Часть сороковая, в которой всё трещит по швам
25 февраля 2026 г., 00:02
На рассвете он встал, развёл в старой, ржавой буржуйке жалкий огонь из щепы и несколько минут просто сидел перед ней, грея онемевшие руки. Дым щипал глаза, но хоть какое-то подобие тепла было благодатью. Когда за окном окончательно рассвело, он затушил огонь и вышел. Нужно было навестить отца.
Могила была ухоженной. Кто-то — очевидно, Стах, а может, и Лара — следил за тем, чтобы на ней не росла трава, чтобы памятник из тёмного гранита не зарастал мхом. На камне было выбито просто: «Исидор Бурах. Врач. Отец». И даты. Никаких пышных эпитафий. Сколько Артемий его помнил, отец терпеть не мог пафоса.
Артемий даже не купил цветов. Он стоял перед камнем, сняв шапку, и холодный ветер трепал его непокорные волосы. Присел на покосившуюся скамеечку, жалобно скрипнувшую под его весом, сложил руки в замок. Молчал. О чём говорить, и был ли вообще смысл? Извинения были бесполезны. Отчёт о жизни — слишком длинен и запутан. Он смотрел на прочерк второй даты и думал о том, что они даже не сделали фотографию на памятник. Не было у отца удачных снимков — он всегда отворачивался, хмурился, говорил «не мешай». А его даже не было рядом, когда выбирали камень. Не было, чтобы настоять, найти хоть какую-то карточку в старом альбоме, где отец не выглядел бы суровым монументом самому себе.
Артемий, конечно, не умел молиться. Отец не верил в Бога. Он верил в причину и следствие, в скальпель, в кровь, в неумолимую логику тела, и научил этому сына. Артемий верил в долг. Долг был проще молитвы. Он был тяжёлым, конкретным грузом на плечах — его можно было нести. Молиться же — значило просить, надеяться, признавать собственную слабость. Он не позволял себе слабости. Нёс этот груз. Нёс молча, не сгибая спины.
Только вот вчера… Вчера что-то случилось. Или не вчера. Вчера это просто доломалось, обнажив трещину, которая шла давно. Может, с того самого дня, когда он получил известие и не смог заплакать. Артемий не смог быть рядом в последний миг, не смог даже закрыть ему глаза и попрощаться. Он, дурак, никогда не умел сказать.
Отец никогда не учил его горевать. Учил терпеть. Стискивать зубы. Идти вперёд. И он шёл. Пока не дошёл до этого камня.
Артемий сидел, глядя в сырую от снега землю, и думал о том, как он был плохим сыном. Не плохим в привычном смысле — он не пьянствовал, не воровал, не оскорблял отца. Он был плохим сыном в отцовском, высоком, почти невозможном понимании. Потому что не мог разгадать его молчание и принимал его строгость за холодность, его требовательность — за нелюбовь.
Артемий, щурясь от пробирающего ветра, поднял голову, глядя на серое, бескрайнее небо над кладбищем.
Кто он был?..
Ни сын, ни друг, ни даже врач, ведь он так и не сумел найти своё место. Подумать не успевал — руки уже что-то делали. А очнулся здесь, в пустом поле.
Артемий медленно поднялся, нахлобучил шапку. Нужно было увидеть дом своими глазами.
Разруха была тотальной. Крыша над сенями действительно провалилась, как и говорила Лара, обнажив чёрные, скрюченные балки, похожие на рёбра огромного павшего зверя. Стена, выходящая в огород, расколота глубокой, зияющей трещиной от фундамента до карниза. Окна забиты гнилой фанерой. Ворота сорваны с петель и валялись рядом, покрытые ржавчиной и птичьим помётом.
Артемий обошёл дом кругом, заглядывая в щели. Внутри царил мрак и запах плесени. Он видел очертания опрокинутой мебели, груды мусора на полу. Комната отца, его кабинет — всё было поглощено этим хаосом запустения. Дом был мёртв. И чтобы его восстановить… Артемий даже боялся считать.
