Между нами ничего не будет

NC-17
Завершён
40
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
360 страниц, 169 784 слова, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
40 Нравится 59 Отзывы 10 В сборник

«Безопасность»

Настройки
Ласковые, косые лучи заходящего солнца, пронизанные золотой пылью конца августа, падали сквозь высокое панорамное окно кафе. Они ложились на полированную деревянную поверхность их стола длинными, идеально очерченными прямоугольниками теплого, почти медового света. В одном из этих сияющих прямоугольников, как актер, застывший под единственным софитом на пустой сцене, лежала его рука — бледная, с тонкими, просвечивающими голубыми жилками на запястье и коротко остриженными ногтями. Эдди не шевелил ею. Он просто смотрел, как в этом луче, прямо над его кожей, медленно и бесцельно кружатся мириады мельчайших пылинок. Они поднимались и опускались в невидимых воздушных потоках, ловили свет, превращаясь в микроскопические золотые искорки, и снова погружались в тень. Это было гипнотизирующее, абсолютно безопасное, лишенное смысла занятие. Он концентрировался на этом микроскопическом хаосе, чтобы не концентрироваться на макрокосме собственного тела, которое гудело глубокой, разлитой, ноющей болью — эхом двухчасовой пытки в спортзале, куда его затащил Бен. Каждая мышца была отдельным, недовольным голосом в общем хоре страданий: бицепсы ныли тупой, ломящей болью от бесконечных сгибаний на скамье Скотта; пресс горел нестерпимым, живым огнем от пяти подходов скручиваний на наклонной скамье; мышцы спины отзывались глубокой, тупой ломотой, будто их растянули и снова сжали, после тяги верхнего блока к груди; даже икры тихо плакали от подъемов на носки. Бен Хэнском, сидевший напротив, доедал последний, липкий от вишневого варенья кусочек чизкейка. Он поймал взгляд Эдди, скользнувший от пылинок к его лицу, и его губы растянулись в улыбку — но это была не просто дружеская улыбка. В ней читалось тихое, профессиональное удовлетворение тренера, наблюдающего, как его подопечный выкладывается по полной. «Он тащил меня туда, чтобы помочь», — промелькнуло в голове Эдди, и мысль эта была лишена раздражения, лишь констатацией факта. «Чтобы я почувствовал усталость мышц, а не дрожь нервов. Чтобы я снова начал ощущать своё тело как инструмент, который может болеть от нагрузки, а не как место преступления, которое болит от воспоминаний». И это, чёрт возьми, работало. Физическая боль была простой, понятной, почти честной. У неё была причина и, теоретически, конец. Она заглушала другой, куда более коварный и бесформенный внутренний гул — фоновый шум тревоги, который теперь стал частью его звукового ландшафта. Они сидели за своим «их» столом, в самом углу у окна. Эта конкретная точка в пространстве за последние две недели превратилась в якорь, в часть нового, хрупкого, но жизненно важного распорядка. Здесь, в этом углу, пахло всегда одинаково: насыщенным ароматом свежемолотого зернового кофе, сладковатой корицей, доносящейся из печи, где пекли яблочные штрудели, и едва уловимой, приторной ванилью от сиропов для латте. Здесь не было переулков с их маслянистой темнотой, не было запаха пота, табака и страха. Здесь была их нормальность, которую они отстраивали по кирпичику, словно после катастрофы. Эдди, отвлекаясь от боли, мысленно рисовал, где сейчас находится каждый из их разрозненной, но спаянной компании: Беверли Марш, должно быть, в своей комнате-мастерской, больше похожей на сокровищницу сумасшедшей феи. На полках, под стеклом, лежали причудливые винтажные броши в форме птиц, насекомых и абстрактных завитков. Сам же стол был погребён под хаосом: рулоны крафтовой бумаги, разномастные этикетки, стопки открыток с её фирменным логотипом, коробки с пузырчатой плёнкой. Её пальцы, каждый из которых украшало массивное серебряное кольцо с крупным, неогранённым камнем, порхали над клавиатурой, ведя одновременно три диалога с поставщиками из Праги, Берлина и, кажется, Токио. Её лицо в этот момент было бы сосредоточено, тонкие брови сведены, губы плотно поджаты — выражение генерала, разрабатывающего стратегию на поле битвы за эстетику и прибыль. Билл Денбро сидел, закинув ноги на старый, поцарапанный письменный стол в своей комнате, окружённый бастионами из книг: «Анатомия страха», «История хоррора», «Психология масс». Перед ним, как священный грааль, лежала папка с криво написанной от руки надписью «ОНО (ЧЕРНОВИК, НЕ СЖИГАТЬ)». Он, закусив до боли кончик карандаша, яростно вычёркивал целые абзацы диалогов, чтобы вписать новые, более жуткие, более пронзительные. Завтра — отчёт перед отцом, строгим судьёй его творчества. Эта мысль заставляла его сердце биться не от страха провала, а от азарта предстоящей битвы, от желания доказать. Рейчел Тозиер стояла на пустом асфальтированном пятачке за корпусами старого кирпичного завода. Рядом, испуская тихое металлическое урчание, покоился блестящий, словно чёрный жук, байк её брата Рика. Она, не сводя с него восторженных глаз, ловила каждое слово его инструктажа, и каждый её нерв звенел, как натянутая струна, от предвкушения. Ветер уже трепал её чёрные, стриженные каре волосы, и она уже почти физически ощущала, как тот самый ветер будет свистеть в ушах на скорости, а вибрация руля отзовётся дрожью в самых костях. А он — здесь. Сидел. И это, как настойчиво, почти терапевтично твердил Бен, уже было победой. «Просто сидеть, когда тебе хочется сжаться в комок и исчезнуть — это действие, Эд. Настоящее». И Эдди, скрипя зубами, пытался в это верить. Он взял тяжёлую, холодную вилку, воткнул её в кусочек запечённой куриной грудки в своём салате «Цезарь». Мясо было мягким, волокнистым, с лёгким дымным привкусом жидкого дыма. Он положил его в рот и начал жевать. Вкус был… отдалённым. Приглушённым. Как будто он ел не сам, а наблюдал за этим со стороны, через толстое стекло или слой ваты. Еда потеряла для него былую яркость, сочность, сам смысл удовольствия. Но он жевал методично, ритмично, заставляя челюсти работать, заставляя глотать. Это был ещё один пункт в его внутреннем, негласном списке «Что Нужно Делать, Чтобы Быть Человеком»: 1) Встать с кровати (сделано). 