Теория многоугольника

NC-17
В процессе
38
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 198 страниц, 86 775 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник

Угол Ч.

Настройки
С Чонгуком случается Сокджин. Очень большой и невзаимный Сокджин случается с Чонгуком еще тогда, на далеком первом курсе. Это была глупая и наивная детская вера в силу студенческого совета — Чонгук, выращенный на стрейтовских видео с ютуба «как подготовиться к жизни в университете», за лето понял только одно — студенческий совет будет синонимом крутости в любом из предполагаемых вариантов. А Чонгук, как типичный деревенский плейбой, бывший этим плейбоем в Пусане только по причине ничего так внешности, поступив в Сеул, осознает — город-муравейник не то место, где можно выжить на красивом эгье. Это его малость расстроило, хоть он и не признавался. И первым делом, минуя все манящие киоски с рекламками спортивных клубов, после объявления о наборе в такую престижную организацию как студенческий совет, Чонгук идет туда с полной уверенностью в своей близлежащей крутости, если его возьмут. К тому моменту они уже знакомятся с Тэхеном, соседом по этажу в общежитии, и Тэхен, записавшийся в хор, ржет с умозаключений Чонгука как ненормальный. Но Чонгук не отступает от своей идеи. Было неловко и незнакомо, щеголять прекрасным лицом не получалось вовсе — без Чонгука там и так красивых не сосчитать, каждый третий как будто прошел конвейерную обработку в Каннаме. У одного парня для умного вида были напялены дурацкие круглые очки без стеклышек. «Имедживые называется», — поправил его позже Тэхен, слушая рассказ. Чонгук от него отмахнулся. А глядя на того парня засмеялся, конечно, но его взяли. Желающих оказаться под боком у преподавателей набирается много, в зале трутся и задолбанные первокурсники, и поосвоившиеся второкурсники, кто-то совсем постарше — добавить баллов для практики, как потом окажется. И там, в этом пропахшем потом и сыростью мелком актовом зале, оказывается Ким Сокджин — что-то принимает, рассказывает, улыбается, так ослепительно улыбается, что смертельно облучает этой невыводящейся радиацией, кажется, всех в радиусе поражения. Когда Чонгук замечает его, ему хочется заплакать или засмеяться. Если девчонки из его школы в Пусане наивно полагали, что Чонгук красивый, то они просто не видели Сокджина. Это была эстетичная красота. Не та, про которую пишут в книгах второсортных романов. Страницы часто опошляют идеальность в притягательную асимметрию, а Сокджин был прекрасен в том самом понятии, как Галатея для своего Пигмалиона. Это не была красота в глазах смотрящего. Это была просто — красота. В мягкости, улыбке, голосе, движениях руками, как моргает и как кивает, когда слушает. Чонгука заклинивает. И в мгновение с ним случается все то, что так старательно избегалось во всей его судьбе. Потом Чонгук и остается в этом месте, когда становится понятно, что студенческий совет прибавляет разве что дел и забитых в контакты безликих номеров телефона, только из-за Сокджина, и остается там уже три года — тоже, а признавать такое хотя бы самому себе ужасно стыдно. И Чонгуку иногда очень хочется, глядя на себя в зеркало, с ноткой сраного цинизма в голосе информативно поинтересоваться — доволен? Ты как, доволен своей жизнью, Чон Чонгук? Но в какой-то момент Чонгук понимает, что если произнесет эту оглушающую правду вслух, глядя прямо себе в глаза, то он просто не сможет функционировать как раньше. Смотря на Сокджина, Чонгук разрывается между «нет» и «да» и выбирает «нет», в конечном счете, так и оставаясь для него обычным человеком, знакомым незнакомцем. Нет в этом ни правильного, ни неправильного. Есть выбор. Чонгук смотрит на свое отражение и кривит лицо, оттягивает кожу пальцами в разные стороны, представляя, что ответил бы Сокджин, если у него спросить, что он думает о Чон Чонгуке. Под указательным и большим оказывается родинка, одна из них под губой, другая на щеке. Та, что на щеке, похожа на каплю. Если долго ее ковырять, она может раскраснеться и заболеть. Под губой больше похожа на точку, которую случайно поставили ручкой, гладкая и едва заметная. Сказал бы Сокджин, какая из родинок Чонгука нравится ему больше? Или нравится ли ему Чонгук вообще — как человек или член студсовета. Хотелось ли бы ему когда-нибудь