Между нами ничего не будет

NC-17
Завершён
40
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
360 страниц, 169 784 слова, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
40 Нравится 59 Отзывы 10 В сборник

Осколки

Настройки
Тишина повисла в разгромленной квартире густым, осязаемым пологом. Она была не просто отсутствием звука — она была субстанцией, звенящей от напряжения, словно перетянутая струна, готовая лопнуть. Её нарушал лишь едва уловимый, предательский скрип. Скрип старой половицы, которая прогнулась под его собственным, застывшим весом. Казалось, даже дом выдавал его, стеная под ногой. Эдди стоял, парализованный ужасом, который ледяными иглами пробежал от основания позвоночника к вискам. Он слушал. Этот звук — скрип — его мозг, натянутый как струна паники, уже преобразовал в шаг. Тяжёлый, мерный, неумолимый. Шаг, который нёс в себе не просто угрозу, а нечто первобытное и невыразимое, чему он не мог дать имени, но что сжимало внутренности в ледяной ком. В его воображении, этом кинозале ужаса, уже мелькали чёрно-белые кадры. Вот грубая, свирепая усмешка Генри Бауэрса, его пальцы сжимаются в кулаки. А вот хуже — ледяная, безжизненная маска Виктора Крисса. Без эмоций. Без жалости. Только холодный расчёт. Эти образы проносились вихрем, сменяя друг друга, и каждый был хуже предыдущего. Мышцы его шеи налились свинцом. Он чувствовал, как каждое волокно сопротивляется. Но что-то глубинное, животный инстинкт, заставлял его начать движение. Он начал разворачиваться — медленно, мучительно, с трудом, словно его тело было погружено в тяжёлую смолу. Каждый градус поворота давался ценой невероятного усилия воли. Он готовился. Готовился увидеть худшее из своих ночных кошмаров, воплотившееся в плоть и кровь в его же гостиной. — Эддичка! Голос, раздавшийся у него за спиной, стал психологическим щелчком, сломавшим все ожидания. Это был не хриплый бас Бауэрса и не безэмоциональный шепот Крисса. Это был звонкий голос. Чистый, высокий, пронизывающий густоту страха. Детский. Более того — девичий. И в его интонациях, сквозь нагромождение ужаса и адреналина, пробилось что-то теплое, уютное и до боли знакомое. Знакомое до щемящей тоски. Шатен резко, на чистом рефлексе, рванулся всем телом, чтобы развернуться. Мир ответил ему головокружительной каруселью. Пол поплыл у него перед глазами, стены наклонились. Он едва не рухнул, его нога запнулась о торчащий из груды обломков толстый переплёт книги. Он сделал неуклюжий, пьяный шаг, чтобы удержать равновесие. И увидел. В дверном проёме, который теперь был залит неярким, пыльным светом с улицы, стояли не призраки из его прошлого и не монстры из настоящего. Стояли Ричи и Роуз Тозиер. Девочка, маленькая и хрупкая, как фарфоровая куколка, в своём ярком, солнечно-жёлтом платьице, уже заливалась смехом. Её смех был серебристым, беззаботным, словно найденная в груде мусора сломанная игрушка или нелепая ситуация были самым комичным зрелищем на свете. Она была живым воплощением нормальности, ворвавшейся в его ад. А вот кудрявый… Ричи не смеялся. Он стоял на пороге, застыв, как изваяние. Его обычно невероятно выразительное, живое лицо — то самое, что строило гримасы, расплывалось в ухмылках, — сейчас было искажено. Но не смехом. На нём лежала печать немой, глубокой, всепоглощающей тревоги. Его взгляд, за большими стёклами очков, даже не упал на Эдди. Он скользил по комнате. Медленно. Методично. С болезненным, хирургическим вниманием. Он будто сканировал каждый сантиметр хаоса, впитывая его масштаб: перевёрнутые стулья, лежащие на боку, как поверженные солдаты; веером разбросанные по полу книги с неестественно вывернутыми корешками; блестящие на паркете, словно слезы, осколки фарфоровой чашки; тёмные, уродливые пятна от пролитого кофе, впитавшиеся в дерево. Его рука — та самая, что обычно жестикулировала, — непроизвольно, будто помимо воли, потянулась к затылку. Пальцы впились в собственные упрямые кудри, сжимая их так сильно, что костяшки побелели. Казалось, он физически, через это напряжение, пытался осмыслить, переварить масштаб разрушения. В его позе, в склонённых плечах, читалась не просто шокированность посетителя. Читалась вина. И острое, щемящее беспокойство, которое было глубже и личнее простого удивления. — Что… что вы тут делаете? Голос Эдди вырвался не голосом, а подобием шёпота. Хриплым, прерывистым, рождённым в пересохшем горле. Он искренне не осознавал реальности происходящего. Его мозг, настроенный на катастрофу, на финальную конфронтацию, отказывался перестраиваться. Может, это галлюцинация? Продолжение вчерашнего кошмара, принявшее странную, светлую, а потому ещё более жуткую форму? — О, да! Ричи резко, почти судорожно, повернул голову к нему. На его лице, словно по щелчку невидимого режиссёра, вспыхнула улыбка. Широкая, солнечная, та самая, «тозиеровская». Но она была странно напряжённой. Она легла только на губы, не дотянувшись до глаз. Глаза, за стёклами, по-прежнему хранили тень, холодок беспокойства. — Представляешь, принцесса ооочень сильно умоляла, просто рыдала в подушку, чтобы позвать тебя с нами гулять. Он быстро, нервным жестом, переместил взгляд на приоткрытую дверь, будто проверяя, не слышит ли кто. — Я решил, что… открою дверь сам. Ты ведь не открыл бы. На звонок. На стук. Его глаза снова вернулись к Эдди. И теперь в них, сквозь стеклянный барьер, пробивалась настоящая, живая, почти детская надежда, смешанная с тем же беспокойством. Он говорил тише, доверительнее: — Мы… мы звонили. Много раз. А в груди у Каспбрака бушевал вихрь. Противоречивые, взаимоисключающие чувства кружили его с такой силой, что голова закружилась по-настоящему, физически. Чувство первое: Вспышка. Яркий, тёплый, почти болезненный спазм радости. Он — здесь. В его доме. Сам пришёл. Не сбежал. Не отвернулся. Этот человек, от одного взгляда которого учащался пульс, стоял на его пороге. Чувство второе: Ледяная волна. Глубокий, животный страх. Зачем? Конкретно зачем? Чтобы плюнуть в лицо наедине, без свидетелей? Чтобы добить, когда никто не видит? Чтобы сказать всё, что не решился при других? Интуиция, тонкая и острая, как лезвие, шептала на самом дне сознания: дело не в сестре. Это желание, эта настойчивость — они исходили не от семилетней Роуз. Они исходили от самого брата. От Ричи. Шатен, всё ещё не веря реальности этой сюрреалистичной сцены, медленно, с явным скепсисом, выгнул одну бровь. Этот жест, знакомый им обоим, был красноречивее любых слов. Он говорил: «Не верю. Не покупаю эту сказку». — Что? — Ричи сконфуженно, с наигранным, слишком широким недоумением произнёс, нарочито округляя глаза за очками. — Ты думаешь, я стал бы тебе врать? Он вдруг присел на корточки, став почти одного роста с сестрёнкой, и обнял её за плечи, прижимая к себе. Его движения были быстрыми, немного театральными, как у актёра, который чуть переигрывает. — И думаешь, я бы стал использовать это милое, невинное создание для этого? Для какой-то своей… подлой цели? Каспбрак в ответ лишь закатил глаза к потолку, к трещине в штукатурке, и издал короткий, сухой, совершенно невесёлый смешок. Всё его существо кричало: «О да, конечно, мистер Тозиер. Вы, известный мастер манипуляций и розыгрышей, никогда никого не используете для своих планов. Никогда». — Принцесса! — Ричи, не отпуская сестру, лёгонько потряс её за плечико, заставляя встрепенуться и перестать хихикать над воображаемой игрушкой. — Скажи ему! Скажи правду! — Да, Эдди! — Роуз, игриво подпрыгнув на месте, выпалила с детской, обезоруживающей непосредственностью: — Я очень-очень хотела тебя увидеть, потому что люблю братика, а он плакал сегодня всююю ночь, так как он любит те… — РОУЗ! Кудрявый буквально вздрогнул, будто его ударило током. Он, почти неосознанно, резко закрыл девочке рот ладонью, не давая вылететь последнему, самому важному слову. Его лицо, шея, уши — всё, что было видно, — мгновенно залились густым, тёмно-алым румянцем. Он пылал, как маков цвет. Этот румянец был ярок и заметен даже в полумраке разгромленной прихожей. — Мы так НЕ договаривались! — прошипел он, отчаянно хлопая длинными ресницами и глядя на сестру с выражением, в котором смешались ужас, неловкость и безграничная, братская нежность. И Эдди рассмеялся. Настоящим, живым, немного истеричным от нахлынувшего облегчения смехом. Звук вырвался из самой глубины его грудной клетки, сбив с толку его же собственные страхи. Он никогда не видел этого. Никогда. Чтобы этот всегда уверенный в себе, дерзкий, носящий маску клоуна и балагура парень так краснел. Так терялся. Так паниковал от одной фразы ребёнка. Обычно становиться «помидором» было эксклюзивной привилегией самого Каспбрака. Это было откровением. Даже у такого, казалось бы, несокрушимого Ричи Тозиера есть своя ахиллесова пята, своё уязвимое, беззащитное место. И этим местом оказалась его младшая сестра и её болтливый язычок. — Так… — Ричи, всё ещё пунцовый, словно его только что вытащили из парилки, откашлялся и с усилием поднялся с корточек. Его голос стал тише, приглушённее, потерял всю прежнюю звонкость и браваду. В нём слышалась неуверенность и какая-то почти детская мольба. — Ты… ты пойдёшь с нами? — Я… — Эдди открыл рот. Первый порыв, инстинктивный, из самой души: закричать: «ДА! КУДА УГОДНО! СЕЙЧАС ЖЕ!» Он хотел этого. Отчаянно. Больше всего на свете в эту секунду. Второй порыв, ледяной, из страха: как острый нож в рёбра, вонзилось осознание. Согласиться сейчас — значило выйти из этого хрупкого, смешного, тёплого пузыря, который создала Роуз. Значило остаться наедине с Ричи. На улице. В парке. А остаться наедине — услышать всё. Всё, что тот на самом деле думает о его «занятии», о фотографиях, о его «грязи». Весь тот приговор, который он ждал. Страх, липкий и парализующий, сжал его горло холодной рукой. — Я не могу, — выдавил он из себя. Слова прозвучали не как отказ, а как последний выдох, как тихое признание собственной слабости и трусости. — Пожалуйста, Эддичка! Не дав брату опомниться или что-то добавить, Роуз, как маленькая юла, подскочила к самому парню. Она вцепилась тонкими, но цепкими пальчиками