Кинкабрь 2025 (сборник)

NC-17
Завершён
451
автор
Размер:
64 страницы, 22 513 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

blood to wine [Юнги/Чонгук, контроль/подчинение + демоны]

Настройки
Примечания:

I'm always looking for a savior

I'm always looking for the one to blame

Двадцать две петли мелом на полу. Двадцать две свечи вдоль каждой стены. Чонгук должен смотреть на них, должен пересчитать, но не может оторвать взгляд от окна, от опустевшей улицы за ним, с жертвенным ложем в двадцати двух шагах от его дома. Ткани полога мечутся на ветру точно в такт его грохочущему сердцу, в свете факелов потерявшие невинную белизну и сменившие цвет на огненно-рыжий. Как потерял ее Избранный, лишившись невинности вместе с шансом спасти мир. Чонгук не может перестать смотреть, пусть и должен. Он не испытывает страха как другие спрятавшиеся по домам жители в ожидании спасения или смерти. Все, что в нем осталось, это злость на Сынмина, чудовищное упрямство и хрупкая крупица надежды, что Спаситель простит их, увидев в корне греха не похоть, а любовь. Он все продумал. У него получится. Двадцать две свечи, горящие вдоль стен его комнаты гаснут одна за одной вместе с факелами, расставленными вдоль аллеи перед алтарем. Девятнадцать, тринадцать, десять. Сынмин стонет так развязно, что в груди немного печет. Хочется зажмуриться. Восемь, семь. Жарко, дышать совсем нечем. Чонгук сжимает кулаки. Пять, три, один. Тьма. Настолько глубокая, что он не видит собственных пальцев, не видит ничего перед собой, за собой, слышит откуда-то издалека ещё один сдавленный стон и гораздо ближе — смешок, тянущий за собой следом низкое, хрипловатое: — Добрый вечер. Чонгук тщетно разворачивается в абсолютном мраке. Он все ещё жив. Значит, получилось. Получилось же? — Не совсем, — отвечает голос с едва уловимым насмешливым сочувствием. — Двадцать вторая свеча погасла раньше остальных. Чонгук моргает. Кажется. Ресницы мокро липнут друг к другу — нет, он не плачет, это пот бежит со лба, он пытается стереть его, но в темноте тело ощущается чужим. Может быть, он уже умер. Они все умерли. — Пока нет. Если его всё-таки ждёт суд, он не сможет предстать безгрешным — он же несколько раз обманывал настоятельницу, и в исповеди он нехотя кривил душой, и… — Вот именно. Это не самые постыдные твои грехи. Но не страшись суда, я всё-таки не создатель. К счастью. Мягкий хлопок рассеивает тьму, оставляя в комнате густой полумрак, какой бывает после заката с наступлением сумерек, когда забываешь развести огонь. Существо, сидящее на его кушетке, обретает форму, как только глаза Чонгука окончательно привыкают к темноте, и становится поразительно похожим на человека, за исключением крупных рогов и диковинной одежды. — Ты бы предпочел, чтобы я был без нее? — усмехается существо, и Чонгук, сталкиваясь взглядом с жуткими, налитыми черным даже на белках, глазами, вздрагивает от страха. Он ненавидит бояться. — Для пойманного демона ты слишком самоуверен, — нахально выдернув голову, отвечает Чонгук. Существо вдруг смеётся, так мило и ласково, что в груди легонько ёкает, и смотрит в ответ с нескрываемой дразнящей нежностью, красивый нечеловечески, пугающе. Он не человек. — Демона, — ехидно повторяет он, все ещё улыбаясь. — Демона — какая прелесть. — Он подаётся вперёд, опираясь локтями в колени, клонит голову набок и проговаривает с медленной, бархатной вкрадчивостью, ползущей под кожу огненными мурашками. — Я — дьявол, Чонгук. И ты это прекрасно знаешь. Он знает. Он был готов. Не мог быть уверен, что доживёт увидеть его воочию, но таков был план: если Сынмин не примет в себя Спасителя, то Дьяволу это место тоже не занять, потому что Чонгук сумеет поставить ловушку, найденную в древней книге. — И у тебя бы даже получилось, — сочувствующе тянет улыбчивая нечисть, — если бы письмена ты уложил зеркально. — Чонгук опускает глаза на отрисованную мелом ловушку, которую перенес со страницы на пол, как ему казалось, в точности. — Но знать ты этого не мог, потому что книжонке уже тысяча лет, а язык этот нормально читать разучились ещё три