Он уже собирался уходить, когда услышал за спиной тяжёлые, размеренные шаги. Оборачиваться не пришлось. Он узнал эту походку. Стах стоял в трёх метрах от него, засунув руки в карманы своего рабочего бушлата.
— Я так и думал, что ты сюда заявишься, — раздался сзади знакомый бас.
— Здорово, — кивнул Артемий.
— На кладбище был?
— Был.
Короткая пауза. Ветер свистел в провале крыши.
— Всё, что можно было спасти, я перенёс в Берлогу, — начал Стах отчётным тоном, как будто докладывал вышестоящему начальству, который, однако, сильно опоздал, — Инструменты. Часть библиотеки. Реактивы, что не испортились. Личные вещи, бумаги, некоторые книги. Всё остальное…
Он мотнул головой в сторону дома.
— …сгнило. Или разворовали.
— Спасибо, — сказал Артемий наконец, просто потому что нужно было что-то сказать.
Стах впервые поднял на него глаза.
— За что? Я не для тебя это делал.
Примерно такой ответ Артемий от него и ожидал, поэтому особенно не удивился.
— Я вчера в Берлоге ночевал, — сказал Артемий, — Видел коробки.
— Да, — коротко подтвердил Стах, — Там всё разложено. Можешь проверить. Если что-то нужно — бери. Если нет — оставлю у себя. В аптеке пригодится.
Они шли обратно по направлению к Берлоге молча. Дорога была знакомой — они ходили по ней бессчётное количество раз в детстве и юности, сначала за Исидором, потом — самостоятельно, когда отец стал доверять им ответственные поручения.
— Для аптеки, говоришь…
Стах свёл к переносице мощные брови, тут же нахмурившись, как будто намёк Артемия показался ему глупым.
— Для дела. Здесь, на Горхоне, людей лечить не перестали. Тоже мрут, знаешь ли. Не только в ваших Петербургах.
— Я нашёл его, — внезапно сказал Артемий. Стаху можно было сказать.
Артемию, честно говоря, было всё равно, как он отреагирует. Стах кивнул, сразу же поняв, о ком идёт речь.
— Где?
Где, где. Тугодум. Ну где же ещё?
— В Петербурге. У него там… дела.
Стах бросил короткий, оценивающий взгляд через плечо.
— Какие дела?
— Криминальные, — сказал Артемий, — Стал там хозяином. Авторитетом, вроде как.
— Авторитетом, — повторил Рубин, растягивая слово, словно пробуя его на вкус и находя его отвратительным. Пробурчал, — Бандитом, значит. Я так и думал.
Артемий почувствовал, как внутри у него что-то ёкнуло — старый, детский протест. Он остановился и повернулся к Стаху.
— Слушай, — но слова застряли.
Что он мог сказать? Что у Грифа кабинет с видом на Исаакиевский собор? Он был бандитом. Отрицать это было бесполезно. Артемий не придумал, как возразить.
— В нём всегда это было, — так безжалостно продолжил Рубин, что Артемий даже сначала не поверил, что слышит эти слова сейчас, — Гниль эта, ещё с детства. И вот — нате. Получите — распишитесь.
Артемий чувствовал, как гнев поднимается от желудка к горлу. Не за Грифа — тот, чёрт с ним, уже сам за себя ответит. А за эту… эту слепую, удобную уверенность.
— А в тебе, Стах, всегда было это, — сказал Артемий стёртым голосом, — Уверенность, что ты всех умнее. Что ты один знаешь, как надо. Ты и отца моего судил. Помнишь?.. Говорил, что он мягкотелый, что надо жёстче, что люди наглеют. А он тебя выгнал бы из дому, услышь он сейчас, как ты про друга детства, про нашего друга, так судишь.
Стах побледнел от мгновенно вспыхнувшей в нём ярости. Его широкие скулы потемнели. Но Артемий не жалел — им давно нужно было поговорить по-мужски.