в край его мятой, запачканной футболки, растягивая ткань. Её огромные, тёмные, точь-в-точь как у брата, глаза смотрели на него снизу вверх. В них была такая искренняя, детская, неподдельная настойчивость, которой невозможно было сопротивляться. — Иначе братик будет снова плакать. Он будет очень-очень грустный. — Роуз! Прекрати, я сказал! Тозиер снова закрыл лицо руками, но было уже поздно. Сквозь растопыренные пальцы было отчётливо видно, как его щёки, уши и даже шея забагровели ещё сильнее, будто его поджаривали на медленном огне стыда. В этой позе, в этом жесте, он был похож не на владельца бара, а на пойманного с поличным, смущённого школьника. Каспбрак задумался. Он смотрел в это детское, открытое, абсолютно честное личико. Он впитывал её слова, как губка. «Братик плакал… будет снова плакать… будет грустный…» Его мозг, всё ещё застрявший во вчерашнем кошмаре с Патриком, отказывался верить. После того шока, после той грязи, которую им всем показали… Ричи не ненавидел его? Не презирал? Он… плакал? В его сознании с треском начала рушиться чёрно-белая картина, которую он сам же и нарисовал за эту долгую ночь: Ричард Тозиер, с лицом, искажённым отвращением и брезгливостью, рвёт их общие, дурацкие фотографии из фотобудки и швыряет в огонь зажигалки, пытаясь стереть сам факт их существования. Но реальность, судя по всему, была иной. Ричи мучился. Но почему? Из жалости? К себе? Из-за разочарования, что влюбился в «такого»? Но тогда зачем он здесь? Зачем пришёл, фактически взломал дверь, привёл сестру, краснеет до корней волос и смущается, как подросток? В этой логике была зияющая, огромная дыра. И Эдди, сам того не желая, начал проваливаться в неё, в эту новую, непонятную реальность. — Хорошо… — он сказал это тихо, почти невесомо, поднимая голову и встречая взгляд Ричи поверх его сцепленных, прикрывающих лицо пальцев. — Я пойду. — Да? — Ричи резко, как от сильной пружины, оторвал руки от лица. Его глаза, влажные, огромные и совершенно беззащитные без прикрытия стеклами очков, впились в шатена. И в них вспыхнул такой чистый, такой яркий, почти ослепительный свет надежды и радости, что Эдди на секунду физически ослеп. — Чудесно! — Он расплылся в улыбке, обнажив ровные зубы, и эта улыбка была настолько широкой, беззащитной, по-мальчишески счастливой, что делала его похожим не на взрослого мужчину, а на ребёнка, получившего самый лучший в мире подарок. И это стало ещё одним, сокрушительным шоком для Эдди. — Но для начала… — Ричи, очнувшись, снова бросил критический, быстрый взгляд по гостиной, и его брови сдвинулись в строгую, деловую складку. — Я тут приберусь. А ты, маленькая неприятность, — он подошёл к сестре и снова присел перед ней, взяв её за обе руки, — отведёшь Эдди умыться, переодеться и вообще привести себя в божеский вид. Мы же не можем выйти на прогулку с таким чумазым и помятым принцем, правда? Идёт? Он поднял вверх раскрытую ладонь для «пять». Роуз, сияя от сознания своей важной миссии, звонко, со всего размаха, хлопнула своей маленькой ладошкой по его большой. Девочка, не теряя ни секунды, тут же схватила Эдди за руку и потянула за собой вглубь дома, бормоча что-то про ванную, мыло и полотенце. Парень, с глупой, растерянной, но уже по-настоящему тёплой улыбкой на лице (от осознания, что им теперь командует семилетний ребёнок), включился в эту игру. Он крепче, бережно обхватил маленькую, доверчивую ручку и позволил вести себя, как послушную куклу, в сторону спасительной чистоты и прохладной воды. Дверь в ванную закрылась с тихим щелчком, отсекая гулкую тишину разрушенной гостиной. Здесь был свой, кафельный мирок, пахнущий сыростью, старыми трубами и остатками дешёвого мыла в виде зверюшки на краю раковины. Воздух был прохладным, почти холодным. Роуз сразу приняла вид строгого, но справедливого инструктора. Она встала на цыпочки, дотянулась до крана и с характерным скрипом повернула его. Вода хлынула, сначала ржавая, потом чистая, ледяная. Она шумно ударила по эмалированной раковине, поднимая мелкие брызги. — Руки! — скомандовала она, указывая пальцем на струю. Эдди послушно подставил ладони. Вода была холодной, почти ледяной, и этот шок отозвался во всём теле, прочищая сознание. Он взял кусок мыла — тот самый, в виде зайца, с одним ухом уже отломанным. Намылил. Пена была белой, густой, с резким химическим запахом «альпийских трав». — Теперь лицо! Основательно! — Роуз, скрестив руки на груди, наблюдала, как он намыливает щёки, лоб, подбородок. Пена попала ему в брови, на ресницы. — Глаза закрывай! И шею! За ушами! Братик всегда говорит, за ушами самые главные складочки для грязи! Он делал всё механически, подчиняясь этому детскому, но непререкаемому авторитету. Каждое движение полотенца по коже было чётким, почти ритуальным. Сначала он вытер лицо — грубо, стараясь стереть не только грязь, но и следы слёз, и ту пелену бессонной ночи. Потом шею. Вода и трение ткани разбудили кожу, заставили кровь двигаться быстрее. Он чувствовал, как с каждой протёртой зоной с него словно сходит тонкий, невидимый, но липкий слой позора. Не всего, нет. Но того самого, внешнего, наносного, что прилипло за эти сутки. Он посмотрел в зеркало над раковиной. Отражение было бледным, с красными, припухшими веками, с тёмными кругами под глазами, будто его избили. Но щёки уже горели от трения, а в глазах, вместо панической пустоты, появилась какая-то сосредоточенная усталость. И детская фигурка в жёлтом, отражавшаяся за его спиной, придавала этой картине сюрреалистичный, но успокаивающий вид. — Молодец! — одобрительно сказала Роуз. — Теперь в комнату! На переодевание! Они прошли по короткому коридору в его спальню. Здесь царил относительный порядок — лишь дверь была приоткрыта с силой, да на полу валялась сброшенная на бегу подушка. Комната была аскетичной: кровать, шкаф, письменный стол, заваленный книгами и бумагами. Солнечный луч, пробившийся сквозь неплотно задернутую штору, освещал пылинки, танцующие в воздухе. Роуз, не теряя времени, подошла к шкафу — старому, дребезжащему, из светлого дерева. Она потянула за ручку, дверца со скрипом открылась, разглядывая скромное содержимое. Девочка замерла на секунду, изучая развешанные в беспорядке вещи, будто полководец перед картой сражения. Затем, приняв решение, она приступила к делу. Она действовала методично. Сначала аккуратно сняла с вешалок несколько футболок: серую, синюю в полоску, чёрную. Разложила их на краю кровати, внимательно ощупывая ткань, проверяя мягкость, заминая складки. Её бровки были нахмурены, губы поджаты. Это была не игра — это была миссия. Потом она перешла к брюкам. Перебрала джинсы, потертые на коленях, черные тренировочные штаны, строгие, но поношенные темно-синие брюки. Каждую вещь она изучала, задерживая взгляд, будто оценивая не только внешний вид, но и некое внутреннее, скрытое качество, подходящее для «принца». Наконец, её взгляд остановился. Выбор был сделан. Она взяла просторную чёрную футболку из мягкого, хорошо отстиранного хлопка — ту, что он надевал, когда хотел чувствовать себя невидимкой, когда нужно было слиться с тенью. И к ней — лёгкие, свободные чёрные тренировочные брюки на манжете, те, в которых было удобно сидеть на полу, закинув ногу на ногу, или быстро двигаться. — Вот это! — объявила она, торжественно протягивая ему сложенный комплект. Её глаза сияли. — Чтобы было удобно. Бегать. Прятаться. Или догонять. И чтобы… чтобы не было видно, если испачкаешься. Последняя фраза была произнесена с такой детской, но пронзительной проницательностью, что у Эдди снова сжалось сердце. Она словно знала, что ему нужно стать невидимкой, что любое пятно на нём сейчас — как клеймо. Он принял одежду. И тут наступила пауза. Он стоял, держа вещи, а она, сделав своё дело, не отвернулась и не вышла, а продолжала смотреть на него с ожидающим, деловым видом. Она явно ждала продолжения процесса. В её детском мире логика была простой: дал одежду — нужно переодеваться. Зачем ждать? Неловкость повисла в воздухе, тёплая, почти ощутимая. Эдди замер, не зная, как намекнуть. Он видел, как в её большом, тёмном глазу, похожем на глаз брата, мелькают шестерёнки мысли. «Почему он не меняется? А, точно!» Внезапно она сообразила. Резко, с преувеличенным, почти комичным движением, она развернулась к окну, спиной к нему, и уставилась в стекло, за которым виднелась лишь стена соседнего дома и клочок неба. Вся её поза, напряжённые плечики, выпрямленная спина кричали: «Я не смотрю! Я даже не дышу в эту сторону! Я целиком поглощена видом из окна, который изучаю с огромным интересом!» Уголки губ Эдди дрогнули. Он быстро, почти стыдливо, скинул грязную, пропахшую потом и страхом футболку, швырнул её в угол и натянул чистую. Ткань была мягкой, прохладной, она пахла свежестью и домашним запахом стирального порошка — тем самым, которым пахло бельё в доме его матери, когда он был маленьким. Ощущение было непривычно приятным, почти роскошным. Будто он сбросил с себя не только запачканную одежду, но и часть того липкого, тяжёлого, ядовитого кошмара, что прилип к нему за последние сутки и стал второй кожей. Он натянул штаны и снова замер, ожидая. Роуз всё так же неподвижно стояла у окна. — Готово, — тихо сказал он. Она обернулась, окинула его критическим взглядом с ног до головы, и на её лице расплылось удовлетворённое выражение, как у художника, закончившего картину. — Хорошо, — кивнула она. И тут её лицо снова стало серьёзным. Она отвернулась, но уже не к окну, а к стене, и заговорила так тихо, что он едва расслышал, глядя на её хрупкую, напряжённую спину в ярком платьице. — Рейчи себя плохо ведёт, — прошептала она, переминаясь с ноги на ногу, будто слова были горячими угольками, которые она выплёвывала. — Братик меня не слушает. Она… она хочет обидеть братика. — Девочка сделала паузу, вдохнула, и голос её стал ещё тише, ещё таинственнее. — И… может обидеть тебя. Каспбрак, уже полностью одетый, замер как вкопанный. Он разглядывал её, нахмурив брови, пытаясь понять. Он помнил ещё с первой встречи на дне рождения Ричи, что эта девочка не по годам смышлёна, наблюдательна, видит