Клубничный коктейль со сливками

NC-17
Завершён
40
автор
alik_kksz бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
101 страница, 36 381 слово, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Бонус Семья

Настройки
Сцена: Семейная жизнь. Новая сложность игры. Прошли месяцы. Мы — мужья. Официально, на бумаге и в самой сердцевине нашего бытия. Мы живем в нашем общем пространстве, где его розовые кисточки для макияжа соседствуют с моими гантелями, а запах миндального печенья смешивается с ароматом свежего кофе. Появилась рутина. Спокойные вечера. И скука, которая не страшна, а уютна. Но игра не прекратилась. Не могла. Потому что она была не просто ухаживанием. Она была нашим языком, способом существования. Она трансформировалась. Стала тоньше, глубже и, как это ни парадоксально, острее. Раньше он провоцировал меня, чтобы вытащить из скорлупы. Теперь — чтобы проверить прочность нашей связи. Чтобы не дать нам погрязнуть в быте и забыть, кто мы есть на самом деле. --- Он забирает у меня телефон, когда я слишком долго листаю ленту, отгораживаясь от мира. — Смотри на меня, — говорит он, и в его голосе нет просьбы. Я открыл глаза, которые сам не помнил, когда закрыл. Его лицо было искажено не болью, а предельной концентрацией. В его взгляде было то же, что и в ту ночь, когда он кормил меня с ложки — абсолютная власть, смешанная с бездонной нежностью. Только сейчас эта нежность выражалась не в мягких прикосновениях, а в этой неумолимой, разбивающей все барьеры силе. И я смотрел. Смотрел, как по его лицу стекает пот, как дрожат мышцы на его шее. Я видел в нем не только мужа, не только спасителя, но и того самого зверя, которого он во мне разбудил. И в этот момент я понял, что мы — одно целое. Два шторма, столкнувшиеся в центре кухни, на дубовом столе из Икеи. Он ускорился. Скрип стал пронзительным, почти воплем. Стол дернулся, и я услышал треск — одна из ножек, наверное, не выдержала. Но ему было все равно. Мне было все равно. — Феликс... — мое имя на его устах было последним предупреждением и высшей молитвой. Он садится мне на колени, загораживая весь свет, и начинает медленно расстегивать свою домашнюю рубашку, не сводя с меня глаз. — Или мне придется забрать все твое внимание более радикальными методами? Это игра. Но ставки выросли. Отказ сейчас — это не просто смущение, а удар по самому доверию. --- Он может внезапно, посреди приготовления ужина, обернуться и толкнуть меня спиной к холодильнику. Его поцелуй будет грубым, требовательным, а рука на моей шее — не угрозой, а напоминанием: «Я здесь. Я все еще тот, кто может свести тебя с ума за секунду. Не расслабляйся слишком сильно». И я отвечаю ему тем же. Могу прийти в его домашнюю студию, выключить свет и включить тот самый латиноамериканский трек. Начать танцевать перед ним, медленно снимая футболку, с вызовом во взгляде. Говоря без слов: «Ну что? Все еще можешь отвлечься на работу, когда я тут?» Он бросает наушники и встает. И мы уже не просто мужья, решившие пофлиртовать. Мы — два хищника, помнящие вкус крови друг друга. И эта жесткость — не про боль, а про интенсивность. Про то, чтобы не дать чувствам притупиться. Чтобы даже в безопасности домашних стен оставаться на острие. Иногда игра становится опасной. Когда я чувствую, как старая тень пытается подкрасться, я не прячусь. Я иду к нему, сажусь к его ногам и кладу голову ему на колени. Молча. Это мой ход. Вызов: «Угадай, что внутри. Вытащи меня. Снова». И он угадывает. Всегда. Его рука в моих волосах становится то нежной, то дергающей за корни. Его слова звучат то шепотом поддержки, то холодным приказом встать и идти с ним — на холодную прогулку, на тренировку до изнеможения, на быстрый, почти яростный секс у стены. Это жестко. Это требует постоянной бдительности, отдачи. Но мы не можем иначе. Потому что мы построили нашу любовь не на спокойном счастье, а на живой, дышащей, иногда болезненной реальности. И наша игра — это способ поддерживать в этой реальности огонь. Чтобы тепло никогда не превратилось в пепел. Мы — семья. Но мы — наша, особенная семья. Где кольцо на пальце — это и обет, и наручник. Где «берегу тебя» может звучать как шепот, а может — как рык. И мы предпочитаем именно так. Потому что для нас «спокойно» — страшнее любого буйства. --- Сцена: Обратная сторона Луны. Я всегда думал, что эта пучина — моя. Мой личный ад, моя тень, моя «Umbra». Феликс был моим светом, спасителем, неприступной скалой, о которую разбивались все мои внутренние бури. Пока однажды я не проснулся и не увидел, что скала дала трещину. Он лежал на боку, спиной ко мне, но поза его была неестественно скованной. Не та тихая тяжесть, что накатывала на меня, а каменное, молчаливое оцепенение. Я дотронулся до его плеча — он не ответил. Не привычным мычанием, не поворотом, чтобы притянуть меня. Ничего. — Феликс? Молчание. Паника, острая и ледяная, впилась мне в горло. Не его. Не его. Это не может случиться с ним. Но это случилось. Я видел симптомы слишком хорошо, чтобы не узнать их в другом. Отказ от еды. Механическое выполнение самых необходимых действий. Глаза, смотрящие сквозь тебя, в какую-то внутреннюю пустоту. Его розовые волосы, обычно такой яркий символ, казались сейчас выцветшими, чужими. Он, всегда такой вербальный, контролирующий, замолчал. И в этой тишине было что-то более страшное, чем все мои крики. Мой свет погас. И тогда что-то внутри меня перещелкнулось. Страх сменился холодной, ясной решимостью. Он провел меня через ад. Теперь моя очередь вести его обратно. И я не буду использовать его методы. Я буду использовать свои. Те, что научился у него, но пропустил через свою собственную, сформированную им же, сущность. --- День первый. Я не стал уговаривать. Вошел в комнату, где он сидел, уставившись в стену, взял его за руку и повел в ванную. Без слов. Включил воду, раздел его и усадил под душ. Не теплый. Ледяной. Он вздрогнул, глаза на мгновение встретились с моими, в них промелькнул шок, а затем снова пустота. Я сел рядом с ним, под тот же ледяной поток, в одних шортах. Мы сидели так десять минут, пока губы не посинели. Физический шок. Первый удар по оцепенению. --- День второй. Он отказался от завтрака. Я молча убрал тарелку. Вечером привел его на кухню. Не чтобы накормить. Я поставил перед ним чашу с мукой, яйца, сахар. И пакет розового пищевого красителя. — Сделай торт, — сказал я, и мой голос прозвучал так же властно, как когда-то его. — Тот самый. Розовый. Твой цвет. Он не двигался. Я взял его руку, обмакнул в муку и шлепнул ею по столешнице. Белое облако. Он моргнул. Я обмакнул его палец в краситель и провел розовой полосой по его