Жар Крови

NC-21
Завершён
78
4
автор
Размер:
561 страница, 256 365 слов, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
78 Нравится 20 Отзывы 7 В сборник

Глава 19 — «Примитивный Цитатник»

Настройки
Для внимающего сердца: ваш шепот — это исповедь. Для закрытой души: ваш крик — это всего лишь шум.  …Позднее утро…. Воздух в баре отеля был густой выдержкой, настоянной на десятилетиях дыма, спирта, слез и признаний. Здесь особый полумрак, где тени от бутылок на полках тянулись искаженными полосами, а свет от бра над падал отсветом. Мортиша Аддамс сидела за барной стойкой, поза была одновременно и расслабленной, и напряжённой — спина чуть скруглилась, рука лежала на коленях, сжатая в слабый кулак, другая — обхватывала чашку. Кофе. Черный, без сахара, уже остывший. Он стоял перед ней нетронутым сгустком. Но ее взгляд, затуманенный привычной усталой иронией, был направлен на Лиз Тейлор. Мортиша смотрела неосознанно. Сначала — просто потому, что Лиз была единственным движущимся объектом. Затем — потому, что ритм ее движений обладал гипнотической грацией. Но вскоре простого наблюдения стало недостаточно. Что-то начало скрестись под кожей, в том месте, где у обычных людей живет интуиция, а у нее — нерв эмпатии. Сначала это был лишь смутный диссонанс. Лиз натирала бокал. Движение было безупречным: длинные пальцы обхватывали хрустальную ножку, мягкая тряпка скользила по выпуклостям. Безупречным — и абсолютно механическим. В нем не было той внутренней текучести, которую Мортиша подсознательно запомнила. Не было едва уловимого покачивания плечом в такт мелодии, того легкого прищура глаз, с которым Лиз обычно проверяла чистоту стекла на просвет. Сегодня ее движения были выверены. Точными, бездушными. Ведьма почувствовала, как по позвоночнику, от самого копчика до основания черепа, пробежала тонкая трель — предупреждение. Она сделала глоток кофе, но вкус не почувствовала. Ее внимание сузилось до женщины за стойкой. Она пыталась уловить ауру, энергетический след, исходящее тепло или холод. Но от Лиз не исходило ничего. Вернее, исходила стена. Плотная, выстроенная из чего-то тяжелого и темного. Не гнева — гнев был бы живым, пульсирующим, знакомым. Не обиды — обида пахла бы горечью. Это было иное. Холодное презрение, замешанное на тихой, выдержанной ярости. Что случилось? — пронеслась мысль. — Что я сделала? Она перебрала в памяти последние дни, часы, встречи. Ничего. Не было столкновений, не было резких слов. И вот теперь эта стена. Лиз поставила бокал на полку. Высокий звон. Но не повернулась. Не бросила свой обычный, устало-ласковый взгляд через плечо. Она взяла следующий бокал. И следующий. Мортиша почувствовала, как комок кофе застрял у нее в горле. Она откашлялась — звук вышел тихим, робким, неуместно громким в этой тишине. Ее пальцы сами нашли маленькую серебряную ложечку. Она взяла ее, не глядя, и начала медленно помешивать остывшую жидкость. Кончик ложечки, ударяясь о край, отбивал крошечные, звенящие такты. Это был единственный звук, который она могла издать, единственный способ нарушить гнетущее молчание, в котором тонул бар. — Лиз, — ее голос прозвучал чужим, надтреснутым, едва слышным даже ей самой. Она заставила себя сделать чуть громче, вложить в него тень привычной, бархатной небрежности, которая всегда была щитом. — Лиз, дорогая… — Она не закончила. Не знала, что сказать дальше. «Как ты?» — звучало бы пошло и фальшиво. «Что случилось?» — было бы прямым вторжением, на которое у нее не было права. Лиз замерла. Только на мгновение. Ее спина оставалась повернутой к Мортише. Она положила тряпку и бокал. И обернулась. Лицо, обычно такое выразительное, сейчас было маской. Только глаза. Глаза смотрели на Мортишу, и в них не было ни усталой мудрости, ни привычной, снисходительной теплоты. В них плавала темная пленка абсолютного презрения. Уголок идеально подведенных губ дрогнул и потянулся вверх, образуя усмешку. Не ту, язвительную, полную скрытого юмора, которую Мортиша знала. Это была оскал, лишенный всякого тепла. — Все, — начала Тейлор,  голос был низким, — более чем… — она сделала паузу, смакуя слово, — …приемлемо. — Она произнесла это с таким холодным совершенством, что у Мортиши внутри все сжалось. Плевок в лицо всем их негласным договоренностям, всем тем ночам, когда бар превращался в исповедальню, а Лиз — в безмолвного, понимающего исповедника. Барменша не отводила взгляда. Она облокотилась на стойку, изящно положив одну руку на полированную поверхность, а другую — на талию, сжимая в пальцах ту самую белоснежную тряпку. Эта поза, обычно такая расслабленная, сейчас была полна скрытой агрессии. — А ты… — продолжила Лиз, голос приобрел странную интонацию. Она нарочито растягивала слова, вкладывая в них какой-то скрытый смысл. — Как? Как прошла… встреча с матерью? — Она выделила каждое слово. Это не вопрос. Это демонстрация знания. Знания, которым она не должна была обладать. Знания, которое было вырвано из самого сердца той боли, которую Мортиша так тщательно скрывала ото всех, даже от самой себя. В глазах ведьмы появилась первая трещина. Ее внутренний мир, тот шаткий каркас уверенности и защиты, что она с таким трудом выстраивала за последние дни, дрогнул. Веки чуть приопустились, скрывая панический блеск. Губы, пытаясь сохранить контроль, потянулись в улыбку. Она заставила их это сделать. Это было жалкое, кривое подобие улыбки. — Приемлемо, — отчеканила она в ответ. Голос звучал плоско, безжизненно. Она подняла чашку, сделала глоток. Лиз наблюдала. Усмешка стала шире, откровеннее. В ней читалось глубокое, бездонное удовлетворение. Она с преувеличенной небрежностью покачала головой. Короткий, тихий хмык сорвался с губ. И, не сказав больше ни слова, она развернулась. Она вернулась к своим бокалам, к своей тряпке, к своим делам.  Мортиша не двигалась. Телефон, лежавший на поверхности стойки экраном вниз, издал короткую, настойчивую вибрацию. Звук был приглушенным, но прозвучал оглушительно резко. Ведьма медленно, как бы преодолевая невидимое сопротивление, подняла взгляд от чашки и прищурилась. Длинные пальцы обхватили холодный корпус устройства. Экран вспыхнул — одно-единственное слово, от которого кровь отхлынула от лица, а где-то в глубине грудной клетки сердце совершило болезненный, неуклюжий кульбит. Мать. Она замерла, уставившись на светящиеся буквы. Секунда. Другая. Время словно сгустилось. Лиз, не прерывая размеренных движений тряпкой по хрусталю, бросила на нее беглый, но пронзительно оценивающий взгляд из-под опущенных ресниц. Мортиша ощутила это прикосновение взгляда физически — как легкий ожог. Она оторвалась от экрана, подняла глаза и встретилась взглядом с женщиной. Губы сами собой, помимо воли, потянулись вверх, образуя нечто, должно было сойти за улыбку. — Хорошего дня, — прошептала она и отодвинула барный стул, тот скрипнул по полу, нарушая застывшую гармонию. Барменша не удостоила ее ответом. Лишь медленно, с неспешностью, кивнула. Но взгляд проводил Мортишу неотрывно, пока та не скрылась в коридоре. Только когда Мортиша отделилась от давящей ауры бара, она позволила себе выдохнуть. Воздух вышел из легких сдавленный, дрожащий. Палец нажал на экран. Она поднесла телефон к уху, и мир сузился до тишины в трубке и стука собственной крови в висках. — Мамá? — ее собственный голос донесся до нее будто издалека: тихий голос ребенка, ожидающего выговора. — Ты могла отвечать дольше? — раздался голос Хестер Фрамп. Он был ровным, сухим. Лишенный вопросительной интонации. Мортиша нахмурилась. Пальцы сжали телефон. — Я… была занята, — выдавила она, и даже сама услышала фальшивую, дрожащую ноту в этой отговорке. — Извините меня — Она затаила дыхание, вслушиваясь в паузу на том конце провода. Ничего кроме пустоты.  — С малых лет я приучала тебя сразу брать трубку, — продолжила Хестер. Голос приобрел отчетливый оттенок, будто она цитировала давно заученный параграф из свода правил. — Неужели к твоему возрасту этот элементарный принцип дисциплины так и не усвоен? — Мортиша сглотнула. В горле встал ком. Слова застряли, превратившись в немое покаяние. Ее молчание, казалось, лишь утвердило мать в ее правоте. Тишина в трубке стала ещё плотнее, еще невыносимее. — Впрочем, не в этом суть, — резко отрезала Хестер, словно отмахиваясь от досадной мелочи. Все материнские — или то, что ими казалось — интонации испарились, остался только чистый голос. — Приди ко мне. Надо обсудить один вопрос. — Щелчок. Мортиша медленно опустила руку, еще какое-то время глядя на потухший экран, на котором теперь отражалось ее бледное лицо. Она сделала глубокий, прерывистый вдох, на лице, против воли, промелькнула слабая, нервная тень — скорее, минутного ослабления тисков. «Надо обсудить один вопрос». Не «кое-что», не «серьезный разговор». Нейтральная, почти деловая формулировка. Из лексикона совещаний, а не семейных разборок. Значит, еще не все потеряно. Значит, паника, сжимающая горло, возможно, преждевременна. Она ухватила этот хрупкий логический вывод. Она расправила плечи и ровным, отмеренным шагом направилась к матери, к номеру Хестер Фрамп. Когда душа изнемогает от жажды, она способна принять за воду — яд. Это не выбор, это рефлекс от агонии. Но голод не унимается гнилью, даже если она сладка на язык. Страдание, избранное как лекарство от того же самого страдания, — это не исцеление. Это медленный способ сдохнуть, уверяя себя, что ты наконец сытый. …Вчера… 64-й номер. Воздух здесь был не просто спёртым — он казался законсервированным, выдохшимся десятилетия назад и с тех пор ни разу не проветренным. Салли Маккенна шла впереди, ее платье сливалось с полумраком коридора, и только бледное лицо плыло в темноте. За ней, словно две тени на разной степени плотности, двигались Айрис и Лиз. Айрис дрожала. Это был глубокий, физиологический озноб, исходивший из самого ядра ее нового, противоестественного существа. Каждая молекула воздуха, холоднее обычного в этой части отеля, обжигала её оголённые нервы, словно была содрана с защитного слоя кожи. Она едва переставляла ноги, обнимая себя за плечи, её пальцы впивались в собственную плоть, пытаясь выжать из неё хоть каплю иллюзорного тепла. — Тебе необходима живая плоть, — бросила Лиз, не глядя на Айрис, голос был ровным, бесстрастным. — Хотя бы немного. — Салли, уже доставшая ключ, усмехнулась, обернувшись. — Зачем торопить конец? Пусть помучается подольше, — язвительно бросила она, поворачивая ключ в скрипучем замке. — Быстрее сдохнет от отчаяния, а нам это на руку. — Вампиры не умирают, — прошипела Айрис, голос был хриплым, как скрежет. — Они истощаются. И тогда становятся… предсказуемыми. — Дверь со скрипом отворилась, впустив их в мрак, который казался ещё гуще, чем в коридоре. Они вошли втроём. В номере пахло пылью, старой древесиной и чем-то ещё — сладковатым, гнилостным запахом, который невозможно было идентифицировать. Гомес Аддамс сидел в высоком кресле. Он сидел неподвижно, руки лежали на подлокотниках, голова была слегка наклонена. Он не спал — его глаза были открыты, но взгляд был устремлён в пустоту, лишённый всякого осознания. Лиз подняла одну бровь, проницательный взгляд скользнул по фигуре мужчины. — Почему он иногда такой… овощ, — начала она, тщательно подбирая слово, — а иногда… — она замолчала, будто не доверяя собственным воспоминаниям или глазам. — А иногда выглядит как весьма презентабельный, даже харизматичный джентльмен? — Джеймс Патрик Марч вышел из-за угла, из самой густой тени в комнате, будто материализовался из самой тьмы. Он был в идеально сидящем костюме, волосы аккуратно зачесаны, на губах играла та самая, широкая и пустая улыбка. Салли, увидев его, позволила себе восторженную ухмылку. Айрис и Лиз переглянулись — в их взгляде мелькнуло мгновенное, общее понимание всей чудовищности ситуации. — Просто отголоски моей личности, моей, скажем так, незаурядной души, — начал он объяснять с театральным пафосом, размахивая руками в изящных жестах. — Они порой… переливаются через край. Затмевают этот бледный, жалкий оригинал. И в такие моменты, — он сделал паузу для драматического эффекта, — внешняя оболочка стремится соответствовать внутреннему содержанию. Он… трансформируется. Ненадолго, увы. — Лиз нахмурилась, её взгляд стал острым, аналитическим. — Ты используешь его. Как оболочку. Как транспортное средство, — не спросила, а констатировала она. — Точно в цель, моя дорогая Клеопатра! — воскликнул он, хлопнув в ладоши. Звук был резким и неприятным в тишине. — Он — мой сосуд. Мой шанс на… ну, назовём это вторым актом. Перерождением в новом, более податливом материале. — Айрис медленно перевела взгляд с Джеймса на Салли. Лицо было искажено гримасой отвращения и какого-то животного недоумения. — А тебе-то какой прок от… этого? — голос прозвучал хрипло, она кивнула в сторону кресла с Гомесом. — Спать с этой… пустой скорлупой? — Салли не ответила сразу. Её усмешка стала шире, но в глазах зажглись нездоровые, влажные огоньки. По её бледным, исхудавшим щекам, одна за другой, медленно поползли слёзы. Они были тихими, без всхлипов. — Ах, если бы ты видела… — прошептала она сладко, растягивая слова, будто смакуя их. — Если бы ты видела, как мир в глазах той ведьмы… рассыпался в прах. Как в них гас свет. Это… стоит любых неудобств. — Лучше не