2) Пойти в спортзал (сделано, с перевыполнением). 3) Поесть (в процессе). 4) Пообщаться (ожидание). Когда большие круглые часы в медной оправе над барной стойкой, похожие на иллюминатор корабля, показали половину седьмого, Бен отпил последний глоток холодного чая. Лёд позвякивал, ударяясь о стенки стакана. Он поставил его на стол со звонким, финальным стуком, который прозвучал как точка в их молчаливом ожидании. — Ну что, — начал он, и его голос, обычно такой звонкий и энергичный, сейчас был спокоен, ровен, как гладь воды, наводящей мосты между островами отчуждения. — Как она? Наша общая кошмарная фея? Хотя бы, при встрече не превратила в камень одним своим леденящим взглядом. Эдди почувствовал, как мышцы у самых уголков его губ напряглись и потянулись вверх сами по себе, вопреки общей усталости. Это была не настоящая улыбка, а её слабая, бледная тень, отражение в тусклом зеркале. Но даже эта тень казалась достижением. — О, она определённо попыталась, — он отложил вилку, и металл мягко звякнул о фарфор. — Смотрела так, будто я не просто вырос и поумнел, а совершил личное, глубоко её оскорбившее преступление, просто позволив себе существовать в её поле зрения. Тот самый, фирменный взгляд. «Я вижу каждую пылинку на твоей душе, каждую скрытую провинность, мальчик, и я ими глубоко разочарована». Бен фыркнул, и его смех был тёплым, объединяющим, как общее воспоминание о костре в холодную ночь. — Помнишь наши безумные гоночные трассы в парке? Где мы на роликах носились, как угорелые? Самым страшным препятствием были даже не корни деревьев, торчащие из асфальта, а её внезапное, бесшумное появление из-за кустов сирени, будто она материализовалась из самого воздуха. Как будто у неё был встроенный радар, настроенный исключительно на звук детского смеха и визга колёс. — И мы выработали целую систему оповещения! — оживился Эдди, и на одну драгоценную секунду его глаза, обычно замутнённые усталостью и внутренней борьбой, прояснились, в них вспыхнул отблеск былой, мальчишеской азартной искорки. — Кто первый замечал — орал: «Код красный! Лансере на горизонте, координаты такие-то!» — и мы, как испуганные воробьи, рассыпались кто куда, стараясь слиться с пейзажем. А лучшим, самым надёжным укрытием был тот самый проклятый пустырь с треснувшим, как паутина, асфальтом. Кататься там было все равно что пытаться ехать по стиральной доске, но зато это была нейтральная, демилитаризованная территория, свободная от её абсолютной юрисдикции. Наш анклав. Они погрузились в воспоминания. Эдди закрыл глаза, позволив векам стать экраном. Перед ним раскинулся не стол кафе, а летний парк Дерри, пахнущий нагретой за день хвоей, скошенной травой и далёкой, манящей водой озера. Он физически чувствовал жар полуденного солнца на своей тогда ещё детской, покрытой веснушками коже, слышал навязчивый стрекот кузнечиков, скрип качелей на ржавых цепях и главное — свой собственный, чистый, беззаботный, громкий смех, от которого сводило живот. Он был маленьким, лёгким, быстрым, как ветер. Его самая большая, самая серьёзная забота в мире — не упасть с роликов, не расквасить колени и не попасться на глаза всевидящей соседке. Это воспоминание было как глоток чистого, ледяного, родникового воздуха в душной, спёртой комнате настоящего. Он держался за него, вцепившись всеми силами, как тонущий держится за спасательный круг, позволяя ему унести себя подальше от берегов сегодняшнего дня, от боли, страха и стыда. Их уютный, хрупкий пузырь прошлого лопнул с громким, энергичным хлопком — с приходом Билла. Он ворвался в кафе не просто как человек, а как живое воплощение творческого урагана. Его длинный клетчатый шарф развевался за ним, как знамя, а лицо сияло изнутри светом только что пойманного, гениального, как ему казалось, откровения. — Он принял концепцию! — выпалил Билл, не здороваясь. Его глаза, широко раскрытые, метались по пространству, выхватывая невидимые другим детали будущих кадров, выстраивая мизансцены прямо в воздухе. — Папа сказал, что идея «Пеннивайза, но он клоун, и его жертвы замирают в последней позе ужаса, превращаясь в живые статуи» — это… цитирую дословно — «больная, но чертовски гениальная хрень»! Теперь нужно углубить психологию! Почему именно клоун? Почему замирание? Это не просто смерть, Эдди, это… вечная, немая пантомима кошмара! Это метафора! Он говорил страстно, почти лихорадочно, жестикулируя руками, которые вырезали в воздухе силуэты несуществующих ещё монстров. Эдди и Бен слушали, кивая, втянутые в водоворот его энтузиазма. Эдди следил за быстрым движением его губ, за тем особенным, фанатичным огнём, который горел в его глазах — огнём одержимости творца. «У него есть это», — подумал Эдди с чувством, в котором горьковатая зависть смешивалась с искренним восхищением. «У него есть целый мир, в который можно сбежать. Мир, который он сам выдумывает, контролирует, населяет монстрами и героями. Мир, где он — верховный бог-сценарист. Мне бы хоть крупицу этой уверенности, этой способности создавать что-то из ничего, кроме собственного страха». Он поддержал Билла общими, одобрительными фразами, хотя его собственный внутренний «сценарий» состоял из одного-единственного, бесконечно зацикленного, мучительно яркого эпизода, который он отчаянно, но безуспешно пытался переписать, перемонтировать, вырезать навсегда. Через пятнадцать минут пространство кафе будто раскололось на два диаметрально противоположных энергетических полюса с почти синхронным приходом девушек.