щеке. Затем по своей. — Делай, — повторил я. — Или мы будем стоять здесь всю ночь. Он медленно, как робот, начал двигаться. Разбил яйцо. Пролил. Размазал. Кухня превратилась в поле боя из муки и розовых разводов. Но он делал. Его руки работали. Его мозг, пусть и на примитивном уровне, был задействован. --- День третий. Тишина стала невыносимой. Я отвел его в нашу домашнюю студию. Включил не его зажигающую «Luz», а сырой, демо-трек той самой песни — черновой вариант, полный фальшивых нот и его сбивчивого, уставшего голоса, записанного той парижской ночью. Звук его собственной уязвимости, его борьбы. — Слушай, — приказал я, прижимая его к стене рядом с колонками, чтобы вибрация проходила сквозь все тело. — Слушай, каким ты был. Сломленным. Как и я. Он зажмурился, пытаясь отвернуться, но я не позволил. — Ты вытащил меня. Теперь твоя очередь. Но чтобы вытащить, ты должен сначала признать, что упал. Признай. Скажи это. Его губы задрожали. Из горла вырвался хриплый, нечеловеческий звук. Не слово. Стон. — Скажи! — рявкнул я, впервые повысив на него голос. — Я... не могу... — это было едва слышно, сквозь скрип. — Не можешь что? — ...дышать. Всё серое. Слова. Он сказал слова. Прорвал плотину молчания. Я тут же выключил музыку. Обнял его, крепко, до хруста в костях, чувствуя, как он дрожит. — Хорошо, — прошептал я ему в ухо. — Теперь мы это знаем. Теперь мы это исправим. Но драться будешь ты. Я просто буду держать тебя, чтобы ты не упал. И в этот момент, держа в руках своего сломанного спасителя, я понял нашу истинную суть. Мы не свет и тень. Мы — два шторма. Иногда один затихает, и тогда другой набирает силу, чтобы не дать миру погрузиться в мертвый штиль. Наша игра никогда не закончится. Потому что это не игра. Это наша система жизнеобеспечения. И я только что доказал, что могу быть его движущей силой, так же, как он был моей. И мы будем чередоваться. Вечно. --- Сцена: Кафе. Обратная ложечка. Я привел его в то самое парижское кафе. Не в то, где были розовые коктейли, а в другое, более тихое, с бархатными диванами и запахом ванили. Он шел за мной покорно, как когда-то шел я за ним, его рука была холодной и безжизненной в моей. Я усадил его за тот же столик в углу и заказал. Не эклеры с перцем. Не горький шоколад. Самые простые, детские сладости. Ванильный крем-брюле с хрустящей карамельной корочкой. И теплый, воздушный профитроль с заварным кремом. Еда пришла. Он смотрел на нее, не видя. Я взял ложку, отколол кусочек хрустящей карамельной крышки крем-брюле. Поднес к его губам. — Открой рот, — сказал я. Мои слова эхом отозвались от того дня, когда он кормил меня вишневым десертом. Только теперь в моем голосе не было страха. Была тихая, железная нежность. Он медленно, будто против воли, разомкнул губы. Я положил ему сладость на язык. Он не жевал. Просто сидел с этим кусочком во рту, и по его щеке медленно скатилась слеза. — Жуй, — мягко приказал я. — Прочувствуй. Хруст. Потом нежность. Как тогда со мной. Его челюсть дрогнула. Он сделал одно жевательное движение. Потом еще. Слез стало больше, но он глотал. Кусочек за кусочком. Я кормил его медленно, методично, с той же сосредоточенной заботой, с которой он когда-то кормил меня. — Помнишь? — говорил я, пока ложка с кремом из профитроля снова находила его губы. — Ты говорил, что это как я. Нежный, но с благородной кислинкой. А это... — я накормил его еще одной ложкой, — ...это как ты. Сложный снаружи. Хрустящий. А внутри — просто сладкий, воздушный, добрый. Он закрыл глаза, и его плечи затряслись от беззвучных рыданий. Но он продолжал есть. Позволял мне кормить себя. Это была капитуляция. Признание своей слабости. И акт глубочайшего доверия. Когда десерт был закончен, я отложил ложку и взял его лицо в свои руки. Его кожа была мокрой от слез. — Теперь ты понял? — прошептал я. — Каково это — быть по ту сторону. Чувствовать, что тебя кормят с ложечки, потому что ты сам не можешь. И знать, что тебя не бросят. Никогда. Он кивнул, едва заметно. — Я... испугался, — выдохнул он, и его голос был разбитым, чужим. — Что не смогу больше быть твоей скалой. Что я тебя подведу. — Ты и не должен быть скалой всегда, — сказал я, вытирая ему слезы большими пальцами. — Иногда ты можешь быть просто... крем-брюле. Хрупким. Нуждающимся в том, чтобы его разбили и достали нежную сердцевину. И я это сделаю. Всегда. Я поцеловал его в лоб. В губы, запекшиеся от сладости и слез. И в этот момент роли окончательно стерлись. Не было спасителя и спасаемого. Были двое мужчин, которые знали глубину падений друг друга и были готовы быть друг для другом то ложкой, то десертом, то крепкой рукой, что эту ложку держит. Мы вышли из кафе. Он все еще был бледным, но его рука в моей уже не была безжизненной. Она сжимала мои пальцы. Не сильно. Но достаточно. Игра продолжалась. Но теперь у нее были два равных игрока. И правила, которые мы писали вместе. --- Сцена: Фотостудия. Соблазн во тьме. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Прошло два дня. Лекарство в виде сладостей и слез начало действовать. Оцепенение отступило, оставив после себя глубокую, ноющую усталость и стыд. Стыд за свою слабость, за то, что показал ему свою изнанку. Я сидел в углу нашей гардеробной, чувствуя, как серая пелена снова пытается затянуть сознание, когда он вошел. Он не сказал ни слова. Он просто взял меня за руку и повел. Я покорно следовал, как марионетка. Мы приехали в студию. Пустую, темную, освещенную лишь несколькими прожекторами. — Раздевайся, — сказал он, и его голос был лишен обычной теплоты. В нем был холодный, отточенный приказ. Я послушно снял одежду. Он подал мне комплект. Черный шелк. Не рубашка, а нечто струящееся, почти платье, с длинными рукавами и открытой спиной. И кружева. Много кружев. Черных, ажурных, зловеще красивых. Они покрывали грудь, плечи, спускались по рукавам. Это был мой образ. Тот самый, в котором я когда-то сводил его с ума. Только тогда это была белая невинность и розовый жемчуг. Теперь — черная, траурная, соблазнительная тьма. — Сядь, — он указал на стул в центре света. Я сел. Шелк холодно скользнул по коже. Он взял камеру. Не ту, что для работы. Простую, пленочную. И начал снимать. Он не давал указаний. Он просто ловил меня в объектив. Его взгляд через стекло был таким же пронзительным, как и всегда, но теперь в нем читалось не обожание, а... вызов. «Покажись. Покажись мне всю свою черноту. Я не испугаюсь». Я откинул голову, позволив свету скользить по горлу, обнаженному кружевами. Моя рука бессознательно потянулась к краю шелкового платья, и я почувствовал, как дрожь пробежала по телу. Не от холода. От его взгляда. Он