— Сужу… А где ты был, когда он умирал? На войне чужой игрался в санитара, — начал заводиться он, делая шаг вперёд, прогремел, — А я здесь был! Я у его постели сидел! Я ему уколы ставил, когда он уже даже пить не мог!.. Где был ты, Бурах?
Артемий почувствовал, как воздух выходит из лёгких, как от удара в солнечное сплетение. Он стоял, сжав кулаки, и смотрел на это разъярённое лицо. Артемий никогда бы не подумал; никогда не ожидал, что Стах скажет ему эти слова прямо в лицо.
Он бы ударил его за такие слова, да совестно было перед Ларой.
— Дурак ты, что ли, совсем, Рубин? Думаешь, я хотел там быть? — просипел Артемий, — Думаешь, я по своей воле на ту войну уехал?
— По чужой, значит, — выдохнул Стах с привычным, ледяным презрением, — Вечно у тебя так. Вечно тебя куда-то несёт, как щепку. На войну — не сам. Гриф — тоже не сам, просто жизнь так сложилась.
Артемий слушал и чувствовал, как последние нити, связывающие его с этим человеком, с этим местом, лопаются одна за другой.
— А ты, значит, сам? — голос Артемия стал ниже, — Сам решил быть святее всех. Сам решил, что будешь судить, кто гнилой, а кто нет. Не понесло тебя?
Стах не отступил. Его глаза, тёмные и горящие, впились в Артемия с фанатичной яростью.
— Я выбрал дело! — прогремел он, — Я выбрал быть здесь! Когда всё рушилось, я остался! Я взял на себя долг! А ты свалил!
— Какой ещё, к чёрту… — Артемий перевёл дыхание, чтобы не кричать. Рубин вызывал в нём лишь усталое разочарование. Чёртов идиот, — Ты нашего друга только что падалью назвал. Хоть сам-то понял? Пусть ошибается, пусть с пути свернул — он жив! А ты его уже в уме похоронил и на могилу плюнул. Совесть-то у тебя осталась, там, где-нибудь?
— Не притворяйся, что не знаешь. Он сам выбрал свою дорогу, — рявкнул Стах в ответ. Его дыхание стало тяжёлым, шумным, — Он переступил! Нельзя одной ногой в грязи, другой — в чистоте! Так не бывает.
Он сжал челюсти, и Артемий увидел, как дёргается жилка на его виске. В его глазах шла борьба — между старым чувством, какой-то искоркой того мальчишки, что когда-то бегал с ними по степи, и железной конструкцией его нынешних убеждений. И дело было совсем не в Грифе. Артемий молчал.
— Ты… ты свалил, — наконец снова выдавил он, и в его голосе прозвучало нечто похожее на растерянность, тут же задавленное гневом, — Ты всё бросил. И дом, и… и её. Всё. И теперь возвращаешься с какими-то… с питерскими историями. С байками про бандитов и…
Он запнулся, не решаясь, видимо, высказать догадку, которая, возможно, уже приходила ему в голову после разговора с Ларой. Его взгляд стал злым.
— Что ты ей сказал, Бурах? Что ты сделал? О чём она плакала сегодня утром?
Это был удар ниже пояса. Он не ожидал, что Лара скажет Стаху. Или что Стах догадается. Но видимо, их ссора была слишком громкой, или Лара не смогла скрыть следов слёз.
— Это не твоё дело, — глухо сказал Артемий. Он повернулся, намереваясь уйти. Спорить дальше не было сил. Не было смысла.
— Моё! — грохнул Стах ему вслед. Его голос дрожал от неконтролируемой ярости и, странным образом, от боли, — Она моя жена! И если что-то её ранит — это моё дело! Не смей…
Он задохнулся, и Артемий вдруг понял всё с кристальной ясностью. Господи, этот дурак.
Снова. Спустя столько времени.
Артемий медленно обернулся. Весь его гнев куда-то ушёл. Он смотрел на разъярённого великана, на его сведённые брови, на руки, сжатые в кулаки, будто он готов был броситься в драку — как в детстве, когда не хватало слов.