поговорить с ним в компании дольше, а не переключать свое внимание на Юнги или Хосока? Чонгук громко и больно шлепает себя по щекам. Все в мире начинает его раздражать, а собственное отражение в первую очередь. Сначала думает — пройдет. Невозможно любить человека годами и столетиями просто за то, что он такой, какой есть, не находясь с ним в близости. Но — не проходит. Игнорировать Сокджина не получалось никогда. И не получится — тоже никогда, очень тупо, но правда, Чонгук смиряется с ней на второй год. Он тогда встречается с одной девушкой, достаточно интересной и умной, чтобы заинтересовать даже его друзей. В телефоне контакт Сокджина переименовывается в «отражение» — то, на которое Чонгук не смотрит. Странное чувство, что все получится, обуревает его, и Чонгуку кажется — вот оно, мое спасение, шанс на выживание вне дикой, собачьей привязанности. А потом случается молоток. Инцидент «молоток» непроизвольно становится рубежом всех мыслей Чонгука о том, что он еще имеет силы спастись. В тот день он переедает жирного и гадкого в одной из тех забегаловок-дайнеров, косящих под стиль американской провинции, и Чонгук забегает пообедать туда между концом пар и началом подготовки к всеуневрситетскому конкурсу «самый умный». Он заказывает жареную рыбу, картошку и огромную кока-колу, и все это оказывается жирным и гадким, как он и хотел. Включив себе одно из видео из разряда «жвачки для мозга» на ютубе, Чонгук быстро наедается, ощущая себя счастливым. Когда он вытирает салфеткой маслянистый рот, приходит сообщение от контакта «отражение». Сокджин спрашивает его, нужно ли готовить Чонгуку сменные брюки для работы или у него есть свои, которые не жалко, на что Чонгук с чистой душой отвечает «есть свои, спасибо». Они еще немного переписываются, прежде чем Чонгук расплачивается и идет в универ. — Тебе будет нужна помощь? — спрашивают у него. Чонгук, забравшийся на стремянку, отрицательно мотает головой. Он методично и быстро вбивает гвозди в деревянную балку их актового зала, а затем вешает на них флажки и гирлянды с символикой конкурса. Все вяло переговариваются, из портативной колонки играет подборка популярного, поставленная на рандом. Кто-то открывает краску и жуткий запах заполняет все возможное пространство. Являющийся к тому моменту заместителем председателя студенческого совета Сокджин кричит, чтобы вышли на улицу со всеми декорациями, которые надо покрасить. Чонгук останавливается и говорит: — Ой. Это звучит тихо в общем гомоне, несуетливой работе, тонет в высоте, на которую он забрался, и таких же монотонных стуках слева, потому что с другой стороны сцены тоже прибивают флажки и гирлянды. Наверное, думает он, никто не заметит. Это не уязвляет его, как и не заставляет чувствовать себя аутсайдером. Чонгук осторожно спускается с лестницы, придерживая палец, в который прилетел молоток, здоровой рукой. — Что случилось? — конечно, это Сокджин. Чонгук оборачивается и смотрит на него, как олень в свете фар будет смотреть на мчащийся на него автомобиль — в страхе, но никогда в отступлении. Они останавливаются друг напротив друга. — Я залепил себе молотком по пальцу и, кажется, отбил ноготь, — Сокджин тянется, чтобы посмотреть, но Чонгук качает головой. — Там отврат, не надо. — Покажи. От Сокджина пахнет морем больше, чем воняет краска в зале или пот скопившихся тут активистов, еще у него чуть загрубевшие ладони, которые кажутся Чонгуку в сравнении с собственными какими-то по-нелепому маленькими, а пальцы наоборот — длинными. Хотя на самом деле все не так. У Сокджина самые обычные руки, какие есть у тысячи парней, и самый обычный запах духов «Kenzo», которыми пользуются миллионы. Чонгук глупо и много моргает, когда Сокджин смотрит на его пораненный палец. Его губы, пухлые и чувственные, приобретают форму четкого «о», и Чонгуку нестерпимо хочется наклониться, чтобы их поцеловать. Что тогда будет, размышляет он, пока Сокджин нервно просит кого-то принести аптечку и точно так же тараторит о неуклюжести. Что тогда будет — поцелуй я его сейчас? Скандал? Радость? Что случится с ними? Больше всего Чонгука уязвляет мысль, что поцелуй он Сокджина, тому будет просто похуй. — Все нормально, думаю, что ноготь в конечном счете отпадет со временем. Сокджин с трепещущими ресницами в опасной близости от его лица говорит: — Чонгук, послушай меня, все не может быть нормально, если ты получаешь ранение, царапина это или нет — другое дело. Ты можешь сказать, что не больно, хотя я знаю — ударить себя молотком по пальцу не может относиться к категории «не больно», но это все будет пустое. Зачем? Когда человеку плохо, другие рядом и существуют для того, чтобы помочь. Сладкое, теплое чувство заполняет Чонгука от кончиков пальцев на ногах до последней волосинки на голове, все его существо вспыхивает, как подожженная спичка. Наверняка он заливается красным по щекам и шее. В груди только и делает, что стучит: Сокджин-Сокджин-Сокджин. Чонгук запоздало отводит взгляд от его лица, утыкается им на мыски своих кроссовок. — Ну, — заключает он, — в случае со мной это не нужно. Сокджин ненаиграно громко возмущается: — Еще как нужно! Смотри, дай сюда руку. Выхватив перебинтованную им же самим ладонь с отбитым большим пальцем, Сокджин сначала дует на нее, а затем поет детскую песенку про то, как ни у кого и ничего не должно болеть. Чонгук остается неподвижным, только смотрит — на него, так близко, что можно коснуться его сердца и пересчитать каждую из ресниц, бросающих тени на его щеки. Яркий свет всех светильников разом контрастно высвечивает мягкую округлость лица, местами видны отеки, но они кажутся составным элементом — деталь, без которой этот момент уже не может существовать. Чонгук сглатывает. В животе все переворачивается от этой картины Мадонны, приклонившей перед ним голову. Он знает, что это пошло. Даже в его собственной голове все звучит пошло, грязно и слишком одухотворенно, но, поджимая пальцы на ногах, Чонгук с ужасном осознает, что по-другому не может. Он считает собственный пульс, пока тот отдает в ушах и голове громким набатом, сбивается на двадцати и начинает сначала. — Ну как? — Ужасно, — смеется Чонгук. По всему телу разбегаются мурашки. — Не болит? — Не болит. Чонгук закрывает глаза, прислушиваясь к собственной боли иного толка. Он не может понять, как это случилось, как он допустил такой поворот разговора. Совершенно ясно, что теперь было поздно признаваться, что он хочет, чтобы Сокджин никогда не прекращал жалеть его. Но вот когда именно стало поздно? Или, наоборот, рано? А если все же поцеловать его? Чонгук думает, не уронить ли лицо на стол и не зареветь ли по-детски. Но вместо этого снова открывает глаза. — Прости, если я доставил тебе проблем или отвлек, мне этого не хотелось, — Чонгук врет, потому что все, что ему хотелось — это вечно отвлекать Сокджина только на себя. Чужая ладонь все еще поглаживает его больную, и Чонгук бы никогда не прекращал этого мгновения. — Если разочаровал, тоже прости. Я пока не смогу работать с молотком, но буду красить декорации или что-то другое, что ты скажешь мне сделать. Сокджин очень внимательно и серьезно смотрит на него, прежде чем произносит слова, впоследствии отпечатавшиеся в сознании Чонгука выжженным клеймом: — Ты никогда не сможешь разочаровать меня, Чонгук, не говори глупостей. Мир не меняет краски и время не перестает идти в обратном направлении только потому, что Сокджин смотрит прямо на него и говорит вещи, от которых в желудке Чонгука поднимаются съеденные ранее рыба, картошка и выпитая кола, и он думает, что еще слово и он выблюет все прямо ему на голову, потому что кишки ворочаются и поджимаются. Чонгук качает его руку своей, несмотря на рану, чтобы почувствовать реальность. Он часто-часто моргает, пока от этого не начинает кружиться голова. Сокджин все еще смотрит на него, словно ждет какого-то подтверждения, и Чонгук кивает: — Спасибо. Так до конца и не понимая, за что благодарит, Чонгук принимает истину — все. И последующие полтора года живет от Сокджина и до Сокджина, бросает девочку, находит другую — поебаться. Потом Тэхена. Тоже поебаться. Но никогда больше он не чувствует в себе готовности жить дальше, без Сокджина, забыв его или переступив свою бесконечную привязанность к нему. Чонгук кощунственно не может опошлить его образ в своей голове больше и грязнее, чем называть его Мадонной. Для всего этого Сокджин слишком хороший, радостный, добрый, и очень-очень много всего другого. Для Чонгука Сокджин — очень-очень самого светлого. И может быть, может быть, правда, скажи Чонгук все еще тогда, на первом курсе, когда их познакомил Намджун, или когда