подошел ближе, щелкнул затвором прямо у моего лица. Я видел свое отражение в его зрачках — бледное, в черном кружеве, с глазами, полыми от усталости. И что-то в этом образе, в этой инсценировке моей собственной тьмы, начало будоражить что-то глубоко внутри. Не свет. Не жизнь. Но... чувство. Острое, почти болезненное. Он опустился на колени передо мной, все еще снимая. Его объектив был направлен снизу вверх, ловя мой взгляд, мои слегка приоткрытые губы. Его собственная рубашка была расстегнута на пару пуговиц, и я видел биение жилки на его шее. Он был здесь. Весь здесь. Сосредоточенный на мне. На моем падении. И он не отворачивался. — Страшно? — спросил он тихо, не отрываясь от видоискателя. Я кивнул, не в силах вымолвить ни слова. — Хорошо, — сказал он. — Теперь позволь страху быть. Разреши ему. И смотри на меня. Я смотрел. И по мере того как я смотрел, страх начал смешиваться с чем-то иным. С признанием. С благодарностью. Он видел меня таким. Самым плохим. И он все еще был здесь. Не как спаситель, а как свидетель. Как художник, запечатлевающий тень. Он встал, подошел вплотную. Отложил камеру. Его пальцы коснулись кружева на моей груди, проследили за узором. — Красиво, — прошептал он. Его дыхание было теплым на моей коже. — Даже твоя тьма прекрасна. Особенно для меня. И тогда, среди черного шелка и кружев, под его испепеляющим, принимающим взглядом, желание ударило в меня, как молния. Острое, животное, очищающее. Я едва держался, чтобы не поцеловать его. Чтобы не вцепиться в него, не содрать с него эту рубашку и не доказать на своем теле, что я все еще жив. Что даже в этой тьме есть место для страсти к нему. Но я не сделал этого. Потому что это был его ход. Его терапия. И я должен был принять ее. Принять и почувствовать, как от этого желания, от этой вспышки жизни в самом сердце тьмы, серая пелена внутри начинает трескаться и рассыпаться. Он видел борьбу в моих глазах. Видел, как сжались мои кулаки на шелке. И он улыбнулся. Маленькой, понимающей, победной улыбкой. — Почти, — сказал он и отошел, снова взяв камеру. — Но не сейчас. Сейчас просто будь. В своей черноте. Со мной. И я был. И черное кружево уже не казалось саваном. Оно казалось доспехами. Доспехами, которые он мне дал, чтобы я мог встретить свою тьму лицом к лицу. И не сломаться. --- Сцена: Фотостудия. Сокровище во тьме. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Его слова «почти» все еще висели в воздухе, смешиваясь с шелестом черного шелка и моим собственным тяжелым дыханием. Я сидел, парализованный этим внезапным, всепоглощающим желанием, и чувствовал, как серая пустота внутри разбивается на острые осколки чувств — стыда, благодарности, ярости и этой дикой, неконтролируемой тяги к нему. Он отложил камеру и подошел ко мне с чем-то в руках. Длинный отрезок черного шелка и тонкий шнур из черного же кружева. Без слов он поднял шелковую ткань и завязал мне глаза. Мир погрузился в бархатную, абсолютную темноту. Это лишало последних остатков контроля, но по странной причине не пугало. Потому что это был он. Его руки, его шелк. Затем я почувствовал, как его пальцы берут мои запястья. Мягко, но неумолимо. Он перекрестил мои руки за спиной стула, и я почувствовал, как вокруг них обвивается мягкое, ажурное кружево. Он завязал узел. Не туго, не больно. Но достаточно, чтобы я понял — двигаться не могу. Я был полностью в его власти. Слепой, связанный, уязвимый до невозможности. В темноте все звуки обострились. Я слышал его шаги, его дыхание, шуршание его одежды, когда он наклонился ко мне. Его губы коснулись моего уха, и я вздрогнул всем телом. — Мой любимый, — прошептал он, и его голос был теплым, как мед, и твердым, как сталь. — Мой хороший. Эти слова, сказанные сейчас, в этом состоянии полной беспомощности, обожгли сильнее любого прикосновения. Они были не комплиментом. Они были переписыванием реальности. — Слышишь? — его губы скользнули по моей щеке к уголку рта. — Каким бы плохим, слабым, сломленным ты себя не считал... — он сделал паузу, и я почувствовал его дыхание на своих губах, — ...для меня ты всегда будешь сокровищем. Слово «сокровище» прозвучало не как метафора. Как факт. Как самая фундаментальная истина его вселенной. И затем, прежде чем я успел что-то осмыслить, его губы коснулись моих. Нежно. Не так, как в Париже. Не так, как в нашу брачную ночь. Это был поцелуй... милосердия. Принятия. Поцелуй, который говорил: «Я вижу тебя. Вижу всю грязь, всю боль, всю тьму. И она для меня — часть узора. Часть тебя. И ты драгоценен». Слезы, которые я сдерживал все эти дни, хлынули из-под шелковой повязки. Они были горячими и горькими, но его губы, мягкие и настойчивые, ловили их, слизывали, принимали. Он не углублял поцелуй. Он просто держал свои губы на моих, пока я плакал, пока мое тело не перестало дрожать от рыданий, а только мелко, по-детски вздрагивало. Он был моим якорем в этом море стыда. Его связанные руки держали меня на плаву лучше любых свободных. Когда мои слезы иссякли, он медленно отстранился. Его пальцы развязали кружево на моих запястьях, освободив их. Затем он развязал повязку на глазах. Свет ударил по сетчатке, заставив зажмуриться. И первое, что я увидел, протерев глаза, было его лицо. Оно было спокойным, полным той же нежности, что была в его поцелуе. — Все кончено, — сказал он просто. — На сегодня. Он взял меня за руку и помог встать. Шелковое платье скользнуло по коже. Я все еще чувствовал себя разбитым, но... очищенным. Как будто он не просто запечатлел мою тьму, а ритуально омыл ее слезами и этим поцелуем. Я не сказал ни слова. Я просто прижался к нему, чувствуя, как его сердце бьется ровно и сильно под моей щекой. И в этом ударе был весь ответ. Я был его сокровищем. Даже в черном кружеве и слезах. Особенно в них. И этого было достаточно, чтобы сделать следующий шаг. В темноту. К нему. --- Сцена: На следующий день. Встряска чувств. