Угол Т.
3 декабря 2025 г., 12:00
Тэхен без лишних раздумий надевает джинсы и второпях меняет один джемпер на другой: черный на серый, потом на красный. Красный, как ему кажется, выглядит немного приличнее. Он выходит из дома с тем упрямым спокойствием, которое он забрасывает на себя вместо куртки; асфальт под ногами виднеется из-под снега неровными пятнами, и город слушает собственное тяжелое дыхание, пока дождь вперемешку со снегом перебирает карнизы и ржавые жестяные крыши. Он натягивает теплую шапку на лоб, когда выпрыгивает на порог; Тэхен морщится, потому что ветер гонит всю чачу прямо в лицо, но за зонтиком возвращаться жутко не хочется. Когда он останавливается у подземного перехода, ведущего к заземлению у реки Нактонган, на дороге упорно сигналят, слышно рев двигателей и плохо прочищенные выхлопные трубы. Тэхен спускается и едва задерживает взгляд на воде, на том, как пена распадается на кружевные островки. Он тянется к карману, чтобы достать электронную сигарету, цепляется вместо нее за телефон. Достает в итоге оба — сигарету в рот, телефон в руки. Легкие заполняет стойкая вонь лесных ягод, в горле начинает щипать никотин.
Трава у реки пожухлая и леденелая, вся покрыта кристалликами замерзших брызг. Тэхен делает два фото, но в итоге так и не нажимает на кнопку блокировки, курит и смотрит на домашний экран с заставкой его собственного селфи четырехлетней давности. На нем он показывает пис пальцами, улыбается и выглядит человеком, полным надежд. Фото было сделано на Тондэгу, на перроне, в тот день, когда вся семья провожала его в Сеул на учебу впервые.
Родной город словно учит Тэхена жить заново — без гниения, без шрамов, без чужого безразличного взгляда; воздух здесь пахнет молодостью и жженым деревом, а утро складывается из теплого света на стене и шороха занавесок. Они с Сокджином покупают обратные билеты на завтра; Тэхену хочется остаться тут по собственной воле — другой честной причины у него нет — в реальности Сеула ему достаются только тишина в горле и пустота впереди, здесь — давно знакомые места, неровный небосвод, любовь. Тэхену совсем не хочется возвращаться в мир, где он знает: за стенами будут чужие люди, по утрам толкучка в автобусе, молчание, ложь. Одна только ложь. И Чонгук. Тэхен на секунду задумывается, стал ли он сам синонимом лжи или ассоциирует с ней и Чонгука тоже, но не может ответить себе — честно просто не получится, а по-другому ему не надо. Тэхен втягивает в себя затяжку за затяжкой, пока его нос замерзает от ветра у воды, и нажимает на контакт своего некогда лучшего друга. Все длится ровно десять гудков.
«Вызываемый абонент занят или находится вне зоны действия сети».
Когда Тэхен нажимает на вызов еще раз, звонок молчаливо обрывается после третьего гудка.
На самом деле он понимает все еще тогда, когда первый раз встречается с Чонгуком глазами на Тондэмуне. Это молчаливое безразличие его беспокоит, но ему слишком не хочется, чтобы. Он отмахивается. Тэхен выключает телефон, тот отзывается громким щелчком, потом гаснет. Разлетавшиеся над рекой чайки разрываются от крика — звонкого, похожего на детский смех, и этот звук кажется чужим в его груди, где все глухо, как под водой Нактонгана.
Два дня назад Тэхен говорит Сокджину, что любит его. После этого не происходит ничего, что могло бы тревожить его существо; Сокджин даже не спрашивает про признание, словно не услышал, и Тэхен думает о том, что, возможно, лучше это и правда было бы так. Он не уверен, любит ли Сокджина — признается по наитию, в пылу жара, секса, влажности его нутра. Выходит оно скомкано, как отдернуть руку, дотронувшись до горячего. На утро Тэхен чувствует себя отвратительно. Он думает, правда ли это, если в душном беспамятстве в его голове сложились именно такие слова, хотя за месяц их отношений и за годы их знакомства Тэхен никогда даже про себя не думает, что любит Сокджина, это представляется ему невозможным или неправильным, или даже предательством. Может быть, Сокджин тоже подумал, что его слова ничего не значат, и Тэхен успокаивает себя такими мыслями.