случается инцидент с молотком, или вообще в тот самый момент, как первый раз увидел в том зале на приеме в студсовет — отдал бы свое заявление, а потом пулей в лоб: «Я тебя, кажется, люблю, прикинь, а это даже не шутка, просто такое случается, когда с первого взгляда, веришь или нет, но вот так, давай сходим на свидание», и никаких проблем. Может быть, если Чонгук сделал все правильно с самого начала, жизнь повернулась бы иначе. Может быть, Сокджин смог полюбить его в ответ. Может быть. Может. У Чонгука к концу третьего курса хронический недосып, еле закрытая зимняя сессия, еле держащаяся сломанная ножка стула в общажной комнате, на «Ред булле» остающийся в живых он сам. У Чонгука Тэхен — систематичный секс каждую неделю, хорошие друзья и все слова без подтекста, очень легко и приятно, и Тэхен Чонгуку в какой-то прогрессивной мере даже нравится за то, что нихрена не надо усложнять — для этого у Чонгука и так все сложно; Тэхена забавы ради для, ничего серьезного, но приятно. У Чонгука Хосок — дофига понятливый, которому очень жаль, что у Чонгука нестираемый Сокджин. И Хосок одно время даже пытался помочь, что-то там подстраивал, неубедительно, но вообще-то спасибо. Нифига не вышло. Спасибо, Хосок, за сочувствие твое сраное. И у Чонгука Сокджин. Просто и понятно. На самом деле. Хронический клеймированный по сердцу Ким Сокджин. И глупое самое, что Чонгук действительно сначала любит его башкой своей дурацкой, рационально, с полным пониманием входных и выходных условий. Знает — ничего не получится. От такого к середине двадцати трех перманентно начинаешь задумываться, а какого хрена происходит и куда в целом катится жизнь. Вопрос «что я делаю», который всплывает в голове трупом, утопленным в реке, Чонгук встречает апатией и пачкой сигарет. Он нечасто курит, скорее для веса и эстетики перед другими или «за компанию», иногда случается так, чтобы сбавить нарастающий внутри тремор. Чонгук задается вопросом «что я делаю», чтобы не умереть, потому что статика — это всегда мертвое, разлагающееся нутро, а ему нельзя оставлять все так, как есть. Чонгук курит, пьет, сдает сессию, смотрит на Сокджина и Тэхена. На Тэхена отдельно. На Сокджина. И он почему-то не зол и не рассержен на все происходящее между ними, хотя чувствует, что должен схватить Тэхена где-нибудь в общаге и познакомить его вонючую рожу с первым попавшимся углом. Чонгук пуст. Он ощущает себя полым и преданным. В конце концов, Тэхен был ему другом в первую очередь. Но он не злится, потому что понимает, что они должны были рано или поздно оказаться в невыгодной плоскости, чтобы факт собственной трусости не позволил себя более игнорировать. Разбрелись, как мыши по углам многоугольника. Чонгук просто вклинивается в Сокджина, выцепляет его острым взглядом вечной принадлежности, думает. Дофига дерьмовое. Что скоро он сорвется и заорет в голос, наплевав на Тэхена и на все на свете. Про любовь. Про — «поцелуй меня, сука, пожалуйста». Чонгук находит себя сидящим на ступеньках в подъезде Юнги. На улице тогда начало января, местами кусачий холод, местами — полная апатия и никакого солнца. Утром Чонгук просыпается от того, насколько в комнате ледник — отопление общежития экономное, подоконники покрываются инеем на всем этаже. Чонгук смотрит на то, как вязь еле заметного рисунка вычерчивает неясные миру послания. Заваривает чай. Губы жжет, но не так, чтобы обратить внимание. Тэхен и Сокджин вместе уезжают в Тэгу, и это знание доводит Чонгука до еще одной знаменательной точки. «Что я делаю», спрашивает он себя, макая пакетиком в кипяток. Чонгук в какой-то момент словно включает автопилот и все, что происходит, все, что случается за дальнейшей чертой «очень хреново» работает по программе минимизации — оно происходит, но словно на периферии. Потому что, если быть совсем откровенными, воспринимай Чонгук все на короткой ноге со свойственной ему когда-то эмпатией, пришлось бы свернуться под одеялом и умереть еще в декабре. И Чонгук пьет горячий чай, чтобы потом открыть скрипучее окно в своей общажной комнате и дыхнуть на иней опаляющим дыханием. Все тает за нещадную долю секунды. Какая поэтика. А потом Чонгук приходит к Юнги. Старается не сильно много думать о том, что он сейчас в конец отморозит себе задницу на холодном камне, и пальцы на ногах немеют один за другим