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА На следующее утро я проснулся с ощущением хрупкого, но настоящего покоя. Его поцелуй, его слова «сокровище» все еще обволакивали меня, как защитный кокон. Но Хёнджин, как я уже понял, не верил в долгие передышки. Его терапия была превентивной. И сегодня он решил встряхнуть меня, чтобы я не застрял в этой новой, тихой уязвимости. Он не разбудил меня грубо. Он сел на край кровати и просто смотрел, пока я не открыл глаза. На его лице была та самая, знакомая хитрая улыбка, но в ней не было прежней хищности. Была... задумчивость. — Вставай, — сказал он. — У нас программа. Он повел меня не на стрельбище, не в кафе. Он привел меня в огромный, пустой зал для репетиций. В центре лежал один-единственный предмет — большое, тяжелое ватное одеяло, сложенное в несколько раз. — Ложись, — он указал на одеяло. Я, сбитый с толку, лег. Пол был прохладным даже через толстый слой ваты. — Закрой глаза, — скомандовал он. Я закрыл. И тогда началось. Он не прикасался ко мне. Никак. Я слышал его шаги вокруг меня. Потом — тихий звук, будто он что-то включает. И вдруг на меня обрушился шквал ощущений. Это была не музыка. Это был какофония записанных звуков. Смех детей на площадке. Скрип двери в нашем первом общем номере. Шепот его голоса, читающего мне стихи прошлой ночью. Звон ложки о чашку, когда он мешал мне кофе. Затем — резкие, неприятные звуки. Скрежет металла (воспоминание о тире?). Громкие, перегруженные басы из клуба. Шум толпы, которая иногда давила на меня. Звуки накладывались друг на друга, создавая оглушительный, эмоциональный вихрь. Они тянули меня в разные стороны — к нежности, к страху, к радости, к перегрузке. Это была атака на все мои чувства сразу. Шоковое состояние, но достигнутое не грубостью, а этой тонкой, изощренной атакой на память и эмоции. Я лежал, стиснув зубы, пытаясь не поддаться панике. Руки сами сжались в кулаки. И тогда я почувствовал не прикосновение, а... запахи. Один за другим. Сладкий аромат его миндального масла. Резкий запах пота после тренировки. Дым от парижских сигарет, который я ненавидел. Запах свежескошенной травы из детства. Запах его шампуня. Это добило меня. Запахи были еще более беспощадными, чем звуки. Они врылись прямо в лимбическую систему, в самое ядро памяти и эмоций. Слезы снова навернулись на глаза, но теперь это были слезы от переизбытка, от этой невыносимой интенсивности жизни, которую он на меня обрушил. И в самый пик этого сенсорного ада, когда я уже готов был закричать, чтобы это прекратилось, все стихло. Тишина была оглушительной. Я лежал, дрожа, с мокрым от слез лицом. Потом услышал его шаги. Он подошел и лег рядом со мной на одеяло, на спину. Не касаясь. — Чувствуешь? — его голос прозвучал тихо в этой внезапной тишине. — Как все это громко. Как все это... живое. И ты — часть этого. Ты не можешь выключить это. Ты можешь только... слушать. И нюхать. И чувствовать. Даже когда больно. Даже когда слишком много. Он повернул голову ко мне. — Это и есть жизнь, Феликс. Не тишина. Не пустота. А этот дикий, прекрасный, болезненный хаос. И ты будешь в нем. Со мной. И тогда, лежа рядом с ним на полу, с оглушенными ушами и разгоряченными воспоминаниями, я понял, что он сделал. Он не вытащил меня из тьмы. Он втряхнул меня, напомнив, что даже в самой глубокой яме можно услышать эхо смеха и почувствовать запах травы. Что я не отделен от мира. Я просто на время забыл, как его слышать. Он дал мне не грубую встряску, а встряску чувств. Самую болезненную и самую целительную из всех. --- Сцена: Репетиционный зал. Танец-провокация. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Тишина после сенсорного шторма была хрупкой, наполненной лишь нашим дыханием. Я лежал, все еще ощущая эхо звуков и запахов, как будто меня вывернули наизнанку и оставили сушиться на этом ватном одеяле. Он лежал рядом, не касаясь, и его присутствие было таким же плотным и реальным, как и весь тот хаос, что он только что обрушил на меня. И тогда он встал. Без слов. Просто поднялся с характерной, грациозной легкостью и отошел на несколько шагов в центр зала. Свет софитов, обычно резкий, сейчас казался приглушенным, запыленным. Он повернулся ко мне. На его лице не было улыбки. Было серьезное, сосредоточенное выражение. И он начал танцевать. Это не был его сценический танец. Не был и тем домашним, дурашливым. Это было что-то третье. Развязное. Сладкое. Почти неприличное в своей интимности. Движения были медленными, текучими. Он провел ладонью от своего горла вниз, по груди, к животу, как бы оглаживая себя. Широкие майки, которые мы носили дома, вдруг казались на нем небрежными, а откровенными. Ткань тянулась, обрисовывая мышцы пресса, когда он сделал плавный наклон. Он закрыл глаза, словно погружаясь в музыку, которую слышал только он. Его бедра описывали восьмерки, ленивые и соблазнительные. Он закинул руку за голову, обнажая линию боков. Это был танец-самоисследование. Танец-дразнилка. Но без насмешки. С каким-то... глубоким вызовом. «Смотри, — говорило его тело. — Вот он я. Живой. Плоть и кровь. Чувствующий. И все это — для тебя. Даже когда ты в яме. Особенно тогда». И это сработало. Там, где звуки и запахи вызвали слезы, этот танец разжег в глубине зуд. Не просто желание. Острое, физическое, почти болезненное желание почувствовать его кожу под пальцами. Провести ногтями по тому месту на животе, где тянулась майка. Вкусить соленый пот на его шее. Укусить то бедро, что так вызывающе двигалось. Я лежал, прикованный к полу, чувствуя, как с каждым его движением серая апатия внутри меня отступает, вытесняемая этим жгучим, животным голодом. Он был не просто моим мужем. Он был плотью, которую я знал наизусть, и которую сейчас хотел заново открыть, ощупать, впитать через кожу. Он открыл глаза и посмотрел прямо на меня. Его взгляд был тяжелым, томным, полным понимания того, что он со мной делает. Он подошел ближе, не прекращая двигаться. Остановился прямо надо мной, его тень накрыла меня. Он медленно опустился на корточки, все еще покачивая бедрами в такт несуществующей музыке. — Хочешь? — прошептал он, и его голос был хриплым от напряжения танца. Я не мог ответить. Я мог только смотреть, как капля пота скатывается с его виска по щеке к уголку губ. Он улыбнулся — не широко, а одними глазами. Потом наклонился и, не касаясь меня губами, выдохнул прямо мне в лицо: «Потом». И встал, развернулся и ушел, оставив меня лежать на полу с бешено колотящимся сердцем, с высохшими слезами на щеках и с этим всепоглощающим, целительным зудом желания, который был сильнее любой депрессии. Он снова выиграл. Он разжег во мне огонь, используя единственное топливо, против которого у меня никогда не было иммунитета — самого себя. --- Сцена: Кухня. Голод и насыщение. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Несколько дней он держал меня в этом странном, подвешенном состоянии. Голод, который он разжег своим танцем, не утихал, а тлел под кожей, сладкий и мучительный. Но он не давал ему вырваться нарушу. Он окружал меня тихой нежностью. Спокойными прикосновениями, когда мы читали на диване. Разговорами за ужином. Простыми объятиями перед сном. Он давал моей душе время впитать этот покой, эту безопасность, чтобы голод не превратился в панику, а остался томным, глубоким желанием. А потом он ударил снова. На этот раз — через еду. Он не стал готовить что-то изысканное или сладкое. Он устроил на кухне настоящее пиршество плоти. Запах вкусного, жирного мяса, жарящегося на гриле, заполнил весь дом. Он приготовил стейки с хрустящей жировой прослойкой, от которых воздух трещал от аромата. Картофель, запеченный в утином жиру до золотистой хрустящей корочки. Густой, сливочный соус с трюфелями. Сам он стоял у плиты в простом фартуке, босиком, и его движения были уверенными, почти ритуальными. Он переворачивал мясо щипцами, и брызги жира шипели на раскаленной поверхности. Это был не кулинарный процесс. Это был акт соблазнения на самом примитивном, животном уровне. Он накрыл на стол не в столовой, а прямо на кухне. Придвинул стулья близко-близко. И начал есть. Не изящно. С наслаждением. Он откусывал куски мяса, и я видел, как жир блестел на его губах. Он облизывал пальцы, когда соус капал. Он стонал от удовольствия, низко, в груди, и этот звук вибрировал у меня в костях. — Ешь, — сказал он, пододвигая мне тарелку. Его глаза блестели в свете кухонной лампы. — Это жизнь. Плотская. Вкусная. Насыщающая. Это была провокация. Но иного рода. Он провоцировал меня не на страсть, а на... участие. В этой первобытной, чувственной радости от еды, от плоти, от самого акта насыщения. Я взял вилку. Первый кусок стейка взорвался во рту бурей вкусов — дым, соль, кровь, жир. Это было невероятно. Это было слишком. И это было именно то, что нужно. Он заставлял меня чувствовать через вкус. Наполнять пустоту внутри не абстрактными эмоциями, а самой что ни на есть физиологической реальностью. Я ел. Сначала медленно, потом все быстрее, подчиняясь этому голоду, который он во мне пробудил. Мы ели молча, но эта тишина была громкая. Наполненная хрустом, чавканьем, нашими тяжелыми вздохами насыщения. Когда тарелки опустели, мы сидели, откинувшись на спинки стульев, сытые, почти одурманенные. На губах было жирно, в животе — тепло и тяжело. Он посмотрел на меня, и в его глазах было глубокое удовлетворение. Не торжество, а удовлетворение фермера, накормившего свое самое капризное животное. — Видишь? — прошептал он, облизывая губу. — Иногда нужно просто накормить зверя. Дать ему то, что он хочет. Без анализов. Без игр. И он был прав. Этот простой, почти варварский ужин сделал для меня больше, чем все психотерапевты мира. Он напомнил мне, что я — тело. Что я могу хотеть, наслаждаться, насыщаться. Что жизнь — это не только борьба с тенями в голове, но и этот стейк, этот жир на губах, этот сытый покой. Он встал, подошел ко мне, наклонился и слизал каплю соуса с уголка моего рта. Его язык был теплым и шершавым. — Теперь, — сказал он, глядя мне прямо в глаза, — когда зверь сыт... может, он захочет чего-то другого? И снова тот же зуд под кожей, но теперь он был не таким отчаянным. Он был томным, сытым, терпеливым. Потому что я знал — он меня накормит. И не только едой. --- Сцена: Кухня. После сытости. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Сытость разлилась по телу тяжелой, блаженной волной. Запах жареного мяса и трюфелей все еще висел в воздухе, смешиваясь с нашим дыханием. Мы сидели за кухонным столом, и мир сузился до этого залитого теплым светом пространства, до пустых тарелок и его взгляда, который медленно менял свою природу. Удовлетворение фермера в его глазах сменилось чем-то более острым, более знакомым. Он встал, подошел к окну и распахнул его настежь. Вечерний воздух, прохладный и свежий, ворвался в комнату, сметая тяжелые пищевые ароматы. Но вместе с ним ворвался и последний луч заходящего солнца. Он упал прямо на него, окутав его в золото, подсветив контур его тела сквозь тонкую ткань майки. Он обернулся, оперся о подоконник, и солнце ослепило меня за его спиной, превратив его в силуэт. Но я видел его улыбку. — А теперь, — его голос прозвучал тихо, но четко, нарушая сытую тишину, — когда базовые потребности удовлетворены... будем пробуждать либидо. Он сказал это не как приказ, а как констатацию следующего этапа. Как будто это был естественный, неизбежный процесс — накормить тело, а затем пробудить в нем желание. Он не стал танцевать. Не стал раздеваться. Он просто остался стоять в луче солнца, и его руки медленно поднялись, чтобы снять майку. Он делал это неспешно, позволяя свету ласкать каждый освобождаемый сантиметр кожи — живот, грудь, ключицы. Он сбросил ткань на пол, и теперь его торс был полностью открыт, позолоченный закатом. Он был не просто красивым. Он был... живым. Каждая мышца, каждый шрам, каждая родинка — все дышало, все существовало под этим нежным, теплым светом. — Солнце, — сказал он, глядя прямо на меня, — оно ведь не просто греет. Оно будит. Оживляет клетки. Напоминает коже, что она чувствует. Он сделал шаг ко мне, выходя из прямого луча, но его кожа все еще хранила его тепло и сияние. Он остановился передо мной, и я почувствовал исходящее от него тепло — то самое, сытое, солнечное тепло. — Я хочу, чтобы ты почувствовал, — прошептал он, его пальцы коснулись моего виска, провели по щеке, к губам. — Не желание отчаяния. Не голод пустоты. А просто... либидо. Чистый, животный импульс жизни. Радость от того, что у тебя есть тело, которое может хотеть. И что есть я, который может это дать. Его рука скользнула под мою футболку, ладонь легла на мой живот, все еще полный от ужина. Его прикосновение было не жадным, а исследующим. Согревающим. — Расслабься, — выдохнул он, наклоняясь так, что его губы почти коснулись моей шеи. — И позволь солнцу внутри тебя сделать свою работу. И я позволил. Я закрыл глаза и почувствовал, как под его ладонью, под теплом его тела и в памяти о том золотом луче, внутри меня что-то медленно, лениво просыпается. Не пожар. Теплый, глубокий, жизненный поток. Либидо. Не как потребность, а как дар. Как часть этого сытого, спокойного, солнечного вечера и его присутствия рядом. Он был прав. Он не просто кормил зверя. Он ласкал его. Грел на солнышке. И зверь, сытый и довольный, потягивался, обнажая клыки не для борьбы, а для нежного, благодарного укуса. --- Сцена: Кухня. Физиология пробуждения. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Его слова — «позволь солнцу внутри тебя сделать свою работу» — все еще висели в воздухе, теплые и густые, как тот самый закатный свет. Его рука на моем животе была якорем, а его губы у моей шеи — обещанием. И под этим двойным воздействием солнце внутри меня не просто проснулось. Оно растопило все. Я чувствовал это не как метафору. А как физиологическую реальность. Волна тепла, начавшаяся глубоко внизу живота, медленно, неумолимо разлилась по всему телу. Кожа под его ладонью загорелась. Дыхание стало глубже, но не от волнения, а от этого странного, тяжелого, приятного расширения в груди. А потом пришло осознание. Точное, неопровержимое, постыдное и восхитительное. Мое белье намокало. Та самая, предательская, липкая теплота, что когда-то была моим позором в коридоре после фотосъемки, вернулась. Но сейчас это было иначе. Не от переизбытка напряжения, не от потери контроля. А от... насыщения. От сытости, от тепла его руки, от его запаха, смешанного с запахом еды и вечернего воздуха. Мое тело реагировало на него не как на источник стресса, а как на источник жизни. Самой что ни на есть базовой, животной жизни. И мои мысли... они стали как желе. Не вязкими и тупыми, как во время депрессии. А мягкими, податливыми, текучими. Я не мог думать ни о чем, кроме ощущений. О тепле его кожи под моими пальцами, когда я наконец поднял руки и коснулся его боков. О биении его сердца, которое я чувствовал через свою ладонь на его груди. О том, как его губы теперь двигались по моей шее к уху, оставляя влажный, горячий след. Разум отключился. Остались только нервы, кожа, влага и он. Это была полная капитуляция перед физиологией. Перед тем самым «либидо», о котором он говорил. Он почувствовал перемену во мне. Его движения стали чуть увереннее, но не агрессивнее. Его рука скользнула с моего живота ниже, к пряжке ремня. Он не расстегивал. Просто положил ладонь поверх ткани, прямо на то место, где мое тело выдавало свою тайну. — Вот, — прошептал он, и его голос был густым от удовлетворения. — Вот оно. Живое. Настоящее. Мое. И в этот момент, с мокрым бельем, с мыслями-желе и с его рукой на самом уязвимом месте, я не чувствовал стыда. Я чувствовал только одно: он снова победил. Он вытащил меня из одной трясины — апатии — и осторожно, сытно, тепло привел к берегу другой — чистой, животной, здоровой чувственности. И на этом берегу мне было не страшно. Потому что он был здесь. И солнце только что село, но его тепло все еще жило у меня под кожей. И в самом низу живота. --- Сцена: Кухня. Мольба и обещание. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Его рука на моей пряжке, его слова «мое» — все это подвело черту под долгими днями борьбы. Сытость, тепло, пробудившееся либидо и это влажное, постыдное доказательство того, что я жив — все это слилось в один сплошной, невыносимый, прекрасный комок. Мозг, превратившийся в желе, наконец выдал единственную связную мысль. Не мысль. Мольбу. Я откинул голову, глядя ему прямо в глаза, и мой голос прозвучал хрипло, почти грубо, но без единой нотки игры. — Хёнджин... просто люби меня. — Я сделал паузу, собирая в кулак всю свою волю, всю эту дикую, первозданную потребность. — Глубже. И... грубее. Пожалуйста. Я видел, как его зрачки расширились. В его глазах не было удивления. Было понимание. И тот самый, знакомый, опасный огонек. — Где? — спросил он тихо, его пальцы уже играли с пряжкой моего ремня. Я обвел взглядом кухню. Большой, крепкий, дубовый обеденный стол, который мы вместе собирали, смеясь и ругаясь над инструкцией из Икеи. На нем еще лежали следы нашего пира — пятна от соуса, крошки. — Хоть на этом... большом столе из Икеи, — выдохнул я, и в голосе прорвалась отчаянная, почти истеричная нота. — Сломаем, ну и на хрен. Он замер на секунду, и я увидел, как по его лицу пробежала тень. Не нерешительности. А... расчета. Он всегда просчитывал ходы. Даже сейчас. — Ладно, — сказал он наконец, и его тон стал деловитым, но от этого еще более возбуждающим. — Но подготовку все же учитываем. Он не стал сметать все со стола грубой рукой. Он аккуратно, быстро, сложил грязные тарелки в раковину, смахнул крошки на пол. Потом схватил со стойки полотенце и быстро протер поверхность. Его движения были резкими, экономичными. Это был не романтический порыв, а подготовка к операции. И от этого у меня по спине побежали мурашки. Затем он подошел ко мне, взял за подбородок и поцеловал — уже не нежно. Глубоко, властно, с обещанием того, что будет дальше. — На стол, — скомандовал он, отрываясь, и в его голосе прозвучала та самая сталь, что вела меня через все эти испытания. Я послушно поднялся, чувствуя, как дрожат колени, и взгромоздился на холодную, теперь чистую поверхность дуба. Дерево было прохладным под моими ладонями, контрастируя с жаром, разливавшимся по всему телу. Он встал между моих расставленных ног, его руки легли мне на бедра. Его взгляд был тяжелым, оценивающим. — Ты просил грубо, — напомнил он. — Не жалуйся потом. И он взял то, что было его. Без долгих прелюдий, без изысков. Грубо, глубоко, точно так, как я просил. И это было не насилие. Это было исполнение. Исполнение мольбы, вырвавшейся из самой глубины моего исцеленного, живого, голодного тела. И даже когда стол под нами заскрипел, угрожая развалиться, я знал — он не сломается. Потому что он был частью нашей истории. И наша история была крепче любого дерева. --- Сцена: Кухня. Скрежет дуба и скрежет душ. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Его грубость была не слепой яростью, а сфокусированной силой. Каждое движение было осознанным, каждое давление — расчетливым. Он не причинял боль просто так. Он причинял ее, чтобы я чувствовал. Чтобы граница между болью и наслаждением стерлась, как стерлись границы моего разума, оставив только первозданное, животное восприятие. Дубовый стол скрипел. Громко, протестующе, под нашим общим весом и яростным ритмом. Каждый скрип отдавался в моих костях, смешиваясь с прерывистыми, хриплыми звуками, вырывавшимися из моей собственной груди. Это был дуэт разрушения и созидания — старой, мертвой древесины и нашей новой, дикой жизни. Его руки, вцепившиеся в мои бедра, оставляли синяки. Я чувствовал, как под кожей лопаются капилляры, и это ощущение было таким же ярким, как трение его тела о мое. Он наклонился, его зубы впились в мое плечо — не кусая до крови, но оставляя обещание, отметку. И в этом укусе не было злобы. Было утверждение. «Ты мой. Даже в этом. Особенно в этом». Я вцепился пальцами в края стола, чувствуя, как лак отскабливается под моими ногтями. Мир сузился до этого скрипящего острова, до его тела, до его дыхания, смешанного с моим, до запаха нашего пота, перебивающего последние ноты ужина. — Смотри на меня, — прохрипел он, и его голос был почти нечеловеческим. Я открыл глаза, которые сам не помнил, когда закрыл. Его лицо было искажено не болью, а предельной концентрацией. В его взгляде было то же, что и в ту ночь, когда он кормил меня с ложки — абсолютная власть, смешанная с бездонной нежностью. Только сейчас эта нежность выражалась не в мягких прикосновениях, а в этой неумолимой, разбивающей все барьеры силе. И я смотрел. Смотрел, как