— Да ты что, с дуба рухнул, что ли? Ты думаешь, я приехал, чтобы у тебя невесту отбить? В ваш свадебный день?
— Я знаю, как ты на неё смотрел, — прогремел он, смотря в упор на Артемия. Он сплёвывал слова, будто они жгли его губы, — Всегда знал. Ты с ней одним воздухом дышал. У вас свои шутки, свои слова…
«Всегда знал». Да он ничего не знал. Он только боялся, да сомневался. Артемий слушал этот поток ревнивой, нелепой чепухи. Стукнуть бы Стаха хорошенько. Хотя бы один раз. Желательно, по его лысой башке. Да только мало, кто дотянется.
— Да. Это называется дружба.
Стах взорвался.
— Не юли! Что вчера было?! Отвечай!..
Артемий смотрел на него. Не на разъярённого, ревнивого мужа. А на пацана, который всегда стоял в стороне, глядя, как Артемий и Лара смеются над шуткой, которой он не понял. Который закусывал губу, когда Исидор скупо хвалил Артемия за ловкие руки. Жалеть его не хотелось — слишком уж слепо тот лез на рожон, слишком много чего наговорил. Но и злость понемногу отступала.
— Стах, — сказал Артемий устало, — Завязывай уже с этим. Ничего не было. Никогда не было и не будет.
— А что было? — хрипло спросил он, — Если не то, о чём я думал? Отчего она… Она не плачет. Никогда. Даже когда отца убили. А сегодня утром…
Он не договорил. Артемий понял. Стах увидел слёзы, которых не должно было быть в день после свадьбы. И его чёрно-белый мир рухнул. Конечно, во всём виноват Бурах. Всегда во всём виноват был Бурах. Артемий вздохнул. Объяснять было бесполезно — слова, которые нужны сейчас, Станислав Рубин не поймёт и не услышит.
— Она плакала не из-за меня, а за меня. Потому что я наломал дров, — Артемий поднял глаза, — ...там, в Петербурге. Понял? Ей стало за меня грустно.
Стах разжал кулаки.
— Ты что… С законом проблемы? Влип?
Артемий чуть не рассмеялся — не то горько, не то с облегчением. Нет, не догадывался. Не сказала. И слава богу.
— Не с законом, — отрезал Артемий. Он больше не хотел говорить. Каждая фраза с этим человеком требовала усилий, будто он стоял суточную смену в цеху, — С жизнью проблемы. Понял? Всё. Можешь не беспокоиться, твою жену я не трогал, не трогаю и трогать не буду. Она для меня сестра. Всю жизнь была и останется.
Рубин смотрел на него несколько долгих мгновений. Потом, убедившись, что Артемий не врёт, отвёл глаза в сторону.
— Ладно.
Он не извинился. Артемий этого и не ждал. Для Рубина признать, что он был не прав, было задачей всегда непосильной. Артемий ждал. Он знал, что будет дальше. Конечно, он не выдержит тишины.
— Ну и… каким он стал?
Артемий вздохнул.
— Коронку себе вставил золотую. Вместо дырки в зубе, — Артемий сделал жест рукой. Стах поднял брови, — Ага.
— …Ну и щёголь, — пробормотал Стах себе под нос и медленно побрёл вперёд.
Артемий двинулся за ним.
После обеда у Рубиных Артемий вернулся в Берлогу. Нужно было разобрать вещи. Решить, что брать с собой. Артемий сел на единственный целый ящик посреди комнаты, провёл ладонью по лицу. Он не хотел ничего разбирать. Ему хотелось лечь и не двигаться, пока это чувство не пройдёт. Но долг велел сделать последнее дело.
Он начал с инструментов. Открыл коробку, обитый жестью ящик отца. Внутри, на вытертом бархате, лежали знакомые до слёз формы: скальпели, зажимы, пинцеты, иглодержатели. Металл потускнел, но не заржавел — Стах, видимо, периодически протирал их. Здесь всё было в порядке. Артемий отложил ящик со склянками в сторону и перешёл к ящику с надписью «Личные бумаги». Там лежали стопки исписанных листов — отцовские заметки, рецепты тинктур, черновики. Артемий механически перебирал их, почти не вчитываясь. И вдруг его пальцы наткнулись на что-то твёрдое, зажатое между страницами старого блокнота. Конверт. Не письмо — фотографии.