тени и полутона, мимо которых проходят взрослые, занятые своими драмами. Но сейчас её слова не укладывались ни в какую логику. Как Рейчел? Солнечная, добрая, преданная, обожающая брата, его вторая половина, его альтер эго, Рейчел? Она могла «хотеть обидеть» его? Это звучало абсурдно, граничило с детским бредом, с плодом богатой фантазии. Но в тоне ребёнка, в этой неестественной тишине, с которой она говорила, не было ни игры, ни фантазии. Была тревога. Настоящая, острая, щемящая. И странная, непоколебимая уверенность. Словно она видела или чувствовала что-то, какую-то трещину, тень, что была скрыта от всех других, скрыта за улыбками и общими шутками. — О чём ты? — спросил он осторожно, присаживаясь на край кровати, чтобы быть с ней на одном уровне, даже глядя в её спину. Голос его был мягким, не пугающим. Она резко развернулась. Её большие глаза захлопали, ловя его взгляд, пытаясь донести важность, впихнуть в него своё знание. — Она просто обижена, — выпалила Роуз, и в её голосе послышалась досада, как у взрослого, который не может объяснить очевидное. — Ри и Ре просто не разговаривают друг с другом. По-настоящему. Они говорят… о погоде. О еде. О деньгах. Но не… о важном. Они боятся. И это плохо. Очень-очень плохо. — Она опустила глазки и сплела тонкие, бледные пальцы в тугой, нервный узелок перед собой, будто завязывая эту самую проблему. — Это всё, что я знаю. Я просто хочу, чтобы всё было хорошо. Чтобы все снова улыбались, как раньше. Чтобы братик не плакал по ночам в подушку, чтобы он не кричал во сне. Эдди сидел, не в силах вымолвить ни слова. Его мозг, и без того перегруженный, начал лихорадочно работать в новом, неожиданном направлении. «Ри и Ре». Новые, домашние, интимные, почти ласкательные имена. Новый ключик к какой-то потаённой, запертой двери в, казалось бы, прозрачной и открытой семье Тозиеров. Девочка смотрела на него с такой чистой, недетской серьёзностью и печалью, что сомнений не оставалось: она не врала и не фантазировала. Она болела за них. Что-то было не так. Что-то глубоко и, возможно, опасно не так в, казалось бы, идеальной, неразрывной, почти мистической связи близнецов. И это «что-то», по словам ребёнка, могло быть направлено и против него. Мысль была ледяной и тяжёлой. Из лабиринта этих тревожных, новых мыслей его вырвал голос Ричи, доносящийся из гостиной, громче и бодрее прежнего, словно он намеренно делал его таким: — Я тут, в общем-то, закончил! Даже мусор в пакет собрал, завязал! Можно выкидывать! — Он появился в дверном проёме комнаты Эдди, вытирая руки о бока своих поношенных, слегка запачканных теперь джинсов. На его лице была самая добродушная, чуть усталая, но довольная улыбка человека, выполнившего трудную работу. — Ты там, я поглядел, парочку стульев основательно доломал. Ничего страшного. Я могу зайти на днях и всё починить. Склею, укреплю, будет как новенькое, даже лучше. Идёт? Эдди тряхнул головой, словно пытаясь физически стряхнуть с себя тяжёлый, липкий груз тревожных размышлений о таинственных намёках Роуз. Он вышел из своей комнаты, кивнув, его взгляд невольно потянулся через плечо Ричи в сторону гостиной. — Да, конечно. Спасибо. — Не за что, — Ричи отмахнулся, но его собственный взгляд на секунду снова скользнул мимо них, в сторону прибранной комнаты, будто он невольно сверял результат своей работы с той картиной апокалипсиса, что была здесь полчаса назад. В его движении, в этой быстрой, оценивающей проверке, читалась привычка, сноровка — не просто убрать, а зачистить, ликвидировать последствия катастрофы, стереть её следы быстро и эффективно. Навык, выработанный, вероятно, в большой, шумной семье, где беспорядок и маленькие катастрофы были частью повседневности. Девочка, будто получив сигнал к окончанию одной пьесы и началу другой, захлопала в ладоши — резкий, весёлый, разрывающий напряжение звук. Она проскочила мимо брата, как солнечный зайчик, и её быстрые, лёгкие шаги тут же застучали по деревянным ступенькам. «Я вас жду! Не мешкайте!» Оставшись вдвоём в узком коридорчике, два парня лишь переглянулись. Взгляд Ричи был быстрым, тёплым, с остаточной искоркой смущения от недавнего конфуза и явным, почти физическим облегчением, что самый сложный, первый порог преодолён, ледок сдвинут с места. Взгляд Эдди — неуверенным, изучающим, полным немых вопросов, на которые не было времени искать ответы. Они обменялись короткими, почти неуловимыми усмешками — невесёлыми, уставшими, но какими-то договорными, понимающими. Без слов они сказали друг другу: «Ну вот. Сделали первый шаг. Куда он приведёт — хуй его знает. Но шаг сделан». И молча, плечом к плечу, они направились к выходу. В гостиной было не просто «прибрано». Было чисто. Безупречно, до блеска, почти стерильно чисто. Пол, ещё недавно усыпанный осколками, книгами, обрывками бумаг, сиял. Осколки исчезли бесследно, будто их и не было. Книги (те, что уцелели и чьи страницы не были порваны) стояли на полке в аккуратном, хотя и не идеально ровном порядке, будто их ставил человек, который ценит книги, но не фанатик. Стулья были поставлены на место, даже тот, у которого одна ножка треснула, был осторожно прислонён к стене. Даже тёмные пятна от кофе на паркете казались менее заметными, будто их пытались оттереть, размыть, замаскировать. Весь хаос, весь след его животной ярости и отчаяния, вся материальная история его срыва была стёрта, ликвидирована, как нежелательное, компрометирующее свидетельство. И на всё про всё — от силы полчаса, пока он был в ванной. В голове Эдди мелькнула мысль, отдающая горьковатой иронией и какой-то внезапной, щемящей грустью: «Видимо, жизнь в большой, шумной семье, где всё постоянно летит, ломается, проливается и разбивается, где каждый день — это маленький локальный апокалипсис, вырабатывает такие навыки на уровне рефлексов. Уборка как боевая операция. Зачистка территории перед прибытием командования или после сражения. Он делает это на автомате. Видит хаос — ликвидирует. Не думает, не ноет, не философствует. Просто берёт и делает. Чтобы можно было жить дальше». Он почувствовал странный стыд — не за свой погром, а за то, что кто-то другой, Ричи, должен был за него это расхлёбывать, наводить порядок в его личном хаосе. И одновременно — глухую, необъяснимую благодарность. За то, что этот порядок теперь был. За то, что он мог вернуться в чистую комнату, а не в памятник своему безумию. Троица шла по улице. Свежий, немного прохладный воздух ударил в лицо, пахнул асфальтом, далёкой выхлопной гарью и первой, едва уловимой пыльцой с деревьев. Они двинулись в сторону большого старого парка, что был неподалёку от дома Тозиеров — излюбленного места их детских и не очень прогулок, места, где Ричи, по его рассказам, лазил по самым высоким деревьям, а Рейчел читала книжки на скамейках. Идти предстояло минут двадцать — для здорового человека приятная, лёгкая прогулка, для Эдди в его нынешнем, истощённом нервами, бессонницей и эмоциональным штормом состоянии — непростое испытание на выносливость. Ноги были ватными, в висках стучало. А для Ричи, судя по его внезапно наступившему и затянувшемуся молчанию, эта дорога казалась целой вечностью неловкости и томительного, мучительного ожидания того, что должно было вот-вот начаться. Роуз, как живой, беззаботный, неиссякаемый моторчик, скакала впереди. Она была центром притяжения нормальности, маяком в этом странном путешествии. То оборачивалась, бежала задом, крича что-то о проплывающем в небе облаке, похожем на дракона с пузиком, или о красивом балконе на третьем этаже, увитом диким виноградом, уже тронутым первой рыжиной. То бежала к луже у обочины, оставшейся после утреннего дождя, чтобы шлёпнуть по ней ногой, наблюдая, как грязные брызги разлетаются веером, и визжала от восторга. То вдруг возвращалась, хватая Эдди за руку и таща его к бордюру, чтобы показать ему какую-нибудь яркую, полосатую букашку, зачем-то пересекающую асфальт, или «секретный», пробившийся сквозь трещину в асфальте цветок — одуванчик, уже облетевший, пушистый. Её энергия была природной, неистощимой и абсолютно искренней. Она создавала вокруг них защитный, шумный, яркий кокон обыденной, детской жизни, сквозь который не сразу пробивалась тяжёлая, давящая, взрослая реальность вчерашнего и сегодняшнего. Она была их щитом и их оправданием для молчания. А в промежутках между этими всплесками, когда она отбегала вперёд, заглядывала в витрину магазина или гонялась за голубем, меж двумя парнями воцарялось молчание. Не просто отсутствие слов. Густое, плотное, тяжёлое, как влажная вата, наполненное грохотом невысказанного. Ричи и Эдди шли рядом, почти касаясь плечами, их локти иногда почти соприкасались, но они будто были разделены невидимой, прозрачной, но абсолютно прочной стеклянной стеной. Сквозь неё всё было видно — напряжение в челюсти Ричи, его руки, засунутые глубоко в карманы джинсов, опущенный взгляд Эдди, — но звук не проходил. Они оба знали. Знали до тошноты, до дрожи в коленях, до сжавшихся в комки желудков, что им нужно говорить. Что главный, страшный, определяющий всё дальнейшее, судьбоносный разговор висит между ними, как дамоклов меч на тончайшем волоске, и оттягивать его — только мучить себя, продлевать агонию неопределённости. Но сейчас, под щедрым, тёплым, почти ласковым полуденным солнцем, с лёгким, игривым ветерком, который трепал непослушные кудри Ричи и развевал полы его футболки, под звуки её беззаботного смеха и щебета о том, что «вон та тётя похожа на цаплю»… Этот мираж нормальности, этой простой, почти идиллической прогулки, был слишком сладок, слишком хрупок, чтобы добровольно, своими же руками, разрушать его. Каждый из них отчаянно цеплялся за эту иллюзию. «Ещё пять минут. Ещё один перекрёсток. Ещё один квартал тишины. Пусть это продлится. Пусть этот пузырь не лопнет», — думал Эдди, упрямо глядя себе под ноги на серые, потрескавшиеся плиты тротуара, считая шаги. Ричи, судя по его сжатым в комки кулакам, спрятанным в карманах джинсов, и по напряжённой, неестественно прямой линии его плеч, по тому, как он иногда нервно сглатывал, боролся с тем