по его лицу стекает пот, как дрожат мышцы на его шее. Я видел в нем не только мужа, не только спасителя, но и того самого зверя, которого он во мне разбудил. И в этот момент я понял, что мы — одно целое. Два шторма, столкнувшиеся в центре кухни, на дубовом столе из Икеи. Он ускорился. Скрип стал пронзительным, почти воплем. Стол дернулся, и я услышал треск — одна из ножек, наверное, не выдержала. Но ему было все равно. Мне было все равно. — Феликс... — мое имя на его устах было последним предупреждением и высшей молитвой. И мы рухнули вместе. Не в бездну, а в ослепительную, белую вспышку чистого чувства. Не счастья, не экстаза, а чего-то большего — полного уничтожения и полного возрождения. Когда сознание вернулось, я лежал на спине на холодном дубе, чувствуя, как стол подо мной опасно качается. Он стоял на коленях между моих ног, его голова упала мне на грудь, а его спина поднималась и опускалась в такт моему собственному дыханию. Тишина. Только наше тяжелое дыхание и тихий, жалобный скрип покалеченной мебели. Я поднял дрожащую руку и запустил пальцы в его влажные, розовые волосы. — Сломал, — прошептал я, и в моем голосе не было упрека, только благодарность. Он засмеялся — тихо, срываясь на хрип. — Зато живой, — выдохнул он мне в кожу. — Настоящий. И мы лежали так, среди обломков нашего вечера и нашей старой мебели, и знали, что это не конец. Это просто еще одна страница в нашей вечной, прекрасной, безумной войне за жизнь друг друга. А завтра... завтра мы пойдем покупать новый стол. Более крепкий. --- Сцена: Кухня. После боя. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Сознание медленно сползало обратно в тело, как в разбитую, но невероятно довольную оболочку. Каждая мышца ныла приятной, глубокой болью. Под спиной дубовая столешница была липкой от пота и прохладной. Стол подо мной все еще издавал тихий, жалобный звук, как забытая на поле боя санитарная повозка. Я лежал, уставившись в потолок, чувствуя, как его тяжелая голова все еще лежит у меня на груди, а его дыхание горячими волнами расходится по моей коже. В воздухе витал запах секса, пота, трюфелей и чего-то нового — озона после грозы. После нашей личной грозы. И тогда, в этой полной, абсолютной физической опустошенности, меня накрыло. Не мысль. А осознание. Ясность, острая и ослепительная, как вспышка. О какой, блять, апатии вообще шла речь? Серьезно. Какая депрессия? Какая серая пелена? Какое «не могу дышать»? Мое тело, все еще пульсирующее от него, кричало обратное. Оно кричало о жизни. О плоти. О силе. О том, что оно только что было сведено на нет и собрано заново более сильными, более грубыми руками. Внутри не было пустоты. Там было море — бурное, соленое, переполненное ощущениями. Я тихо фыркнул, а затем рассмеялся. Сначала тихо, потом все громче, пока смех не стал трясти все мое изможденное тело, заставляя покалеченный стол скрипеть в протесте. Хёнджин поднял голову, удивленно глядя на меня. Его лицо было раскрасневшимся, волосы взъерошенными, а в глазах читалась усталость и вопрос. — Что? — хрипло спросил он. Я не мог остановиться. Слезы смеха выступили на глазах. — Да просто... — я вытер глаза тыльной стороной ладони. — Твою мать. Ты... ты просто взял и вышиб эту дурь из меня прям здесь, на нашем проклятом столе из Икеи. Я посмотрел на него, на этого человека, который только что превратил меня в набор первобытных ощущений, и чувствовал только дикое, неуместное, абсолютное веселье. — Какая, нахуй, депрессия? — продолжал я, все еще хихикая. — После этого? Я сейчас чувствую себя так, будто меня через мясорубку прокрутили, а потом собрали обратно, но правильнее. Внутри... внутри все горит. Но не так, как раньше. Не болью. А... ну, черт, жизнью, наверное. Он смотрел на меня, и постепенно его удивление сменилось той самой, медленной, самодовольной улыбкой, которую я так хорошо знал. Улыбкой охотника, довольного своей добычей. — Ну вот, — сказал он просто, его голос был хриплым от напряжения. — Я же говорил. Иногда нужно не лечить, а просто хорошенько встряхнуть. До самых основ. Он опустил голову обратно мне на грудь, и его смех, тихий и довольный, присоединился к моему. И мы лежали так, на развалинах стола и собственных защит, и смеялись. Потому что он был прав. Он не просто вытащил меня из ямы. Он взорвал ее динамитом грубого, животного, прекрасного чувства. И на месте ямы теперь была воронка, заполненная светом, болью, смехом и им. И я был благодарен. Более, чем когда-либо. --- Сцена: Кухня. Звонок с фронта. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Наш смех затих, перейдя в тихое, довольное сопение. Я все еще лежал на столе, ощущая каждую щепку и царапину на спине как доказательство жизни, а он сидел на полу, прислонившись к покалеченной ножке, его рука лежала на моей голой лодыжке. Мир был идеален в своем хаосе. И тогда зазвонил его телефон. Резко, настойчиво, нарушая нашу послебоевую идиллию. Хёнджин вздохнул, потянулся к штанам, валявшимся на полу, и достал аппарат. Он взглянул на экран, и его выражение мгновенно стало серьезным. Он поднес телефон к уху. — Алло, папа. Мое сердце, только что спокойно барахтавшееся в море эндорфинов, сделало сальто. Отец. Доктор Ли. Тот, кто знал. Кто видел все изнутри. Кто смотрел на меня в своем кабинете и говорил о «тени матери». Я замер, стараясь не дышать, хотя знал, что меня не слышно. — Да, — говорил Хёнджин, его голос был спокойным, профессиональным. Он встал и отошел к окну, но я все равно слышал. — Нет, не беспокойся. Кризис миновал. Пауза. Он слушал. — Да, я использовал... комбинированные методы. Шоковую терапию чувств, затем сенсорную перегрузку, потом сместил фокус на базовые физиологические потребности. — Он говорил так, будто отчитывался о научном эксперименте. И в каком-то смысле так оно и было. Я был его самым главным проектом. Еще пауза. Более долгая. — Нет, — голос Хёнджин стал мягче, но не менее твердым. — Не доходило до медикаментозного вмешательства. Не понадобилось. Его психика откликнулась на... более примитивные стимулы. Я слышал низкий голос в трубке, но не мог разобрать слов. Потом Хёнджин снова заговорил, и в его тоне появились нотки... гордости? — Он сам запросил эскалацию. Понимаешь? Он попросил грубости. Это был ключевой момент. Не подчинение, а запрос. Это значит, что его воля, его либидо пересилили апатию. Он снова захотел контролировать свою боль, даже превращая ее в наслаждение. Я лежал, слушая этот клинический разбор моего только что пережитого катарсиса, и чувствовал странное сочетание смущения и благодарности. Он не просто занимался со мной сексом на столе. Он проводил