Он вытащил их. Небольшая стопка, десяток, не больше. Местами потёртые на сгибах, выцветшие от времени. Он вытащил первую — групповой снимок у входа в медучилище. Молодой, хмурый Исидор Бурах в окружении таких же молодых, серьёзных студентов. На другой фотографии отец, ещё совсем молодой, был запечатлён с красивой девушкой — на чёрно-белом снимке они оба смотрели прямо в объектив. Красивая девушка была ему матерью, которую Артемий так и не успел узнать.
Артемий никогда не был пьяницей.
На войне пил, чтобы заснуть, в Питере — почти нет. До встречи с Данковским. А потом это вошло в привычку — выпить с ним за стенкой, молча, под тихую музыку. Выпить, чтобы стало легче, или, наоборот, чтобы боль стала острее и хоть как-то напоминала о жизни. Он открутил крышку самогонки и отпил прямо из горлышка, не закусывая. Второй глоток был легче. Третий — уже почти не чувствовался.
Вечер перетёк в ночь. Он сидел на ящике, в полутьме заброшенной отцовской рабочей лаборатории, в окружении коробок с прошлой жизнью, и пил. Пил за отца, который умер без него. За прошлое, которое рассыпалось в его руках. Бутылка быстро опустела. Артемий поставил её на пол, и она с глухим стуком покатилась под ящик. В голове загудел лёгкий, ватный звон. Фотографии перед ним поплыли, слились в одно размытое пятно — молодые лица, улыбки, которые уже ничего не значили. Он провёл рукой по глазам, пытаясь стереть и эту пелену, и ту горечь, что нарастала внутри. Не помогло.
Мысли путались, накатывая волнами то ярости, то отчаяния. Он думал о Стахе с его глупостями. О Форели, которая плакала. О Грифе. Об отце. А потом мысли, против воли, как всегда, упирались в одно и то же. Он не мог больше. Не мог сидеть здесь, в этой гробнице памяти, и слушать, как тишина сводит его с ума. Если сейчас, в эту секунду, он не услышит хоть что-то — не голос, так хотя бы гудки в трубке, не ругань, так хотя бы сонное бормотание тёть Дуси — он развалится на куски. И тогда уже ни одна игла, ни одна нить не сможет его сшить.
Шатаясь, он поднялся. Ноги не слушались, пол уходил из-под них. Он нащупал в темноте свою куртку, накинул её на плечи, не попадая в рукава с первого раза. Не зажигая света, двинулся к выходу, споткнулся о порог и чуть не грохнулся лицом в грязь двора. Холодный воздух ударил в разгорячённое лицо, на секунду прояснив сознание.
Куда?
Зачем?
Улицы были пустынны и темны. Фонари горели через один. Артемий шёл, пошатываясь, придерживаясь за заборы. Наверное, он был бы противен сам себе, если бы только он мог видеть себя со стороны. Но сейчас ему не было дела до того, как он выглядел.
Телефонная будка на углу, у старого гастронома, чудом работала. Стекло было разбито, но аппарат был цел. Артемий, с трудом управляя непослушными пальцами, одеревеневшими от холода, выудил из кармана мелочь. Монеты выскальзывали, звеня, падали на землю. Он подобрал, вдохнул рвано, набрал номер. Артемий стоял, прислонившись лбом к холодному грязному стеклу будки, и слушал длинные гудки. Каждый из них бился в виске отдельной пульсацией боли. Он почти уже решил, что все спят, что эта его отчаянная глупость ни к чему не приведёт, и ему придётся брести обратно в темноту, один на один со своей агонией.
Щелчок.
— Алло?
Голос был тихим, сонным, раздражённым, чуть хрипловатым от недавнего пробуждения. И абсолютно, до мурашек узнаваемым.