\ Полюс первый: Беверли Марш. Она вошла, неся на своих хрупких с виду плечах невидимый, но ощутимо давящий груз взрослых, предпринимательских проблем. Не здороваясь, с ходу она начала вываливать на свободный край стола содержимое своей огромной сумки: пачки клейких стикеров с логотипами, образцы ткани, свёрнутые в трубки, распечатанные и испещрённые пометками графики продаж. Её речь была быстрой, отрывистой, чеканной, как пулемётная очередь: — …и этот идиот из Праги хочет, чтобы каждый чёртов пиджак был в уникальной, ручной работы упаковке из крафта и вощёной бумаги, но платить готов как за стандартный полиэтиленовый пакет! А время! У меня в сутках должно быть сорок восемь часов, Бен, ты слышишь? Сорок! Восемь! И найти помощника… Это не найти человека, это найти мифического единорога, который разбирается в эстетике ар-нуво, не боится швейной машинки, и при этом готов работать за похвалу, чашку кофе и скидки на мои же изделия! Она говорила со злостью, но это была здоровая, кипучая, почти творческая злость созидателя, вступившего в схватку с абсурдной глупостью мира. Эдди наблюдал, как её пальцы, каждый из которых был украшен массивным серебряным кольцом с причудливым камнем, нервно, но умело перебирали кипу разноцветных наклеек. «У неё есть дело. Настоящее, своё. Цель. Она строит что-то из ничего, возводит империю красоты и странности. У неё есть почва под ногами, даже если эта почва сейчас усыпана блёстками и обрывками ниток». Полюс второй: Рейчел Тозиер. Она влетела в кафе следом, и казалось, что за ней тянется невидимый шлейф из ветра, бензиновых паров и чистого, неразбавленного адреналина. Её щеки пылали ярким румянцем, глаза сияли, как два отполированных изумруда, заряженных до предела статическим электричеством. — …а он орет: «Тормози, дура, тормози!» — а я уже наполовину в панике, вообще не помню, где там у этой штуки тормоз, а где газ! Этот бетонный столб… он был вот такой, представляешь? — она показала крошечное, почти невидимое расстояние между большим и указательным пальцами. — Но этот рёв мотора подо мной… Эдди, это же как полёт! Это не езда, это отрыв от земли! Ветер выдувает из головы вообще всё! Все дурацкие мысли, все проблемы, всю эту муть — просто фьють, и ты чистый, пустой и быстрый! Она говорила с восторгом первооткрывателя, с той самой первобытной, животной радостью, которая возникает на грани риска и контроля. Эдди смотрел на неё и чувствовал в груди щемящую, почти физическую тоску. «Она не боится. Она не просто не боится — она рвётся навстречу опасности, обнимает её, танцует с ней на краю. А я… я отшатываюсь от каждой тени, вздрагиваю от каждого неожиданного звука. Я стал тенью самого себя». Мужская часть компании не выдержала и рассмеялась над этим сюрреалистичным, картинным контрастом: Беверли, похожая на загнанную, но несгибаемую фурию малого бизнеса, и Рейчел — на восторженного щенка, впервые поймавшего собственный хвост на скорости сто километров в час. Но смех был добрым, беззлобным, смехом облегчения от того, что они снова вместе, разные, но свои. Потом Бен и Билл, с важным видом записных экспертов, начали сыпать Беверли советами по «оптимизации бизнес-процессов» и «аутсорсингу логистики» — советами абсолютно бесполезными, оторванными от реальности её кустарного производства, но произнесёнными с такой искренней убеждённостью, что это было почти мило. А Эдди, поймав на себе сияющий, немного безумный взгляд Рейчел, заставил свои губы сложиться в робкую, но самую искреннюю за сегодня улыбку и тихо сказал: — Ты храбрая. По-хорошему, по-настоящему безумная. Но храбрая. Наступила та неизбежная, тягучая пауза, когда все сиюминутные темы исчерпаны, и взгляды, словно по негласному уговору, обращаются к самому хрупкому, самому молчаливому звену в их цепи. Все смотрели на Эдди. Вопрос «Как ты?», настоящий, не формальный, висел в воздухе, густой и неудобный, как запах гари после пожара. — Физически… в относительном порядке, — начал он первым, стараясь, чтобы голос звучал ровно, почти обыденно. Он кончиками пальцев коснулся своего лица, где больше двух недель назад красовались ссадины и синяки. — Шрамы почти сошли. Спасибо арсеналу моей мамы. Она бы, наверное, одобрила такое мирное применение её «аптечки спасения от всех бед света». Он попытался ввернуть шутку, но она упала в тишину плоской, вымученной галькой. Все вежливо кивнули, понимая больше, чем он сказал. Они видели, что внешние раны затянулись. Но их взгляды, полные тихого сострадания, спрашивали о другом — о том, что скрыто под тонким слоем новой кожи. А внутри был пейзаж, напоминающий выжженную после лесного пожара землю: чёрная, пустая, усеянная обугленными пнями воспоминаний. Душевные раны не заживали линейно. Они рубцевались неправильно, образуя плотную, негнущуюся ткань, которая тянулась и саднила при малейшей попытке жить полной жизнью. Ночью, в гнетущей темноте, его настигали не столько визуальные образы, сколько соматические воспоминания: давящий вес чужих ладоней на плечах, солоновато-горький, чужой привкус, смешанный с кровью на задней стенке горла, саднящая, рвущая боль в уголках губ, растянутых шире, чем они были предназначены природой. Это были призрачные ощущения, жившие в его нервных окончаниях, от которых не спасали никакие, самые дорогие мази. Спасали только маленькие, белые, овальные таблетки в блистере на тумбочке у кровати. Снотворное. Оно стало его личным Хароном, молчаливым перевозчиком в царство небытия. Он глотал его с жадностью утопающего, хватающегося за соломинку, только чтобы поскорее провалиться в ту самую, густую, беспамятную темноту, которой ему так катастрофически не хватало в том переулке. Темноту, где не было лиц, голосов, запахов, а главное — не было этого предательского тела с его памятью. И он винил себя. Каждую ночь его мозг, словно заевшая на самом страшном месте пластинка, прокручивал все возможные развилки того вечера: уйти другой дорогой, попросить Билла подвезти, просто не выходить из дома, ответить на сообщение иначе… Он истязал себя этими «если бы», пока не начинало тошнить. Но параллельно с этим самобичеванием, сквозь толщу отчаяния, пробивался тонкий, слабый, но упрямый росток воли. Он старался. Старался мысленно оттолкнуть тот день, как отталкивают от берега тяжёлую, наполненную водой лодку. Старался дать своему израненному сознанию хоть краткую передышку от ненависти к себе, которая съедала его изнутри и мешала делать даже простейшие вещи — встать, умыться, ответить на сообщение. Был ещё один фронт, о котором он не мог сказать ни слова даже им, этим