видеть, — резко оборвала её Лиз, шикнув, как на непослушную кошку. Её терпение, и без того тонкое, лопнуло. — Хватит этой дешёвой мелодрамы. — Она повернулась к Джеймсу, взгляд был холоден и деловит. — Нам нужен план. Чёткий. А не твои театральные монологи. — Патрик Марч лишь улыбнулся ещё шире. В его глазах мелькнула тень искреннего, детского удовольствия. — О, план у меня есть, — кивнул он, заговорщицки подмигнув. — Но видите ли… мой план — это моё личное творение. Шедевр, если позволите. А шедевры… — он сделал паузу, медленно обводя всех трёх женщин взглядом, полным снисходительного превосходства, — …не терпят соавторов. Вам отводится иная роль. Главное — не путаться у меня под ногами в решающий момент. — Он пожал плечами с преувеличенным безразличием и сделал шаг вперёд, сокращая дистанцию. Его присутствие в комнате, и без того тяжёлое, стало э удушающим. — Так что… — продолжил он, уже другим тоном, деловым и требовательным. — У кого что есть? Какие новости? Какие ниточки? — Лиз перевела взгляд на пол. В её обычно безупречном спокойствии появилась едва уловимая трещина — лёгкое напряжение в уголках губ, чуть более учащённое дыхание. Джеймс был слишком уверенным. Слишком контролирующим. И это был Джеймс Марч. Легенда отеля, призрак, чья жестокость и изобретательность вошли в фольклор. Делиться с ним всей информацией сейчас было равносильно тому, чтобы отдать ему бразды правления. А она не была готова играть роль пешки в чужой, непонятной игре. Лучше пока промолчать. Держать козыри при себе. Тишину нарушил тихий голос Айрис. Она говорила, не поднимая головы, глядя на свои дрожащие руки. — Скоро в отель приедет Рамона. — Шепот был едва слышен. Все, кроме неподвижного Гомеса, резко перевели на нее взгляды. Даже Джеймс на мгновение утратил свою напускную небрежность. — Рамона? — переспросил он, и в его голосе прозвучало неподдельное, жадное любопытство. — Та самая… темнокожая дива? Бывшая фаворитка моей дражайшей супруги? — Да, — коротко кивнула Айрис, наконец подняв глаза. В них читалась усталость и странная отрешённость. Она знала, что говорит, и знала цену этим словам. Пауза, которую она выдержала, была наполнена напряжённым ожиданием. — И каков же повод для столь милого визита? — спросил Джеймс, улыбка стала хищной. Айрис посмотрела на каждого по очереди, взгляд задержался на лице Лиз, которая слегка побледнела. — Сегодня вечером, — прошептала Айрис, каждое слово падало, как камень в глубокий колодец, — Донован проведёт ее в личные покои Графини. С целью убийства. — Джеймс Патрик Марч начал улыбаться. Сначала медленно, затем всё шире и шире, обнажая идеально ровные, слишком белые зубы. Это была улыбка чистого, безудержного, экстатического удовольствия. — Но перед этим… — тихо, словно делая страшное признание, добавила Айрис, голос почти сорвался, — …они займутся ребёнком. — Последние слова повисли в воздухе, наполняя и без того тяжёлую атмосферу комнаты леденящим до костей ужасом и пониманием.  Слезы — это не поражение. Ведь твой первый плач объявил миру о твоем рождении. Каждый последующий — напоминание, что ты все еще жив.  Номер Хестер Фрамп был ловушкой, настроенной на определённую частоту тревоги. Воздух  казался гуще, насыщенный предчувствиями. Сама Хестер восседала в кресле и перед ней в чехле стоял планшет. Холодное сияние экрана.  На экране — переписка. Лента сообщений ее дочери с существом, носившим имя Элизабет. Хестер читала. Не глазами — всем своим существом, каждая клетка которого отвергала, не понимала, отторгала этот текст. Это был не диалог. Это был обмен шифрами, где «как твой день?» таило в себе пропасть интимности, «скучаю» вибрировало обертонами физической тоски, а невинное «помнишь?» превращалось в ключ, отпирающий мир совместных воспоминаний. Слова, простые на первый взгляд, сплетались в узор, недоступный для нее, и от этого — невыносимый. Они не входили в сознание, а вбивались, вызывая боль и чувство глубокого нарушения. Лоботомия души, проводимая чужими жестами. В груди, там, где при виде имени вампирши должна была вскипать праведная, материнская ярость, зияла иная пустота. Ощущение было похоже на удар осинового кола — медленный, парализующий саму возможность гнева. Кол, который она должна была вонзить в нее, оказался повернут против нее. И она была вынуждена ощущать это пронзающее онемение, эту странную тишину вместо кипения ненависти. Но сейчас главный фокус был направлен на Сущность. Та самая, что исходила от Гомеса Аддамса — не от него самого, а от того, что притаился в его пустой оболочке. Она чувствовала периодически — как сдвиг в самом давлении реальности. Тяжелый взгляд, упершийся ей в спину из самого мрака за стенами. Древнее, чуждое присутствие, которое не угрожало, а просто наблюдало, и от этого становилось в тысячу раз страшнее. Это не было призраком из ее книг; это пахло иной, техногенной или запредельно старой скверной, и оно было здесь, дышало одним с ней воздухом, растворяясь в тенях и вновь проявляясь, как пятно на пленке сознания. Именно это фантомное давление на периферии восприятия на мгновение заглушило едва уловимый звук — щелчок двери. Хестер подняла глаза. С трудом, будто веки обладали массой. Движение было лишено всякой суеты, полным абсолютного контроля. В проеме замерла Мортиша. Она стояла на пороге, не переступая его, ожидая разрешения войти. Ее фигура была прямой, плечи отведены назад с воинственной выправкой, подбородок приподнят ровно настолько, чтобы не выглядеть жалко, но и не высокомерно. Дыхание было настолько поверхностным и редким, что казалось, она вообще не дышит.  — Вы позвали меня, Мамá, — голос прозвучал в тишине комнаты. Выдох, лишенный воздуха, вибрации, всего, что делает голос живым. Идеально отмеренные, выверенные до миллиметра слова. — Что-то Вы хотели обсудить?  — Хестер продолжала молчать. Ее взгляд начал свой обход. От кончиков туфель, задерживаясь на руках, на неподвижном овале лица, на глазах. Ноздри чуть дрогнули. Она втянула воздух коротким, резким движением. И незаметно, лишь складкой между бровями, лицо исказилось. Она уловила. Тот самый запах. Отпечаток. Вампирский след. Он не просто витал вокруг — он въелся, пропитал, стал частью ауры ее дочери. — Сядь, — произнесла Хестер. Фраза была выброшена, как приказ. Ее рука, не сгибаясь в локте, указательным пальцем совершила короткий жест в сторону массивного кресла, стоящего напротив, по ту сторону стола.  Мортиша сглотнула. Не меняя вымученной выправки, она сделала два шага вперёд и опустилась в кресло. Спина осталась прямой, неестественно прямой. Фрамп наклонилась вперед, ее пальцы обхватили холодный корпус планшета. Движение было плавным, не отрывая пронзительного взгляда от лица дочери, она перевернула устройство и положила его на стол между ними. Аддамс застыла. Легкое подрагивание век, едва уловимое расширение зрачков, мгновенная побелевшая кайма вокруг сжатых губ. На экране были выставлены ее самые сокровенные мысли, превращенные в текст. Ее переписка с Элизабет. Ее признания, ее шутки, ее тихие, украденные моменты близости — все это лежало теперь на столе, беззащитное и обнажённое перед сухим, карающим взором матери. — Объясни это. Мортиша рухнула в кресло, тяжёлая кожаная обивка, казалось, сомкнулась вокруг тела. Каждая мышца была напряжена до дрожи. Руки, сведённые судорогой на коленях, вибрировали мелкой, предательской частотой. Она попыталась заставить горло работать, но первый звук, вырвавшийся наружу, был похож на скрип. — Мы… — это слово застряло, оборвалось. Она заставила себя вдохнуть, сделать это ровно, но вдох получился прерывистым, с присвистом. — Я не имела… намерения… — Она сглотнула, и это движение было мучительно громким в тишине комнаты. Оно выдавало панику, физиологический спазм гортани. А в глазах, которые она отчаянно удерживала опущенными, появились первые предательские блики. — Но Гомес… — она выдавила имя, и оно прозвучало как обвинение, брошенное в пустоту, попытка переложить груз вины, найти точку опоры. — Его поведение… стало отклоняться от нормы. Угрожающе. — На другой стороне стола царила абсолютная неподвижность. Взгляд Фрамп впивался. Мортиша чувствовала его.  — Она… Графиня… появилась… просто была… рядом. — Голос надломился, потерял твердость, стал тонким, почти детским. — Я находилась… в состоянии полной дезориентации. — Потребовалось невероятное усилие воли, чтобы  поднять взгляд. Хоть как-то ответить на это немое давление. И когда она подняла глаза, увидела, что во взгляде Хестер не было ничего человеческого — ни гнева, ни любопытства, ни даже осуждения. Лишь чистая аналитическая ясность. Это была та ясность, перед которой любая сложность, любая эмоциональная уловка должна была рассыпаться в прах, обнажив голую, неприглядную суть. И этого оказалось достаточно. Слезы, которые Мортиша отчаянно сдерживала, сорвались. Хлынули. Быстрые, горячие, неконтролируемые, которые она даже не пыталась остановить. Они текли по её щекам, капали на чёрную ткань платья, оставляя тёмные, позорные пятна. — Он… — выдохнула она, и в этом выдохе выплеснулось всё: горький осадок унижений, ядовитая жалость к себе, выстраданное оправдание, которое она вытачивала в своих мыслях. — Он первый изменил. Он… — Но слова разбились. Хестер даже бровью не повела. Лишь где-то в глубине глаз что-то шевельнулось — процесс. Мысль, работающая в ином измерении, прокладывающая путь сквозь шумовую завесу эмоций к тихому, холодному ядру фактов. Мортиша, захлебываясь в собственном нарративе жертвы и оправдания, этой работы не заметила. — Я ее не… она не вызывает у меня… то есть, природа наших взаимодействий не носит характера… — она погрузилась в лепет, попытку отступления, смазывания, к полному отрицанию, которого, как ей казалось, от нее ждут. И тогда рука Хестер взметнулась вверх. Ладонь, обращённая к дочери с запрещающей плоскостью, была яснее любого слова. Она требовала не просто молчания, а полного, немедленного прекращения потока сознания. — Прекрати. Мортиша замерла с полуоткрытым ртом. Дыхание остановилось. — Эмоциональный контекст вашей связи меня не волнует, — произнесла Хестер. Она протянула руку, требуя возврата улики. Аддамс, с сознанием, застывшим в шоке от этой неожиданной реакции, машинально протянула планшет обратно. Она сглотнула. Ком в горле был теперь из недоумения, смешанного с проблеском хнелепой надежды. — Не… волнует? — прошептала она. Хестер метнула на неё взгляд. Короткий, как удар хлыста. — Сейчас — да, — пробормотала она, уже отводя глаза, с таким видом, будто только что отложила в сторону неинтересный документ. Она откинулась на спинку кресла, сложив руки. Поза была не расслабленной, а собранной.  — Ты настаивала на том, чтобы быть выслушанной. Я слушаю. — Мортиша сделала глубокий, сдавленный выдох, будто только что отпустили с пытки. Дрожь в конечностях сменилась онемением. Она механически, не глядя, провела ладонями по коленям платья, и грубо, тыльной стороной руки, смахнула остатки влаги с щек. И она начала говорить. Но не так, как прежде. Эмоциональный поток иссяк. Она говорила ровно, выстраивая хронологию, как отчет. Исчезли оценочные суждения, исчезли попытки вызвать сочувствие. Только факты: аномалии в поведении Гомеса, нарастающая изоляция, первые, вынужденные контакты с Элизабет, их неотвратимые последствия, не все, конечно. Это не был заученный текст — сквозь это все пробивалась искренность, но искренность человека, вскрывающего старую рану. Она говорила о себе, как о постороннем. Так они просидели более двух часов. Хестер не перебивала. Она не «слушала» в обычном смысле. Она поглощала. Её внимание было радаром, улавливающим не только слова, но и микропаузы, затянувшиеся на долю секунды дольше необходимого, лёгкое дрожание голоса на определённых именах, движение глаз, бегущих к углу комнаты, когда повествование касалось чего-то слишком личного, слишком тёплого. Она слушала тишину между предложениями, ловила тени, отбрасываемые невысказанным. Перед ней складывалась мозаика. Но не цельная картина. Скорее, контур, прорисованный пунктиром. Правда, которую изливала Мортиша, была, вероятно, правдой — но лишь её верхним, приемлемым «для матери» слоем. Хестер понимала это. Её дочь была искренна в своей неискренности. Она говорила то, во что сама верила на данном этапе, тщательно обходя молчанием те бездны, куда боялась даже заглянуть, или те вершины, которые разум отказывался полностью признать. Но прежде чем спуститься в эти бездны, прежде чем разорвать защитные слои самообмана, Хестер Фрамп нуждалась именно в этом — в первой, сырой, эмоционально фильтрованной, но всё же контролируемой исповеди. Ей были необходимы не сюжетные повороты, а материал. Истинные слова, интонации, сбои дыхания. Не для того, чтобы понять историю. Для того, чтобы составить точную карту душевного покоя дочери — истинные страхи, потаённые слабости, те точки, где психологическая броня была тоньше. Ибо только обладая такой картой, можно было вести последующее наступление.  