.
— Тебе лучше? Я сейчас принесу воды, — я поднимаюсь, но не успеваю уйти, потому что Леви движением настолько быстрым, что за ним не успевает глаз, ловит меня за руку.
— Не уходи, — низкий голос звучит тихо и хрипло. Моя левая рука в стальном капкане его пальцев. Вырываться бесполезно. Так он схватил меня, чтобы я не ушла, в тот день, когда он появился в нашем мире. Еще тогда я подумала, что единственным способом освободиться будет оставить левую руку ему. Я ничего не спрашиваю. Я просто нахожусь здесь, чтобы создать живой барьер из одного теплого тела между ним и расширяющим зрачки ужасом, который он только что пережил.
— Мне приснилось, что я Робеспьер.
У меня падает на пол челюсть и там валяется.
Робеспьер? «Неподкупный» монстр, который оправдывал горы трупов общественным благом? Вот так — наслушаешься про французскую революцию, и такие кошмары будут сниться, что топором не отмахаешься.
Леви молчит, но мне кажется, что теперь я могу задать вопрос:
— Что тебе снилось?
Его лицо складывается в ту самую кислую, брезгливую гримасу, которую я уже хорошо знаю — сейчас будет цык и тирада про реки дерьма и крови.
— Черт бы побрал ваших историков. Давно меня так не крыло.
Мне хочется накрыть его руку своей и нежно погладить, хотя бы так, как я глажу кота Леви, но он отпускает мою руку и переводит взгляд в окно, на огни города, который никогда не спит.
— Мне снилось, что я — это он. Я смотрел его глазами и слышал его мысли в своей голове.
Он сглатывает, и у него на шее начинает пульсировать жилка.
— Все началось с разговоров о свободе и справедливости. Потом говорили, что свободу нужно защитить. Потом — что врагов свободы нужно уничтожить. Потом начались доносы, и врагами стали все, кто говорил не так, молчал не так, смотрел не так. Потом были суды. Потом суды отменили, и были просто списки и моя подпись в конце.
Он сжимает кулаки. Его голос упал еще ниже обычного и сейчас звучит так, как если бы заговорила вечная мерзлота.
— Я сидел за столом в напудренном парике и писал имена на бумаге, а за окном моего кабинета лились реки крови, и головы падали в корзины под ликование толпы.
Он смотрит перед собой пустыми глазами.
— Гнусный фарс… Бой за свободу, равенство и братство закончился очередью к гильотине. А в конце… когда пришли за мной, и нож гильотины падал на мою шею, я почувствовал не страх, а облегчение. Потому что чудовище, в которое я превратился, заслуживало только этого.
— Леви, это был просто сон.
Он не слушает меня. Я вижу, что все это мучительно для него. У каждого из нас своя мука.
— Я всегда считал, что нужно быть сильным, чтобы над тобой не могли издеваться, и чтобы ты мог защитить тех, кто не может защитить себя сам. Сила нужна чтобы защищать, но сильные приходят к власти. Чем сильнее, тем больше власти.
Он закрывает лицо рукой и качает головой. Этот жест я помню из аниме.
— Человек становится чудовищем, если ему дать слишком много власти, — он смотрит на лампу, будто его взгляд тянется из мрака к свету. — Закклай строил «машины для пыток» и называл это искусством. Я сам пытал людей, но всегда знал, что это грязь и зло. А ему не нужна была информация, ему нравилось смотреть, как люди теряют достоинство. А из аниме я узнал еще про одного ублюдка, изучавшего смерть, убивая людей.
Про Закклая и его кресло я конечно помню. Такое не забудешь, а вот про «второго ублюдка» — не помню. Леви заметил, что я не догнала, и, цыкнув, поясняет:
— Это тот марлийский полицейский, кто сестру Гриши Йегера собаками затравил, и кого Филин со стены сбросил к титанам.
Теперь я вспомнила. Такое тоже не забудешь.
— Власть над бесправными людьми не просто портит. Она разлагает до самого костного мозга. Ты начинаешь с того, что «наказываешь виновных», а заканчиваешь тем, что скармливаешь детей псам или ставишь гильотины на площадях, потому что тебе скучно, или потому что ты уверовал в свою непогрешимую правоту.
Он переводит глаза на меня, и я вижу в них такую муку, какую я видела в его глазах в аниме, но не в жизни. В жизни из сильных эмоций я чаще вижу злость.
— Я уже видел это, — голос Леви тихий, почти безжизненный. — Я жил среди людей, которые строили будущее из чужих тел.
Я сижу и боюсь шелохнуться. Он редко говорит о прошлом так прямо.
— Эрвин … — он запнулся, и я увидела, как дрогнули его пальцы. — Он ставил на кон всё. Вел людей на смерть ради правды, которую считал важнее жизни. Но он ненавидел себя за это. Он стоял на горе трупов и чувствовал каждый дюйм этой вины. Это была его ноша, его личный ад.
Леви на мгновение закрывает глаза, словно прогоняя образ высокого человека с ледяными глазами, чью судьбу он решил не в его пользу.
— И был Эрен. Он решил, что ради свободы можно сжечь весь мир. Он просто шел вперед, не оборачиваясь, потому что верил: его цель спасти Парадиз оправдывает все. Он превратился в стихию, в гильотину. У него остались только цели. Людям в его логике больше не было места.
В его взгляде, направленном в окно, — нечеловеческая усталость.
— В моем сне они слились в одного урода из вашего мира. У него была решимость Эрвина и фанатизм Эрена. Потому что когда человек решает, что люди — это просто «расходный материал» в его уравнении счастья, мир превращается в скотобойню. И неважно, какие красивые слова написаны на его знаменах. Цель никогда не оправдывает средства.
— Я согласна с тобой. Но еще ночь, может ты поспишь еще?
Он цыкает:
— Я кричал? Напугал тебя? Спина сильно болит. Дернулся во сне.
Я приношу таблетку и стакан воды. Он выпивает лекарство, немного морщится от горького послевкусия и ложится, откинув голову на подушки.
Его голос становится тихим и горьким.
— Робеспьер был таким же псом, как и те, в моем мире. А я счастливый человек… — на его бесконечно усталом лице вдруг появляется маленькая улыбка, трогательная и милая. Только уголками губ.
А-а??? Он назвал себя счастливым? В каком из миров Леви Аккермана можно назвать счастливым?
— Я солдат. Я никогда не решал, кому жить в «новом мире», а кому — гнить в земле ради его процветания. Я только решал, когда стрелять. Но в этом я был равен тем, кто стрелял в меня.
Он закрывает глаза. Я сижу рядом, пока его дыхание не становится ровным и глубоким. Сон постепенно забирает его, на этот раз без боя, без гильотин и без криков.
Тогда я поднимаюсь и ухожу к себе. Закрывая за собой дверь, я всё еще думаю о его улыбке. Он почувствовал себя счастливым, потому что его совесть была чиста от «великих целей».
У Леви нет ничего общего с «неподкупным» монстром великой французской революции, кроме … роста. Робеспьер тоже был 160 сантиметров от пола…