последовательно, и кушать еще хочется жутко, и кружку свою с нарисованным слоником он оставляет в раковине немытую, и… Вообще, Чонгук не собирается переживать эту зиму и плевать хотел на то, что сердце скулит куда громче, чем зубы стукаются друг о друга. Чонгук говорит Хосоку «мне совершенно все равно, что будет завтра» и улыбается глазами — миролюбиво-умиротворенно, будто только что обнаружил смысл жизни, препарировал его на атомы, приготовил на пару и съел на завтрак, и Хосок ничего не понимает, потому что в его затасканной напускным оптимизмом голове нет такой установки, как в конец сломанные ориентиры. Он дергает губы в еле намечающейся улыбке, словно не знает, стоит ли улыбаться Чонгуку в ответ, и хлопает глазами. Они тогда сидят в баре, там душно, людно, играет что-то нетривиальное, и Чонгуку не нравится — ни место, ни вкус пива, ни вес собственных мыслей, зачем-то роящихся в голове с завидным энтузиазмом. Он повторяет, чтобы додавить: — Правда все равно. Хосок все же хмыкает: — Ты когда выпьешь, тебя тянет говорить что-то дурацкое. Хосока совершенно нельзя за это винить, за это его простое человеческое непонимание, если бы Чонгук хотел, чтобы все его многоэтажные загоны оказались понятыми и разложенными по полочкам со стороны психологии, философии и физиогномики — пошел бы к Намджуну. Но Чонгук говорит Хосоку правду и радуется, что тот глуповато щурится ему в ответ, не видя живого подтекста. Прямо как слепой котенок, такого даже топить жалко. — Просто хотел сказать это вслух. Всегда у него так — сбить с ног честностью, прикрыть главное усмешкой, выбросить к поверхности блеклой рыбиной, смешать словами — другими, пустыми, неважными. Так много разговаривает порой, и так много непроизнесенного — это еще суметь нужно. — Прямо-таки просто? — Хосок щурится, может, хочет понять, может, понимает и притворяется, что не. Что ответить, думает Чонгук, чтобы случайно не всковырнуть давно зреющий нарыв? Это всегда больно, и боли той не хочет никто — ни Хосок, ни он сам. Он прикрывает глаза, голова гудит. Мозги мерно покачиваются в жиже из всего того, что уже произошло и того, что только должно. Момент между сном и явью остается нечетким, размытым, как запотевшее стекло, Чонгук медлит. Пальцы ноют, в них нет тепла, и приходится искать его в шее и за пазухой — он знает, что увидит, если откроет глаза. Это будет: жизнь, проданная во что-то больше и с надеждой на это что-то большее, так и не случившиеся, и постоянная червивая мысль о том, что что-то большее не придет, если за него не начать бороться; окна нараспашку, инеевый подоконник, скрипучая дверь на входе в кухню, недовольные рожи, им вечно холодно. Будут требовать закрыться, рычать на нежелание в ответ, будут цвета, много цветов — в основном, конечно, красный. Будут стихи. Недорассказанные, так и не услышанные. Их тоже много, все о чем-то важном. Сон. Ангел. Будет и более простое — одиночество фигуральное, не в том понимании, когда не к кому обратиться, а в том, когда обращаться уже не видишь смысла. Только бесконечно длящаяся агония, уже не помня от чего именно, от собственной слабости, от тоски, от желания любви. Клянешься себе, что если не справишься самостоятельно, придется признаться, и это ложь, но ложь во благо. Если честно, на том моменте уже и не можешь нихуя. Тебе слишком мало. Тебя слишком мало. — Ты завис, — долетает извне. Чонгук моргает, так и не открыв глаза. Под ними скапливается что-то слишком честное, от чего даже Хосоку будет не увернуться. — Я знаю, — говорит он, — знаю, что это плохо. Разница между человеком и стульчаком в том, что когда обоссут первого, он все равно попросится вернуться. — Ты думаешь, что тебе сделают больно? Хосок ерзает. Слышно возню за столом. Наверное, доливает себе пиво в стакан, глотает. Чонгук вдавливает пальцы в глаза, пока последние не заболят. — У меня есть ощущение, что мне уже невозможно сделать больно. Мне никак. Наверное, именно это оказывается нужным Чонгуку, чтобы отключиться из собственной жизни — щелкнуть тумблером переключателя и вылететь из своего тела. Остаться наблюдателем. Как кто-то, кто выглядит, как он, говорит, как он, думает, как он — живет в пространстве, общается в людьми, звонит родителям и поздравляет их с Рождеством, — кто-то, кто должен быть он, но оказывается не он вовсе. Дойти