поколения назад. — Ты мне лжешь, — настаивает он, игнорируя ползущий по спине холодок. — У меня получилось. Иначе ты был бы не здесь, а в Сынмине. — В Сынмине сейчас — другой, пусть и человек. Жаль портить им веселье, — скалится дьявол, растянув клыкастую улыбку, делающую его похожим на непоседливого кота. — Не слышишь разве, как им хорошо вместе? Чонгук слышит — почему-то громче, чем раньше, словно они занимаются любовью прямо у него за спиной, задыхаются друг другом, не переставая целоваться, Сынмин неразборчиво молит о чем-то, срываясь на ещё один хриплый, пробирающий до мурашек стон. — Тогда что тебе нужно? Он слышит, но не слушает. Ничему нельзя верить. Особенно если вызвал дьявола, и тот почему-то не уходит, не пытается выбраться, не пытается захватить их Избранного — который так отчаянно громко наслаждается своим грехопадением, что Чонгук теряет ход мыслей. — Мне интереснее что тебе нужно, — тянет дьявол, липкий взгляд прокатывается снизу-вверх и замирает на лице, удерживая, проникая глубоко в сердце. — Но мне кажется, я догадываюсь. Чонгук теряет равновесие и бьётся лопатками в размелованные половицы, срываясь на вздох, звучащий в его ушах в точности как сынминов стон. Дьявол оказывается прямо перед его лицом, давит тяжёлой волной жара, и Чонгук надсадно хрипит: — Не трогай меня. — Мне и не нужно, — с той же улыбкой отвечает дьявол так близко, что его аромат сочится сквозь кожу. Он не пахнет кровью или золой, смрадом преисподней, в которой им всем суждено гореть. Он пахнет вином, которое Чонгук умыкнул с причастия много лет назад, он пахнет закатом самого лучшего дня, который Чонгук наблюдал в опьяняющем счастье, он пахнет запретными поцелуями среди мокрых от дождя яблонь. Он пахнет всем, что напоминало Чонгуку о том, что он человек, и потому вызывало чудовищный стыд. — Как же сильно ты этого хочешь, — с едким сочувствием вздыхает дьявол, стреляя глазами вниз, и Чонгук выгибается от неожиданного ощущения собственных рук на члене, не может убрать, не может остановиться. — Правда же? Быть там. Быть им. Чонгук толкается себе в руки, сжимая до боли, жмурится, но чужое лицо не покидает сознание, скалится, хищно осматривая свежую добычу, и он зачем-то запрокидывает голову, предлагая себя — как же стыдно, неправильно, но он раздвигает ноги, всхлипывает в пьяной, отупляющей жажде. — Потому что ты ничем не лучше него. — Бархатный голос льется ему на шею, на обнаженное тело, ему не нужна одежда, не нужен стыд, только впустить в себя, скорее. — Ты такой же испорченный. Чонгук подскакивает на своей кровати от истошного крика петуха, смотрит на занимающийся рассвет за окном, тихий и нежный, полный мягкого щебета птиц — точно как сотни рассветов до этого. Он жив. Он один. На теле нет никаких следов, только унизительное хрусткое пятно на пижамных штанах, которые он сразу же снимает и стремительно бросает в корзину с бельем, впопыхах натягивает чистые, пока несётся в соседнюю комнату. Свечи прогорели и запеклись лужицами. Ловушка на месте, ни один символ не был стёрт его телом, пока он лежал, раздвинув ноги, и извивался под… Надо первым делом зайти в часовню. Когда он выходит на улицу, ничто не выглядит странным: пастухи выводят скот из хлевов, прачки достают кадки, настоятельница обметает крыльцо часовни, чтобы успеть к утренней службе. И лица у всех светлые, безмятежные, будто бы… — Получилось, — с улыбкой говорит настоятельница, — Спаситель явился нам. На утренней службе Чонгук сидит без конца ерзая, словно котлы преисподней миновали жителей деревни и оказались у него под задницей. Ворот форменной туники душит, Чонгук оттягивает его, недовольно пялясь перед собой — у Сынмина такая же, только шея над ней усыпана бурыми следами поцелуев. — Сынмин. Очнись, Сынмин. Тот оглядывается, уставляясь сонным блаженным лицом, которое может быть только у человека, который трахался всю ночь вместо того, чтобы выполнять свой долг. Спокойно. Думать дурное о Колыбели грешно. — У тебя получилось? Где Он? Все люди одновременно поднимаются с мест в шорохе благоговейных шепотков и кланяются — даже