же внутренним противоречием: страстным желанием сказать, выговориться, прояснить — и животным страхом всё испортить, сорвать этот хрупкий мост, который они только что навели. Эдди ловил себя на странных, обрывистых, почти пасторальных мыслях, пробивавшихся сквозь общую тревогу, как подснежники сквозь лёд. «Мы идём. Вдвоём. Рядом. Солнце греет мне левую щёку, она начинает гореть. Я в чистой, мягкой одежде, которая не жмёт. Он здесь. В полуметре от меня. Он улыбался мне таким счастливым, детским лицом там, в доме. Он краснел, как мальчишка, пойманный на вранье. Он убрал мои осколки, мои сломанные вещи, вытер мои пятна. Это… это как будто сон. Тот, единственный хороший, светлый сон, в который не хочется просыпаться, и ты изо всех сил стараешься продлить его, даже зная на уровне сознания, что это иллюзия, мираж, что за ним — суровая реальность». Он чувствовал призрачное, хрупкое, как первый тонкий ледок на луже, спокойствие, медленно оседающее на самом дне души, как ил после бурного, разрушительного паводка. Всё было так, как он отчаянно, тайно, в самой глубине, хотел бы, чтобы было всегда. Просто идти. Рядом. Но из тёмных глубин сознания, как подводные, покрытые тиной чудовища, всплывали воспоминания. Яркие, обжигающие, кинематографически чёткими кадрами. Тозиер видел. Сегодня ночью, в полумраке бара, под жёстким светом экрана телефона Патрика, он увидел те самые «улики», те самые снимки, вывернутые Хоки. Он узнал. Узнал самую постыдную, самую грязную, как ему казалось, его тайну. Что теперь скрывается за этой его улыбкой? За этой заботой? За этой готовностью убирать его хлам, как свой собственный? Жалость? Брезгливое, снисходительное желание «исправить», «образумить» его, как исправляют сломанную вещь? Или просто долг, чувство вины хорошего человека, которое скоро иссякнет, как вода в песке? А вдобавок ко всему — теперь ещё и тревожный, загадочный лепет Роуз. Её слова о Рейчел, о какой-то глубокой, скрытой обиде, о тайне между близнецами, которая «может обидеть» и его… Это был новый, неведомый, тяжёлый пласт тревоги, накладывавшийся на старый, ещё не заживший, кровоточащий. Его розовые очки, склеенные этим утром из обломков надежды и этого нелепого, детского спектакля, снова запотели от страха и непонимания. Он боялся, что картина мира, которую он так жаждал сохранить, вот-вот треснет по всем швам, разлетится на осколки под тяжестью правды, которую принёс с собой Ричи в виде этого молчания, этой дороги, этого предстоящего разговора. Не в силах больше выносить эту тишину, полную немого грохота невысказанного, Эдди сделал над собой усилие. Нужно было начать. Сломать этот лёд. Хотя бы с краешка. С чего угодно. С любого, даже нейтрального, но цепкого вопроса, который вытащит их из трясины молчания, станет первым словом в том, главном, диалоге. — Слушай… — его голос прозвучал тише, чем он планировал, чуть хрипло от напряжения, от долгого молчания. — Когда я остался с Роуз… она кое-что сказала… странное. Непонятное. Он почувствовал, как Ричи рядом с ним напрягся. Почти физически ощутил, как его плечо, идущее в полушаге впереди, стало жёстче, как застыла спина. Шатен повернул голову, увидел, как тот вопросительно, с лёгкой, мгновенной тенью беспокойства, выгнул бровь, вглядываясь в его профиль, ловя его взгляд боковым зрением. — Она назвала вас с Рейчел «Ри и Ре». — Эдди выдохнул. — Впервые такое слышу. Что это вообще значит? Откуда? Мгновенное изменение. Напряжение в плече Ричи слегка спало. Не полностью, не расслабленно, но волна настороженности, готовности к удару, отхлынула. На его губах появилась лёгкая, чуть растерянная, но по-настоящему тёплая улыбка, касающаяся уголков глаз. Он запустил руку в свои непослушные, вьющиеся, тёмные кудри, привычным, почти неосознанным жестом поправил очки на переносице, которые сползли от быстрой ходьбы и, возможно, от нервного пота. — А, ты об этом… — он выдохнул, и в его голосе послышались нотки нежности и лёгкой ностальгии, как будто он доставал из потаённой шкатулки памяти старое, немного потрёпанное, но очень дорогое украшение. — Это она, мелкая, придумала. Начала называть нас так, когда была ещё совсем крохой, только-только начала болтать, слов набрала штук десять. Ей, видимо, так проще было выговаривать. «Ричард» и «Рейчел» — длинно, много букв, язык заплетается. А «Ри» и «Ре» — коротко, звонко, как два щелчка пальцами. Как «тик-так». — Он хитро прищурился, бросая на Эдди быстрый, оценивающий взгляд из-под опущенных, густых ресниц. — А потом это как-то само прижилось. Все домашние, когда говорят о нас с сестрой вместе, в контексте нашей «близнецовости», частенько используют это… Это стало… семейным маркером, что ли. Своего рода паролем. Чем-то, что подчёркивает нашу… связь. Близнецовую. «Не разлей вода» и всё такое прочее, пафосное. — Он сделал небольшую паузу, и в его глазах, за стёклами, мелькнул знакомый, почти забытый за сегодняшний день игривый огонёк, будто он что-то вспомнил забавное. — Одна из наших многочисленных и совершенно странных семейных фишек. Таких, знаешь, которые со стороны выглядят как бред, а для своих — как часть дома. Как, например… — Его тон стал немного таинственным, подначивающим, вернувшим каплю прежнего, «тозиеровского» балагана, маски. — …та самая, знаменитая фраза «Бип-бип, Ричи». — Он повернулся к Эдди почти полностью, идя немного боком. — Кстати, о чём я… — Он притормозил шаг. — Не расскажешь, откуда ты, собственно, знаешь об этой нашей глубоко засекреченной, внутрисемейной шутке? От кого утекло? А? Кто предатель? — Оу… — Эдди покраснел мгновенно, как по чёткой, отработанной годами команде. Он почувствовал, как жар разливается по лицу, шее, заливает даже уши, делает их горячими и алыми. Его взгляд упрямо, с привычным, почти рефлекторным смущением, опустился на серый, потрескавшийся асфальт под ногами, будто в причудливых узорах трещин между плитами были написаны ответы на все неловкие, смущающие вопросы вселенной. — Рейчел… она рассказала. Случайно. Просто в разговоре. Когда мы искали тебя тогда, в тот день, когда ты… — он запнулся, подбирая нейтральные, неранящие слова, — …когда тебя не было. Я не знаю, почему потом… почему в голову пришло и я решил тебе это… написать. В том сообщении. Это было… глупо. Спонтанно. Не подумал. Он замер в ожидании. Ждал подколки, лёгкой, но едкой, точной насмешки («Ну конечно, Каспбрак, у тебя на всё свой стратегический план! Вычислил слабое место? Решил использовать против меня?»), может быть, даже лёгкого, скрытого раздражения за то, что влез в их семейные, интимные, заветные шутки, присвоил их. Но вместо этого Ричи просто рассмеялся. Не громко, не истерично, а тихо, смущённо, но искренне. В этом смехе не было ни капли злости, только какая-то неловкая радость. — Да нет же, — проговорил он, и в его голосе слышалась неприкрытая, простая радость, будто он получил маленький, но невероятно приятный и личный комплимент. — Я даже… я был рад это увидеть. В том сообщении. От тебя. Это было… — он поискал слово, отводя взгляд на проезжающую мимо машину, — …мило. По-домашнему. Как будто ты… свой. Знаешь, о чём я. «Мило». Это слово, произнесённое им, тем, кто обычно сыпал сарказмами, шутками ниже пояса, грубоватой, мужской бранью, ударило Эдди с новой, неожиданной силой. Бардовый румянец на его лице не сходил, а, казалось, стал ещё гуще, ещё жарче. Он был не готов к такой реакции. Не готов к этой простой, человеческой, тёплой, почти нежной реакции, лишённой подвоха, двойного дна, насмешки. В груди что-то ёкнуло, слабо и болезненно-приятно, как будто там, в ледяной скорлупе, что-то дрогнуло, дало трещину. Они дошли до парка. Высокие, старые кованые ворота были распахнуты. Пока Роуз с визгом восторга, забыв про них, помчалась к самой высокой, винтовой, выкрашенной в синий цвет горке, вокруг которой уже клубилась стайка других детей, парни, по негласному, мгновенному сговору, свернули в сторону. Им нужно было пространство. Тишина. Они нашли большой, раскидистый, старый вяз на самой дальней окраине детской площадки, в тени которого почти не было людей — лишь пара голубей клевала что-то в пыли. Молча, словно договорившись заранее, они облокотились на его шершавый, прохладный, испещрённый трещинами ствол спинами, встав почти вплотную друг к другу, так, что их плечи почти касались через тонкие ткани футболок. Они отгородились от детского гама, визгов и смеха стволом дерева и собственной, натянутой, но теперь уже другой тишиной. Оба подняли головы к небу, где сквозь густую, летнюю, уже кое-где с пробивающейся желтизной листву пробивались косые лучи предвечернего солнца, рисуя на земле и на их лицах, руках, трепещущие пятна света. Молчание вернулось, но теперь оно было другого качества — не неловкое, не тягостное, а усталое, размышляющее, тяжёлое, как вздох после долгого бега. Они погрузились каждый в свой омут мыслей, стоя спиной к спине, разделённые лишь сантиметрами твёрдой, живой древесины, но объединённые тяжестью одного и того же, невысказанного вопроса, который висел между ними плотнее, чем листва над головой. Это было смешно и трагично одновременно: два человека, которым нужно сказать друг другу так много важного, страшного, болезненного, определяющего, упорно делали вид, что им не о чем говорить, лишь бы продлить эти несколько украденных, хрупких минут безоблачного, наигранного перемирия под чужим деревом. — Думаешь, долго мы ещё протянем? Голос Ричи прозвучал тихо, почти меланхолично, нарушая тишину, но не взламывая её, а скорее вливаясь в её общую, тягучую, уставшую тональность. Он говорил в пространство, глядя вверх, на просвечивающие на солнце зелёные листья, и его вопрос висел в воздухе, как дымок. — Что? — Эдди резко развернулся всем корпусом, отрываясь от ствола. Его сердце ёкнуло, упав куда-то в пятки. Он ловил смысл, боясь неправильно понять, принять желаемое за действительное. «Протянем? Он про что? Про наши силы молчать? Про нашу способность делать вид? Или про… про наши… то, что между нами? Про эти странные, неоформленные… отношения?» — Тише, тише, — Ричи рассмеялся, но смех его был