людям, прошедшим с ним сквозь ад. Его «работа». Аккаунт «Honey» молчал уже тревожно долго. Подписчики, привыкшие к регулярной дозе откровенности, начинали бунтовать в комментариях. Но мысль о том, чтобы взять в руки одну из тех резиновых, бездушных имитаций, вызывала в горле немедленный, рвотный спазм. Даже обычная, приватная мастурбация, раньше бывшая источником простого физиологического облегчения или способом снять стресс, теперь заканчивалась панической атакой и желанием выдраить кожу до крови. Он ограничивался откровенными, но по его новым, искажённым меркам — почти целомудренными — фото: полуобнажённый торс при выключенном свете, намёк на линию бедра, полузакрытые глаза в полутьме. Подписчики возмущались. Отписывались десятками. Требовали «настоящего дела», «грязи», «той самой распущенности, за которую мы тебя и любим». А он… он не мог. Его тело, его либидо, его самая базовая способность получать от этого хоть какое-то удовольствие — всё было изнасиловано и отравлено вместе с ним в том переулке. И объяснить причину — выложить откровенный пост: «Простите, парни, не могу выкладывать хардкор, потому что меня жестоко изнасиловали» — было немыслимо. Это означало превратить свою самую сокровенную, гноящуюся травму в публичный фрик-шоу, в цирк, где каждый анонимный пользователь получил бы право тыкать в его боль пальцем, требовать пикантных, унизительных деталей или отпускать «шутки» про «ну хоть попробовал наконец по-настоящему». Его единственный источник дохода, его жалкая, но драгоценная независимость — всё рухнуло бы в одночасье. Поэтому он каждый день снова садился перед камерой, заставлял свои губы растягиваться в подобие томной, соблазнительной улыбки, а глаза — притворяться полуприкрытыми от страсти. И с каждым днём, с каждым таким фальшивым кадром, внутри что-то маленькое и живое окончательно умирало, делая его чуть более пустым, чуть более автоматическим, чуть дальше от того, кем он был когда-то, и от того, кем он пытался стать сейчас. Друзья, прочитав в его усталых, чуть влажных глазах всё, что он мог им позволить увидеть, молча кивнули. Они поняли, что слова «в относительном порядке» и «я держусь» — это сейчас его личный, ежедневный подвиг. И чтобы спасти хрупкую, едва восстановленную атмосферу, Билл, как капитан, почувствовавший сдвиг волны, резко повернул штурвал разговора. — Кстати, странная деталь, — произнёс он, делая вид, что только что о ней вспомнил, хотя думал об этом, наверное, с самого начала встречи. — Бауэрса и его свору никто не видел уже недели две. Думаю, после того… профилактического визита… им есть что обдумать. И что залечивать. Все молча, но единодушно согласились. Мысль о том, что Ричи, Беверли и Патрик смогли нанести им такой сокрушительный, демонстративный удар, что те попрятались по норам, приносила мрачное, первобытное удовлетворение. Это была крошечная, но невероятно важная капля справедливости в море ощущаемого бесправия. Рейчел, подхватив тему, с внезапным энтузиазмом рассказала об открывающемся осенью новом художественном музее и грядущей выставке современных скульпторов. Они ухватились за эту нейтральную, красивую, «нормальную» тему, как за спасательный круг. Обсуждали её с таким неприкрытым жаром и обстоятельностью, будто от выбора художника для первой экспозиции зависела судьба всего города. Они упивались нормальностью этого разговора, его безопасностью, его приятной удалённостью от переулков, крови, бит и леденящего страха. Когда стрелки тех самых больших круглых часов над барной стойкой почти слились воедино, показывая без десяти десять, в кафе воцарилась та особая, предзакрывающаяся тишина. Персонал, негромко перешёптываясь, начал собирать салфетницы и протирать свободные столики. Друзья уже поднялись, заскрипели стульями, зашуршали куртками. И в этот момент движение у барной стойки приковало их внимание, заставив застыть на полпути. Из служебной двери за стойкой вышел Ив, знакомый бармен с вечно усталыми, но неизменно добрыми глазами, который знал их предпочтения наизусть. А следом за ним, непринуждённо облокотившись на полированную стойку, как хозяин, оценивающий владения, появился Ричи Тозиер. Он был в своей потрёпанной клетчатой рубашке нараспашку, из-под которой виднелась серая, мятая футболка. На его лице играла та самая, знакомая до боли, бесшабашная, располагающая ухмылка. Друзья, словно по команде, синхронно присели за высокую спинку своего углового дивана, превратившись в группу крайне неуклюжих, но заворожённых шпионов. — Ив, ну я умоляю тебя, всем святым клянусь! — голос Ричи был таким, каким он бывал, когда чего-то очень хотел, — наполовину умоляющим, наполовину нагло-провокационным. Он сложил ладони, как в молитве, но в его позе сквозила театральность. — Это же один-единственный, исторический вечер! Ты же не можешь бросить меня, как щенка, в такую судьбоносную ночь! Ив медленно, с преувеличенной усталостью повернулся к нему, упёрся локтями в полированную деревянную стойку. В его позе читалась вся многолетняя, полная абсурда история работы под началом этого человека — смесь безграничного уважения, хронической усталости и здорового, спасительного цинизма. — Рич, — сказал он, и в его низком, спокойном голосе была непоколебимая твердость человека, который знает себе цену и прекрасно понимает правила игры. — Даже если ты прямо сейчас встанешь на колени и отсосёшь мне — и, клянусь всем святым, моя психика только что нанесла себе непоправимый ущерб от одной этой мысленной картины — я не буду работать в тот вечер. Я планирую быть почётным гостем. Пить твой бесплатный виски, жевать твои орешки и наслаждаться зрелищем, как ты орешь в микрофон, изображая из себя рок-звезду. — Эй, полегче с сарказмом, ты просто не ценишь масштаб! — Ричи парировал, скрестив руки на груди, но в его глазах искрилось азартное, мальчишеское веселье от самого процесса торга. — Это будет не концерт, Ив, это будет легенда! — Я слишком хорошо знаю, кто мой начальник, — Ив сжал переносицу большим и указательным пальцами в классическом жесте человека, терпящего крах, но