У Артемия подкосились ноги. Он грузно прислонился лбом к холодному, липкому стеклу будки. В горле пересохло, слова, которые он готовил — для Спички, Мишеньки, для тёть Дуси, для кого угодно — испарились.
— Алло? — нетерпеливо повторил Данковский.
— Привет, — хрипло выдавил Артемий.
В трубке наступила мёртвая тишина. Он слышал, как на том конце линии Данковский замер, как задержал дыхание. Потом — резкий, сорванный выдох.
— Бурах, — произнёс Данковский приглушённым шипением, — Вы вообще в здравом уме? Вы имеете хоть малейшее представление, который сейчас час?
Артемий не знал. Ему было всё равно.
— Половина какого-то… — он с трудом сфокусировал взгляд на циферблате своих исцарапанных временем часов, — Четвёртого. Утра.
— Четвёртого утра, — повторил Данковский нервным шёпотом, — И вы звоните междугородний… чтобы сообщить мне точное время?
— Не вешай, — Артемий скользнул ладонью по стеклу будки, чуть не уронив трубку, — Повесишь — буду звонить. Всю ночь буду.
Через мгновение молчания Артемий услышал короткий вздох понимания.
— Ты пьян.
Перескочил на «ты».
— Да, — просто согласился Артемий. Скрывать было бессмысленно. Да он и не хотел, — В дрова.
— Где ты?
— В будке. Звоню.
— Это я понял, — раздражённо прошептал Данковский, — Иди домой. Ложись спать.
— Не могу. Не пойду.
— Артемий, — прошипел Данковский, но в голосе его Артемию послышалось что-то ещё… тревога? Нет, не может быть, — Что ты хочешь?
Артемий прижал трубку крепче к уху.
— Я приеду, — выдохнул он внезапно, не думая, не планируя, — Через три дня. Ночью. На Московский вокзал.
Пауза.
— …Зачем ты мне это сообщаешь? — наконец прозвучало шёпотом, но не язвительным, а почти растерянным, — Что мне с этой информацией прикажешь делать? Встречать тебя с цветами? Оповестить прессу?
— Не знаю, — честно ответил Артемий. Он опёрся плечом о стенку будки, и мир слегка закачался, — Просто… мне нужно было сказать. И услышать тебя.
Молчание. Вздох.
— Ты меня услышал. Доволен? Это то, что тебе было нужно в четвёртом часу ночи?
— Да, — хрипло сказал Артемий, — Скажи что-нибудь ещё.
Послышался шорох, мягкий стук. Его дыхание в трубке стало громче.
— Ты… — голос Данковского сорвался, — Ты абсолютно, патологически невменяем. Тебе нужна помощь, ты в курсе? Психиатрическая.
Артемий закрыл глаза. В темноте за веками плясали оранжевые вспышки от уличного фонаря. Он пробормотал.
— Ты и есть моя помощь, Даня. Психиатрическая и всякая другая.
— Я сейчас же вешаю трубку.
— Нет, — прошептал Артемий, — Не повесишь. Потому что если бы хотел — уже бы сделал. И я буду звонить.
— Зачем ты это делаешь? — прошипел Данковский, — Что сейчас тебе от меня нужно, Бурах? Нам не о чем говорить.
— Мне не нужны разговоры, — выдавил Артемий, — Мне нужно знать. Ждёшь ты меня там?
Артемию показалось, как будто сквозь шум телефонной связи он услышал лёгкий, едва уловимый звук, будто кончики пальцев нервно забарабанили по деревянной панели аппарата.
— Ты с какой стати… О чём ты вообще… Это смешно, Артемий. Просто смешно.
— Ждёшь? — спросил Артемий пьяно, не слушая.
На том конце провода что-то сорвалось. Резкий выдох, тут же задавленный. Потом — звук, будто Данковский прикрыл трубку ладонью, но не до конца. Артемий услышал сдавленное, хриплое: «Господи…». Или ему показалось…
— Бурах, — сказал Данковский странным голосом, — Это не смешно. Я не имею ни малейшего желания продолжать этот диалог. Ты… ты пьян и спятил. Иди домой.