сложнейшую психотерапевтическую операцию. И делал это блестяще. — Сейчас? — Хёнджин обернулся и посмотрел на меня. Его глаза встретились с моими, и в них мелькнула искорка. — Сейчас он лежит на сломанном обеденном столе и, я почти уверен, размышляет о бренности бытия и прочности шведской мебели. В остальном — стабилен. Более чем. Он выслушал еще что-то, потом тихо рассмеялся. — Спасибо, папа. Да, передам. — Он положил трубку и вернулся ко мне, снова опускаясь на пол. Его лицо было освещено улыбкой. — Ну что, пациент? — спросил он, поглаживая мою щиколотку. — Доктор Ли передает, что он впечатлен динамикой выздоровления. И спрашивает, не нужен ли нам более крепкий стол. Научный интерес, так сказать. Я закатил глаза, но не мог сдержать улыбку. Даже в этом. Даже в самом интимном, диком моменте он был под наблюдением. Под защитой. Нас было трое в этом браке: я, он и призрак отца-психоаналитика, одобрительно кивающего со стороны. И знаешь что? Меня это абсолютно устраивало. Потому что это значило, что я не один. Даже со своей чертовой наследственной предрасположенностью к тьме. У меня была целая команда поддержки. Один член которой только что выебал меня до просветления на кухонном столе. И это была лучшая терапия на свете. --- Сцена: Кухня. Первый запрос. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ФЕЛИКСА Тишина после звонка была иной. Уютной. Наполненной пониманием. Он сидел на полу, а я все еще лежал на своем боевом столе, и мы просто смотрели друг на друга. Боль утихла, оставив после себя приятную, глубинную усталость и... пустоту. Но не ту, старую, леденящую. А новую. Голодную. И тогда из этой пустоты, из самого центра моего вновь обретенного, живого «я», родилась просьба. Самая простая, самая честная. Я повернул голову к нему, и мои слова прозвучали тихо, но абсолютно четко в тишине кухни: — Я есть хочу. Он поднял бровь, но не сказал ничего. Просто ждал. — Опять, — продолжил я, чувствуя, как в животе действительно заурчало что-то первобытное. — Сладкого. И солёного. Вместе. Это было не капризом больного. Это был запрос выздоравливающего. Тело, прошедшее через очищение болью и страстью, теперь требовало топлива. Не для выживания, а для наслаждения. Сложного, контрастного, как и все, что было между нами. Хёнджин смотрел на меня, и его лицо медленно расплылось в широкой, настоящей, нежной улыбке. Не торжествующей. А счастливой. — Конкретнее, ваше высочество? — спросил он, и в его голосе зазвучали теплые, бархатные нотки. — Карибские бананы в беконе? Соленая карамель? Арахис в шоколаде? Я подумал. По-настоящему. Прислушиваясь к своим желаниям. — Мороженое с оливками и криспами, — выдал я наконец. Самая дурацкая, самая противоречивая комбинация, которая пришла в голову. Он рассмеялся — громко, искренне, от всей души. — Принято, — сказал он, вставая. Его движения были немного скованными, и я с гордостью понял, что это моих рук дело. — Но сначала — душ. Потому что пахнем мы, простите, как полевая кухня после битвы. А потом я сделаю тебе самое безумное мороженое в истории. Он протянул мне руку, чтобы помочь слезть со стола. Я взял ее. Его ладонь была теплой и твердой. И пока я стоял, все еще шатаясь, среди обломков нашей мебели и нашей старой жизни, держа его за руку и мечтая о соленом мороженом, я понял, что все будет хорошо. Потому что я снова могу хотеть. Глупо, специфично, ненасытно. И потому что у меня есть тот, кто не только поймет этот бред, но и с радостью его исполнит. Депрессия? Какая, нахрен, депрессия. У меня сейчас на повестке дня — душ и мороженое с оливками. И это было самым лучшим чувством в мире. --- Сцена: Приготовление мороженого. Новый вызов. ПОВЕСТВОВАНИЕ ОТ ЛИЦА ХЁНДЖИНА Он стоял под душем, и я слышал, как он тихо напевает какую-то бессмыслицу. Звук был жизнеутверждающим. После нашего разговора о еде и короткого, но энергичного мытья, я пошел в спальню, чтобы найти что-то... соответствующее моменту. Мороженое с оливками требовало особого антуража. Я открыл гардероб и выбрал не домашние штаны и майку. Я выбрал вызывающий наряд. Узкие лаковые штаны цвета баклажана, обтягивающие каждую линию, как вторая кожа. И шелковую рубашку, не просто шелковую, а такую, что на ней был принт — что-то абстрактное, но явно навевающее мысли о внутреннем строении плоти, о мышечных волокнах и венах. Она была расстегнута до середины груди. Это был не просто яркий наряд. Это был наряд, кричащий о чистом, откровенном сексе, о физиологии, о том, что мы только что пережили и что, судя по его запросу, все еще клокотало под поверхностью. Я вышел на кухню. Он уже сидел на уцелевшем стуле, завернутый в мой халат, его розовые волосы были мокрыми и темными. Он что-то бормотал себе под нос, рисуя пальцем на запотевшем столе. Я подошел к морозильнику, делая вид, что не замечаю его реакции. Но я видел его краем глаза. Он поднял голову. Его взгляд скользнул по моим лаковым штанам, задержался на откровенном принте рубашки, на открытой груди. И я увидел это. Немножко шока. Не отвращения. А от того, насколько прямой, насколько неприкрытой была эта провокация. После всей грубости, после интимности, после слез — я вышел к нему одетый, как элитная проститутка с картинки в глянцевом журнале. Его губы приоткрылись. Он молчал секунду, две. — Мороженое-то будем делать? — наконец выдавил он, и его голос звучал хрипло. — Обязательно, — ответил я спокойно, доставая сливки и банку оливок. — Но внешний вид должен соответствовать амбициям блюда. Ты же просил соленого и сладкого. Это мое соленое. Я повернулся к нему, держа в руках банку. — А сладкое... — я сделал паузу, позволив взгляду медленно, оценивающе пройтись по нему с ног до головы, — ...сладкое сидит вот тут, в моем халате, и хочет мороженого с оливками. Он покраснел. По-настоящему. Уши стали малиновыми. И он рассмеялся — смущенный, сбитый с толку, но явно польщенный. — Ты совсем ебанутый, — сказал он, но в его голосе не было ничего, кроме обожания. — Только для тебя, — парировал я и принялся взбивать сливки. Каждое движение заставляло шелк рубашки тереться о кожу, а лаковые штаны — шелестеть. Я знал, что он смотрит. Что этот наряд работает. Он не давал ему забыть, что под халатом, под сытостью, под усталостью — все еще тлеет тот самый огонь, что мы только что разожгли. И пока я смешивал соленые, маслянистые оливки со сладкими, воздушными сливками, я чувствовал его взгляд на своей спине. Тяжелый, горячий, полный того самого «либидо», которое мы пробудили. И я улыбался. Потому что игра продолжалась. Только теперь правила были новые. И главное правило было простым: никогда не давать ему заскучать. Ни на секунду.