уголки его губ предательски дрогнули. — И слишком живо представляю, что будет, если я соглашусь, а потом саунд-система, как в прошлый раз, благополучно заглохнет на середине «Баллады о сломанном сердце», или Патрик, движимый своими таинственными мотивами, полезет в драку с кем-нибудь из-за «неправильно истолкованного взгляда на его новые ботинки». Нет, спасибо. Я пас. — Иви, ну ты же знаешь, — Ричи сделал шаг ближе, и его голос стал низким, заговорщическим, полным фальшивой серьёзности. — Ты — столп. Оплот стабильности. Фундамент этого заведения! Без тебя за барной стойкой это место — просто комната с дорогой мебелью и плохими напитками! — Именно поэтому, Рич, — Ив посмотрел на него прямо, и в его взгляде мелькнул холодный, точный расчёт дельца, чувствующего свою силу. — Именно поэтому я хочу быть в зале, среди гостей, и лично аплодировать, когда ты и этот псих Хокстеттер будете орать свои душераздирающие баллады про разбитые бутылки и несчастную любовь. А не натирать бокалы до блеска под этот какофонический, с позволения сказать, «вопль души». — Он сделал драматическую паузу, давая словам проникнуть в сознание. — Ладно. Условие: тройная ставка за эту одну смену. Без обсуждений. И ты со своей… «группой» — он произнёс это слово с едва уловимой, но узнаваемой иронией — играете на моей свадьбе. Без гонорара. Только за еду и выпивку. Идёт? Ричи расхохотался. Его смех, громкий, раскатистый и совершенно искренний, заполнил почти пустое кафе, отозвавшись приглушённым эхом от кирпичных стен. — Какие же вы все твари меркантильные, до самого мозга костей! — воскликнул он, но его рука уже тянулась вперед для рукопожатия. — По рукам, старина! Ты заключил сделку с дьяволом! И они пожали друг другу руки — крепко, по-деловому. Жест, скрепляющий сделку, в которой причудливо смешались бизнес, лёгкий шантаж и своеобразная, проверенная годами мужская дружба. — А может, для сестры с её несчастными друзьями тоже найдутся билетики в этот рай, братик? — раздался звонкий, полный торжества голос, и Рейчел вынырнула из-за спинки дивана, сияя улыбкой кошки, которая не только съела сметану, но и знает, где лежит ключ от холодильника. За ней, смущённо переглядываясь и пытаясь скрыть улыбки, поднялись и остальные. Ив в ужасе поднял руки, будто перед ним внезапно материализовались призраки. — Клянусь, я думал, они уже давно ушли! Я их не видел! Полная тишина была! Ричи покачал головой, подмигнув своему бармену с немым, но красноречивым выражением «попался, дружок, с поличным». — Ну что ж, Ив, раз уж ты меня так мастерски подставил перед этой уважаемой публикой… Двойная ставка. Это уже окончательно и бесповоротно. — Затем он плавно, с грацией хищника, развернулся к компании, и его улыбка мгновенно преобразилась. Она стала той самой — ослепительной, сценической, харизматичной, которая заставляла незнакомцев оборачиваться и инстинктивно к нему тянуться. Он облокотился спиной о стойку, приняв позу радушного хозяина, демонстрирующего гостям свои владения. — Ну, конечно же, ребята! Всем найдётся место в моём, с позволения сказать, скромном, но прекрасном заведении! Лучшие столики! Личный привет от бармена и напитки за счёт заведения! Наступила тишина. Та самая, звонкая, в которой был слышен только гул работающего холодильника за стойкой. Беверли медленно, как в замедленной съёмке, подняла руку и указала пальцем прямо на Ричи, будто пытаясь навести прицел на невидимую мишень. — Ты… — она открыла рот, но слова застряли. Её мозг, обычно быстрый и цепкий, отказывался складывать знакомого до мозга костей кудрявого задиру, вечного балагура и скандалиста, и солидное, взрослое понятие «владелец бизнеса» в одну логическую картинку. Бен и Билл стояли рядом с абсолютно идентичными выражениями на лицах: рты приоткрыты в немом изумлении, глаза вытаращены до предела, брови уползли куда-то под волосы. Они выглядели так, будто им только что сообщили, что земля, на которой они стоят, не просто плоская, а ещё и покоится на спинах четырёх слонов, которые, в свою очередь, стоят на гигантской черепахе. — Оу, — Ричи потер затылок с наигранным, театральным смущением, но в его глазах искрился неподдельный, озорной восторг. — Кажется, в процессе нашего бурного и насыщенного знакомства я упустил одну небольшую, но, видимо, важную деталь… Я, собственной персоной, являюсь гордым, хотя и несколько недоумённым, владельцем сего уютного кафе. И, — он сделал паузу, наслаждаясь эффектом, — бара через дорогу под нехитрым названием. Где, между прочим, в ближайшую субботу и будет происходить нечто эпическое, легендарное и слегка оглушительное. Но вы наверняка знаете, весь город говорит об этом. — Его взгляд, скользнув по потерянному лицу Эдди, остановился на покрасневшей от смущения и восторга Рейчел. — И да, Майки мне, конечно же, всё поведал, со всеми душераздирающими подробностями. Надо было с ним помягче, ребят. Он теперь, кажется, втайне боится всех моих друзей и родственников. Травма, я вам скажу, на всю оставшуюся жизнь. На улице, под холодным, безразличным сиянием ночных звёзд, компания ещё долго стояла, забрасывая Ричи вопросами, как горохом в стену. «Как?», «Когда ты всё успел?», «Почему молчал, чёрт тебя дери?». Тозиер только отшучивался, отвечал уклончиво, с лёгкостью опытного жонглёра перекидывая слова и ловко меняя тему. Потом все, наконец, разошлись, и дорога домой для Эдди в тот вечер превратилась в сюрреалистичный, мучительный путь размышлений. Образ Ричи — не просто друга, которого он любил, а владельца, предпринимателя, человека с контрактами, ответственностью и барменом, с которым он ведёт переговоры о ставках, — этот образ не укладывался в голове, вызывая лёгкое, но реальное головокружение. Он смешивался с другими образами: Ричи, который молча, не касаясь его, сидел с ним на кровати в полной темноте, просто дыша рядом; и Ричи с битой в руках, с окровавленными костяшками и синяком под глазом, стоящий над поверженным врагом. Эти три Ричи не складывались в одного цельного человека, и от этого диссонанса мир казался ещё более шатким и