Месть — это не ответ боли. Это ее эхо, которое ты принимаешь за свой голос. Ты стремишься вырваться из прошлого, но с каждым актом возмездия — ты не лечишь старую рану, а лишь ковыряешь ее сильнее. …На следующийдень, вечером… Бар в этот час был пуст. Свет над стойкой горел, но казался не освещающим, а подчёркивающим одиночество. Уилл Дрейк сидел за столиком в углу, погружённый в раздумья, и в своего рода интеллектуальный ступор. Перед ним лежали разложенные листы с цифрами, схемами, пунктами договоров — бумажный лабиринт, в котором он пытался найти выход для себя и для отеля. Он изучал их так долго, что потерял всякое чувство времени. Внутренние часы сбились: по ощущениям, за окном должна была быть либо предрассветная мгла, либо глубокая полночь. На деле же за витражными стёклами лишь медленно угасал ранний летний вечер, окрашивая небо в персиковые тона, совершенно не гармонировавшие с его мрачным сосредоточением. Его прервала тяжесть. Мужская ладонь, широкая и твёрдая, легла ему на плечо с таким весом, который не сулил ничего дружеского. Уилл вздрогнул всем телом, и резко обернулся, чуть сдвинув очки на переносице свободной рукой. — Мистер Аддамс? — его голос прозвучал холодно, в нем не было вопросительной интонации, лишь констатация факта, смешанная с лёгким, непроизвольным отвращением. Его оценивающий взгляд скользнул по фигуре мужчины. Это был и не Гомес, и он. Оболочка та же — рост, общие черты лица, костюм, пусть и сидящий теперь как-то иначе, увереннее. Но всё остальное было чужим. Исчезла привычная сутулость, размашистая, чуть нелепая жестикуляция. Перед ним стоял подтянутый, собранный мужчина с прямой спиной и плечами, в которых чувствовалась скрытая сила. Даже черты лица, обычно размытые гримасами или избытком веса, казались заострёнными, собранными, наполненными новой, холодной харизмой. Это была подмена. Словно сквозь знакомые, но потускневшие черты Гомеса проглядывало иное лицо. — Здравствуйте, мистер Дрейк, — произнёс Аддамс. Голос был ровным, чётким, без привычных истеричных ноток или пьяной хрипотцы. Он улыбался, и улыбка эта была широкой, безупречной и абсолютно пустой.  — Я бы попросил… — начал Уилл, его голос приобрёл стальную твёрдость. Он поднял руку и, не глядя, с явным, демонстративным презрением, сбросил ладонь Гомеса со своего плеча. — Мы не приятели. И вы, как мне известно, позволяете себе поднимать руку на женщин. — Он произнёс это отчётливо, разделяя каждое слово, и в конце его голос на мгновение сорвался на тихое, злое шипение. Гомес театрально, с преувеличенным разочарованием, закатил глаза, будто слушал назойливого ребёнка. — И зачем же верить слухам, не удосужившись выслушать вторую сторону конфликта? — спросил он, разводя руками в красноречивом жесте. Улыбка не сходила с его лица. Дрейк молча, с отвращением, натянул очки обратно на переносицу. — Я верю доказательствам, — отрезал он, уже отворачиваясь и делая вид, что снова погружается в бумаги, пытаясь отгородиться от этого присутствия физически. Гомес тихо рассмеялся — коротким, сухим звуком. — Вы расписались под доказательствами собственного провала, мистер Дрейк, — прозвучало насмешливо. — Заключили поистине убийственную сделку. Поставили подпись под договором с собственной гибелью. — Он сделал паузу, давая словам висеть в воздухе. — Так что нет, вы не верите доказательствам. Вы их попросту… не видите. — Гомес выразительно поднял брови, его взгляд скользнул по разбросанным бумагам, и вернулся к лицу Уилла, словно намекая на что-то гораздо более важное, чем финансовые отчёты. Уилл резко, с таким шумом, что стул заскрипел по полу, встал. Его движения были отрывистыми. Он начал сгребать бумаги в беспорядочную стопку, не глядя на них. — Вам бы, мистер Аддамс, меньше говорить о крахе, — произнёс он, не оборачиваясь, голос его был низким и твёрдым. — Вы и есть этот крах. Крах брака. Крах доверия. — Он развернулся и направился к выходу, спиной к тому, чьё присутствие отравляло воздух. Гомес не двинулся с места. Он лишь наблюдал за удаляющейся спиной, и его улыбка стала ещё шире, ещё более зловещей. И когда Уилл был уже почти у двери, в тишину бара врезался его голос, громкий, звонкий, полный ядовитого торжества. — А она — крах всей вашей жизни, Дрейк. Не вы. Она.  — Смех, который последовал за этими словами, был ликующим, жестоким, эхом раскатившимся по пустым залам и коридорам отеля, будто предвещая беду, которая уже стучится в двери. Иногда, чтобы пробиться к другому человеку, нужно не искать новые слова, а научиться слушать старые. Ведь, чтобы быть услышанным, нужно сначала самому стать слушающим. Спустя несколько часов молчание в кабинете обрело плотность и вес. Оно висело в пространстве между двумя женщинами. Каждая линия Фрамп излучала сфокусированную энергию анализа. Ее взгляд, устремленный в никуда, на самом деле был обращен внутрь — в тот безупречно организованный умственный архив, где факты из монолога дочери, теперь раскладывались по папкам, сравнивались с уже имеющимися данными, маркировались ярлыками «правдоподобно», «сомнительно», «пропуск». Мортиша же являла собой полную противоположность. Сидя в кресле, она казалась не просто уставшей, а иссушенной. Эмоциональная воронка, через которую она за последние часы выплеснула наружу столько сдерживаемого, оставила после себя лишь хрупкую оболочку. Ее поза сейчас была просто сломанной линией — плечи слегка сутулились, спина отходила от стойки кресла. Взгляд был расфокусирован, устремлен в какую-то точку, но невидящий; пальцы безвольными движениями гладили ткань платья, будто ища в ней утешения или подтверждения собственного физического существования. Тишину рассек голос Хестер. Он прозвучал негромко, но с четкой артикуляцией. — Тиша. — Мортиша медленно, с видимым усилием, словно преодолевая гравитацию усталости, подняла на мать глаза. Ее взгляд был мутным, лишенным прежней тревожной остроты — лишь глубокая, апатичная усталость. — Мне потребуется твое непосредственное участие, — заявила Хестер. Фраза не содержала ни просьбы, ни приказа в привычном смысле. Это была констатация неизбежного следующего шага. Она поднялась. В руках покоился тот самый массивный том, больше похожий на блокнот. Мортиша перевела взгляд с лица матери на тетрадь. В глубине потухших глаз вспыхнула и погасла искра чего-то горького и недоуменного. — Ритуал? — голос был тихим, хриплым от долгого молчания и прежнего напряжения связок. В нём звучало не столько волнение, сколько изнурённое изумление. — Ты… ты никогда ранее не допускала меня к подобным практикам. Особенно к твоим. А теперь внезапно… — Хестер проигнорировала. Она просто протянула тяжёлый фолиант. Книга лёгкая на вес, но Мортиша приняла ее как ношу, ее пальцы инстинктивно сомкнулись на шершавой коже переплета, ощутив ее под подушечками. Не оборачиваясь, Хестер направилась в более просторную часть номера, к массивному столу, где стоял ларец. — Данный обряд… — голос, ровный и безэмоциональный, донесся до Мортиши уже из соседнего помещения. — …требует наличия живого проводника, имеющего неразрывную и свежую связь с объектом. — Аддамс поднялась с кресла. Движение далось ей нелегко — мышцы затекли, суставы скрипели от неподвижности. Она стояла, нерешительно переводя взгляд с переплета в своих руках на фигуру матери. — Каким образом я… могу быть полезной? — спросила она, в интонации вновь прозвучала та самая робкая, инстинктивная покорность, с которой она начинала этот вечер. Щелчок отпирающихся металлических защелок. Хестер извлекала содержимое ларца: свечи, черные и толстые; ритуальный нож, простую картонную коробку спичек. Каждый предмет она укладывала на стол. — Ты станешь средой передачи, — произнесла она, оборачиваясь, взяв в руки предметы. Ее  взгляд устремился на Мортишу. — Через твою кровь. Через призму твоего восприятия. Через саму энергетическую нить, что до сих пор связывает вас. — Она бросила короткий, оценивающий взгляд на атрибуты в своих ладонях, и снова подняла глаза. — Я увижу сущность, присвоившую себе облик и сознание твоего мужа. — Последнее слово она произнесла с особой четкостью, вложив в него весь накопленный цинизм и отвращение. Она направилась в центр кабинета, к специально оставленному свободному пространству на паркете, где древесина была темнее и как будто немного вогнута от множества невидимых глазу предыдущих действ. Мортиша сжала кожаную обложку тетради, из груди вырвался глубокий, сдавленный выдох — звук окончательной капитуляции. Медленно, словно преодолевая сопротивление, она сделала первый шаг, затем второй, двигаясь вслед за матерью. Ты не воскреснешь на чужом надгробии. Смерть другого не станет твоей пуповиной. Возрождение начинается там, где заканчивается желание убить — свою боль, и память о том, кто ее причинил. …Вчера. Поздним вечером… Дверь главного входа в отель отворилась. В тишину вестибюля вплыла Рамона Ройал. Ее фигура в роскошном, ниспадающем складками платье темно-фиолетового цвета была слишком живой, слишком властной для этого здания.  Встречала ее Айрис. Она стояла, съежившись. Рамона позволила себе паузу. Ее взгляд медленно скользнул по знакомому до мельчайших деталей пространству. По потускневшим панелям, по бронзовым бра. Она сделала глубокий, шумный вдох, втягивая ноздрями сам дух места — смесь старой древесной пыли, воска, тления и чего-то нового, чужеродного, едва уловимого, но от этого ещё более раздражающего. — Давненько моя нога не ступала на этот негостеприимный порог, — произнесла она, губы, идеально очерченные, растянулись в улыбку. Улыбку без тепла, без радости узнавания. Это была улыбка собственника, вновь обретающего контроль над некогда утраченным, но никогда не забытым владением. Взгляд, скользнув по стенам, упал на Айрис. Ловким движением она извлекла из пояса тонкий стилет. Клинок блеснул в сумраке. — Начнём с самого уязвимого звена. С ее приплода, — усмехнулась Рамона, в бархатном голосе зазвенели не терпящие возражений обертоны. Она вновь бросила быстрый, оценивающий взгляд вокруг, ее брови сошлись, образуя легкую морщинку раздражения и недоумения. — А где, собственно… Донован? — Её ноздри чуть вздрогнули. Она принюхалась, втягивая воздух короткими вдохами. И лицо исказила мгновенная, неподдельная гримаса брезгливого отвращения, будто она уловила запах разлагающейся плоти. — И от тебя, милая, — бросила она через плечо, — разит безысходностью и могильным холодом. Следовало бы подкрепиться. Чем-нибудь… живым. — Не дожидаясь ответа, она направилась вглубь, к массивным лифтовым дверям. Ее шаги отстукивали четкий ритм.  Айрис, поплелась следом. — Я… не обладаю опытом в убийствах, — выдохнула Айрис. Ее голос был надтреснутым шёпотом, теряющимся в пространстве между ними, словно он боялся быть услышанным даже ей самой. — Приобретёшь, — отрезала Рамона, не замедляя шага и не оборачиваясь. Они достигли лифта. Ройал нажала на кнопку вызова. Звук механизма отозвался где-то в глубине шахты глухим гулом. Она снова повернула голову к Айрис. В глазах мелькнуло что-то вроде холодного сожаления. — Хотя, если взглянуть трезво, — произнесла она, — в этом месте тебя, скорее всего, прикончат раньше, чем ты успеешь кого-то тронуть. — Айрис не ответила. С глухим лязгом и скрежетом тяжёлые двери отъехали в сторону. Женщины вошли в кабину. Айрис, пальцами, на ощупь нашла нужную кнопку. Подъём начался. Тишина в кабине была давящей, нарушаемой лишь гулом. Лязг. Дверь распахнулась на нужном этаже. Рамона вышла первой, без тени колебаний. Её взгляд просканировал роскошный коридор. — Ну и, — произнесла она, не скрывая нетерпения в голосе. — где притаилось ненаглядное отродье? — За мной, — прошептала Айрис, и поплыла вперёд по коридору. Ее силуэт в простом костюме казался еще более жалким.  Рамона нахмурилась, но последовала, ее острый, сверхъестественный слух улавливал малейший шорох в царящей вокруг гробовой тишине пустых покоев. Они остановились у двери с числом «33». Айрис, не глядя на Рамону, достала из кармана длинный, старомодный ключ, вставила его в замочную скважину и повернула. Замок щёлкнул с глухим, покорным звуком. Она отворила дверь и, не переступая порога, молча указала рукой внутрь. — Развлекайся на здоровье. Я буду на своём посту, у стойки администратора. — И прежде чем Рамона успела что-либо возразить или уточнить, Айрис отступила на шаг назад. Глубокие тени в углах коридора обволокли ее, и через мгновение она просто растворилась в них.  Рамона позволила себе короткую, беззвучную усмешку. Она переступила порог. Комната, в которую она вошла, была погружена в почти непроглядный мрак. Лишь узкая полоска света из приоткрытой двери выхватывала из тьмы очертания массивной кроватки. — Бартоломью… — прошептала она,  голос внезапно приобрёл фальшиво-нежные, напевные интонации, странно контрастирующие с ее внешностью. Она медленно, с кошачьей грацией, стала продвигаться вглубь комнаты, глаза привыкали к темноте. — Помнишь свою тётю Рамону? Соскучился, моя прелесть? — Она приближалась к маленькой, изящной колыбели с балдахином. Ее шаги были абсолютно бесшумными. Стилет в правой руке был занесен за спину, готовое в любой миг описать смертоносную дугу. — Тётя Рамона не причинит тебе вреда, — продолжала она тем же убаюкивающим, певучим шёпотом, протягивая левую, пустую руку к занавешенному пологу колыбели. Она замерла на пару секунд, вслушиваясь в тишину. Не было слышно ни дыхания, ни шевеления. Лишь собственное сердцебиение, отдававшееся в висках. Одним резким движением, она откинула тяжёлую ткань. Колыбель была пуста. Маленький матрасик смят. Никого. — Бартоломью? — ее голос мгновенно потерял всякую слащавость, став напряжённым. — Где же ты спрятался? — Ее зрачки, адаптированные к полумраку, лихорадочно метались по комнате, выискивая малейшее движение, улавливая малейший контраст. И тогда она услышала. Едва уловимый шорох. Звук шёл снизу. Из-под массивного старинного комода.  — А-а… — выдохнула она, на губах вновь распустилась улыбка. На этот раз в ней читалось терпеливое, жестокое удовольствие от предстоящей игры в кошки-мышки. Она медленно, с неспешностью, опустилась на колени, и прилегла на холодный паркет, чтобы заглянуть под мебелей. — Бартоломью. Иди же ко мне, дорогой… — запела она тем же сладким, усыпляющим голосом, протягивая длинные пальцы в угольную темень под комодом. В тусклом, рассеянном свете из приоткрытой двери она различила смутный, маленький силуэт, съёжившийся в самом дальнем углу, у стены. Её рука потянулась к нему, сокращая дистанцию сантиметр за сантиметром. Но она не успела. Из-под комода, с внезапным, яростным шипением — звуком вырвался маленький, стремительный сгусток тьмы. Рамона ощутила на своем лице острую, жгучую полосу боли. Она инстинктивно, с подавленным вскриком, дёрнула руку назад, к ране. А тёмный силуэт, пронесся мимо неё, едва не задев, и растворился в коридоре.  Мы зовем путаницей музыку, для которой у нас нет слуха. Узоры, для которых у нас нет зрения. Логику, для которой у нас нет ума. Это тень, которую отбрасывает наше собственное невежество. Порядок был всегда. Беспорядок — в нашей голове, отказывающейся принять то, что не вписывается в наши рамки. Приглушённый свет в кабинете, казалось, стекал к его центру,. На полу две женщины сидели на коленях. Мортиша Аддамс и Хестер Фрамп, опустившись друг напротив друга, завершали расстановку последних элементов. Пять свечей были установлены по точкам, обозначавшим вершины пентаграммы, горя красным пламенем. Мортиша, держа на складках своего тёмного платья массивную кожаную тетрадь, медленно перелистывала страницы. Шорох бумаги под её пальцами был единственным звуком, нарушающим торжественную тишину. Её взгляд скользил по символам, схематичным изображениям энергетических узлов, выцветшим от времени чернильным записям, где уверенный, отточенный почерк её матери накладывался на более старые, округлые и чуть дрожащие строки. — Это… тетрадь бабушки? — вопрос прозвучал тихо, благоговейно.  Хестер, поправляя угол наклона последней свечи, медленно подняла взгляд. Пламя свечей отражалось в глубине её зрачков.  — Некогда он находился в ее владении, — ответила она. — Теперь он принадлежит мне. Таков порядок наследования. — Короткий, сухой звук сорвался с её губ — не смех, а скорее, отголосок циничного внутреннего комментария. Она взяла нож. Он был причудливо изогнут. Вся его поверхность, от острия до навершия на рукояти, была покрыта мельчайшей, сложной гравировкой. Несмотря на форму, лезвие сияло остротой. — Ты нашла нужную страницу? — вопрос, заданный тем же тихим тоном, приобрёл деловую окраску. Мортиша прекратила листать. Её указательный палец лег на страницу, испещрённую диаграммой, в центре которой сплетались круги, спирали и фигуры. Она молча, с ритуальной аккуратностью, протянула раскрытую, положив её на пол между ними.  — Протяни руки, — скомандовала Хестер, не удостоив страницы и взгляда. Всё её внимание было сосредоточено на дочери.  Мортиша повиновалась, вытянув вперёд руки ладонями вверх. Её кисти, обычно такие выразительные, сейчас казались хрупкими и бледными. Они дрожали. Мелкая, невидимая глазу дрожь, предательская вибрация страха, которую невозможно было скрыть. Хестер заметила это мгновенно. Её брови сошлись, образовав резкую, осуждающую складку на переносице. — Контролируй себя, — бросила она.  Мортиша инстинктивно, пытаясь подавить тремор, сделала глубокий, шумный вдох, наполняя лёгкие до предела, и с силой выдохнула. — И не дыши так, — тут же, отчеканивая каждый слог, парировала Хестер. — Ритм дыхания — главное в обрядах. Он должен быть ровным.  — Мортиша ощутимо поникла. Этот упрёк, столь знакомый и болезненный в своей предсказуемости, ударил с новой силой именно сейчас, в этот уникальный, трепетный момент. Она впервые была допущена за барьер, к совместному с матерью действу, к таинству, о котором лишь догадывалась. Для неё это был акт глубочайшего доверия и страшной ответственности, а в ответ — лишь сухая, безэмоциональная коррекция её несовершенства. Хестер уловила это мгновенное смятение в глазах дочери, эту проступившую сквозь взрослую маску детскую уязвимость. На долю секунды что-то изменилось в её выражении лица. Скорее, быстрый, стратегический пересчёт.  — Всё в порядке, Morticiá, — произнесла она. Голос не стал тише или нежнее, но изменился его тембр, его самая сердцевина. Она сказала это на итальянском. На безупречном, лишённом даже намёка на акцент. Имя, произнесённое на этом языке, подействовало на Мортишу.  Она чуть выпрямила спину, дрожь в ладонях почти полностью утихла, сменившись собранной готовностью. Ей всегда нравилось, когда мать называла ее так. Итальянский был их общим, сокровенным языком. Языком, выученным из старых книг и долгих вечеров в библиотеке родового поместья, где Хестер, отбросив привычную холодность, могла часами говорить о структуре или красоте грамматической конструкции. В те редкие времена, мать преображалась — обретала иную, странную живость, сосредоточенную на интеллектуальной элегантности, а не на поиске изъянов. Произнесение имени сейчас было высшей, предельно скупой формой поддержки, на какую только была способна Хестер Фрамп — тончайшей нитью, связывающей их с той давней, почти забытой традицией.  Но это хрупкое воспоминание было безжалостно разорвано острым, жгучим уколом боли. Быстро, без малейшего предупреждения или изменения в выражении лица, Хестер провела лезвием по ладоням дочери. Движение было стремительным и точным — две параллельные, неглубокие линии, из которых мгновенно выступили тёмно-алые капли. — Хватит витать в облаках, — произнесла Хестер, уже поднося клинок, чтобы собрать выступившую кровь на гравированную поверхность. Капли, коснувшись металла, не растекались, а словно впитывались в сложный узор, заставляя его слабо светиться изнутри тусклым, багровым свечением. — Мамá! — вырвался у Мортиши сдавленный, больше удивлённый, чем злой, возглас. — Можно было и предупредить. — Хестер коротко, почти беззвучно фыркнула. Она сделала лёгкий, небрежнвй пасс пальцами свободной руки в направлении ладоней дочери. И порезы на коже Мортиши начали стремительно стягиваться, бледнеть и исчезать. Через мгновение от них ничего не осталось. — По-другому ты бы свои руки не протянула, — парировала Хестер,  взгляд снова стал ледяным и сосредоточенным. Хестер повернула клинок, и багровое свечение в гравировке усилилось, пульсируя в такт её собственному, едва уловимому дыханию. Тихое гудение, находившееся ниже порога слышимости, наполнило комнату. Лезвие, поднесённое к глазам, превратилось в окно. Хестер Фрамп удерживала этот ключ, ее взгляд стал вторым, не менее важным инструментом. Он упёрся в дочь, как фокусирующая линза, призванная собрать рассеянный свет чужой души.  — Смотри на меня, — в голосн не было места для колебаний. — Не отводи взгляда. — Мортиша, ощущая, как пол под ней теряет твёрдость, а воздух становится тяжёлым, подняла взгляд и уткнулась в материнские глаза. Кивок был рефлекторным актом согласия.  Хестер начала говорить. Но язык, который полился из её горла, не принадлежал ни одной человеческой культуре. Это были сейсмические толчки голосовых связок, низкочастотное гудение, рождённое где-то в глубине грудной клетки и вышедшее наружу сквозь стиснутые зубы. Казалось, вибрировали не голосовые связки, а каждая отдельная кость в её теле. Кровь на ноже отозвалась мгновенно. Она вскипела, будто клинок раскалили докрасна. С поверхности металла начал подниматься густой, багровый пар, но он клубился вокруг лезвия, образуя плотную, медленно вращающуюся туманность, внутри которой мелькали искры тёмного пламени. Тело Мортиши перестало подчиняться ей. Зрачки, вопреки всем усилиям воли, поползли вверх, уступая место белкам. Дыхание прервано. Воздух застрял в её гортани, лёгкие замерли в состоянии пустого, бесполезного расширения. Хестер не прекращала своего гортанного бормотания. Она смотрела сквозь закатившиеся глаза дочери, искала сам ток сознания, энергетический след, ведущий в лабиринт чужой памяти. В тот миг, когда последняя капля крови испарилась с лезвия, они застыли. Вместе. Их головы откинулись назад, обнажив длинные, напряжённые линии горла. Глаза Хестер закатились, показав белки. И по щекам обеих женщин  потекли слёзы. Они были густыми, как смола, чёрными. Они струились из уголков глаз, оставляя на коже глянцевые, маслянистые тропы.  Дыхание Хестер, до этого едва заметное, тоже остановилось. И в следующее мгновение их тела обрушились на пол. По разные стороны от центра.  Тело Хестер содрогнулось в серии мелких, отрывистых конвульсий. Её сознание, проткнутое, было выдернуто из черепа и брошено в бурное, мутное море чужой психики. Она не обнаружила демонической сущности в классическом понимании. Не наткнулась на скверну. То, что оккупировало Гомеса Аддамса, было иным. Чужой душой. Иностранным «Я», не просто вселившимся, а сросшимся с энергетическим каркасом жертвы, как паразит, заместивший собой нервные узлы. Её втянуло в саму ткань воспоминания — в живой, дышащий, сенсорный слепок из сознания Мортиши. Она смотрела в глаза Гомеса — знакомые, обычно несущие в себе целый карнавал наигранных эмоций. Но сейчас сквозь эту привычную маску проглядывал иной силуэт. Иной контур личности. Мужчина. Высокий, с осанкой, которую воспитывают поколения власти и безусловной уверенности. Красота его была холодной, отточенной, лишённой тепла жизни. Дорогой, безупречно сидящий костюм скрывал, но и подчёркивал тренированное тело. Каждая деталь, от пробора до лёгкого, дорогого аромата, витающего вокруг него, говорила о деньгах, контроле и врождённом праве повелевать. Он смотрел. Но не на Мортишу, в чью память вторглась Хестер. Его взгляд прошёл сквозь образ дочери, словно её там и не было. Он смотрел прямо на саму Хестер Фрамп. Он видел ее вторжение, ее присутствие в этом воспоминании. Его губы медленно растянулись в улыбку — широкую, безупречную, но совершенно пустую. Он приподнял руку и медленно, с преувеличенной, насмешливой небрежностью, помахал ей пальцами.  Холодная, чистая ярость, острее и примитивнее любого страха, пронзила Хестер даже в этом эфемерном состоянии. — Кто ты? — ее голос,  врезался в пространство видения. С призраками и захватчиками душ не было места для разговора. Только прямой вопрос, подкреплённый злостью. — Назови себя. — Мужчина замер. Его взгляд скользнул по её образу, оценивая, изучая. Он покачал головой —  с выражением лёгкого, снисходительного изумления, будто дивясь ее наглости. — Джеймс, — голос был бархатным, спокойным, с едва уловимой хрипотцой, как у человека, слишком много говорившего в своей жизни. — Джеймс Патрик Марч. — И в тот же миг воспоминание разорвало на части. Обеих женщин с вышвырнуло обратно в реальность. Они поднялись с пола одновременно, с хриплым, захлёбывающимся звуком, больше похожим на предсмертный хрип, чем на вдох. Их тела судорожно вздрагивали, груди вздымались в попытке втянуть воздух в спазмированные лёгкие. Рты были открыты, из горла вырывались сиплые, свистящие звуки. Чёрные, маслянистые следы ещё стекали по их лицам.  Хестер, опираясь на локоть и отплёвываясь от вкуса праха и чуждой энергии, первой перевела взгляд на дочь. В глазах бушевал хаос — яростное, обжигающее недоумение.  — Кто такой Джеймс? — голос был хриплым шёпотом.  Мортиша, дрожащими, неуклюжими движениями вытирая с лица липкие потоки, лишь слабо замотала головой, сознание ещё барахталось в омуте шока. — Кто такой Джеймс Патрик Марч, Мортиша? — Хестер повторила, уже поднимаясь на колени. Голос её окреп, приобрёл знакомую, интонацию, но теперь в ней вибрировала опасная злоба. Аддамс медленно, с огромным трудом подняла на неё взгляд. Её лицо было призрачно-бледным, измазанным чёрным, в глазах стояла пустота глубокого потрясения и… болезненного узнавания. Она сглотнула,  губы дрогнули. — Это… — она прочистила горло. — Бывший муж Графини Элизабет. Призрак, обитающий в этом отеле.  Недосказанность — это не слабость. Это значит доверить собеседнику самое ценное: возможность додумать самому. Ведь мы так боимся незавершенности, что ставим точки там, где следовало бы ставить многоточие. Именно в этом вся… …Глубокой ночью… Поздний вечер отлился в спальне бархатным мраком. Мортиша Аддамс восседала на самом краю широкой, роскошной кровати. Её поза была тщательно выстроенной: одна нога, обутая в тонкий чулок, изящно перекинута через другую, спина безупречно пряма, но в плечах сквозила ленивая расслабленность. Руки покоились на коленях, пальцы слегка переплетены. Но вся эта кажущаяся небрежность была обманчива. Каждая мышца в её теле была натянута, а сознание сфокусировано. Её взгляд был неподвижно направлен на дверь в ванную комнату. Она выжидала.  