Сынмин, впервые на его памяти, — и только Чонгук застывает столбом, наблюдая, как в часовню заходит человек с невероятно знакомым лицом. Не человек. Дьявол. Только у дьявола почему-то обычные человеческие глаза, светлое лицо, небрежно спадающие до плеч волосы без следа массивных рогов — и паскудная ухмылка, которой он награждает Чонгука, едва они пересекаются взглядами. Дрянь. — Чонгук, поклонись, — не поднимая головы, шипит стоящий рядом Чимин и дёргает за подол туники. — Нет, — цедит он, не сводя глаз с порочного отродья, которое возвращает себе безмятежное выражение, как только настоятельница поднимает голову. — Чонгук, как тебе не стыдно? Спаситель явился защитить твою грешную душу! — А точно ли не забрать ее? — недовольно гаркает он, и часовню наполняет возмущенными возгласами. Сокджин тут же подскакивает с первых рядов, минуя своих испуганных подопечных, и тяжёлым шагом идёт к нему. — К столбу, сейчас же, — тихо говорит Сокджин. С главой деревни никто не спорит. — До ужина не возвращайся. Чонгук из часовни уносится почти бегом, оставляя дверь распахнутой настежь, но тихий смех не покидает его сознание даже за ее порогом. У столба на границе деревни, — неровной линии между пустыней и живой землей, — смотреть совершенно не на что. Самое то, чтобы думать над своим поведением, но Чонгук без конца крутит мысли о том, что его деревню захватило чудовище, и только он один об этом знает. Это Сынмин виноват. Сорвался как блудливая кошка, а им теперь — расхлебывай, живи с этой нечистью под боком, ноги ей целуй. Лучше бы погибли одним днём, чем с этой тварью… — Мне пора записывать все твои оскорбления, — доносится позади, — ты ещё ни разу не повторился. Чонгук устало откидывается на столб спиной и стирает текущий со лба пот. Солнце уже в зените, явно перевалило за полдень, воздух в пустыне жарит сильнее, чем в деревне, окольцованной садами, но Чонгук лучше сгорит здесь до костей, чем будет прислуживать этому. — А как мне тебя называть? — нахально спрашивает он, оглядываясь. Дьявол спокойно подходит ближе с тарелкой тушеных овощей, явно с обеда. — Можешь по имени. — Он протягивает тарелку. — Юнги. — Если ты думаешь, что меня можно задобрить подачками… — Зачем мне тебя задабривать? — спрашивает Юнги, отвратительно правдоподобно хлопая глазами в растерянности. Чонгук недовольно вздыхает. — Что тебе нужно? Хочешь забрать наши души — так убей сразу, зачем играться, голову им пудрить? Спасителем притворяться? — Кто сказал, что я притворяюсь? — Иди к черту! — не выдерживает он, и Юнги наконец снова улыбается, но не издевательски, а умиленно, словно смотрит за щенком, решившим впервые в жизни зарычать, и это злит только сильнее. — Поешь, — мягко говорит он и ставит тарелку на припорошенную песком траву у столба. — Я поговорю с настоятельницей. — Мне не нужны твои подачки, ты понял? — кричит Чонгук ему в спину. — Дьявольское отродье! Юнги только машет рукой, не оглядываясь, и уходит обратно в деревню. Чимин приходит за ним уже через час — но Чонгук стабильно оказывается у столба каждое утро за срыв службы, пока ему не запрещают появляться на ней вообще. Ему хватает лицезреть лже-спасителя всего сущего каждый день в деревне, его миролюбивую рожу умудренного тысячелетиями старца, от которой млеют все вокруг, и маленькие дети, с которыми он играет, и взрослые, которым он подходит помочь, и даже Чимин, который следит за ним глазами верного пса. — Кажется, я влюблен, — вздыхает тот, бездумно ковыряя еду за уличным столом. Чонгук, прослеживая за его взглядом, предсказуемо находит Юнги. — Предложи ему у яблонь в полночь встретиться, — язвительно предлагает он и ойкает от пинка в коленку под столом. — Ты с ума сошел? — шипит Чимин, кидая опасливые взгляды в сторону Юнги. — Да про него такое даже думать грешно! — Почему все так легко поверили, что он Спаситель? — Чонгук недовольно отпихивает от себя тарелку. — Он должен был проявиться в Сынмине! А этого не произошло, потому что этот засранец выбрал с приезжим кувыркаться, а не… — Тшш! — Чимин тут же закрывает ему рот, озираясь. — Я не знаю, с чего