до какого-то метафоричного края, точки бифуркации, тихоокеанского рубежа. «Что я делаю» остается вопросом, на который Чонгук так и не придумывает ответ. Так и не находит такого, удовлетворяющего всех и каждого. Чонгук считает, кутаясь в свой покоцанный жизнью полосатый шарф, что пытаться что-то делать бессмысленно — сознательно складирует все теплые вещи куда подальше, носит вечно промокающие от снега кроссовки на тонкой подошве и потом так громко смеется над собой же, что настолько все получается подростковым максимализмом. Кричит в пустоту, что эй, Чон Чонгук, тебе сколько лет для таких выкрутасов? Совсем в жалости к себе утопился? Не стыдно? Перед собой — не стыдно? Но нихрена не меняется. Точнее — нихрена Чонгук в своей жизни менять не хочет. Пятьдесят дюймов от дома до остановки, на остановке шмыгать носом — Чонгук, естественно, заболевает, но трату на лекарства считает бессмысленной — все еще то самое, что эту зиму Чонгук переживать не собирается, и выкурить одну бонусную для поднятия настроения, потом перебежками от автобуса до корпуса, от корпуса до автобуса. Как-то на каникулах, когда они собираются всей компанией у Намджуна дома с пивом и чипсами, Хосок рассказывает, как оказывается легко забрать документы из их университета. Одна подпись, чтобы все закончить. Чонгук думает над этими словами еще неделю. Юнги, поднимающийся к себе в квартиру, почему-то совершенно не удивляется. Ни тому, что Чонгук глупо решает повыпендриваться подростковым самоуничтожением — своими вечно мокрыми летними суперстар и хриплым голосом из-за разболевшегося горла, ни тому, что Чонгук уже неясно сколько времени сидит на лестнице у его площадки и стучит зубами. Они встречаются взглядами на полпути, Юнги хмыкает. Чонгук пожимает плечами. — А ты не глупый, да? — риторически спрашивает Юнги. Его голос быстро разлетается в тишине подъезда, и делает Чонгуку в несколько раз больнее. Как будто эхо многоэтажки разносит этот простой вопрос — не глупый, не глупый, не глупый? Что я делаю? Юнги поднимает Чонгук за локти, тащит вверх и встряхивает, как негнущуюся солому. Чонгук почти не сопротивляется, сам оттирает друг о друга пыльные ладони от скопившейся на ступенях людской грязи. В горле зудит, но не от простуды. У Чонгука есть столько слов, которые он хочет сказать Юнги, потому что больше некому. Он мотает головой, шмыгает носом и прячет дрожащие руки в карманах ветровки. Потом они с Юнги тихо, в самом напряженном молчании из возможных, поднимаются оставшийся пролет, соприкасаясь плечами. — А ты знаешь, что существует такая трактовка креационитической теории создания мира, где каждый человек — это трупоед, которых случайно расплодил Бог? — Чонгук слегка посмеивается, переминаясь с ноги на ногу. Юнги безмолвно прокручивает ключ в замке. — И я сейчас не про поп-культурную тенденцию, когда каждый второй неофициально вступает в юнит Гринписа, голосует на чейндже за петицию отменить воздушные шарики и репостит себе в истории худого белого мишку. Мы — тараканы, которых не планировали. Обыкновенная случайность, о которой забывают. Юнги, сбрасывая ботинки, смотрит на улыбающегося Чонгука с нелепым снисхождением. Чонгуку от этого взгляда хочется удавиться, либо сильно-сильно поругаться. Закричать — да хватит меня жалеть! И расплакаться на пороге, стоя в мокрых носках. — Если ты сейчас прозрачно намекаешь, что Тэхен — гнида, то я сделаю вид, что не понял. На дерьмовый цинизм и самоиронию сил совершенно не находится. Разве что Чонгук невзначай думает — заплакать было бы совершенно, совершенно унизительно. И быстро крякает: — А я не глупый, — промаргивается, — да. Да. Юнги перестает комментировать происходящее, кутает Чонгука в плед, прежде его переодев, поит какой-то разводимой и ужасно безвкусной бурдой, и весь воздух прямо смердит его молчаливым — я тебе говорил, я предупреждал, но ты не слушал. В какой-то момент становится невыносимо жарко, в конец поднимается температура. Тогда Юнги вливает в него имеющиеся дома таблетки и укладывает на кровать, заставив Чонгука натянуть одеяло до подбородка. Чонгук едва ли сопротивляется. Он спрашивает: — Скажи мне, почему все так? Юнги садится в одно из кресел, подбирает под себя ноги. Чонгук с завидным упорством смотрит на сменяющие эмоции его лица: он хмурится, слабо мотает