коротким, нервным, беззвучным выдохом, больше похожим на стон. Он снял очки, зажал дужку в зубах на секунду, размышляя, а другой рукой провёл по своему лицу, от высокого лба до резко очерченного, покрытого щетиной подбородка, будто стирая с него маску усталости, грим напряжения, налёт этой невыносимой игры. — Я про это вот. Про наше текущее, эпическое молчание. Долго мы будем делать вид, будто ночью ничего не было? Что мы просто два старых, немного уставших приятеля, которые вышли погулять с ребёнком и заодно постоять под деревом, любуясь листвой? А? Эдди глубоко, с шумом выдохнул, снова облокотился на дерево и закрыл глаза, подставляя лицо пятнам солнца, чувствуя их тепло на веках. Он чувствовал, как рядом Ричи делает то же самое, слышал его более сдержанный, но такой же усталый выдох. Они стояли так, спина к спине, разделённые сантиметрами старого, немого дерева, но объединённые тяжестью одного и того же, давящего, невысказанного вопроса, который теперь был озвучен. — Слушай… — снова начал Ричи, и его голос был уже без прикрас, без игривости, просто усталый и человеческий, каким Эдди слышал его нечасто — в моменты полного опустошения, после запоев, в те редкие секунды, когда маска «клоуна» спадала полностью. — Ты всегда был таким… ну, знаешь… таким гипер-эмоциональным? Таким, который любую, даже самую маленькую проблему, принимает так близко к сердцу, что сразу рисует в голове полномасштабный, голливудский апокалипсис с собственным распятием на центральной площади в главной роли? С оркестром и хором плакальщиц? Вопрос был прямым, даже провокационным, граничащим с грубостью. Но в нём не было злобы или насмешки. Было усталое любопытство. И, возможно, глубокая, измученная попытка понять эту сложную, ранимую, непредсказуемую механику души, стоящей рядом, которую он, кажется, всё-таки не понимал до конца. Эдди открыл глаза. Нет. Хватит. Хватит ходить вокруг да около, хватит бояться, хватит прятаться за спину семилетней девочки и разговоры о прозвищах. Он развернулся и встал лицом к Ричи, который, почувствовав движение, тоже медленно, как бы нехотя, оторвался от дерева и повернулся к нему. Его собственный голос, когда он заговорил, потерял всю неуверенность, смущение, детскость. В нём зазвучала сталь, отлитая из накопленной за ночь и утро боли, усталости от собственных страхов и гнева на эту неопределённость, на эти полунамёки, на эту пытку ожиданием. — Хватит со мной играть, Тозиер. — Каждое слово он высекал, как из кремня, глядя ему прямо в глаза, не отводя взгляда. Его голос был низким, ровным, опасным. — Я прекрасно понимаю, какой я в ваших глазах теперь. После вчерашнего циркового представления. После того, что вам всем показали, как на блюдечке. Просто… давай без этих танцев. Без этих дурацких уловок. Объясни. Зачем ты сейчас здесь? Чего ты хочешь от меня? Милостиво простить? Пожалеть, как несчастного, ущербного урода? Сказать, что «всё в порядке, мы всё поняли, мы такие толерантные», а потом тихо и вежливо исчезнуть из моей жизни, чтобы не пачкаться? Говори уже. Я устал гадать. Я устал бояться. Выкладывай, что там у тебя на уме. Ричи слушал, не перебивая. Его лицо было серьёзным, неподвижным, маска окончательно спала. Он не улыбался, не ёрничал. Он просто впитывал эти слова, этот гнев, эту боль, идущую от Эдди волнами. Потом он медленно, не отводя взгляда, убрал очки в карман своих поношенных штанов. Его лицо, лишённое теперь привычного защитного стеклянного барьера, казалось голым, уязвимым, невероятно серьёзным и взрослым. Он сделал небольшой, но уверенный шаг вперёд, сократив дистанцию до полуметра. Его рука поднялась — не для удара, нет — и он приподнял подбородок Эдди двумя пальцами: указательным и средним. Не грубо, но твёрдо, заставляя смотреть прямо в свои карие, теперь абсолютно ясные, ничем не прикрытые, глубокие глаза. — Нет, Эдс, — он сказал тихо, но с такой несокрушимой уверенностью в низком, хрипловатом от волнения голосе, что её невозможно было оспорить. Она исходила из самой его глубины, из костей. — Ни хрена ты не понимаешь. Вообще. Ни-че-го. Эдди замер, его дыхание перехватило, будто его ударили в солнечное сплетение тупым, тяжелым предметом. Всё внутри сжалось. — Тебя всё так же любят, — продолжил Ричи, и его слова падали, как тяжёлые, тёплые, живительные капли долгожданного, обильного дождя на сухую, потрескавшуюся до крови от засухи землю его души. — Ничего не изменилось. Ни для кого. Все тебя понимают. И Билл, и Бев, и Бен, и Рейч все. Все понимают, почему ты выбрал это. И почему скрывал. Ты сам построил вокруг этого целую драму в своей голове, сам поверил в эту драму, сам назначил себя главным злодеем и жертвой, сам поверил, что все этого не поймут и возненавидят тебя. И знаешь что? Даже это — то, что ты так думал о нас, так низко нас ставил, — все понимают. И не осуждают. Никто из нас. Потому что мы видим, через что ты прошёл. И мы знаем тебя. Настоящего. Мир для Эдди схлопнулся, остановился, перевернулся. Всё вокруг — оглушительный, пронзительный шум детской площадки, шелест листьев над головой, далёкие, как из другого измерения, крики Роуз — погасло, стало немым, чёрно-белым, размытым, ненужным фоном. В его голове, с оглушительной, болезненной, невероятной скоростью, понеслись картинки. Все те бессонные, потные, ужасные ночи, когда он лежал в темноте, представляя себе их лица, их реакции: Билла — холодное, разочарованное, отстранённое, с тем взглядом лидера, который видит слабость и отворачивается; Беверли — с жалостью, смешанной с брезгливостью, с тем, как она отодвинется, не захочет больше касаться; Бена — испуганное, отшатывающееся, как от прокажённого; Ричи… Ричи с отвращением в глазах, с той самой ледяной, жестокой усмешкой, которую он видел когда-то у Бауэрса, с презрением, которое обожжёт сильнее любого удара. Он видел их, слышал их осуждающие, жёсткие, окончательные слова. Он строил эту мрачную, детальную, выверенную реальность в своей голове снова и снова, готовясь к худшему, веря в худшее, живя с этим ожиданием как с неизбежным, подписанным приговором. И теперь эти картинки, эти тщательно выстроенные, отшлифованные страхом кошмары, рассыпались в прах, как карточный домик от одного дуновения правды, от этих простых, тихих слов. Они были не отражением их возможной реакции. Они были зеркалом его собственной души. Его ненависти к себе. Его глубочайшего, въевшегося в кости убеждения, что он — грязь, позор, нечто недостойное, что его нужно отвергнуть, выбросить, как испорченную вещь. Он сам придумал этих судей-призраков и поселил их в своих друзьях. Он надел на них маски своего собственного страха и самоосуждения. А они… они всё это время были просто ими. Просто людьми. Людьми, которые его знали. Не идеального, не придуманного, а настоящего — занудного, боязливого, язвительного, странного Эдди Каспбрака. И, оказывается, принимали. Ценили. Любили. Даже не зная всей правды, они принимали его. А узнав правду — не отшатнулись. Они… поняли. Осознание было сокрушительным. Горьким. Унизительным. И в то же время — освобождающим, как первый глоток воздуха после долгого удушья. Он стоял, не в силах пошевелиться, с распахнутым от немого, абсолютного шока ртом, чувствуя, как земля уходит из-под ног, но не в пропасть, а в какую-то новую, неустойчивую, но твёрдую, настоящую почву. Ричи наблюдал за этим внутренним переворотом, за тем, как дрожат его губы, как наполняются влагой и становятся стеклянными его глаза, как по щеке скатывается первая, предательская, горячая слеза. И в его глазах читалась нежность. И боль. Острая, щемящая боль от того, что Эдди мог так думать. О них. О нём. — Я ещё могу как-то понять, почему Патрик решил, что я возненавижу тебя, — тихо сказал он, его пальцы всё ещё мягко касались подбородка Эдди, но теперь это было не для контроля, а для связи, для тактильного, физического подтверждения своих слов, что он здесь, что это реальность. — Он… он видит мир через призму своих собственных, ебанутых травм и драм. Для него всё — сделка, манипуляция, выгода, чёрное и белое. Но… ты? — В его голосе прозвучала настоящая, неподдельная боль, почти обида. — Ты как мог в это поверить? В нас? Во мне? После всего… после всего, что было? Голос Эдди, когда он наконец заговорил, был хриплым, сдавленным, словно он пытался говорить сквозь песок, сквозь ком, застрявший в горле. — Мы не знакомы так уж долго… — он начал, машинально пытаясь отвести взгляд, найти точку на груди парня, но Ричи не позволил, мягко, но настойчиво вернув его к себе, заставив смотреть в эти честные, карие глаза. — Откуда я мог знать, как бы вы… как бы ты отнёсся к подобному? К такому… — он не нашёл подходящего, не ранящего слова, лишь беспомощно махнул рукой, — …ко всему этому. К этой… грязи. К этому способу… выживать. Ты же всегда такой… правильный. Ну, в моральном смысле. Несмотря на всё. — У всех свои грехи, Эдс, — Ричи сказал это спокойно, методично, как будто читал давно заученный, отрепетированный, но от этого не менее важный и болезненный список. Он сжал одну руку в кулак и начал загибать пальцы другой, начиная с большого. Каждое слово было чётким и весомым, как приговор самому себе. — Первое. Я был в банде Бауэрса. Я не просто стоял рядом, болтался, как пристяжной. Я также, как и он, избивал людей. Издевался. Унижал. Бывало, делал вещи и погрязнее, чем на то способен сам Генри, потому что у меня фантазия работала, а у него только кулаки. У меня на совести реальная боль других людей. Их слёзы. Их страх. Их ненависть ко мне, которая, я уверен, до сих пор где-то живёт. — Он отогнул указательный палец. — Второе. Я зависим от алкоголя. Это не просто «люблю выпить с друзьями по пятницам». Это зависимость. Болезнь. Клиническая. Мы знакомы не так уж долго, но я успел за это время дважды уйти в настоящий, чёрный, беспробудный запой, потому что мне было слишком тяжело, слишком страшно, слишком больно нести свои проблемы, страхи и тревоги на трезвую голову. Я сбегал. В бутылку. Прятался. Как трус. — Средний палец медленно, неумолимо присоединился к остальным. — Третье. Если копнуть поглубже в