непредсказуемым. Дома, запершись в своей комнате, где давила уже привычная, гнетущая тишина, головокружение сменилось тошнотворной, знакомой пустотой. Он сел перед ноутбуком, и его пальцы сами собой сжались в кулаки так сильно, что короткие, аккуратно подпиленные ногти впились в ладони, оставляя на коже глубокие, красные полумесяцы. Открытие вкладки с аккаунтом «Honey» было ежевечерним ритуалом самоистязания. Каждая прошлая фотография, каждое старое сообщение от подписчиков («Скучаешь по мне?», «Когда уже новое видео?», «Хочешь поиграть?») — всё это было теперь серией крошечных, точных ударов по оголённым, незажившим нервам. Он видел свои старые, откровенные фото с игрушками, и его желудок сжимался в тугой, болезненный комок, подступая к горлу. Он зажмурился, сделал два судорожных, шипящих вдоха из своего синего ингалятора и, стиснув зубы до хруста в челюсти, загрузил несколько новых, «безопасных» фотографий — ещё один торс в полутьме, ещё один намёк на линию бедра, полузакрытые, ничего не выражающие глаза. Механическое действие автомата, который ещё не понял, что его война давно проиграна. Откинувшись на спинку кресла, он почувствовал не облегчение, а пустоту. И тут он заметил её — новую подписку в списке. Иконка без аватарки. Никнейм: Korp. И новое сообщение в личных сообщениях, которое ждало его, мигая значком непрочитанного. Korp Привет. Заплачу в два раза больше за каждую фотографию с лицом. Ледяная волна прошла от копчика до затылка. Всё внутри него напряглось, сжалось в один гигантский спазм. Шантаж? Кто? Как узнал? Бауэрс? Нет, не его стиль. Кто-то из «фанатов»? Сердце заколотилось с такой силой, что он услышал его стук в ушах. Но годы в этом бизнесе выработали автоматизм выживания. Дрожащие, но натренированные пальцы вывели ответ. Он выставил чёткую градацию цен, как в меню: лицо + откровенный образ — одна цена, лицо + интимная обстановка с игрушкой — втрое дороже. Это был щит, способ отмерить дистанцию. Деньги пришли почти мгновенно. Перевод на сумму, которую он обычно зарабатывал за месяц. И следующий запрос: «Особенно интересны кадры с твоими… игрушками. Люблю, когда видно сосредоточение на лице». «Нет. Не могу. Не сейчас. Не после всего», — закричало внутри него всё его существо. Но цифры на счёте мерцали, соблазнительные и безжалостные. Счёт уже пополнен. Отказ — возврат денег, скандал, плохая репутация. Он, почти не глядя, с отвращением, словно касаясь чего-то ядовитого, порылся в архивной папке «Old_Content». Выбрал несколько недавних фотографий, почти не глядя из-за узла в животе. Отправил. Ответ пришёл через пять минут. Каждая секунда ожидания была пыткой. Korp Забавно, ты выглядишь таким застенчивым мальчишкой. Если бы я встретил тебя на улице, никогда бы не поверил, что ты таким занимаешься))) Эдди механически, почти роботизировано, отстучал заготовленную отписку про «фишку» и «контраст», которая всегда работала. Но следующее сообщение выбило землю из-под ног. Honey Ты не первый, кто так говорит) Обычно это во мне и привлекает подписчиков, так что считай это моя фишка ;) Korp Меня это больше пугает. Мне было бы неприятно влюбиться и только потом узнать об этой части твоей жизни. В этот самый момент, словно сама судьба решила сыграть с ним злую шутку, на экране всплыло уведомление из обычного мессенджера. Ричи. Он писал о новой ссоре с сестрой Робин, которая снова назвала его «никчёмным». Эдди выдохнул спазматически, почти всхлипнув: Слава богу, это не он. Это не Ричи. Он не мог… не стал бы… Мозг, ищущий угрозы, лихорадочно предложил новую теорию: сын Шарлотты Лансере. Выследил. Нашёл аккаунт. Решил шантажировать, чтобы донести «грешника» до матери. Но… странное спокойствие накрыло его. Ему было плевать. Материнское разочарование, её слёзы, её упрёки — всё это потеряло над ним власть. Он пережил нечто настолько более ужасное, что осуждение соседей казалось детской игрой. Korp Но знаешь, мне нравятся опасности)) Да и влюбляться я не планирую, так что жди сообщения) Просто клиент. Странный, с нездоровым интересом к контрасту между образом и содержанием, но всего лишь клиент. Один из сотни. Эдди закрыл вкладку с сайтом, чувствуя не облегчение, а тошнотворную, липкую пустоту, как после рвоты. Он машинально проверил общий чат. Рейчел предлагала встретиться в пятницу: «Рич + Патрик + мы = должно быть весело!». Он написал «+», хотя мысль о Патрике Хокстеттере, его колких, оценивающих взглядах, его нарочитом игнорировании и явной неприязни, вызывала не страх, а глухое, утомительное отчаяние. «Что я ему сделал? Почему он меня ненавидит?» — этот вопрос крутился в голове без ответа. Уставшее тело Эдди мягко погрузилось в знакомые впадины матраса. Он потянулся к одеялу, скомканному в ногах, и натянул его на себя с головой, создав тёмный, душный кокон. В этой изоляции от внешнего мира было что-то примитивно успокаивающее — будто он снова стал ребёнком, прячущимся от монстров. Из кармана шорт он вытащил телефон. Яркий экран в кромешной темноте резанул по глазам, заставив щуриться. Пальцы сами нашли нужное приложение и привычным движением вывели на экран диалог с сохранённым именем «Балабол». Лента сообщений пестрела жалобами и размышлениями Ричи. Тот часто, почти ежедневно, делился с Эдди перипетиями своей роли старшего брата. Больше всего проблем доставляла средняя сестра, Робин, чьи пятнадцать лет были похожи на перманентный эмоциональный ураган. Ричи в своих сообщениях пытался быть рациональным, списывая её резкость и бунт на «переходный возраст», «гормоны» и «поиск себя». Он писал об этом с усталой снисходительностью взрослого, который должен понимать. Но Эдди читал между строк. За показным равнодушием и шутками («опять королева драмы устроила истерику из-за запрета на TikTok после полуночи») сквозил тонкий, едва уловимый надлом. Слова Робин, пусть и брошенные в пылу ссоры, задевали Ричи. Глубоко. Сильнее, чем он был готов признать даже самому себе. Однажды, после особенно жёсткого конфликта, Ричи прислал голосовое. Его голос, обычно такой уверенный и звонкий, звучал приглушённо, сдавленно, будто он