головой, мнет переносицу и сжимает губы. Глубоко-глубоко внутри Чонгуку хочется рассмеяться, потому что Юнги редко когда выглядит таким потерянным, абсолютно не в состоянии подарить человеку рядом слова, которые бы его утешили или отрезвили. А потом очень громко заплакать от ужасной несправедливости. — Скажи мне, почему все не может быть хорошо? Это неправильно, требовать от Юнги ответов, которые не знает никто, но Чонгук устает думать о том, что вообще в этой сраной жизни правильно. Что им позволено? Кто они такие? Случайные трупоеды? Он шмыгает носом, пока Юнги смотрит на него в упор. Лицо того, наконец, принимает обычное выражение пустоты, как если бы за человеком, кроме его оболочки, ничего не было, и Чонгук смотрит на него в ответ. — Разве это плохо — хотеть, чтобы все было хорошо? Это преступление? Или это невозможно? Что-то, к чему человек бессменно обречен стремиться и никогда не достичь. Так, что ли? Если да, то это такой несусветный бред. Я не хочу жить в вечном ожидании того, что когда-нибудь все будет хорошо. Я устал. Я просто не понимаю, зачем тогда жить, если ты никогда не достигнешь «хорошо» вокруг себя. Юнги размыкает губы и говорит простое: — Я не знаю, Чонгук, — они смолкают. На кухне у Юнги включается-выключается холодильник. Работающий в гостиной телевизор слабыми отголосками оповещает, что шоу закончилось и сейчас начнутся новости. Чонгук закрывает глаза, борясь с головной болью. Через несколько мучительно долго тянущихся минут Юнги продолжает: — Я скажу так, у тебя никогда не будет все хорошо в жизни, как и ни у кого из нас не будет этого «все хорошо», потому что мир так устроен, он состоит из чередующих друг друга моментов. Одни дерьмовые, другие нет. Этого не изменить. Хватит зацикливаться на том, что плохо. Как будто вокруг него крутится твоя жизнь. Опомнись, Чонгук. Оно не так. Снова дребезжит холодильник. — У меня ничего не получается. Я пытался, но как будто стою на месте, хотя я знаю, что во мне нет стагнации, я двигаюсь, но это все словно происходит не со мной, это не я — Чон Чонгук. Но стабильность словно заставляет меня замереть в одном отрезке времени уже третий год подряд. Что-то меняется, но я остаюсь. Юнги долго молчит. Чонгук слышит его дыхание, размеренное и спокойное, оно тонет в нарастающем гуле работающего телевизора. Обида прячется в землю и замирает в состоянии эмбриона, пока Чонгук привыкает и учится жить с ней, не замечает, что проходит три года. Обида на мир безвкусная, тупая. Он спрашивает: — Я просто не понимаю, почему все разворачивается так. Разве это честно? Мир справедлив? Привыкает он и к Юнги: к запаху его сигарет, хриплости голоса, беспрекословном понимании правды и ее озвучивании. Есть некоторый шрам в слепой вере в то, что все сможет остаться на своих местах. Так Чонгук думал, глядя на Сокджина. Теперь этот шрам Чонгук может пощупать, если закроет глаза. — Твоя стабильность напоминает мне смерть, — все же произносит Юнги. Голос его оседает на плечи пылью. Чонгук позволяет себе очароваться, он начинает играть по дргуим правилам, вбивает в себя эскиз новой жизни, отзывается на свежее имя. Оно звучит ладно и верно, как будто все, к чему он должен был прийти, все, для чего он сам был создан — это Сокджин. Чонгук смотрит на себя в зеркало и видит «отражение» — любовь, говорит он. Теперь меня зовут любовь. — Может быть, это она и есть. Что-то меняется в картине: Тэхен двигает фигуры, добавляет углы, открывает новые перспективы. От них Чонгуку муторно, плохо и бесконечно устало. Юнги качает головой. Тусклый свет, доносящийся из гостиной, контрастно высвечивает его профиль. Маленькие волосинки у него стоят дыбом. — Есть разница между желанием, чтобы человек, о котором ты мечтаешь, был счастлив с кем-то другим и желанием быть тем, кто сделает его счастливым. Чонгук думает о том, что может заплакать от любого лишнего слова. Вся его усталость, тревога, переживания и обида звенят от напряжения так сильно, что закладывает уши. Тик-так, доносится шум. Тик-так. Времени больше нет. Он говорит, еле разомкнув слипшиеся губы: — Я виноват. Я ненавижу себя. Я тупой. Я трус. Я не достоин. Я опоздавший. Я негодяй. Я плохой. Я не заслуживаю. Я все еще тот, кто ждет. — Чего ты ждешь? — спрашивает Юнги. Чонгук просто и понятно говорит: — Его. — Ты же знаешь, что они с