то, почему я до сих пор скрываю от семьи, что у меня есть свой бизнес, свой бар… то можно, как это, видимо, сделала Рейч, прийти к умозаключению, что мы с Хокстеттером для стартового капитала сделали что-то не самое законное. Что-то на самой грани. А может, и за гранью. Что-то, за что можно реально сесть. На долго. — Он опустил руку, и его взгляд стал ещё более тяжёлым, пронзительным, исповедальным. — Вот. Три кита. Три моих больших, жирных, вонючих, настоящих греха. Не выдуманных. Не спровоцированных отчаянием или внешними обстоятельствами до конца. А активных, осознанных в какой-то момент выборов. Или последствий таких выборов. Эдди слушал, и его мозг, уже привыкший к режиму самоуничтожения и самооправдания для других, тут же, на автомате, включил свою защитную программу — программу защиты Ричи. Он начал быстро, почти панически, перебивая, находить контраргументы. — Да, но… — он заговорил, слова вылетали пулемётной очередью. — С Бауэрсом ты давно завязал. Это было в прошлом, ты был ребёнком, тебя затянуло, ты не понимал до конца, ты хотел быть сильным, ты… С алкоголем… ты же пытаешься сдерживаться, ты борешься, и тебе просто тяжело, невыносимо, и поэтому ты срываешься, это же… это болезнь, её нужно лечить, а не осуждать, ты же не виноват, что тебе так… А по бизнесу… раз вы оба не за решёткой, значит, не сделали чего-то слишком серьёзного, так? И ты был в отчаянии, ты хотел помочь семье, взять на себя ответственность, ты… — Эдди… — Ричи нежно, но очень твёрдо перебил его, приложив ладонь к его губам, чтобы остановить этот поток самоотверженной, слепой защиты. На его усталом, серьёзном лице расплылась удивительно мягкая, печальная и в то же время глубоко понимающая улыбка. — Видишь? Я делал плохие вещи. Вещи, за которые множество людей имеет полное право меня ненавидеть, презирать, бояться, сторониться. А ты прямо сейчас, вот в эту секунду, находишь всему этому оправдания. Ты ищешь причины, смягчающие обстоятельства. Ты защищаешь меня. — Он убрал руку с его губ и, не глядя, нашёл его ладонь — холодную, влажную от волнения, слегка дрожащую. Их пальцы сплелись сами собой, инстинктивно, как два куска пазла, теплое, надёжное, живое прикосновение. — Так скажи мне, разве я, человек с таким багажом, имею хоть малейшее моральное право осуждать твой один, вынужденный, отчаянный проступок? Ты ведь тоже был в отчаянии. Ты был один. Совершенно один. Ты боролся, как мог, с тем дерьмом, с которым столкнулся. Ты делал то, что, как тебе казалось, было единственным выходом. — Он вопросительно выгнул бровь, хотя вопрос был чисто риторическим, и ответ в его глазах, в его сжатой руке был уже ясен, как день. — Нет. Не имею. И не буду иметь. Даже если ты… — он сделал небольшую, значимую паузу, глядя ему прямо в глаза, в самую душу, — …даже если ты однажды совершишь что-то по-настоящему ужасное, непоправимое, я буду стоять рядом. И буду искать любую лазейку, любой довод, любой смягчающий фактор, чтобы доказать всем и самому себе, что ты не виноват. Или что виноват не так сильно. Эдди чувствовал, как огромный, горячий, болезненный ком подкатывает к его горлу, сдавливает трахею, подступает к глазам. Его глаза наполнились влагой, мир поплыл в слезах, расплылся в водянистых бликах. Но последний, самый чёрный, самый стыдный, самый трудный вопрос ещё висел в воздухе, и его нужно было задать. Вытащить эту занозу, даже если это будет больно, даже если ответ убьёт последнюю надежду. — Но… ты же видел те фото? — он прошептал, и голос его дрогнул не только от слёз, но и от всепоглощающего, пожирающего стыда. Он едва мог смотреть в его глаза, его взгляд уплыл куда-то в сторону, на кору дерева. — Как ты можешь так… спокойно на это реагировать? Как это может тебя не… не шокировать? Не оттолкнуть? Не вызвать… брезгливость? Отвращение? Ведь это же… это я. Там. В таком… виде. За деньги. Ричи в ответ искренне рассмеялся. Коротко, с лёгким, почти детским недоумением, как будто Эдди спросил что-то совершенно абсурдное, вроде «а почему трава зелёная?». — Эдс… — он начал, качая головой, и в его глазах была такая нежность, такое понимание, что стало почти неловко. — Когда всё это случилось… Бевви подняла телефон. На экране мелькнула какая-то… картинка. Размытая, нечёткая, но… понятная. И в тот миг, когда я понял, что это ты, и что это… что-то интимное, личное, не для чужих глаз… я тут же, рефлекторно, отвернулся. Мне не было интересно это разглядывать. Мне было не любопытно. Мне было… больно. Больно и противно от того, что это выставлено напоказ, как улика на суде. Что тебя вот так, без твоего согласия, выставляют, как экспонат в кунсткамере. Я выбежал за тобой сразу же, в ту же секунду. Но ты, видимо, на крыльях адреналина и паники, оказался быстрее. А я, как ни крути, не атлет, да и ноги, наверное, отнялись от шока на секунду. — Он выдохнул, его взгляд стал очень серьёзным, проникновенным, честным. — Слушай. Если бы я захотел увидеть тебя обнажённым… если бы мне было это интересно в таком, пошлом ключе… я бы выбрал честный путь. Когда ты знаешь, что я смотрю. Когда это для нас двоих. А не для чужих глаз. Не для доказательства чьей-то правоты или неправоты. Не как позорное клеймо. — Он помолчал, давая этим простым, но таким важным, фундаментальным словам улечься, проникнуть в сознание, в каждую пору. — Ну, и… Билли, увидев мою реакцию, мгновенно вырвал у неё телефон и сунул обратно Патрику. Отдавил ему, наверное, пальцы. Сказал от всех, что никому не хочется на это смотреть. Что смотреть на это — всё равно что предать тебя за спиной. — Но почему… — Эдди тяжело дышал, слёзы уже текли по его щекам безостановочно, но это были слёзы облегчения. Слёзы от тающего внутри ледяного панциря самоненависти и стыда, который он носил годами. — Почему никто из них не пришёл с тобой? Сегодня? Почему только ты? И… Роуз? Ричи шагнул ещё ближе, сократив и без того маленькую дистанцию до минимума. Теперь их почти ничто не разделяло, лишь сантиметры воздуха, пахнущие его кожей, его дыханием. — Ты всегда так много сомневаешься? — спросил он тихо, с той же мягкой, неизменной, терпеливой улыбкой, которая теперь казалась не слабостью, а силой. — Я их выпросил. Умолял, можно сказать. Мы все сегодня ночью, после того как ты сбежал, до умопомрачения пытались дозвониться до тебя. Ты не брал. Трубку не поднимал. — Он немного опустил глаза, потом вновь поднял их, полные решимости и какой-то тихой мольбы. — Я отвоевал право поговорить с тобой первым. Наедине. Я сказал, что это должен быть я. Что у меня… есть что сказать. Личное. Почти все меня в этом поддержали. Поняли. Поэтому сегодня тут только я. И Роуз, как мой… живой пропуск, эскорт и гарантия того, что я не сбегу и не наделаю глупостей. — Он хмыкнул. — Она, кстати, сама напросилась. Услышала, как я говорю с Биллом по телефону, и закатила такую истерику, что пришлось брать. Эдди стоял, не в силах пошевелиться, не в силах даже вытереть слёзы, которые текли по его лицу, капали на чёрную ткань футболки, оставляя тёмные пятна. Он хлопал мокрыми ресницами и впитывал. Впитывал каждое слово, каждый оттенок его низкого, тёплого, немного хриплого голоса, каждый лучик света и тепла и принятия в этих карих, теперь таких открытых, таких человечных глазах. В них была только искренность. Только забота. Ни тени лжи, ни отвращения, ни жалости, ни брезгливости, ни снисхождения. Только принятие. Полное. Абсолютное. Такое, какое он не мог дать себе сам. Такое, о каком он даже не смел мечтать, считая его невозможным, сказочным. Он аккуратно, дрожащими, непослушными пальцами, высвободил свою руку из его крепких, тёплых, надёжных пальцев. Ричи на мгновение замер, и в его взгляде мелькнула быстрая, как вспышка, тень страха, недоумения — он подумал, что Эдди отстраняется, что всё испорчено, что он переборщил, что его слова не были услышаны. Но в следующее же мгновение Эдди шагнул вперёд. Не на шаг, а всем телом, всей своей массой, всей своей усталостью и болью. И прижался к нему. Он сцепил руки у него за спиной, впиваясь пальцами в его грубую спину, а лицом зарылся в его грудь, в тёплую, знакомую, пахнущую дымом, кожей, лёгким, горьковатым одеколоном и чем-то неуловимо, неизменно «ричиевским», родным — запахом пота, улицы и просто жизни — ткань футболки. Из лёгких Тозиера рывком вырвался воздух — «Уфф» — от неожиданности и силы этого объятия, от этого полного, безоговорочного доверия. Но прошла лишь секунда — и его руки обхватили Эдди за плечи, за спину, и прижали крепко, почти болезненно сильно, отчаянно, к себе, словно боясь, что его вот-вот отнимут. Он уткнулся лицом в его макушку, в мягкие, чистые, пахнущие его шампунем шатеновые волосы, и глубоко, с закрытыми глазами, вдохнул их запах — чистого шампуня, свежего воздуха улицы, слёз и просто его, Эдди. Его Эдди. Который, наконец, позволил себя обнять. Они стояли так. Долго. Время потеряло смысл, остановилось, выпало из реальности. Шум площадки, смех детей, пение птиц, гул машин где-то вдалеке — всё стало далёкой, неважной, приглушённой симфонией где-то за пределами их маленького, хрупкого, но невероятно прочного в эту секунду мира. Было только это: тепло друг друга, живое, надёжное, пульсирующее. Тяжёлое, неровное, но постепенно синхронизирующееся, успокаивающееся дыхание. Громкое, учащённое биение сердца — то ли своё, то ли Ричи, то ли общее, слившееся в один стук — которое Эдди чувствовал сквозь тонкую ткань, своей щекой, всем телом. Запахи — смешанные, знакомые, свои. И тишина. Не неловкая, не тягостная, а полная, глубокая, исцеляющая тишина между ними. Тишина, в которой не нужно слов, потому что всё уже сказано. Всё прощено. Всё принято. Это был их островок. Их абсолютное, безоговорочное перемирие не друг с другом, а с миром, с прошлым, с теми демонами, что сидели внутри. Они могли, наконец, просто быть. Без прошлого, без будущего, без масок, без секретов, без страхов, без стыда. Просто Эдди и Ричи. Два сломленных, израненных, уставших, но держащихся друг за друга, нашедших друг в друге опору человека в тени старого, молчаливого вяза. Два человека, которые нашли друг в друге