говорил, зарывшись лицом в подушку. «Она назвала меня жалким неудачником, Эдс. — Пауза, слышно, как он затягивается сигаретой. — Сказала, что сама мысль о том, чтобы быть хоть чуть-чуть похожей на меня, вызывает у неё отвращение. И хлопнула дверью так, что стекла задребезжали». В этом сообщении не было ни злости, ни сарказма. Только недоумённая, ранящая боль. Эдди, слушая это, почувствовал, как у него в груди всё сжалось в комок. Он представил Ричи — такого большого, сильного, казалось бы, неуязвимого Ричи — стоящего посреди комнаты и принимающего этот удар, как физический. И этот образ причинял почти физическую боль ему самому. Причиной той ссоры стала халатность Робин. Ричи оставил её главной за младшими, Роуз и Расселом, во время прогулки в парке. Девушка, встретив одноклассника, увлеклась разговором, полностью выбросив из головы своих подопечных. Малыши, предоставленные сами себе, забрели на велодорожку. Рассел, увлёкшись погоней за бабочкой, выскочил прямо под колёса несущегося велосипедиста. Спасла ситуацию только мгновенная реакция семилетней Роуз, которая в ужасе дёрнула брата за рукав, буквально отшвырнув его с траектории. Вопли испуганных прохожих, ругань велосипедиста — вот что наконец вырвало Робин из её мирка. Ричи, узнав об этом, взорвался. Его страх за жизни малышей мгновенно переплавился в ярость на безответственность сестры. Наказание было суровым, но, по его мнению, справедливым: месяц без ночёвок у друзей, вечеринок и прогулок «просто так». И теперь, спустя дни, Ричи не мог отпустить эту ситуацию. В новых сообщениях Эдди видел, как он снова и снова мысленно прокручивает тот разговор, перебирает свои слова, ищет, где был слишком резок, где не донёс, где перегнул палку. «Может, не нужно было кричать? Может, стоило объяснить спокойнее? Она же и правда испугалась потом…» Он методично разбирал свои действия, как следователь, ища состав преступления в самом себе. И самое ужасное — он, кажется, начинал верить, что хоть как-то, хоть отчасти, заслужил этот жестокий вердикт — «жалкий неудачник». Эта фраза, очевидно, засела в нем, как заноза, отравляя его уверенность в своей роли в семье. Эдди, читая это, чувствовал странную смесь нежности и раздражения. Он, выросший единственным ребёнком под гиперопекой матери, плохо понимал механизмы таких братско-сестринских бурь. Его детские конфликты заканчивались на нём самом или на воображаемых друзьях. Со стороны же ему казалось всё кристально ясным: Робин была неправа. Грубо, эгоистично и опасно неправа. Её слова были не оценкой личности Ричи, а оружием обиженного подростка, выбранным специально потому, что она знала, куда бить больнее всего. Когда Эдди пытался мягко намекнуть на это — написать что-то вроде «Да она просто злилась, она не это имела в виду» или «Ты поступил правильно, она должна была отвечать за них» — Ричи словно натыкался на невидимую стену. Его ответы были шаблонными: «Нет, я тоже переборщил», «Надо было найти другой подход», «Я же старший, я должен быть мудрее». Он упорно отводил взгляд (даже в тексте это чувствовалось) от очевидной вины Робин и продолжал копаться в себе, выискивая новые изъяны, новые причины для самообвинения. Это было похоже на ритуал — болезненный, но привычный. Ричи, казалось, находил в этом самобичевании какую-то извращённую зону комфорта, где всё было предсказуемо: если проблема в нём, то её можно попытаться решить, работая над собой. Признать же, что боль тебе причинил тот, кого ты защищаешь, и что ты не можешь это «починить» — было куда страшнее. Положив телефон, он остался наедине с тишиной. Но тишина быстро перестала быть тишиной. Она наполнилась звуками. Не внешними, а внутренними. Шорох подошв по асфальту позади. Приглушённый смех. Хруст костяшек пальцев. Фантомная боль, острая и яркая, вспыхнула в его рёбрах, будто от нового удара. Другая, жгучая и разрывающая — в уголках губ. По его щекам, уже беззвучно, без спазмов, потекли горячие, солёные слёзы. Они текли сами по себе, будто из какого-то неиссякаемого внутреннего источника горя. Положив телефон на прохладную простыню рядом с подушкой, Эдди остался наедине с тишиной. Первые секунды она была почти благословенной — глухой, густой, заглушающей гул города за окном. Но это затишье было обманчивым, хрупким, как тонкий лед над чёрной водой. И лед треснул. Тишина перестала быть отсутствием звука. Она превратилась в резонансную камеру, в которой зазвучали отголоски, живущие не снаружи, а в самых потаённых, изуродованных закоулках его памяти. Звуки пришли не через уши, а через кожу, через кости, напрямую в мозг. Сначала — шорох. Неясный, скребущий. Шершавое трение подошв о неровный асфальт. Не быстрый, не беглый — это были не его шаги. Это были шаги за ним. Размеренные, тяжёлые, настигающие. Звук приближался сзади, с левой стороны, точно повторяя маршрут того вечера. Эдди непроизвольно задержал дыхание, плечи инстинктивно сжались, будто ожидая хватки. Затем — смех. Приглушённый, подавленный, будто его пытались сдержать, но он прорывался сквозь стиснутые зубы. Не весёлый, а похабный, мокрый от предвкушения. Он звучал не в пространстве комнаты, а где-то внутри его черепа, отдаваясь противным эхом в височных костях. Хруст. Короткий, сухой, как ломающаяся ветка. Хруст костяшек пальцев, сжимаемых в кулак. Звук обещания. Звук приготовления к удару. И будто по команде этого звука, его тело отозвалось. В правом боку, чуть ниже солнечного сплетения, вспыхнула боль. Острая, обжигающая, точь-в-точь как тогда, когда кулак Генри вонзился ему под рёбра. Это был не призрак, а яркая, почти реальная соматическая вспышка, заставившая его ахнуть и согнуться. Одновременно в уголках губ, в тех самых местах, где кожа треснула от грубого трения, загорелось жгучее, рвущее ощущение, будто швы снова разошлись. И тогда, как неизбежное следствие этой физической пытки, потекли слёзы. Не рыдания, не всхлипы — тело было слишком истощено для таких сильных эмоций. Это были тихие, беспрерывные, почти механические слёзы. Они сочились из его закрытых глаз, горячие и солёные, пропитывая