Тэхеном уехали в Тэгу? — Чонгук неохотно кивает, заставляя Юнги продолжать. — Знаешь, что это значит? Что это все значит для Сокджина? Тут Чонгук обнаруживает в себе силы, которые способны скрутить его ребра с новой амплитудой. Он садится на кровати, чтобы грудину не сдавливало до изнеможения. Ищет глазами, за что бы зацепиться, но ничего не находит. Шкаф, ковер, Юнги, кресло, кровать, подушка, собственные руки, телефон, какие-то звуки от телевизора, холодильник. Пустота. — И что это значит для Сокджина? Он не верит, что это его голос. Юнги сдавливает себе виски, но Чонгуку становится похуй на то, как Юнги не хочет возиться с ним или со всем происходящим. — Блядь, Чонгук, очнись. Они встречаются, едут к родителям Тэхена, проводят вместе все праздники. Может, это будет иметь хоть какой-то вес в твоей голове? Что тебя там нет. Есть Тэхен. Есть Сокджин. Тебя — нет. Юнги поворачивается к нему всем телом, как будто задавая вопрос. Чонгук медленно смаргивает. У него не хватает слов, и он только молча натягивает одеяло обратно на подбородок. Когда Юнги нервно встает, с его ступни слетает тапок. Чонгук наблюдает, как тот старательно двигает его к себе обратно, вытянув голую ногу. — Хен, — зовет Чонгук, — хен. Я просто не знаю, что мне делать. — Я тебе не советчик и не пожалейка, — огрызается Юнги. Чонгук видит, как тот усердно думает, прежде чем добавить: — Честно? По отношению к тебе — признаться. Потому что тогда оно станет точкой, которую ты сможешь перешагнуть, а не бесконечно длящимся многоточием, потому что за все время у меня сложилось впечатление, что ты чего-то ждешь, хотя все знаешь. Но по отношению к Сокджину — будет подло. Это же ты понимать должен? Все, Чонгук. Спи. И прекрати уже так много думать о нем, он мой лучший друг, но ты хороший парень и заслуживаешь, чтобы тебя любили в ответ. Чтобы твои чувства хотя бы заметили. — Но я хочу, чтобы он заметил. Он любил меня, как я люблю его. — И что ты для этого сделал? Как обозначил свои намерения? Во взгляде Юнги есть нечто, чему Чонгук не может дать названия: не тоска, но будто ее предвосхищение, обезоруженное и обезоруживающее в своей искренности и простоте. Они говорят про Сокджина, но не называют его имени, они обезличивают человека, потому что так проще — есть бесформенное нечто, это нечто разрушает Чонгука изнутри, это нечто все еще лучший друг Юнги, это нечто встречается с другим парнем. Чонгук остро осознает в эту секунду очевидное: пусть все эти вещи, которые сразу возникают в уме, когда вспоминаешь о Сокджине, являются его частью — все это оказывается больше напускным. Это любовь, но она приходит не с узнаванием человека и его внутренностей, а с осознанием, что таких людей просто больше не существует. Нигде и никогда. Как сам Сокджин появляется до того, как рождаются его синонимы: мягкая улыбка, вьющиеся волосы, дурацкий громкий смех, вонючее человеколюбие. — Это больно, — признается Чонгук. Юнги громко хмыкает, но не звучит при этом злобно или торжествующее. Возможно, и правда все дело в зиме. В усталости, вымоченной в корейском рисовом вине. Чонгук смаргивает, но ощущение никуда не девается. Ему все еще хочется плакать. — Ты можешь ответить на эти вопросы себе сам? Не говори ни мне, ни в слух, если не хочешь. Но ты можешь ответить себе правдой? — Да. Я не хочу… «Я не хочу переживать эту зиму». «Я не хочу больше его любить». «Вру, конечно, я хочу любить его больше всего на свете и хочу, чтобы он любил меня в ответ». Чонгук глухо сглатывает. Дыхание спирает где-то посреди трахеи. Юнги цокает, в этот раз можно понять — осуждающе. — Заканчивай жалеть себя. Ты наматываешь сопли вокруг и около, как будто я над тобой сжалюсь и зарыдаю дуэтом, но, Чонгук, если бы ты правда хотел добиться взаимности, то давно бы все обозначил. Ему в первую очередь. Юнги сухо похлопывает его по ногам, спрятанным под одеялом, прежде чем уйти. Дверь он прикрывает так же тихо, как двигается, едва различимым в приглушенности звуков оказывается щелчок заглушки. Чонгуку тухло и слезы все еще искалывают глаза. Юнги бесконечно прав в своем «если бы». В послевкусии уязвимости нет сожаления. Но Чонгуку немного хочется, чтобы хоть кому-то было не насрать. Хотя бы на то, что он не собирается переживать эту зиму.
38 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник