Глава 11. Последний сеанс
1 ноября 2025 г., 06:33
Три дня. Семьдесят два часа, наполненных грохотом разбивающихся мольбертов, вонью разлитого скипидара и оглушительной тишиной, которую не мог нарушить даже скрип угля. Я пытался заставить себя рисовать. Я выдавливал тюбики до дна, смешивая краски в безумные, грязные оттенки, пытаясь вызвать в памяти хоть крупицу того чувства, что когда-то заставляло мою руку двигаться с уверенностью бога. Но все, что выходило из-под кисти, было пародией. Уродливой мазней, кричащей о моей импотенции. Я был музыкантом, разучившим ноты, скульптором, чьи руки онемели. Художник во мне был мертв, и от него осталась лишь разлагающаяся оболочка, одержимая маниакальной идеей.
И вот она пришла.
Дверь скрипнула, впуская в гробницу мастерской бледный, больной свет угасающего дня. Я стоял спиной, глядя на черное пятно на стене — след от швырнутой палитры, самый выразительный мазок за последние десятилетия. Я чувствовал ее приближение еще до того, как услышал тихий шорох шагов. Ее присутствие было теперь подобно слабому радиоактивному фону — едва уловимым, но неумолимо гаснущим излучением.
Я обернулся — и что-то холодное и тяжелое сжалось у меня в груди.
Она была почти прозрачной. Свет, пробивавшийся сквозь грязное стекло, просвечивал сквозь кожу ее рук и шеи, отливая мертвенной синевой. Казалось, стоит дунуть — и она развеется, как пепел. Она держалась на ногах с нечеловеческим усилием, словно ее тело забыло, как подчиняться гравитации, и вот-вот должно было уплыть в невесомость. Ее платье висело на острых углах ключиц и плеч, как на вешалке. Но в ее глазах... в ее огромных, запавших глазах, все еще тлела последняя, отчаянная искра. Искра того самого света, который я не мог воссоздать, который я так жаждал и который сейчас угасал на моих глазах, и я был тому причиной.
«Лиландея...» — ее имя сорвалось с моих губ шепотом, полным чего-то острого и холодного, что я не решался назвать ужасом. Ужасом не перед ней, а перед тем, что я с ней сделал. Что продолжал делать.
Она не ответила. Просто медленно, как сомнамбула, прошла через комнату, оставляя на пыльном полу едва заметные следы, и опустилась на свой стул. Ее движения были лишены всякой энергии, лишь чистая, выверенная до автоматизма память мускулов, последний долг, который она отдавала нашему странному, болезненному ритуалу.
«Я... готова», — прошептала она, и ее голос был похож на шелест сухих листьев под ногами прохожего, который даже не заметит их гибели.
И в этот миг что-то во мне сломалось. Окончательно и бесповоротно. Трехдневное ожидание, ярость, отчаяние, осознание собственной никчемности — все это спрессовалось в одну титаническую, слепую, разрушительную силу. Я не просто терял ее. Вселенная вырывала у меня из груди последний клочок цвета, последний намек на смысл, последнее доказательство того, что я когда-то был чем-то большим, чем прожорливым трупом.
«Нет», — прошипел я, и мой голос прозвучал чужим, низким и скрежещущим. — «Нет. Не так. Не может так закончиться.»
Я не пошел к мольберту. Я не взял кисть. С бешенством, от которого потемнело в глазах, я пнул стоявший рядом мольберт. Он с грохотом полетел в стену, разлетаясь на щепки. Меня не интересовали инструменты. Меня интересовала только суть. Расплата.
Я подошел к большому холсту, приколоченному к стене, и уперся в него пальцами. Холст прогнулся под моим нажимом. Я закрыл глаза. Я отринул все — технику, форму, композицию, все, чему меня учили столетия, все, что делало меня художником. Я обратился внутрь себя, в ту самую черную дыру, в ту вампирскую сущность, что пожирала все вокруг. Я не пытался творить жизнь. Я решил выплеснуть на холст саму свою смерть. Свою вечную жажду. Свою невозможность. Свою вину.
Я не знаю, как это произошло. Это не было творчеством. Это было извержением. Кровавой рвотой души.
Я не рисовал. Я изливал.
Тьма в моей груди, густая, как деготь, и холодная, как межзвездный вакуум, потекла через руки. Это не была краска. Это была сама моя сущность, сгусток векового голода, отчаяния и той извращенной, эгоистичной любви, что заставляла меня предпочесть умирающую бабочку в руке живой, но свободной. Она ложилась на холст не цветом, а отсутствием цвета. Она прожигала его, выедала из пространства свет и жизнь, оставляя после себя форму, сотканную из чистой, концентрированной пустоты. Я чувствовал, как что-то вытягивается из меня, как опустошается та самая черная дыра, оставляя после себя лишь холодный, абсолютный вакуум. Я отдавал холсту все, что у меня оставалось, — саму свою пустоту, свою вечную ночь.
Когда это закончилось, я отступил на шаг, обессиленный, опустошенный до дна. Ноги подкосились, и я едва удержался, ухватившись за спинку стула. Я чувствовал себя выпотрошенным. И тогда я поднял голову и увидел.
На холсте не было изображения Лили. Не было ни одного знакомого штриха, ни одного узнаваемого цвета. Это был... портрет вампира, смотрящего на добычу.
Это была ярость голода, застывшая в резких, угловатых линиях. Тоска по теплу, выраженная в леденящих, неестественных изгибах. И в центре — два черных, бездонных провала, в которых смутно угадывались ее глаза, но не ее душа, а лишь ее отражение в моих глазах. Ее хрупкость, ее угасание, увиденные сквозь призму моего всепоглощающего желания — поглотить, присвоить, сохранить для себя, даже ценой уничтожения оригинала.
Это был шедевр. Самый честный, самый страшный и самый беспощадный автопортрет за всю историю моего существования. И он был абсолютно, окончательно мертв. Как и его создатель.