— Ждёшь? — повторил Артемий, уже не в силах сказать что-то ещё. Это был последний вопрос, последняя искра надежды в кромешной тьме этой ночи.
Молчание длилось так долго, что Артемию показалось сначала, что связь прервалась. Артемий слышал в трубке далёкий, привычный скрип половиц в их коридоре. Значит, Данковский стоял у аппарата в прихожей. Он слышал его неровное дыхание.
— Нет. Не жду.
Артемий усмехнулся в грязное стекло будки. Его губы растянулись в кривой, пьяной ухмылке отчаяния.
— Ладно, — невнятно выдохнул Артемий. Усталость и алкоголь наконец настигали его, обрушиваясь тяжёлой волной, — Не жди. Я всё равно приеду.
Артемий ясно представлял себе эту картину: узкий, тёмный коридор их квартиры, висящий на стене старый телефон-диск, и его — Даниила Данковского — стоящего перед ним в халате поверх измятой пижамы, сжавшего трубку так, что пальцы побелели. Злого, взъерошенного…
— Как твоя работа? — спросил Артемий, невпопад меняя тему, потому что Данковский и правда мог повесить трубку, а лишней мелочи, чтобы звонить ему всю ночь, у него, на самом деле, не было.
— Какая, к чёрту, работа?
— Ладно, — тихо сказал Артемий, — Ладно, не работа. Как дети?
Пауза. Данковский шумно выдохнул, будто пытаясь собраться.
— Спят, разумеется, — процедил он злобно.
Артемий зажмурился. Всё тело вдруг обмякло, напряжение, державшее его на ногах, ушло, и он полностью осел на грязную стенку будки.
— Послушай, — начал Данковский, и голос его снова стал напряжённым, оборонительным, — Этот звонок… Это нелепо. Бред. Ты пьян и…
— Хуёво мне что-то, — признался Артемий, — Тут свадьба. Веселье. А мне… паршиво.
Артемий услышал, как Данковский перехватил дыхание. Потом — шёпот, такой тихий, что Артемий прижал трубку к уху изо всех сил.
— Почему?
— Мне здесь не место. Я думал, есть место, а его нет.
Он умолк, слушая тишину в трубке. Тишину, в которой теперь слышалось внимание. Или ему хотелось так думать. Гулкие, далекие гудки вдруг оборвались. Связь не прервалась — просто на том конце перестали дышать.
— Так… замечательно, — наконец пробормотал Данковский, — Ты излил мне душу. Это случается. Теперь, умоляю тебя, иди и проспись.
— Не могу, — тихо прошептал Артемий. Всё, что он так яростно подавлял весь вечер, да что там вечер, почти всю жизнь — радость за друзей, горечь потери, щемящую тоску по чужому, ставшему родным, дому — всё это вырвалось наружу, подогретое водкой и темнотой, — Мне… я соскучился, Даня.
На том конце провода кто-то закрыл рот рукой. Короткий, сдавленный, почти нечеловеческий звук — не плач, не смех, а что-то булькающее, сломанное посередине.
— Что?..
— Соскучился, — повторил Артемий. Слова текли сами, пьяные, но честные, — По твоей кислой мине.
— Какая… какая чушь, — прошептал Даниил Осипович. Интонации его срывались, будто иголка патефона, скачущая по испорченной пластинке, — Что это за выражения! Это вообще, что за детсадовская… Какая дикая, беспардонная… Бурах, вам сколько лет? Пять? «Соскучился»…
Но он не смог продолжить. Его голос дрогнул, оборвался на полуслове, и за этим молчанием Артемий услышал всё.
— Вот же… — выдох боли, растерянности, почти мольбы. В трубке, к которой Артемий прижимался губами, голос Данковского сорвался, стал ниже, глубже, потерял все свои ядовитые грани, — Господи… Довёл же. До… до этого маразма.