Она только что вернулась из кабинета матери, и под кожей всё ещё пульсировал странный, сложный коктейль из чувств. Горечь от унизительной исповеди, нервное напряжение от вывернутых наружу тайн, привкус железа на языке. Но под этим слоем, в самых глубинах, теплилось нечто новое, хрупкое и опасное. Впервые за всю мучительную взрослую жизнь Хестер Фрамп, пусть на миг, пусть сквозь зубы, взглянула на неё не как на неудавшееся продолжение рода, не как на вечную проблему, а… почти как на равную себе силу. Почти. Этот, возможно, иллюзорный прорыв требовал акта. Или, на худой конец, полного, тотального смыва липкого осадка материнского «признания», стресса, въевшегося в кости. Расслабиться. И Мортиша знала единственный, самый эффективный и сладкий способ достичь этой цели. Дверь в ванную наконец подалась, отворившись с тихим вздохом. В спальню вплыло облако влажного пара. На пороге, застыла сама Графиня, застигнутая врасплох. Целый долгий день их пути не пересекались, слова не обменивались. Вид Мортиши, восседающей в такой выжидающей позе прямо напротив, явно нарушил ее вечерний ритуал.  — Привет… — голос прозвучал тихим, чуть сбитым с толку шёпотом, потерявшимся в тишине комнаты. — Ты… ждешь ванную? — Она слегка кивнула головой назад, в сторону ещё дымящегося влагой и теплом помещения, взгляд вопросительно скользнул по лицу ведьмы. Мортиша не удостоила её ответом. Только уголки рта, медленно поползли вверх, формируя улыбку. Элизабет, оправившись от минутного ступора, ответила ухмылкой. Она облокотилась о косяк двери.  Ткань, промокшая от пара, бесстыдно облегала каждую линию её тела, превращаясь в откровенную демонстрацию. Каждый изгиб, каждое ребро, каждая тень между бёдрами проступали сквозь неё.  — Я соскучилась, — прошептала Графиня,  голос, обычно такой ровный и холодный, обрёл низкие, бархатистые, тёплые обертоны, в которых таилось обещание и приглашение. Её взгляд медленно проплыл по силуэту Мортиши, от закинутой ноги до неподвижного лица. Но ведьма продолжала хранить своё гробовое молчание. Только улыбка стала чуть шире, а в глазах вспыхнул новый огонёк. Она разглядывала Бровь Графини поползла вверх. Она выпрямилась. — Что-то… случилось? — шёпот стал ещё тише, почти беззвучным. Она сделала шаг вперёд, переступая порог. Резкий, отрывистый, исполненный неприкрытой власти взмах руки Мортиши. Невидимая сила обрушилась на Элизабет. Ноги сами собой подкосились в коленях. Она рухнула вниз с глухим стуком костей о твёрдый пол. Её тело на мгновение застыло в этой шокирующей, глубоко унизительной позе — на коленях.  — Мортиша, что это такое? — голос Графини утратил всю прежнюю томность и тепло. В нём зазвенело нарастающее, острое раздражение, поверх которого уже пробивалась первая волна чистого шока от подобного обращения. Аддамс ответила вторым взмахом. Беззвучным, лёгким. Сила, удерживающая Элизабет, перераспределилась. С подавленным, хриплым выдохом, вампирша была пригнута вперёд. Её ладони с силой ударились о пол, приняв на себя вес верхней части тела. Спина выгнулась неестественной дугой, создавая откровенно покорную и предельно уязвимую позу.  — Аддамс. — вырвалось из сдавленного горла, как шипящее, обжигающее проклятие. Она дёрнулась всем телом. — Какого черта? — Ведьма лишь пошевелила кончиками пальцев, и из груди сорвался тихий, хихик. Магия ответила на этот жест. Колени Элизабет сдвинулись с места. Медленно, мучительно, сантиметр за сантиметром, она поползла вперёд. Не по своей воле. Её прекрасное, гордое тело двигалось, подчиняясь чужой, насмешливой прихоти, волоча за собой шлейф промокшего шёлка. — Блять, ты совсем охуела? — прошипела Элизабет, голос надломился и сорвался, искажённый яростью и невероятным, сжигающим душу унижением. Она отчаянно сопротивлялась, пытаясь всем весом, всей силой своих веков упереться в пол, но магия была тоньше, настойчивее, коварнее грубой физической силы. Она проникала сквозь мышцы, сквозь кости, подчиняя себе саму волю к сопротивлению. Но сквозь сопротивление сквозило возбуждение. Запретное, стыдное до слёз возбуждение от этой тотальной потери контроля. Но сама Графинч отчаянно пыталась скрыть это, отворачивая лицо, сжимая веки, стискивая челюсти. Подобного обращения — такого грубого, такого властного — она не позволяла никому и никогда. И ее бесило не только насилие, но и собственная, предательская, физиологическая реакция на него, и полная, удручающая беспомощность перед этой «гнусной, иступлённой магией». — Отпусти меня, сейчас же. — сломленная мольба, вырванная наружу ценой невероятных усилий над гордыней. Она продолжала бороться, каждое движение давалось с таким напряжением, что жилы на её шее и руках натянулись.  Мортиша медленно, с театральной неспешностью, подобрала подолы своего тёмного, строгого платья. Она задрала их высоко, обнажив бледные, гладкие бёдра в чёрных чулках. И так же медленно, с демонстративной откровенностью, раздвинула ноги, образуя прямо перед ползущей к ней вампиршей пространство.  — Мой питомец, — прозвучал голос. Она наблюдала, как расстояние между ними тает, как Элизабет, преодолевая последние сантиметры, оказывается у самых её ног. — Ты, кажется, забыла, где твоё настоящее место. — Вампирша, доползшая до подножия кровати, замерла, уткнувшись лицом почти в пол у самых туфель ведьмы. Всё её тело было объято мелкой, непрекращающейся дрожью — вибрацией чистейшей ярости, сжигающего стыда и того самого, тщательно скрываемого, но уже вырывающегося наружу возбуждения, которое пропитывало воздух вокруг нее. Дрожь пробегала по её напряжённым плечам, выгнутой дугой спине, подрагивающим бёдрам. Мортиша наклонилась вперёд. Пальцы впились в упрямый, острый подбородок Элизабет. С непререкаемым требованием. Она заставила её поднять голову. Заставила встретиться взглядом. Их глаза встретились. В глазах Графини бушевал ад: ярость, стыд, первобытный страх перед полной потерей себя. И — самое главное, самое яркое — тот самый, предательский, пылающий, ненавистный ей самой интерес, который она уже не могла полностью задавить или скрыть. Её дыхание было тяжёлым, прерывистым, свистящим; губы были приоткрыты, обнажая линию безупречных, чуть заострённых зубов. Мортиша улыбнулась. Она видела это всё. — Тебе это нравится, — протянула она. — Я это чувствую. Я это слышу… — голос опустился до интимного, обжигающего шёпота, — …твой стон, который ты держишь в горле. — Глаза с непререкаемой властью, опустились вниз. Приказ. — Ты ведь прекрасно знаешь, что от тебя требуется, — голос полился, бархатный, пропитанный такой уверенностью, что казалось, он проникал не через слух, а через саму кожу, вибрируя в костях и заставляя подчиняться. И в тот же миг, синхронно с последним словом, её кисть совершила лёгкий, изящный взмах в воздухе. Невидимые путы магии, сковывавшие каждую мышцу Элизабет, мгновенно испарились, растворились, будто их и не было. Графиня выдохнула. Это был выдох существа, которому внезапно вернули возможность двигаться, но не вернули свободы воли. Она не отрывала взгляда от лица Мортиши. С видимым, почти мучительным усилием над собственной гордыней Графиня медленно, приподнялась. Она приблизилась к краю кровати,  руки легли на обнажённые, гладкие бёдра ведьмы. Прикосновение было не ласковым, а твёрдым, властным в своей покорности, в нём читалась вся ярость вынужденного подчинения. Она склонила голову. Мортиша не стала выжидать. Её ладонь легла на затылок Элизабет. Фиксируя, направляя. С лёгким, но неоспоримым давлением она начала двигать голову вампирши, подводя ее.  Графиня не сопротивлялась. Она позволила вести себя. Губы приоткрылись, идеальные, острые зубы, впились в тончайший шёлк нижнего белья. Резкий рывок головы вбок. Раздался короткий, сухой, неприличный звук рвущейся ткани. И прежде чем обрывки шелка успели упасть, язык уже нашёл свою цель. Движения  были быстрыми, агрессивными, лишёнными всякой предварительной нежности или игры. Она вымещала злобу — не столько на Мортише, сколько на самой себе,на том, что её тело и душа отзывались на такое обращение с таким постыдным откликом. Сдавленный стон вырвался из самой глубины гортани ведьмы.  — Тише, — прошептала она. — Тшшш… — пальцы сменили хватку на медленные поглаживания. Она начала водить ладонью по светлым волосам Элизабет, по напряжённой шее, успокаивающим жестом, который вступал в возбуждающий контраст с работой, которую язык совершал ниже. Мортиша издавала тихие, прерывистые постанывания, тело выгибалось дугой, предлагая себя ещё больше. Это псевдо-утешение, эта снисходительная ласка, обожгла гордыню Элизабет сильнее любого оскорбления. Ощущение, что с ней обращаются как с зверем, которого нужно приструнить лаской, было невыносимым. В ответ её пальцы, до этого просто лежавшие на бёдрах Мортиши, впились в плоть. Ногти с силой врезались в нежную кожу внутренней поверхности бедра, что та вздрогнула всем телом, и новый, более высокий стон сорвался с её губ. Боль и удовольствие сплелись в тугой, неразрывный узел. — Вампирёнок мой… — проскулила Мортиша, в слове, произнесённом с придыханием, звучала странная химия укора, нежности и поощрения. Она чувствовала, как ногти Элизабет погружаются всё глубже. Графиня схватила правую ногу Мортиши. Без усилия она приподняла и уложила её себе на плечо, кардинально меняя угол. Ведьма вздрогнула, тело прогнулось в новой, ещё более неестественной дуге. И в этот миг она ощутила уже не просто давление — а острую, режущую, настоящую боль. Она опустила взгляд, и дыхание перехватило. Руки Элизабет по-прежнему впивались в плоть, но теперь это была уже не игра. И идеально остриженных ногтей, сквозь кожу на кончиках пальцев, выступали тонкие, острые когти. Именно когти — тёмные, слегка изогнутые, отливающие в полумраке. Принадлежащие её истинной, древней, хищной сущности. И они вонзались в плоть Мортиши глубоко, так глубоко, что на поверхности мгновенно выступили алые, сочащиеся капли крови. — Блять… — прошипела Мортиша, растягивая слово в долгий, дрожащий выдох. Её глаза закатились под веки, голова запрокинулась. Она облокотилась на левую ладонь, правая рука, внезапно вцепилась в волосы с новой силой. Пальцы сплелись в светлых прядях, сжимая их, и она начала притягивать голову Элизабет к себе ещё ближе, ещё настойчивее, требуя большего, глубже, острее, насильно сливая режущую боль от рассечённой кожи с ослепляющим наслаждением от языка.  Графиня слушалась. Слепо, с той яростной, самоуничтожительной преданностью, что стирает грань между наказанием и наградой. Её язык вел Мортишу по узкому краю, где  боль от впившихся когтей и наслаждение от его движений переплелись в единое. Натягивая всё туже, пока не достигла предела прочности. Оргазм обрушился на Мортишу обвалом — внезапным, тотальным, выворачивающим всё нутро. Её тело выгнулось, каждый мускул сковала одна продолжительная, мучительно-сладкая судорога. Звук, сорвавшийся с её губ, был захлёбывающимся выдохом, в котором растворилось всё. Элизабет не остановилась. Даже когда первая, самая сильная дрожь сотрясла бёдра ведьмы, даже когда пальцы судорожно впились в светлые волосы, вампирша продолжила. Её язы не ослабил натиск. Он продолжил свои влажные, выверенные круги, выжимая из тела Аддамс каждую последнюю, тлеющую искру удовольствия, насильно продлевая эту агонию экстаза до пределов, заставляя её биться в тихих, надрывных конвульсиях долгое время после того, как пик, казалось бы, должен был пройти. Мортиша выпрямилась рывком, сознание, унесённое в небытие, вернулось. Рука, до этого вцепившаяся в волосы резко отдернула голову Элизабет назад. Шея вампирши обнажилась в дуге, заставляя её принять позу ещё более унизительную. — Плохая сука, — прошипела ведьма. В голосе не было злости.  Не дав Элизабет и мига на осмысление, ладонь ведьмы обрушилась на щёку. Пощечина прозвучала сухим, звонким щелчком. На бледности кожи Графини мгновенно расцвело алое, чёткое пятно, повторяющее форму ладони.  Мортиша не позволила шоку закрепиться. Она опустила свою ногу с плеча и, не меняя положения, резко наклонилась вперёд. Её губы нашли губы Элизабет в поцелуе, который не был ни лаской, ни проявлением страсти. Её язык грубо, без намёка на просьбу или подготовку, вторгся в рот, захватывая пространство. Графиня вздрогнула всем телом, её веки дрогнули, а между бровей промелькнула быстрая, глубокая складка протеста, отвращения и  недоумения. Она попыталась отпрянуть. Мортиша отстранилась — всего на сантиметр, так, что их губы почти соприкасались, и  слова влились прямо в полуоткрытый рот Элизабет.  — Я веду. Ты принимаешь. — И она снова погрузилась в поцелуй. На этот раз — требовательнее, глубже. Её язык не просто исследовал — он владел, лишая воздуха, вытесняя любую возможность сопротивления на уровне рефлекса. И что-то внутри Элизабет дрогнуло и рухнуло. Вся ярость, весь стыд, всё кипящее отвращение к ситуации столкнулись с ново реальностью физического ощущения. Она проскулила — жалобно, невольно, звуком, который вырвался помимо её воли — и расслабила челюсти, позволив чужому языку свободно двигаться в её рту, подчинившись его ритму. Её собственное дыхание, до этого прерывистое, стало тяжёлым, шумным, свистящим. Тело отозвалось новой, густой, почти болезненной волной возбуждения, затопившей всё остальное. Громкие, влажные, неприлично откровенные звуки их поцелуя — чавканье, шлепки, прерывистые всхлипы — наполнили тишину комнаты, сводя с ума, окончательно стирая последние барьеры сознательного сопротивления. В тот миг, когда разум Элизабет окончательно потонул, потеряв всякую ориентацию, Мортиша снова разорвала контакт. Графиня осталась сидеть на коленях, ошеломлённая, с опухшими, покрасневшими губами и полностью затуманенным, невидящим взглядом. Она жалобно, почти беспомощно, посмотрела на Мортишу.  