не осуждение, а понимание. Не отторжение, а пристанище. Не жалость, а силу. И в этом покое, в этой новой, тёплой, живой тишине, Эдди чувствовал, как что-то новое, твёрдое и тихое, начинает медленно, но неуклонно прорастать внутри него на месте выжженной, мёртвой пустыни его души. Это была не надежда — она казалась теперь слишком легкомысленным, воздушным словом. Это было знание. Глубокое, костное, незыблемое знание того, что он не один. Что его видят. Видят всего — и грязь, и страх, и боль, и слабость, и стыд. И, несмотря ни на что, принимают. Любят. Таким. Таким, какой он есть. Со всем его багажом. С его прошлым. С его ошибками. Безусловно. И этого, в данный миг, под этим деревом, в этих крепких, тёплых, спасительных объятиях, было достаточно. Больше, чем достаточно. Это было всё. Вся вселенная, свернувшаяся в точку тепла между двумя сердцами. Они стояли под деревом, всё ещё обнявшись, дыша в унисон, пока звуки парка медленно возвращались к ним, обтекали их, уже не разъединяя. Внутренний шторм улегся, оставив после себя тихую, усталую, но чистую ясность. Роуз где-то вдалеке визжала от восторга, качаясь на качелях, которые кто-то из старших детей раскачивал. Было почти мирно. Ричи первым осторожно разомкнул объятия, но не отстранился, а лишь приподнял голову, его взгляд был тяжёлым, но спокойным. Он глубоко вздохнул, словно набираясь воздуха для чего-то важного. — Да, заканчивая нашу прошлую тему… — он начал, и его голос был теперь без прежнего надрыва, просто ровный и немного усталый. Он одной рукой полез в карман своих джинсов, вытащил смартфон, разблокировал его быстрым движением пальца и протянул Эдди. На экране были открыты «Заметки», пустая страница мигала курсором. — Номер карты. Напиши. — Что? — Эдди машинально принял телефон, но его мозг отказывался обрабатывать просьбу. Он моргнул, смотря то на экран, то на серьёзное лицо Ричи. — Зачем? Что за номер? — Своей карты, — уточнил Ричи, и в его тоне не было ни шутки, ни просьбы. Это была констатация решения. — Я буду переводить туда деньги. Каждый месяц. Номер — напиши. Эдди чуть не выронил телефон из рук, шокированный до глубины души. Его пальцы сомкнулись на холодном корпусе, но внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. — Что? Зачем? — его голос сорвался на пол-октавы выше. — Рич, нет, я так не… это же… — Ребята объяснили мне, — перебил его Ричи, всё так же спокойно и методично, — что ты не можешь нормально работать из-за учёбы. Что стипендия — копейки. А брать деньги, которые тебе иногда скидывает мама, тебе стыдно и унизительно. Потому что с ней отношения… такие. Поэтому я решил, что помогу. Пока ты учишься. — Нет! — Это было почти криком. Эдди отшатнулся, будто телефон обжёг ему пальцы. Его принципы, его гордость, всё, что осталось от его «независимости», взбунтовалось. — Рич, я так не могу! Это… это неправильно! Ты не должен! Я не… я не твоя обуза! Он протянул телефон обратно, его рука дрожала. В глазах плескалась паника — не от страха, а от ощущения, что его вот-вот поставят в положение вечного должника, вечного просителя, того, кого содержат. — Можешь, — Ричи не взял телефон. Он сложил руки на груди, приняв позу, не терпящую возражений. Его взгляд стал твёрдым, почти отцовским. — И будешь. Пожалуйста. — Он сделал паузу, в его голосе прозвучала не просьба, а мольба, замаскированная под приказ. — Я достаточно зарабатываю, чтобы взять на обеспечение ещё одного человека. Особенно такого, который не будет транжирить. Буду помогать, пока ты не закончишь учёбу. Даже если… — он проглотил, и его глаза на секунду отвели в сторону, — даже если мы вдруг перестанем общаться. Что угодно может случиться. Надо как-то откупаться за все свои грехи перед богом, так? Пусть хоть так. Он заметил, как лицо Эдди исказилось, губы сжались, готовые выпалить новый протест, и опередил его. Его голос стал тише, мягче, но ещё более непререкаемым. — Пожалуйста, Эдс. Это просто бумажки. Цифры на экране. Я хочу помочь. — Он опустил голову, смотря на свои ботинки, и перешёл на шёпот, который было слышно только им двоим. — Пожалуйста. Сделай вид, будто у тебя просто… появляются деньги. Откуда-то. Не привязывая это ко мне. Что угодно придумай. Я просто… я хочу, чтобы ты жил. Спокойно. Без этих вечных нервов из-за каждой копейки. Без этой ненависти к себе из-за того, что тебе приходится выживать, а не жить. Каспбрак сжал губы в тонкую, белую от напряжения линию. Его пальцы так и сжимали телефон. Он разглядывал фигуру парня перед ним — ссутулившуюся, но непоколебимую. Он не мог. Просто не мог принять подобную, такую масштабную, такую… унизительную помощь. Это была благотворительность. Жалость в самой своей практической, денежной форме. Но что-то глубокое, интуитивное, подсказывало ему, что Ричи не отступит. Не заберёт телефон обратно. Что если он откажется сейчас, тот найдёт другой, ещё более изощрённый способ — будет подкладывать деньги в карман, оставлять в его квартире, платить за него в кафе, создавая ещё более неловкие ситуации. Он знал эту упрямую, титаническую волю, скрытую за шутовской маской. Шатен посмотрел на экран мобильного, на мигающий курсор в пустых заметках. Он ненавидел эту ситуацию. Ненавидел чувство зависимости. Но ещё больше в этот момент он ненавидел бы себя, если бы заставил эти умоляющие, искренние глаза перед ним потухнуть от очередного отказа. Он вздохнул. Глубоко. Так глубоко, что закружилась голова. Его пальцы, будто сами по себе, начали набирать цифры. Он занёс номер своей карты. Каждая цифра давалась с трудом, как признание поражения. Но поражения в чём? В гордости? В упрямстве? Или в борьбе с тем, кто искренне хочет его поддержать? Дописав последнюю цифру, он вдруг замер. В голове, как вспышка, мелькнула идея. Несправедливая, манипулятивная, но… единственная, которая могла хоть как-то уровнять их в этой странной сделке. Уголки его губ дрогнули, на лице появилась не улыбка, а что-то вроде ухмылки — усталой, но хитрой. Он протянул телефон обратно Ричи. Когда тот протянул руку, чтобы забрать гаджет, Эдди сжал его в своей ладони, не отпуская. Ричи поднял взгляд, удивлённо выгнув бровь. — С тебя, — произнёс Эдди тихо, но чётко, глядя ему прямо в глаза, — ответы на все мои вопросы. Полные. Без утайки. Прошлое, настоящее, всё, что я спрошу. Идёт? Это цена. Ричи замер на секунду, его лицо отразило целую гамму чувств: удивление, затем лёгкое раздражение, потом понимание, и, наконец, та самая, знакомая, чуть уставшая усмешка вернулась на его губы. Он кивнул. — О, ну конечно, — он сказал с фальшивым вздохом, но в глазах светилась какая-то тёплая усталость. — Великий манипулятор Эдвард Каспбрак вступает в игру. — Он наконец забрал телефон, проверил, что номер записан, и убрал его в задний карман джинсов. Затем он придвинулся ближе и облокотился на дерево рядом с Эдди, их плечи снова почти соприкоснулись. — Я вас слушаю, господин следователь. Что же заинтересовало вас в биографии жалкого, грешного шута? — Мне всё было интересно… — начал Эдди, но голос его вдруг стал неуверенным. Он глубоко вздохнул, собираясь с духом, зная, что то, что он скажет дальше, сотрёт эту только что вернувшуюся уверенную улыбку с бледного, уставшего лица парня рядом. Его собственное сердце забилось тревожно. — Патрик вчера… вчера в баре, когда всё началось, он говорил что-то о твоей матери. И… о Стэне. Об аварии. — Он сделал паузу, наблюдая, как тень пробежала по лицу Ричи. — Ты не расскажешь подробнее? Обо всём этом. Я так понимаю, это… важно. Чтобы понять. Ричи не ответил сразу. Он откинул голову назад, уставившись в крону дерева, его лицо стало каменным, пустым. Прошло несколько томительных секунд. — Мама… — он наконец произнёс шёпотом, и это слово прозвучало так, будто он выплюнул осколок стекла. На его губах появилась тусклая, безжизненная улыбка. — Она была жестокой. Но прекрасной. Таких женщин обычно сравнивают с розой, у которой есть шипы. Но у неё… у неё шипы были больше самих лепестков. И острее. Отец… отца никогда с нами по-настоящему не было. Ему было на нас всё равно. Для него смысл имела только его работа, его карьера инженера. А мамы… мамы было слишком много. Её мы боялись. Очень сильно. — Его голос был монотонным, как будто он читал чужую биографию. — Мама называла меня только полным именем — Ричард. И кровь в жилах всегда застывала, когда она звала меня. Я до сих пор ненавижу и весь вздрагиваю, когда слышу от кого-то своё полное имя. — Он нервно провёл рукой по шее, как будто скидывая невидимый ошейник. — Она била всех. Когда ей что-то не нравилось. А не нравилось ей… почти всё. Не так посмотрел. Не так ответил. Слишком громко дышишь. Слишком тихо. Существуешь. Он замолчал, его взгляд стал далёким, устремлённым в прошлое. — Когда мне было лет десять… я стоял на лестнице и слушал, как она на кухне кричит на Рея и Рика. За что-то. Уже не помню. Я знал, что будет дальше. Всегда был один сценарий. Крики, потом звук удара, потом тишина, потом рыдания. Но что-то… щёлкнуло во мне тогда. Я вбежал к ним. Встал между ней и братьями. Маленький, тщедушный. Умолял её не трогать их. Говорил, что лучше накажет меня. А парни… — он усмехнулся, и по его щеке, совершенно беззвучно, покатилась слеза. — Они были слишком напуганы, чтобы хотя бы звук издать. Просто смотрели на меня большими глазами, полными ужаса. А в её глазах… в её глазах загорелся новый, больной огонёк, которого никто из нас никогда раньше не видел. Не злобы. Не ярости. Интереса. Любопытства. С того дня начался мой личный ад. Он рывком втянул воздух через рот, словно ему не хватало кислорода, и сел на землю, поджав ноги, спиной к дереву. Теперь слёзы текли по его лицу уже рекой, беззвучно, но неудержимо. Он даже не пытался их смахнуть. — Если она была недовольна чьим-то поступком, поведением, оценкой в школе… она заходила ко мне в комнату. Спрашивала тихим, спокойным голосом: «Ричард, готов ли ты расплатиться за свою семью?». Я боялся. Боялся до тошноты, до дрожи в коленях. Но я всегда соглашался. Потому что… потому что намного больнее видеть, как мучают твоих близких, чем ощущать это на