Артемий прижал трубку так сильно, что ухо заболело. Он слышал. Слышал, как на том конце Даниил Осипович — гордый, неприступный Даниил Осипович — терял контроль. Или ему так казалось.
— Ты… ты издеваешься. Ты просто издеваешься надо мной. Чёрт возьми, посреди ночи…
— Нет, — хрипло прошептал Артемий. В горле встал ком, — Не издеваюсь.
Они замолчали. На том конце тот шумно, с присвистом вдохнул. Потом — шуршащий звук, будто Данковский провёл ладонью по лицу.
— Ладно. Замечательно, — пробормотал Данковский, — Значит, так. Это… это бессмысленный разговор. Идите… Идите домой, Бурах, срочно. У вас уже, судя по голосу, гипотермия начинается.
— Не смогу идти, — выдавил Артемий, чувствуя, как пол будки медленно плывёт и кружится у него под ногами, — Ноги не держат. Останусь тут. До утра.
— Вы… вы что, совсем? — вскрикнул Данковский, взбешённо, нервно, — Артемий, вы слышите меня? Сейчас же кладите трубку и прекращайте этот… этот детский сад!
Артемий слушал этот срывающийся голос и слабо улыбался в темноту.
— Хорошо. Слушаюсь, кладу.
Он не положил трубку. Просто замолчал, слушая гулкую тишину в своей уставшей голове и сдавленное дыхание на том конце провода. Это была плохая игра, он понимал. Отчаянная, глупая, достойная пьяного подростка, а не взрослого мужчины. Но другой не было.
— Вы… положили? — через несколько секунд неуверенно спросил Данковский.
— Давай вместе. Ты кладешь, и я кладу.
— Что за спектакль, — прошипел Данковский гневно, — Вы понимаете, что я сейчас должен делать? Я должен спать! Мне… мне вставать через три часа. У меня лекция в девять!
— Так ложись, — пробормотал Артемий, но его голос сорвался на середине. Холод будки наконец просочился сквозь алкогольную пелену, и его начало бить крупной, неконтролируемой дрожью.
Никто из них не положил трубку. Пальцы совсем отмерзли от безжалостного холодного воздуха.
— Что за лекция-то?
— Какая ещё… Вы серьёзно? Вас вдруг внезапно интересует моё расписание?
— Ну да, — упрямо пробормотал Артемий, — Интересует.
Он услышал, как Данковский снова проводит рукой по лицу, в памяти всплыл этот знакомый жест.
— Боже… — прошептал тот. Потом, сделав над собой усилие, заговорил ровнее, с привычной, но сейчас слегка дрожащей профессорской интонацией, — Как и всегда, основы патофизиологии.
Артемий слушал этот голос, пытавшийся звучать сухо и академично, и ему вдруг стало невероятно легко. Будто огромный камень, сдавливавший грудь, наконец свалился вниз. Данковский был таким же колючим и злым. Но он всё ещё был на проводе. И он ему отвечал.
— А что по патофизиологии? — спросил Артемий, упираясь плечом в холодную стенку будки. Он уже не думал, что говорит. Просто хотел, чтобы этот голос звучал ещё.
На том конце Данковский вздохнул — долгий, терпеливый выдох, полный всей мировой усталости и раздражения.
— Критические периоды в развитии патологических процессов. Если вам это о чём-то говорит, — отрезал он.
— Говорит, — пробормотал Артемий. На самом деле, говорило не сильно. Но это было неважно. Важно было это «если вам это о чём-то говорит» — привычная колкость, которая сейчас звучала почти по-домашнему.
— Ну и славно. Теперь, когда ваше любопытство удовлетворено…
— Да. Спи, — Артемий улыбнулся, утирая лицо ладонью, — Клади.
На том конце провода Данковский снова вздохнул.
— До свидания.
— Я приеду.
— Мне это… совершенно безразлично.
— Правда?
Щелчок.
Короткие гудки.
Артемий медленно опустил трубку окоченевшими пальцами. Он вывалился из будки на холодный, предрассветный воздух. Ветер пробирал его насквозь, но трезвил.
И наполнял новой решимостью.