Аддамс лишь позволила уголку своего рта дрогнуть усмешке.т— Ты не заслужила, вампирёнок. — Резкий, отрывистый взмах свободной руки. Сила магии рванула дверь ванной комнаты на себя и, подхватив Элизабет, отшвырнула к деревянной поверхности. Вампирша с глухим стуком прижалась к двери спиной и плечами. Тонкий шёлковый пеньюар, и так державшийся на волоске, сполз с плеч, бессильно упав на локти, обнажив тело. Та же невидимая сила развела бёдра в стороны, зафиксировав в откровенной, уязвимой позе. — Помнишь, — начала Мортиша тихо, задумчиво, будто перебирая в памяти. Она медленно, с кошачьей грацией, поднялась с кровати. — Помнишь, что ты заставила меня тогда с собой делать? В самый первый раз? — Она неспешно, с преувеличенной аккуратностью, стала поправлять своё помятое платье, расправляя складки, приводя себя в порядок. Каждое движение было осознанным, полным самообладания. Элизабет, пригвождённая к двери, с трудом сглотнула. В горле стоял ком.  — Тебе… — голос сорвался, она попыталась вдохнуть, и продолжила с надрывом, — …тебе понравилось. Всем чертям назло… понравилось. — Она пыталась вложить в слова насмешку, цинизм, но получилось лишь хриплое, сдавленное. Её взгляд, прикованный к ведьме, был влажным. — Верно, — согласилась Мортиша. — Но теперь, дорогая, моя очередь наблюдать. — Она снова уселась на край кровати, устроившись с комфортом, сложила руки на коленях. Её поза была расслабленной, но взгляд — внимательным, безжалостно оценивающим. — Начинай. Покажи мне, что ты умеешь. Когда тебя не водят за руку. — Элизабет замерла. Её взгляд, дикий и испуганный, метнулся от спокойного лица Мортиши к своим бёдрам, к рукам. По её телу пробежала мелкая, непрекращающаяся дрожь — вибрация чистого, непереносимого напряжения. Медленно, с видимым усилием, правая рука оторвалась и повисла в воздухе, пальцы сжались в слабый, беспомощный кулак, и дрожа начала неуверенно опускаться вниз, к месту между бёдер.  Но за сантиметр до цели, пальцы дёрнулись назад.  — Я не… не хочу, — прошипела она. — Не здесь. Не на полу. Отпусти, сейчас же. — Мортиша не изменилась в лице. Только её улыбка стала чуть шире, чуть холоднее. — Интересно, — тихо, почти ласково начала она, наклоняясь чуть вперёд. — Ты это мне говоришь? Или всё-таки пытаешься солгать самой себе? — голос опустился до интимного шёпота, полного уверенности. — Я же тебя слышу, Элизабет. Каждый внутренний вопль. — Она сделала паузу, давая словам впитаться. — А знаешь, что я ненавижу больше всего на свете? Когда мне лгут. Прямо в глаза. И особенно… когда это делаешь ты. — Ладонь Мортиши описала в воздухе резкую дугу. Пространство вокруг Элизабет сжалось, искривилось, тело переместилось. Грудь и одна щека были плотно прижаты к полу, таз высоко задран, спина выгнута. Голова была насильно повёрнута вбок, чтобы глаза могли видеть ведьму. Правая рука, против всякой воли, была отведена за спину. — Пожалеешь об этом, — выдохнула Элизабет. — Отпусти меня, чёртова сука. — Ответом был смех. Ещё один, почти небрежный взмах пальцев.  И рука Графини повиновалась. Её собственные пальцы под властью магической воли, вошли в неё. Глубоко. Резко. Без намёка на подготовку, без капли милосердия. Она проскулила — высоко, пронзительно, звуком, в котором сплелись шок от грубого вторжения, острая боль и мгновенный, предательский, сжимающий низ живота спазм наслаждения. Ритм был безжалостным: быстрые,  но требовательные толчки, лишённые всякой гармонии.  На губах Мортиши расцвела злорадная, холодная усмешка. Она наблюдала, как по лицу Элизабет бегут мучительные гримасы, как свободная рука судорожно цепляется за пол. — Ну что теперь скажешь, мой непокорный вампирёнок? — голос прозвучал тихо, почти сочувственно, и от этой мнимой нежности становилось только хуже. Вампирша метнула взгляд — испепеляющий, но удержать его не смогла. Веки дёрнулись, и глаза закатились. Противная, унизительная правда была в том, что это сводило её с ума. Ярость и возбуждение, смешавшись в ядовитый коктейль, травили её изнутри, заставляя тело отзываться на каждое грубое движение густой, постыдной волной тепла.И магия не отпускала. Она заставляла Элизабет трахать саму себя, превращая в марионетку, которая дергает за свои же собственные нити. Это было не просто физическое воздействие. Это было ощущение — чужая, бархатистая и цепкая воля, обволакивающая её сознание, проникающая в мышцы, подменяющая ее желания своими. Она дурманила, стирала границы «я», превращая в инструмент для получения наслаждения под пристальным взором другого. Мортиша наблюдала, не шелохнувшись, как на лице и теле Графини разыгрывается немая драма сопротивления и капитуляции: как сжатый кулак постепенно разжимаеься, как судорожные вздрагивания сменяются ритмичными, непроизвольными толчками бёдер навстречу руке, как дыхание превращается в серию коротких, хриплых всхлипов, а из горла вырываются всё более громкие, неконтролируемые стоны. Она видела, как всё тело напрягается, готовясь сорваться. И когда оргазм уже был неотвратим, как падение, Мортиша снова взмахнула рукой. Всё замерло. Абсолютно. Рука Элизабет остановилась, погружённая в неё до середины пальцев. Наслаждение, набравшее скорость, налетело на невидимую стену. Эффект был сокрушительным. Звук, вырвавшийся из груди Элизабет, был нечеловеческим — жалобным, надорванным скулёжом.  — А теперь… — голос Мортиши прозвучал мягко, сладко, ядовито, — …самостоятельно, моя дорогая. Покажи, на что ты способна без моей помощи. — Слово «самостоятельно» повисло в воздухе. Сделать это самой — осознанно, добровольно, продолжая этот акт — было пыткой иного порядка. Это означало признать желание. Взять на себя ответственность за этот позор. Но потребность, разогретая до белого каления  была сильнее. Она горела внизу живота. Это было сильнее гордости. Сильнее стыда. Сильнее её самой. Элизабет зажмурилась, пытаясь создать хоть какую-то иллюзию уединения, но это было бессмысленно. Она чувствовала этот взгляд на своей коже — горячий, как прикосновение. Она вздрогнула всем телом, когда мышцы, наконец-то подчинившись отчаянной, сломленной воле, совершили первый, робкий, невероятно стыдный толчок. Затем ещё один. Медленно, сначала неуверенно, потом с нарастающей, отчаянной яростью, она начала ускорять темп. Движения были резкими, почти злыми, с тем самым саморазрушительным пылом, что заставлял спину выгибаться. Мортиша наблюдала. Её глаза сканировали каждый сантиметр этой сцены: игру мускулов на спине и бёдрах, капли пота, скатывающиеся по позвоночнику, дрожь в напряжённых икрах. Элизабет трахала себя в этой позе полного подчинения и откровения, под неотрывным взглядом, который, казалось, прожигал её насквозь. Она дышала тяжело, с хрипом и свистом, захлёбываясь собственной слюной и стонами, которые уже не могла и не пыталась сдерживать. Влаги было так много, что она стекала по  руке. Комната наполнилась звуками: громкие, влажные хлюпания, прерывистые, высокие стоны, смешивающиеся с её собственным тяжёлым дыханием. Она чувствовала, как волна нарастает снова — медленнее.  — Мортиша… — вырвался у неё тихий, надломленный шёпот, больше похожий на стон. — Да, моя хорошая девочка? — отозвалась ведьма,  голос внезапно стал ласковым, бархатистым, сладким. Она намеренно растянула слова, смакуя момент. — Что ты хотела сказать? Говори. — Можно я… — Элизабет не договорила. Слова застряли в горле, уступив место новому, захлёбывающемуся стону. Просить было невозможно. Но и молчать — невыносимо. Мортиша резко, почти отрывисто, взмахнула рукой. И маги снова вступила в свои права. Но на этот раз — не как тиран, а как союзник. Она обволокла руку Элизабет, не сковывая, а усиливая, направляя. Движения стали требовательнее, грубее, глубже, невыносимо быстрыми и точными. — Можно, — скомандовала Мортиша. — Для меня. — Элизабет закатила глаза. Её тело содрогнулось и ответило на этот приказ немедленно. Пара судорожных, неконтролируемых толчков под властью магии — и ее накрыло. Оргазм прокатился по ней не волной, а серией внутренних взрывов, выгибая спину, заставляя кричать — хрипло, беззвучно,  тело билось в конвульсиях. Мортиша наблюдала за этим несколько долгих секунд, пока судороги не стали ослабевать, превращаясь в мелкую дрожь, и полное обмякание. И только тогда она позволила себе тихий, глубокий, удовлетворённый смешок. Право на ошибку — наше главное право исследовать мир, который тоже не знает однозначных ответов. Часы, отсчитывавшие время после ухода Мортиши, слились воедино. Та ночь, что наступает, когда все поверхностные кошмары уже отыграли свою пьесу, и приходит черёд глубинных ужасов. Хестер Фрамп не сидела в кресле — она была вмурована в него. Абсолютно прямая спина, руки, лежащие на подлокотниках. Она не дышала — во всяком случае, её грудная клетка не колыхалась в привычном ритме. Её взгляд был прикован не к уентру комнаты. Её сознание, вновь и вновь проходилось по полученным данным, пытаясь сложить их в картину, которая не желала складываться. Образ наглого призрака, Джеймса Марча, наслаивался на воспоминания о пустых глазах Гомеса, а поверх всего этого стелился туман чёрных слёз Мортиши и холодное, наблюдающее присутствие, которое она ощущала сейчас, в этой самой комнате. Она сорвалась с места. Движение было резким, угловатым, лишённым привычной ей плавной грации. Она упала на колени в самый центр начертанной ранее пентаграммы, в эпицентр энергетического шрама. Пальцы нащупали на полу холодную металлическую тяжесть. Ритуальный нож. Она подняла его. И без тени раздумий провела по запястью. Разрез был глубоким, рассек кожу. Тёплая, густая кровь, гораздо темнее, чем у дочери, хлынула наружу, стекая ровной струёй. Боль — острая, кристально чистая — пронзила нервные окончания, но лицо осталось неподвижным. Она начала водить раненой рукой, позволяя крови вытекать и падать на пол. Она создавала круг. Линию, отделяющую «внутри» от «снаружи». Каждая капля её крови, насыщенная всей силой воли, всей концентрацией ярости и материнской боли, падая, становилась кирпичиком в стене, заклинанием в чистом виде. Она создавала не просто барьер. Она создавала крепость. Когда круг замкнулся, образуя вокруг неё неровное, мокрое кольцо, она остановила руку. Не глядя на зияющую рану, из которой всё ещё сочилась жизнь, она подняла ладонь другой руки и провела ею над разрезом. Пространство между её кожей и раной сгустилось, заполнилось тихим, нарастающим гудением. Под этим движением плоть начала реагировать. Края пореза потянулись друг к другу, кровотечение прекратилось, кожа сомкнулась, оставив после себя ничего.  Кровь, пролитая на пол начала преображаться. Из тёмно-красной она стала багровой, затем фиолетовой, и наконец — угольно-чёрной. И она шипела. От чёрного круга повалил едкий, прозрачный дымок с запахом палёной плоти. Все внутренние демоны на мгновение отступили перед этим зрелищем — её кровь, заколдованная в оберег, вела себя как нечто отравленное, чуждое. Её глаза, сузившись, впились в чёрное, шипящее кольцо. — Что ж… — выдохнула она, в этом шёпоте было удовлетворённое подтверждение самых глубинных подозрений. Она взмахнула рукой.  Пять потухших свечей по краям пентаграммы вспыхнули одновременно. Пламя на этот раз было белым, оно не колыхалось, а стояло ровными столбиками. Она начала медленно обводить взглядом периметр комнаты. Тьма в углах, за пределами света свечей, была не просто отсутствием освещения. В ней пульсировало ощущение. Присутствие. Чужое. Оно не угрожало, не нападало. Оно наблюдало. С интересом. И в этой абсолютной чужеродности сквозил парадоксальный, сбивающий с толку отзвук чего-то… знакомого до боли. Смутного, как обрывок мелодии из раннего детства, или запах дома, который ты ненавидишь, но который навсегда врезался в подкорку. Хестер тяжело, с усилием выдохнула, пытаясь вытолкнуть из лёгких это давящее, чужеродное чувство. Она закрыла глаза, отрезав визуальный мир. И начала говорить. Звуки, которые теперь полились из горла, были иного порядка. Это был язык куда более древний, мёртвый, выкопанный из самых нижних слоёв семейных архивов и выученный по намёкам в полуистлевших манускриптах. Слоги были тяжёлыми, чужеродными для человеческого речевого аппарата. Они вылетали, смешиваясь с собственным, прерывистым шипением на выдохе и быстрым, сбивчивым бормотанием на забытом диалекте — словно её сознание работало на двух частотах: одна низкая, ритуальная, другая — высокая, управляющая. Её голова сама собой откинулась назад, обнажив горло. Веки дёрнулись и распахнулись. Зрачки были расширены до предела.  