себе. Хоть как-то контролировать. Предсказывать. — Она приучила меня не плакать, когда тебя бьют, — его голос стал совсем тихим, шепотом исповеди. — Ей это очень сильно не нравилось. Слёзы её бесили ещё сильнее. Зато она… любила, когда я смеюсь. Получая ногой в живот, по лицу, по рёбрам. Если я смеялся — она успокаивалась быстрее. Останавливалась. Смотрела на меня с этим… с этим больным восхищением. — Он закрыл лицо руками, растирая по нему солёные реки, словно пытаясь стереть и следы слёз, и память. — Она выбрала меня. Своим учеником. Своей глиной. Учила смеяться, а не плакать. Учила быть сильнее. Учила брать ответственность за других, всегда, за всех. Учила не думать о себе. Каждый день твердила, что мои проблемы, мои желания, моя боль — не стоят рядом с проблемами, желаниями, болью близких. Что я должен всем помочь, а уже потом, если останутся силы, решить, что делать с собой. Они важнее. Они — центр вселенной. А я… я просто инструмент. Фундамент. Опора. Он убрал руки с лица. Оно было мокрым, опустошённым, но глаза теперь смотрели не в прошлое, а в настоящее. Он выцепил взглядом бегающую вдалеке яркую точку — Роуз в жёлтом платье. — А когда она умерла… авария, быстро, внезапно… когда её не стало… — он сделал паузу, проглотив ком в горле, — я стал сам своим мучителем. Я сам заставлял себя забывать о себе и своей судьбе. Думать о семье, о друзьях, о бизнесе. И смеяться. Всегда смеяться. Когда было плохо. Когда было страшно. Когда было больно. Смех стал… щитом. И клеткой одновременно. Он улыбнулся. Это была самая грустная улыбка, которую Эдди когда-либо видел. — Возможно, Рейчел говорила тебе о моём первом запое. Когда я пропал на полгода. — Он вздохнул, собираясь с мыслями. — С той аварии, где погибли родители, прошло три года. Наше с Хоки кафе росло, всё было вроде в порядке. Мы периодически выпивали с нашими работниками после тяжёлых смен, и… однажды я сильно перепил. Патрик тащил меня до дома, ворча. В своей комнате… я увидел её. Это была мама. Она стояла у окна. Я не верил своим глазам, но, будучи пьяным вдребезги, не смог осознать, что это просто галлюцинации от слишком большого количества выпитого и накопленного стресса. Я испугался. До паники. И… сбежал из дома. Буквально выпрыгнул в окно первого этажа. Он запустил одну руку в волосы, сжимая их, и поднял глаза к небу, закусывая нижнюю губу, пытаясь сдержать дрожь. — На работе в кафе тогда был один бармен… Дастин. Он проявлял ко мне знаки внимания, и я, в своём полубредовом состоянии, не придумал ничего лучше, как отправиться к нему. Ну, и… Дастин меня оставил у себя. На следующий день я провалялся в кровати, пока он не вернулся с работы с двумя… гремящими пакетами. Полными бутылок. Предложил «отдохнуть», «расслабиться». И… мы пили. Каждый день. Ему просто это нравилось, компания, весёлый попутчик. А я… я хотел видеть маму. Но мог видеть её мираж, её призрак, только в таком, напрочь отключённом состоянии. Повелся на своё больное воображение, на эту потребность… даже в её призрачном наказании, лишь бы чувствовать что-то знакомое. — Он нервно рассмеялся, коротко и сухо, и его лицо вновь стало каменным, серьёзным. — Так прошли полгода. За которые я, среди прочего, окончательно и понял, что мне… что всё-таки мне нравятся парни. В один из вечеров мы с ним поругались из-за какой-то ерунды, и я пошёл «подышать воздухом». Ну, точнее, он меня выгнал. И… наткнулся на Генри Бауэрса. К слову, неподалёку от твоего дома. Эдди почувствовал, как по спине пробежали мурашки. — Он подшутил надо мной. Что-то грубое. А я был зол. На себя, на мир, на всё. Стал бросаться оскорблениями в ответ. Давить ему на больное. А он… он видел, что я сейчас. Что я слаб. Что пьян, что еле стою. Что он может сделать со мной всё, что ему вздумается… Они избили меня. Не просто побили — избили. Бросили в придорожную канаву, в грязь, и сбежали, считая, наверное, что сдохну. — Он говорил ровно, без эмоций, как о погоде. — Утром меня нашёл Патрик. Забрал, причитая о том, какой я идиот, и отвёл в больницу. А там… — Его взгляд снова стал пустым, устремлённым внутрь себя. — Там я встретился с интересным парнем. Стэнли Урис. Он помогал проводить осмотр, являясь интерном, как я позже понял. Что-то во мне… зацепило. Его спокойствие. Его тихий голос. Его аккуратные руки. И я… познакомился с ним. Начал ходить в больницу под предлогом «проверок». Спустя время мы начали… отношения. Он прокашлялся в кулак, смущённо, будто говоря о чём-то неприличном. — Всё было хорошо. Как мне казалось. А потом… мы виделись нечасто из-за моей работы, семьи, его учёбы. И наши редкие встречи всё чаще и чаще сводились к… к одному. К постели. А потом и к ссорам после. — Он сжал кулаки. — Постоянно. Из-за мелочей обычно. Стэн будто специально провоцировал эти ссоры. Искал повод. Я не понимал почему. Думал, это я что-то делаю не так. Старался больше. В один… в один прекрасный день я решил, что нужно что-то менять. Решил прийти к нему с цветами. Залезть через окно и пригласить его на свидание. Я думал, что смогу так добавить искры, романтики, вернуть то, что было вначале. Но… Он замолчал. Дышал тяжело, через рот. — Я застал его. С другим. Уже в комнате. Они даже не сразу меня заметили. — Голос его сорвался. — Всё-таки залез. Послал его. В ответ услышал… что я никогда не был ему нужен. Что я «навязчивый клоун», «жалкий алкоголик», что он просто «жалел» меня. И ещё много чего. Я… ушёл. Просто развернулся и ушёл. А дальше… — он махнул рукой, — дальше ты знаешь. Я ушёл в запой. Второй. Тот, из которого меня вытащил Хоки и… в конце концов, ты. Тозиер встал. Резко, будто отряхиваясь от тяжести этих слов. Он вытер все остатки слёз с лица рукой, оставив на коже красные полосы. Затем он повернулся и заглянул в глаза Эдди — потухшему, застывшему от ужаса и сострадания парню. Эдди разрывало внутри. Ему было так невыносимо жаль этого человека перед ним. Жаль того маленького, испуганного мальчика, который взял на себя удар за всех. Ему хотелось кричать, рвать на себе волосы от бессилия, вернуться в прошлое и обнять того ребёнка, успокоить, защитить, сказать ему, что не всё потеряно, что хоть часть этого кошмара когда-нибудь закончится. И одновременно с этим, сквозь эту леденящую жалость, пробивалась другая, странная, тёплая волна — радость. Не веселья, а глубокой, ошеломляющей радости от доверия. Ричи доверился ему. Рассказал то, что было интимнее, страшнее, больнее, чем любой секрет, чем любая физическая близость. Он открыл свои самые тёмные, самые кровоточащие шрамы. И сделал это добровольно. Вручил ему ключи от всех своих замков. Теперь Эдди мог сложить всё в одну, пусть и страшную, но целостную картину. Этот сильный, забавный, казалось бы, несокрушимый парень перед ним вырос из этого измученного, сломленного мальчика. Его научили быть ответственным до самопожертвования. Быть «правильным» до забвения себя. Смеяться, когда нужно рыдать. И теперь он стоит здесь. Владелец бара. Старший брат, который тянет на себе груз всей семьи. Друг, готовый защищать своих до конца. Парень, который шутит и смеётся, не показывая и тени той бездны боли, что прячется внутри. Теперь Эдди видел его. Всего. Ричарда Тозиера. Не маску, не образ, а человека. Со всеми его трещинами, шрамами и… невероятной, титанической силой духа, которая позволила ему всё это вынести и не сломаться окончательно. — Ты… — начал Ричи, и его голос снова приобрёл ту самую, тёплую, живую окраску. Он взял ладони шатена в свои — холодные, дрожащие — и сжал их. Нежно, но уверенно. — Ты зажёг в моей жизни свет, Эдс. Я услышал твой голос, в тот вечер, когда я плакал, как последний идиот, в комнате… и… чёрт, я не знаю, как назвать это чувство. Это было не «понравился». Не «заинтересовался». Это было… глубже. Просто… всё нутро кричало, что ты нужен мне. Особенно громко, когда ты собрался уйти. Я не знал, кто ты, что ты, откуда… но мне будто бы было плевать. Я знал, что нужен. Кем бы ни был этот парень, что пришёл на мои слёзы. Всё равно. Я будто… всю жизнь искал тебя. И даже то, что за время нашего знакомства я успел опять схватиться за бутылку, подраться с Бауэрсом, поругаться с близкими… — он качнул головой, — оно не стоит рядом с тобой. Эта тьма, все эти проблемы, они кажутся крошечными, ничтожными от того света, того… покоя, что ты вносишь в мою жизнь. Мне всё равно, какие за твоей спиной грехи. Плевать, сколько испытаний, ссор, драк и слёз мне ещё придётся пройти. Главное — ты рядом. Ты просто есть. Этого… достаточно. Теперь они плакали оба. Не рыдали, нет. Слёзы просто текли по их лицам — тихие, очищающие. В одно мгновение они снова прижались друг к другу, уже не в порыве отчаяния, а в молчаливом, полном понимания объятии. Они стояли, тяжело дыша, чувствуя биение сердец друг друга сквозь одежду. Прошло всего почти три месяца. Всего. А они оба ощущали с абсолютной, животной уверенностью, что являются друг для друга недостающими кусочками пазла. Тем самым, последним элементом, который превращает хаос в картину. Они пережили свой личный кошмар — каждый свой — который, по сути, продолжался до сих пор, отзываясь эхом в их поступках, страхах, реакциях. Но теперь этот кошмар был лишь на их фоне. Общий. Разделённый. А значит, уже не такой всесильный. Конечно, проблемы ещё существовали. Рейчел с её обидой. Патрик с его манипуляциями. Деньги. Учёба. Алкоголь. Страхи. Будущее, туманное и пугающее. Но… они доверяют друг другу. Они видят друг друга насквозь. И они готовы быть рядом. Не спасителем и спасённым. Не благодетелем и должником. А просто Эдди и Ричи. Без масок, без секретов, без недомолвок. Такими, какие есть. Со всеми своими трещинами, пытаясь склеить их не в одиночку, а вместе. А что будет дальше — их в этот момент не волновало. Будущее было туманным, но оно перестало быть пугающим. Потому что в нём, в этом будущем, были они оба. И эта мысль давала не надежду — она давала силу. Огромную, тихую, несокрушимую решимость одолеть все проблемы, какие бы ни встретились на пути. Плечом к плечу.
Примечания:
40 Нравится 59 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (5)