ты взял, что это дьявол, но это невероятно глупо. Кто ещё мог явиться из ниоткуда сразу после обряда? Сдалось бы ему помогать нам, будь он темной силой? Именно эти вопросы гонят Чонгука в часовню поздно ночью, когда улицы наполняют лишь тишина и лунный свет. Он не знает, там ли дьявол, но чувствует — как может только вызвавший его человек. У всего есть цена, как учила его настоятельница, и светлые, и темные силы требуют своих жертв. И если жертва добру ощущается лишением, то тьме — собственной волей, настолько она досягаемая и желанная. Прекрасная. От Юнги невозможно отвести взгляд даже со знанием, что за его красотой, ласковой и небрежной, кроется все самое темное в мире — он отворачивается от алтаря, который разглядывал словно гость, и смотрит на Чонгука все еще человеческими глазами, чужими глазами, скользящими по его телу мягкой лапой хищной кошки. — Забери меня, — говорит Чонгук. — И оставь деревню. Юнги лениво уворачивается от света полной луны, падающего на пол у алтаря сквозь выщербленное под потолком оконце, и присаживается в кресло настоятельницы, утопленное в тенях, но Чонгук видит его ясно как днем. — Зачем? — спокойно спрашивает он. — У всего есть цена. — Чонгук замирает в проходе между рядов, не решаясь сесть. — Забери мою душу. Дай этим людям умереть в свое время. Юнги молчит с тем же невозмутимым знающим лицом, которое будит в нем бурю невиданной ярости, и легонько усмехается. Перестать думать, выкинуть его из собственных мыслей. — И какова цель такой невиданной щедрости? — Чтобы ты перестал притворяться Им и исчез, — отвечает он сквозь зубы. Юнги сочувствующе улыбается. — Но я и есть он. Глупость. Это невозможно, это чудовищно даже допустить — пусть слушает, пусть знает, что ни его сердце, ни его мысли никогда не поверят в такую богохульную ложь. — В каждом есть темные стороны. — Юнги щелкает пальцами и свечи на закоптевших подсвечниках около стен загораются сами собой, пуская жуткие тени по брусьям. — И светлые стороны. — Щелчок другой руки пробивается живыми цветами сквозь половицы, застилает всю тропу до алтаря, вьется вокруг босых ног Чонгука. — Они есть и во мне, и в тебе. — Чушь, — рявкает он, с трудом слыша себя сквозь грохочущее сердце. — Ты лжешь, чтобы запудрить мне мозги, чтобы я стелился перед тобой как и все остальные, почитающие тебя как фальшивого бога! Но я никогда не пойду за тобой, не предам свои идеалы… — На колени. Голос отзывается громыхающей дрожью по стенам, стекая на пол и ударяя по ногам, Чонгук падает, приземляясь коленями в мякоть цветов и уставляется на Юнги онемевшим лицом. Он не может пошевелиться, только смотрит, как дьявол медленно идет к нему, не сминая цветов ни одним шагом, но сердце под ребрами Чонгука от его взгляда тлеет как гнилой бутон. — Ложь это большой грех, Чонгук, — с мягкой назидательностью говорит Юнги, останавливаясь у самого лица и с нескрываемым удовольствием любуясь его беспомощностью. — Ложь себе — еще страшнее. — Его прохладная ладонь скользит по щеке, поглаживает линию челюсти кончиками пальцев. — Ты предал свои идеалы в тот же день, когда допустил, что тебя могли перепутать с Сынмином. Что ты должен был стать Колыбелью для Спасителя, ведь ты «родился всего лишь на час позднее следующим днем». Чонгук распахивает окаменевшие губы, но вместо протеста из него рвется сдавленный всхлип — Юнги сминает их большим пальцем, тянет, подцепляя мякоть самым кончиком. — Так сильно хотел быть особенным. Чонгук стонет, пропуская палец глубже, и сжимается вокруг него губами с унизительным вздохом облегчения, прохладная кожа отдает вином на языке. Он кружит им, снимая вкус до полутонов, всхлипывает, чувствуя, как палец приходит в движение — так стыдно, что хочется расплакаться, чтобы слезы растерли по лицу и прижарили мокрой ладонью. Это не его мысли. Он не может этого хотеть. Не может же? — Такой испорченный, — бархатно льется в тишине часовни. Чонгук вскидывает глаза, натыкаясь на лёгкую гордую улыбку на лице Юнги, и чуть не стонет снова. — Красивый, испорченный мальчик. Чонгук двигает головой, с трудом глотая