И тогда её накрыло. Целые, законченные сцены, насыщенные не только визуальным рядом, но и звуками, запахами, тактильными ощущениями, эмоциональным фоном. Она увидела всё. Всё, что Мортиша вычеркнула, спрятала от нее, переиначила. Она увидела не просто факт измены. Она увидела насилие. Холодное, расчётливое, унизительное. Она увидела, как руки, которые должны были оберегать, причиняли боль. Как слова, которые должны были утешать, ранили глубже любого ножа. Она увидела, как ее дочь, ее ребёнок, ее продолжение, пыталась достучаться до тени того, кого любила, и встречала лишь насмешливую стену или грубую физическую силу. Она увидела отчаяние, медленно превращающееся в оцепенение, а затем — в ту самую тёмную, опасную пустоту, из которой, как она теперь понимала, и выросла связь с вампиршей. Материнское сердце, десятилетиями закованное в броню холодной ненависти ко всему миру, не выдержало этого зрелища. Оно взорвалось. Физически, в груди, возникла такая острая, разрывающая боль, что у неё перехватило дыхание. Слёз не было — слёзный канал, казалось, атрофировался у неё много лет назад. Но боль была настоящей, животной, примитивной. Боль, которую она считала навсегда похороненной под слоями расчётов и злобы. Она вырвалась из видения с силой, будто её выдернули из петли. Её тело дёрнулось, она закашлялась, судорожно хватая ртом воздух, которого не хватало. Она сидела, опершись руками о пол, тяжело дыша, с глазами, в которых бушевала смесь немого ужаса и чистой, неразбавленной ярости. Ярости, способной испепелить мир. Пазл, наконец, с грохотом упал на место, собрав чудовищную, отвратительную картину. Да, Гомесом управляла чужая воля. Дух Джеймса Патрика Марча, этот извращённый мертвец. Но ключевое слово — управляла. Не вселялась, как бес, вытесняя личность полностью. Если бы в самой основе Гомеса Аддамса, в самой сердцевине его существа, не было согласия, слабости, тайного желания причинить боль, сладострастия от предательства — он смог бы сопротивляться. В нём был не демон, а человек. Дух человека. Злой, развращённый, настойчивый — но такой же, как и он сам. А значит, Гомес был не просто марионеткой. Он был соучастником. Он предоставил свою руку, свой голос, своё тело. Он допустил это. Позволил чужой тьме использовать себя как орудие пытки для той, кого когда-то клялся любить. Ненависть, что вспыхнула в ней, была чёрной дырой. Она поглощала всё — боль, ужас, остатки каких-либо сомнений. Она пылала абсолютным холодом неумолимого решения. Она была готова. Готова не просто убить Гомеса Аддамса. Готова стереть его с лица земли и из памяти вселенной. Разорвать на клочки не только его бренную оболочку, но и его душу, если таковая у него ещё оставалась, рассеять её атомы в небытии. И этих призраков — Салли, чьё имя звучало как ядовитый шёпот в истории дочери, и Джеймса, этого наглого покойника, осмелившегося улыбаться ей, Хестер Фрамп, из глубины чужого кошмара.  Как они посмели?  Это было не просто преступление.  Это было кощунство.  Объявление войны, на которую она ответит таким истреблением, что от ее врагов не останется даже эха в коридорах времени. Именно в этот миг, когда ярость достигла апогея и начала кристаллизоваться в чёткие, изощрённые планы абсолютного возмездия, ее монологический ад был грубо азбит извне. Звук. Обычный, бытовой. Скрип поворачивающегося механизма, лёгкий толчок, и мягкий щелчок открывающейся двери, ведущей из холла в ее апартаменты. И за ним — голос. Голос, от которого вся ее титаническая конструкция — и ярость, и боль, и холодная решимость — мгновенно обратилась в пыль, рассыпалась.  Голос, знакомый до физической тошноты, до спазма в животе, до желания вырвать собственные уши, лишь бы не слышать.  Голос, врезавшийся в самую сердцевину её существа, в те памяти, которые она замуровала, залила бетоном и поклялась никогда не вскрывать. Её сердце, только что разрывавшееся от боли и ярости, совершило в груди нечто немыслимое.  Сжалось в ледяной, безжизненный комок и повисло в пустоте, перестав быть органом, превратившись в глыбу боли и абсолютного шока. — Кого это вы устроили у меня в номере? — донеслось из холла. И вся реальность для Хестер Фрамп перевернулась, съехала с осей и рухнула в бездну. Даже самый тяжелый финал — это форма освобождения. Он ставит точку, закрывает книгу, позволяет дыханию вырваться наружу. Не имеющая завершения пытка — это комната без дверей, где газ медленно заполняет весь кислород. Она сорвалась с пыльного пола. Адреналин заглушал тупую боль. Рамоне было все равно. Вся ее воля, весь ее гнев сузились до одной цели — не дать уйти этому отродью. Она рванулась вперед, тело, еще секунду назад сжавшееся от удара, теперь полетело вслед за убегающей тенью. Коридор встретил ее гробовой тишиной. Она замерла на пороге, грудь высоко и резко вздымалась. Ее глаза сканировали полумрак, выискивая движение, малейшее дрожание воздуха. Ничего. Пустота.  — Проклятье, — вырвалось у нее сдавленным, хриплым выдохом, в котором кипела вся ярость бессилия. Пальцы с бешеной силой вдавили рукоять ножа, будто желая вогнать его в самое сердце. Против воли, кончики пальцев дрогнули и потянулись к щеке. Рана, оставленная Бартоломью, пылала полосой. Прикосновение к влажной, липкой крови заставило ее вздрогнуть — от оскорбительной реальности этого шрама, этого доказательства того, что ее задели. — Мерзкая тварь, — прошипела она внутрь себя. Она резко, с силой выдохнула через нос, оставив дверь номерa открытой. Она исчезла в черном провале лестницы, растворившись в нем.  Тишина, воцарившаяся после, была полной ожидания. Она длилась ровно столько, сколько было нужно, чтобы убедиться в окончательном уходе. И тогда из глубины ниши, бесшумно вышла Лиз Тейлор. Она выждала еще три удара собственного сердца, и лишь затем шагнула вперед. Ее взгляд скользнул по коридору, фиксируя пустоту, как доказательство. Оон прилип к проему двери. Она подошла ближе, губы начали шевелитьться беззвучно, а потом родился едва слышный, прерывистый звук. — Не может быть... О, нет, нет, нет... — Этот шепот был стоном, выдавленным из самой глубины, где уже кричала паника. Она переступила порог, глаза, широко открытые, жадно метались по комнате, выхватывая очертания комнаты. — Бартоломью?.. — Имя сорвалось с губ полным тщетной надежды. Она сделала шаг вглубь. — Черт возьми..., — гортанное, полное отчаяния ругательство. Она отшатнулась назад, на свет.  В коридоре она обернулась к двери, и ее движения стали резкими, отрывистыми. Связка ключей, извлеченная из кармана, громко загремела в дрожащей руке. Она лихорадочно перебирала холодные металлические зубцы, пока не нащупала нужный. Вставить его, повернуть — действия были доведены до автоматизма, но сейчас в них была злая, беспомощная ярость. Защелкнув замок, она на мгновение прислонилась лбом к прохладной деревянной панели. — Она нас всех перережет. Одного за другим, — бормотала она, голос звучал плоско, безжизненно, как будто она констатировала неизбежное. — Я так и знала. — млова были выжаты сквозь зубы, пропитаны горечью самобичевания. Она оттолкнулась от двери и вновь окинула коридор взглядом. Глубокий, шумный, прерывистый вдох наполнил ее легкие. Левая рука, все еще сжимавшая ключи, уперлась костяшками в бок, в жест, выражавший и усталость, и крайнее напряжение. Правая дрожащей ладонью провела по лбу, смахивая не столько пот, сколько липкую пленку страха. — Два дня. Всего два дня, чтобы его найти, — проговорила она вслух. Повернувшись, она быстро зашагала к лестнице, стук ее каблуков по ступеням был поспешным, нервным.  Разреши другим не любить тебя. Люди часто не дают ответ на вопрос «за что?» — они лишь порождают его своим выбором, который не имеет к тебе никакого отношения. Холл отеля погрузился в тишину. В эту атмосферу ворвался резкий стук каблуков. Рамона, спустившись по лестнице, врезалась в пространство холла. Ее фигура двигалась с слепой целеустремленностью к высокой стойке администратора. За ней сидела Айрис. Она пребывала в состоянии абсолютного спокойствия. Ее руки медленно перелистывали страницы массивного журнала. Звук переворачиваемой бумаги был сухим и громким в тишине, словно она намеренно отмеряла этими шорохами время, которое Рамона Ройал уже потеряла. Не останавливаясь и не сбавляя шага, та обрушилась на эту картину тихого уюта. — Где Донован? — низкий, сдавленный гул, вырвавшийся из самой грудной клетки, вибрирующий от сдерживаемой ярости. Он не спрашивал — он требовал, обвинял и угрожал одновременно. Айрис подняла глаза. Не сразу. Она закончила читать и медленно перевела взгляд на женщину. Ее глаза провели безоценочный, но унизительно подробный осмотр: запыленные брюки, растрепанные волосы, рану на лице. В уголках губ затаилась тень улыбки.— Утолила свою жажду мести, дорогая? — спросила она. Голос тек, обволакивая и парализуя. Взгляд снова утонул в журнале, как будто ответ был настолько очевиден, что даже не заслуживал зрительного контакта. Рамона впивалась в стойку пальцами.— Нет. — это прозвучало как плевок, как признание собственного поражения, которое горше любой физической боли. — Он выскользнул. — Ее рука взметнулась к лицу небрежным, отрывистым жестом. — Ты видишь это? Видишь, что оставил на мне этот выродок? — Рубец на щеке, темный и влажный, казался в этом свете не раной, а клеймом, позорным знаком. Айрис смочила кончик указательного пальца языком и, не сводя глаз с текста, с тихим шуршанием перевернула очередную страницу. — А на что ты рассчитывала, желая вонзить нож? — голос сохранял ровность. — Цветов и комплиментов? — Легкое покачивание головы было исполнено глубокого, материнского разочарования.  Лицо Рамоны исказила гримаса. Злость в ней боролась с холодным, подступающим пониманием провала. — Твое спокойствие отдает сытостью, Айрис. Чрезмерной сытостью, — прошипела она, вкладывая в слова весь яд, на который была способна. Она пыталась нащупать дно, найти хоть какую-то трещину. Айрис наконец оторвалась от журнала полностью. Ее улыбка расцвела — медленно, томно, обнажая идеальные, слишком белые зубы. Но главное были глаза. В их глубине вспыхнул и заиграл откровенный, животный блеск — отблеск недавнего пиршества. — О, это было… бесподобно, — она наклонилась через стойку, сокращая дистанцию до интимной. Шепот был густым, сладким, насыщенным воспоминанием о вкусе и власти. Он висел в воздухе между ними, почти осязаемый, как запах дорогих духов поверх запаха крови. В этот момент тишину холла разрезал мягкий, но отчетливый скрип петли. Из-за двери подсобки, вышел Донован. Он появился бесшумно. Его белый костюм был безупречен, каждый шов — идеален. Он казался свежим, отдохнувшим, воплощением элегантности на фоне взъерошенной, дышащей жаром темнокожей вампирши. — Рамона, — произнес он. — Осуществила затею? —Эта вопиющая нормальность стали последней каплей. Вампирша закатила глаза так, будто ее физически тошнило от этой игры, от их самодовольной уверенности. — Хватит. Пошли. — резкий, обрывающий все разговоры приказ. Она оттолкнулась от стойки, и стремительно рванула к лифту.  Донован плавно повернул голову к матери. Между ними прошел мгновенный, беззвучный диалог взглядов. Айрис ответила тихим, сдержанным смешком — звуком, полным удовольствия и контроля над ситуацией. Она кивнула, один раз. Тогда Донован, поправив идеально лежащие манжеты, неторопливой, бесшумной походкой направился вслед за женщиной. Каждая значимая встреча — это урок. Окружающие служат нам отражением, в котором можно разглядеть собственные черты, раны или ошибки. А когда мы принимаем это и меняемся, отношения либо выходят на новый уровень, либо завершаются, освобождая место для новых отражений. Тишина, воцарившаяся после бури, была звонкой, давила на барабанные перепонки, наполненная эхом только что отгремевших стонов, хлюпающих звуков и безмолвных криков власти. Мортиша Аддамс лежала на самом краю кровати, отвернувшись. Она сходила в душ — долго, до боли горячей водой, сдирая с кожи эощущение. Ощущение чужой, подавленной воли под своими пальцами, дрожь другого тела, превращённого в инструмент, липкий стыд от собственного, неудержимого, животного торжества. Теперь кожа пахла чужим, слишком цветочным мылом из ванной Графини, а волосы, тщательно высушенные, лежали мёртвым, идеальным каскадом. Но чистота была иллюзорной. Грязь сидела глубоко внутри, в самой сердцевине, где пульсировала тёмная, ненасытная пустота ее природы. Она лежала на боку, съёжившись, но без его покоя. Каждый мускул был натянут до предела; спина, обтянутая тёмным шёлком пеньюара, была прямой и негибкой. Она не спала. Её широко открытые глаза, беспомощно скользили по пространству, не видя его. Внутри бушевал ураган самоотвращения. На другом конце ложа, в лучах единственной приглушённой лампы, восседала Элизабет. Она полулежала, опираясь на гору шёлковых подушек, воплощение невозмутимой, почти скучающей грации. В её длинных пальцах покоился бокал, внутри плескалась густая, тёмно-рубиновая жидкость, от которой в полумраке исходил слабый, тёплый отсвет. Другой рукой она механически листала ленту в телефоне, холодный синий свет экрана бросал призрачные тени на её высокие скулы и безупрельную линию губ. Но это было лишь видимостью занятости. Вся её восприимчивость была прикована к замкнувшейся в себе фигуре на краю её постели. Её взгляд, скользнувший из-под полуопущенных век, был безошибочно точным, он отмечал неестественную скованность плеч Мортиши, полное отсутствие движений, ту окаменелую напряжённость, что выдавала не отдых, а муку. Вампирша отложила телефон на покрытую шёлком тумбочку. Звук был тихим, но в гробовой тишине прозвучал как щелчок. Бокал с кровью последовал за ним, мягко