ресницы и оставляя влажные тропинки на висках, чтобы исчезнуть в волосах у висков. Они текли сами по себе, будто какой-то внутренний, израненный источник открыл шлюзы, и теперь горечь и отчаяние находили выход только таким, самым примитивным способом. Его правая рука, лежавшая на одеяле, вздрогнула и начала двигаться. Движение было неосознанным, рефлекторным, будто конечность действовала по давно заученной, спасительной программе, пока сознание было парализовано болью и страхом. Рука поползла к краю кровати, к тумбочке. Пальцы, влажные от слёз, нащупали гладкую поверхность дерева, скользнули мимо абажура лампы и уткнулись в холодный, знакомый прямоугольник блистера. Большим и указательным пальцем он с тихим, но отчётливым щёлк-щёлк продавил две ячейки. Звук был крошечным, но в тишине комнаты он прозвучал как выстрел — выстрел капитуляции. Две маленькие, круглые, мертвенно-белые таблетки упали ему в центр ладони. Он даже не взглянул на них. Просто поднёс ладонь ко рту и слизнул их на язык. Первым пришло ощущение сухости и легкой горечи, затем — явный, химический привкус, противный и лекарственный. Он потянулся к стакану, который всегда стоял на тумбочке с вечера, обхватил его прохладное стекло, залпом сделал большой глоток тёплой, застоявшейся воды. Таблетки, словно две крошечные лодочки, унесло вниз по течению. Ритуал был завершён. Подписан акт о капитуляции. Химическое перемирие между его истерзанной психикой и реальностью вступало в силу. Оставалось только ждать, пока войска оккупантов — молекулы препарата — возьмут контроль над мятежными нейронами. Он перевернулся на бок, подтянув колени к самому подбородку, свернувшись в тугой, компактный клубок. Поза эмбриона. Поза абсолютной защиты, поза начала жизни, поза, в которой мир не мог до него дотянуться. Горькая ирония заключалась в том, что в том переулке ему было запрещено принять её. Его тело было распластано, раскрыто, обездвижено и осквернено. Теперь, в иллюзорной безопасности своей комнаты, он инстинктивно искал это древнее убежище, пытаясь символически вернуться в состояние, где не существовало ни боли, ни страха, ни Бауэрса. Широко открытые глаза уставились в непроглядную темноту перед собой. Он не видел стен, не видел очертаний мебели — только густое, бархатное, всепоглощающее чёрное полотно. Он прислушивался к себе, ловя первые признаки действия таблеток. Сначала должна была прийти тяжесть в конечностях, словно их наполнили тёплым песком. Потом — лёгкое, приятное головокружение, как после долгого кружения. И наконец, тот самый спасительный, ватный туман. Он должен был подняться из глубин подсознания, как молочно-белый смог, медленно, неумолимо окутывая сначала края мыслей, а затем и сами их ядра, растворяя их в беззвучной, стерильной пустоте. И пока он ждал этого избавления, он отчаянно, с силой утопающего, цепляющегося за соломинку, пытался направить свой последний сознательный луч куда-то в свет. Он хотел, чтобы финальным кадром перед отключкой стало что-то доброе. Улыбка Ричи Тозиера в кафе — не та, широкая и показная для всех, а та, редкая, чуть кривая, с прищуром, которую тот бросил ему через стол, словно разделяя какую-то шутку на двоих. Или сосредоточенное, добродушное лицо Бена, объясняющего технику жима с таким энтузиазмом, будто это самое важное знание в мире. Что угодно. Лишь бы не тьма. Но его разум, предательский, жестокий и зацикленный на травме, как верный пёс, натасканный на одну команду, выбрал самый короткий, самый проторенный путь. Не через светлые поля счастливых воспоминаний, а по тёмному, выжженному тоннелю кошмара, стены которого были выложены его собственным страхом. Темнота перед его глазами сдвинулась, зашевелилась. И из неё, как из чёрной воды, всплыл он. Генри Бауэрс. Это был не образ из памяти, а живое, дышащее присутствие. Эдди с гиперреалистичной ясностью видел каждую расширенную пору на его жирном носу, каждый крошечный шрам от подростковых прыщей на скулах. Он чувствовал въевшийся запах дешёвого табака «Кэмел», смешанный с кислым потом и чем-то металлическим — запахом злобы. Он слышал его хриплое, прерывистое дыхание, свистящее сквозь полуоткрытый рот. Он видел его глаза — плоские, как у речной рыбы, мёртвые, но при этом пылающие изнутри нечеловеческой, хищной радостью. Видел ту самую ухмылку, обнажавшую неровный ряд желтоватых зубов, на одном из которых блестела крошечная пломба. И слышал его голос — не слова, а низкое, животное бормотание, гортанное рычание, которое отдавалось не в ушах, а в самой губчатой ткани костей, в рёбрах, в челюсти. А рядом, как верные гончие, выступили из мрака другие фигуры. Виктор Крисс — его обычно каменное лицо было искажено садистским, неподдельным весельем, губы растянуты в оскале, которого Эдди никогда не видел у него в реальности. Реджинальд Хаггинс, «Рыгало» — его массивное, тучное тело колыхалось от беззвучного смеха, который больше походил на внутреннее бульканье и хрип, на звук рвущейся, мокрой материи. Они не просто припоминались. Они были здесь. В плотной темноте его спальни. Они стояли вокруг его кровати, образуя тесное, невылазное кольцо. И они смеялись. Не громко, а именно беззвучно. Но от этой тишины, наполненной гримасами смеха, становилось невыносимо. Этот беззвучный хохот давил на барабанные перепонки, словно сгущённый воздух перед грозой. Он проникал под кожу, вызывая мурашки и холодный пот. Он заполнял собой всё пространство комнаты, вытесняя последние крохи кислорода. И Эдди Каспбрак, стиснув зубы до боли, уже чувствуя, как по краям сознания начинает растекаться обещанный тяжёлый, ватный туман, медленно и неумолимо проваливался в сон. Но это не было погружением в объятия Морфея. Это было падением в бездну, на дне которой ждал только он. И последним, что он уносил с собой в это стремительное, химически обусловленное падение, был этот беззвучный, вечный, всепоглощающий хохот. Он звучал в нём самом, становился частью его, саундтреком к небытию, из которого не было спасения даже во сне.
40 Нравится 59 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (3)