набегающую слюну — его вдруг ничего не держит, ни дьявольская сила, ни моральные принципы. Ощущения множатся с каждым вдохом: ладонь на волосах, поцелуи на шее, на животе, ногти на бедрах под туникой, скользкий язык между ног. Чонгук беспомощно ёрзает на коленях, пытаясь насадиться, в нем так туго распирает, что хочется ещё, двигается внутри медленно и мучительно, в ритм с пальцами во рту. Юнги смотрит сверху-вниз, возвышаясь, с такой самодовольной улыбкой, что Чонгуку хочется кричать, хочется валяться у него в ногах, хочется проклясть его и изгнать навсегда — и едва он ловит эту мысль, Юнги исчезает, забирая все ощущения разом. Он падает лицом вниз — цветы забивают рот, между ног мокро, жарко, — он совершенно один в темноте часовни. Он не будет прикасаться к себе в священном месте, но не из страха, а потому что в избавлении нуждается — от чужой руки, жаждет быть меченым, прекрасным, особенным. Сынмин получил все, что он сам мог получить, родись часом раньше. Его почитали всю жизнь, ему отпустили грехи, его боготворили за то, что он привел к ним Спасителя, и тот оставил им знак из живых цветов на полу часовни. Сынмин нарушил правила, и все равно выиграл. Чонгук следовал им, но оказался не нужен ни Спасителю, ради которого так старался, ни Дьяволу, который пришел их покарать. Или был вызван. Чонгук проверяет: двадцать две петли, теперь зеркально. Двадцать две свечи, горят все до единой. За окнами его дома шумно празднуют возвращение старого мира, отсвет костров льется сквозь щели в ставнях и пачкает белизну мела на полу. — Явись мне. Юнги оказывается в центре ловушки абсолютно бесшумно. Человеческие глаза, растрёпанные волосы, серая льняная роба, в которой он был ещё утром. Невероятная тихая красота. — Ты не принял мое предложение, — тихо говорит Чонгук, — вопреки тому, что это я тебя призвал, и тогда и сейчас. Поэтому теперь я решил обратиться по-другому. — Манеры, Чонгук, — вздыхает Юнги. Чонгук опускается на колени, млея от того как грязно и неправильно ощущается делать это добровольно. — Присвой меня, — молит он. — Я буду твоей Колыбелью. Пожалуйста. Юнги движется по рисунку, что вьется змеей от петли к петле, с каждой секундой оказываясь все ближе, и символы под его бледными ступнями наливаются кровавым сиянием. — Ты так долго завидовал Сынмину за то, что он отнял твое место, чтобы в конце концов последовать его путем, — усмехается он и, оказавшись совсем близко, протягивает руку, к которой Чонгук тут же льнет лицом. — Ведь ты так сильно хочешь принадлежать. Боишься быть отвергнутым и ненужным. — Чонгук целует его пальцы, его запястье, блаженно прикрывает глаза от царапнувших за ухом ногтей. — Я показал тебе лишь тень того, что можно получить от собственной честности, а ты уже готов валяться у меня в ногах. — Я больше не хочу притворяться, — бормочет Чонгук, впервые не испытывая стыда за эти слова. — Он был недостоин тебя с самого начала. Он не ждал тебя, как ждал я. — Пальцы давят под подбородком, заставляя задрать голову и произнести мольбу, глядя в глаза. — Владей мной. Только мной. — Ты ведь знаешь, что впустив меня, ты рискуешь обречь всех остальных на смерть? — Или тебе так понравится мое тело, что ты захочешь вкусить жизнь в нем подольше и спасешь их. Юнги слегка усмехается на вернувшуюся наглость и отталкивает Чонгука, заставляя упасть на спину, точно как в день их первой встречи. Но на этот раз мир меняется до неузнаваемости: тени от костра на стенах наливаются лиловым, воздух дрожит, напитываясь запахом гари. Юнги линяет человечностью, словно застарелыми хлопьями, чернилами заливает глаза, рога прорываются с громким костяным хрустом, но Чонгук думает лишь о том, как ухватится за них руками, когда отдаст ему свое тело, и, раздвигая ноги, смотрит, как Юнги опускается между них — и перестает быть Юнги. Дьявол возвышается над ним огромным черным силуэтом, тяжелой тучей, растущей с каждой секундой, пока не заполняет собой всё, и только кипящее дыхание тлеет на губах, так близко, до мурашек. — Я принимаю твою жертву. И Чонгук с облегчением тянется навстречу.
Отзывы (6)