звякнув. Молча, с той бесшумной плавностью, Элизабет пододвинулась ближе. Она легла на бок, облокотив голову на согнутую руку, и протянула другую. Кончики её пальцев коснулись шёлка пеньюара на бедре Мортиши. Она провела по нему одним долгим, медленным жестом. Попытка установить связь через барьер ткани и дистанции, намеренно созданной ведьмой. — Мортиша… — голос был тише шёпота, намеренно лишённым всех острых граней, всех привычных оттенков насмешки или власти. Он звучал почти неузнаваемо — мягко, с оттенком вопрошающей заботы, которую она, казалось, разучилась изображать. — Всё в порядке? — Ответом было движение — одно, резкое, отрицающее. Кивок. Но не кивок согласия. Это было механическое, почти судорожное дёрганье головой, призванное отмахнуться, прекратить расспросы. Аддамс не обернулась. Она лишь глубже вжалась в подушку. Между идеально очерченных бровей Графини легла лёгкая, озадаченная складка. Она приподнялась выше на локте, пытаясь заглянуть в лицо, упрямо скрытое занавесом тёмных волос и полумраком. Но ведьма сделала обратное — она уткнулась лицом в складки ткани, словто пытаясь исчезнуть, раствориться. — Ты чего? — на этот раз в шёпоте проскользнула настойчивость, не терпящая игнорирования. Её рука переместилась с бедра на плечо Мортиши. Пальцы сжали шёлк и мышцу под ним в попытке удержать, вернуть. — Всё. В порядке. — слова Мортиши вырвались наружу отрывисто, сдавленно. Они были лишены тембра, плоскими и сухими. В них не звучало ни привычной хриплости, ни язвительной уверенности, ни даже усталости — только выжженная, безжразличная пустота. Этот тон заставил Элизабет на мгновение замереть. Её бровь взметнулась выше. Она медленно, осознанно покачала головой, отрицая эту ложь. Её пальцы, будто движимые собственным любопытством, поползли выше. Они скользнули по линии шеи к виску, нащупали границу волос. С нежностью она откинула прядь волос с лица ведьмы, заправив за ухо. И она увидела. В тусклом свете на щеке Мортиши блестела влажная полоса. Одиночная слеза.  — Ведьмочка… — сорвалось с губ Элизабет. Мягкий, обволакивающий, полный безмолвного изумления и щемящей, неподдельной нежности. В нём трепетало что-то древнее и забытое. Мортиша вздрогнула всем телом. Глухой, захлёбывающийся всхлип, который она тщетно пыталась подавить, вырвался из сжатого горла. Дрожь пробежала по плечам, спине. Она пыталась сжаться еще сильнее, стать невидимой, но было поздно.  Элизабет не стала тратить время на слова. Действия говорили сейчас громче. Она уселась на кровати, движения обрели тихую, но безошибочную решимость. Обе ладони легли на талию Мортиши, обхватив по бокам. Хватка была твёрдой, но не грубой — уверенной, она применила силу, естественную для ее рода, но всегда так тщательно скрываемую под маской изящества. Она приподняла ведьму. Плавно усадила перед собой, мокрое лицо Мортиши теперь было полностью открыто, беззащитно перед   взором. Глаза Аддамс были распухшими, красно-розовыми от слёз. Длинные ресницы слиплись в жалкие, мокрые пучки. По щекам, нарушая безупречный макияж, струились свежие, беззвучные потоки. Она пыталась опустить голову, сгорбиться. — Тиша. — произнесла Графиня. Она взяла холодные, дрожащие руки ведьмы в свои. Ее пальцы сплелись с ледяными пальцами Мортиши, пытаясь передать устойчивость. — Посмотри на меня. — Мортиша сопротивлялась. Ее взгляд метался, цепляясь за складки покрывала, за тени в углу комнаты, за что угодно, только бы не встретиться с тем, что она ожидала увидеть в глазах вампирши: торжество, презрение, отвращение к слюнявой, слабой твари, в которую она превратилась. Секунда. Две. Пальцы Элизабет сжались чуть сильнее и ведьма подняла взгляд. В глазах бушевала целая вселенная терзаний. Глубокий, всепоглощающий стыд за то, как ее демоны вырвались наружу и осквернили другого. Страх быть отвергнутой, быть увиденной в этом самом неприглядном, хищном, неконтролируемом свете. И самое главное — растерянность перед бездной внутри себя, перед этой силой, которая могла так легко стереть ее личность, превратив в проводника одной лишь постыдной, ненасытной потребности. — Прости меня. — выдохнула она, и голос развалился на части, рассыпался на жалкие, неуверенные осколки. — Я не должна была… я не знаю, что на меня нашло… я просто хотела расслабиться, а потом… я… — Она задыхалась, слова путались, наскакивали друг на друга. Она пыталась объяснить необъяснимое — как потребность заслонила собой всё: уважение, договорённости, саму личность Элизабет. Она использовала её. Не как любовницу, как объект, как средство для утоления своего внутреннего голода, для бегства от собственных призраков. — Тебе стыдно? — вопрос Элизабет прозвучал внезапно резко, отрезая поток самобичевания. Мортиша замерла. Она смотрела на лицо вампирши, пытаясь прочесть в нём хоть что-то знакомое — гнев, злорадство, холодное отторжение. Но видела лишь спокойную, изучающую серьёзность. Ничего больше. Этот нейтралитет был страшнее любой ярости. Ступор продлился несколько долгих секунд. Наконец, она кивнула. Едва заметно. Да. Стыдно до тошноты. Стыдно до желания провалиться сквозь землю. И тогда Элизабет улыбнулась. Не той победной, змеиной усмешкой, что обнажала клыки. А медленной, односторонней, чуть кривой улыбкой, которая обычно означала, что она только что придумала какую-то особо изощрённую колкость. Но сейчас в ней не было ни капли яда. Была лишь непроницаемая нежность. — Почему? — спросила она, втихом голосе зазвенела лёгкая, почти игривая нота, будто они обсуждали какую-то забавную несуразицу. Мортиша выдохнула, сбитая с толку. Её мозг, затуманенный стыдом, отказывался обрабатывать эту реакцию. — Я хотела расслабиться и… — Воспользовалась мной? — Элизабет мягко завершила ее мысль. Сказала это вслух. Вытащила самый чёрный страх на свет. Мортиша опустила взгляд на их сплетённые руки — её, бледные и дрожащие, в прохладных, уверенных пальцах вампирши. И снова кивнула. Теперь уже твёрже. Признавая. Да. Именно это. Самое низкое, самое подлое. — Ну и почему же тебе должно быть стыдно? — снова спросила Элизабет, голос окрасил сдержанный, бархатистый хихик. Звук был настолько неожиданным, настолько неуместным в контексте душевной агонии Мортиши, что та физически вздрогнула. Ведьма нахмурилась. Смятение на влажном лице сменилось искренним, глубоким, детским недоумением. Она подняла взгляд, полный немого вопроса: «Как „почему“? Ты не понимаешь?»Элизабет сжала её пальцы сильнее. Чтобы акцентировать связь, подчеркнуть свою мысль. — Это же мной воспользовались, а не тобой. — произнесла она, медленно, будто разжёвывая очевидную истину для непонятливого ребёнка. И усмешка на идеальных губах расцвела, стала шире, откровеннее, наполненной каким-то тёмным, разделяемым, постыдным секретом. На губах Мортиши, дрогнуло нечто неуверенное, робкое. Уголки её рта, против воли, поползли вверх, на миг выдав призрачную тень улыбки, которую она тут же попыталась втянуть обратно, скулами. — Не ты на полу валялась, ведьмочка. — продолжила Элизабет, делая нарочито серьёзное, даже слегка обиженное лицо, поднимая бровь в комическом укора. Но глаза светились чистым, озорным огоньком. Она играла. В самый неподходящий момент, самым неожиданным способом, она превращала трагедию в комедию. Мортиша фыркнула. Звук был неуклюжим, сдавленным, прорывающимся сквозь ком в горле и остатки рыданий. Но это был несомненный смех. Первая трещина в панцире стыда.— Просто я… — начала она, инстинктивно пытаясь вернуться к привычной колее самобичевания, но шутки вампирши, этот абсурдный, извращённый способ снятия напряжения, действовали на неё, как сильнейший наркотик — мгновенно, опьяняюще, парализуя центры страха. — Решила напомнить мне мое место? — хихикнула Элизабет, подлавливая ее. В тоне была та самая, знакомая Мортише, вызывающая дерзость, но теперь лишённая угрозы. Ведьма не удержалась. Короткий, хриплый, но уже более свободный смешок вырвался у неё из груди. — Да. Чтобы не расслаблялась. — парировала она, уже почти играя, цепляясь за этот спасительный, лёгкий тон.  Графиня рассмеялась — низко, бархатисто, плавно откинувшись на подушки. И начала мягко, но неуклонно тянуть Мортишу за собой, к себе. — Милая, с тобой и не расслабишься. — вздохнула она, но словах не было ни капли упрёка или сожаления. Это была констатация. Факт. И в глубине этого признания сквозило глубинное, тёплое, безоговорочное принятие. Мортиша хихикнула в ответ — уже свободнее, уже почти по-старому, с лёгкой хрипотцой, — и позволила себя увлечь. Она не сопротивлялась, когда Элизабет обвила её рукой и притянула, устроив так, что голова оказалась на плече вампирши, а всё тело прижалось её прохладной, твёрдой форме. Тело Мортиши, до этого скованное, окаменелое от стыда, наконец расслабилось. Напряжение, копившееся часами, вышло одним долгим, прерывистым выдохом. Мышцы обмякли, спина прогнулась, приняв естественную позу. Она закрыла глаза, и новая волна тепла накатила на веки, но теперь это были слёзы облегчения. Тревога — острый, режущий осколок, вонзившийся ей под рёбра, — растаяла, унесённая странной химией этой черной шутки и тихой, непоказной забот. Стыд, этот тяжёлый, липкий, удушающий плащ, сполз с её плеч, оказавшись вдруг не таким уж всепоглощающим, не таким уж важным перед лицом этого простого, молчаливого понимания, этого принятия без осуждения. Иногда Вселенная отменяет твои планы из милосердия. Потому что ты, ослепленный целью, не видел, что твой путь вел к обрыву, а не к вершине. Лифт поднял их в звенящую тишину. Когда двери раздвинулись, их встретила обволакивающая атмосфера: запах вечности, купленной за бесчисленные жизни. — Откуда эта… уверенность? — выдохнула Рамона, не глядя на спутника. Её вопрос повис в пространстве прихожей. Донован вышел первым. — Её вечерний ритуал. Виски, двадцать пять лет выдержки. — его голос был ровным. — и доза снотворного в нем, рассчитанная не на человека. — Рамона медленно покинула лифт, её пальцы судорожно сжали рукоять ножа. Холод металла был единственной реальностью. — Ты видел? Видел, как она спит? — требование, последний якорь сомнения в море его спокойствия. Он уже вел ее через холл. Его шаги были беззвучны на ковре. Он остановился у даери,  приложил ладони к полированной поверхности и толкнул вперед.— Видел. Два часа назад. Её дыхание было глубже, чем у мертвеца в первый день. — он отступил, пропуская вампиршу.  Рамона вошла. Взгляд скользнул по роскоши. Она подошла к ближайшему креслу и провела кончиками пальцев по бархату. — Она всегда умела окружать себя… совершенством. — шёпот звучал чуждо, признание, вырванное ненавистью. Вдруг ноздри напряглись. Она замерла, будто уловила звук. — Здесь… пахнет магией. — она посмотрела на вампира, в глазах вспыхнула настороженность. — Пахнет ведьмой. — Он уже поднимался по лестнице, ведущей в спальню. — Новая игрушка. — его голос донесся сверху, слегка искаженный эхом. — Более… живая, чем предыдущие. — Рамона последовала за ним, каждый шаг по ступеням давался с усилием, будто гравитация здесь была иной. Тень недоверия сгущалась. — Где же она? Я ее ни разу не видела. — голос звучал приглушенно, придавленный весом ожидания. Донован ждал ее у двери в покои, он пожал плечами, и в этом небрежном движении было что-то отталкивающе спокойное. — У каждой куклы есть хозяин. Ее мать недавно приехала. — он оттолкнул створки, и они бесшумно поползли в стороны, открывая комнату. — Она сейчас с ней. — Они вошли. Спальня была просторна, воздух был неподвижен. И в центре, на огромной кровати покоилась Графиня. Элизабет. Она лежала в кружевной ночнушке, руки изящно сложены по обе стороны от головы. Ни единого движения. Ни малейшего признака дыхания, того слабого подрагивания груди, что выдаёт даже самый глубокий сон. Только совершенство: безупречный макияж, подчёркивающий резкость скул, губы, чуть тронутые, волосы, рассыпанные по подушке. Рамона остановилась рядом. В её горле пересохло. Ненависть, кипевшая годами, на мгновение уступила место религиозному трепету перед этим прекрасным, безжизненным творением. Она медленно подняла нож. Лезвие поймало отсвет и холодно блеснуло. — Какая досада… Ведьмочка встретит своего мертвого вампиреныша— голос сорвался до шепота, полного извращённой нежности. — А я, к сожалению, не увижу, как свет в этих глазах… гаснет. — Она сделала шаг вперёд. — Не увижу, понимание конца…— Она занесла руку. Мышцы спины напряглись для удара, в котором должна была высвободиться вся тяжесть прожитых в тени страданий. В этот миг мир сузился до острия клинка и неподвижной груди под ним. И все изменилось. Движение Донована было лишено всякой эмоции — только безупречная, отработанная механика. Из внутреннего кармана его пиджака, в складке, где обычно носят платок, мелькнула белизна льняной ткани. В тот же миг, когда вся воля, вся душа Рамоны была направлена на убийство, он с силой прижал пропитанную химической горечью салфетку к носу и рту. И, синхронно, на кровати распахнулись глаза. Глаза Графини были абсолютно ясны. В них не было ни тени дремоты, только чистая, неразбавленная ярость. Ее губы, секунду назад столь безмятежные, оттянулись, обнажая клыки во всей их длине с шипением.  Да, смерть — это абсолютная свобода.  Но свобода не должна быть смертью.
78 Нравится 20 Отзывы 7 В сборник