Он любит Чонгука, но и любовь Сокджина к себе не любить не в силах. Так получается? Тэхен лупит себе по лбу кулаком, оттянув шапку на макушку, и кости под пальцами отдают звуком тихого «т-т-т». Пока кожа там не краснеет, Тэхен не прекращает. Все вокруг становится слишком сложно. Вот бы никогда больше, думает он, не возвращаться в реальность.
Когда Тэхен приходит домой, Сокджин в фланелевой рубашке от пижамы и спортивных штанах заваривает на кухне чай. Внутри тепло, в углу стоит лампа с желтым абажуром, в котором осторожно прячется пыль. Пахнет теплыми людьми, морем и чем-то сладким, что вспоминается не сразу — как будто сахарной пылью на апельсиновых корках, которыми то ли мама, то ли бабушка, то ли вообще их соседка в его глубоком детстве когда-то украшала пирог.
— Доброе утро, — слова оседают между лопаток Сокджина.
Не оборачиваясь, Тэхену прилетает в ответ:
— Какой же мороз ты с собой притащил.
Сокджин бос: он стоит голыми пятками на полу и ежится, когда Тэхен в своем влажном кардигане касается его плеча, поравнявшись у столешниц. Солнце из высоких окон цепляется за его каштановые волосы и рассыпается бликами по столу, по кувшину с водой, по тонкому следу пыли в воздухе. Где-то на втором этаже смеются. Наверное, бабушка еще спит. Тэхен переминается с ноги на ногу — осторожно, будто боится разбудить утро; Сокджин улыбается ему, что-то говорит, но слова тонут в бесконечном вихре мыслей.
— Я тебя сейчас поцелую, — собственный голос звучит незнакомым, излишне нежным.
Сокджин медленно отрывается от чайного пакетика, тонущего в кружке с кипятком, и оборачивается, чтобы посмотреть. Тэхен честно и стойко встречает его откровенный взгляд — наклоняется вперед, потом целует. Спокойно, невесомо и очень тепло. Касание вырождает в его теле ураган крика, сжатого в одну долгую-долгую ноту, и Тэхен осторожно шуршит по чужим губам всей той мягкостью, на какую способен. Он трогает кожу щек подушечками пальцев, чувствуя под ними не шелк, а будто мазок охры, растертой кистью. Все вокруг живет ровно настолько, насколько он сам верит в это.
— Ты бы убежал со мной, если бы я попросил?
Тэхен смотрит, как Сокджин возвращается к монотонному действию. Он помешивает сахар, ложкой вытаскивает плавающий пакетик и бросает его в мусорку, доливает кипяток до краев и делает первый глоток, обжигаясь. От его кружки извивающимся столбом вверх тянется пар.
— Куда?
— Куда-нибудь, куда угодно. Соберем чемоданы и рванем. Или останемся здесь.
Между «да» и «нет», вспоминает Тэхен. Это всегда один-единственный выбор.
— А ты позовешь, если я отвечу «да»?
Тэхен утыкается Сокджину щекой в плечо и заговорщицки хихикает. Все нутро подсказывает, что это плохая идея — продолжать. А Тэхен почему-то бесконечно глух к голосу разума.
Ночью перед уездом они остаются одни, смотрят беспрерывные глупые шоу по кабельному в гостиной, спутавшись ногами и руками на велюровом диване, и жуют бабушкино кимчи. Та приготовила шесть контейнеров с ним еще за неделю: три для ее драгоценного Сокджина и три для Тэхена, все в дорогу, и чтобы ни листика не осталось. Комната, в которой они лежат, переносит Тэхена в его беззаботное детство, как и весь Тэгу в целом, — последний раз он приезжает сюда год назад перед Рождеством. На елке висят все те же пластиковые игрушки и гирлянда с мигающими свечами, эта оказывается уже третьей по счету, все они перегорают рано или поздно, но мама никогда не хочет чего-то другого. Те же висящие в пол габардины с витиеватым узором на краях, посуда из японского фарфора в стеклянном шкафу, выстроенная по датам, когда ее дарили: сначала из Окинавы, потом Осака, Йокогама, Саппоро и, конечно же, Токио. После поездки в Токио дедушке становится тяжело, и он перестает летать. Все его подарки бабушка хранит на полках, теперь уже в напоминание о том, как было раньше. Большой телевизор, по бокам от него фотографии. На каких-то из них запечатлен он сам, на других его родители. Тэхен думает, как завтра с утра запихнется в вагон, идущий до Сеула, и через четыре часа выйдет на перроне и легкие сожмутся от пыльного воздуха стоялой жизни.
— Слушай, — на экране люди прыгают через бревна и мажутся в грязи в каком-то шоу на выживание. Крики и громкая музыка заполняют пространство краской, не давая и шанса услышать свои мысли. Тэхен касается локтя Сокджина рукой, обращая его внимание на себя. — Мне не стоило говорить тебе, что я влюблен во время секса. Мне немного… Не знаю.
Тэхен запинается, хлопает под ляжками и за подушками в поисках сигареты и находит завалившуюся в стык курилку, а когда подносит ее к губам, поднимая к лицу руки, чтобы втянуть в себя дым, встречается взглядом с Сокджином. Он зачем-то помогает, договаривает:
— Неуютно?
— Да, наверное. Не хочу, чтобы ты думал, словно я делаю тебе одолжение или это вроде как благодарность за хороший секс. Нет, секс у нас с тобой искра и безумие, но в первый раз о таких вещах не очень красиво говорить, насаживая человека себе на член. Я тогда почти уже кончил.
Тэхен ждет, что Сокджин покраснеет от подробностей — смотрит на уши и шею, которые первыми выдают подступающее смущение, и это все свелось бы к шутке и легкому петтингу на адреналине, что кто-то спустится вниз и застукает их с руками в трусах друг друга. Он так старательно ищет выход из угла, в который загоняет себя своей же виной, а находит Сокджина, смотрящего на него в упор, пока от сменяющейся в телевизоре картинки свет высвечивает только части его лица. Сначала бровь и глаз, потом половину губы и шею, чуть рыжеватые пряди волос, всю правую часть: губы, дрожащие ресницы, складку под веком, родинку.
— Тэхена, — тепло зовет его Сокджин.
Тэхен неловко опускает руки, не зная, что ему делать дальше, как разговаривать, как смотреть на него. В выражении Сокджина легко угадываются прежние черты, но Тэхен в моменте замечает и то, чего не было раньше: усталость в глазах, немного отросшие корни в натуральный черный, эта плесневелая мягкость, с которой он кладет свою ладонь ему на голую коленку и поглаживает большим пальцем, глубина в уголках губ и что-то еще, чего он не может назвать. Тэхен затягивается тишиной вместо дыма.
— Тэхена, не бойся сказать, что твои слова — это не то, что ты имел ввиду, и мы забудем.
— Но это не так.
— Тэхен, — вдруг серьезно продолжает Сокджин, — мне не шестнадцать лет, я не тешу себя мыслями, что ты вдруг по щелчку пальцев почувствуешь то же, что и я. «Я не люблю тебя» сейчас не сломает отношения между нами, и если это подарит тебе облегчение, то просто скажи. В целом, говорить не особо надо, я изначально не придал им какого-то значения. Еще ты сказал, что твоя сперма пойдет у меня носом. И что?
Тэхен смотрит на руки, будто припоминая о своем физическом присутствии в этой комнате. Ему вдруг становится гадостно оставаться в шкуре, а воли выпрыгнуть из нее нет. Рука, мерно поглаживающая его коленку, словно кандалы приковывает его грязное существо к дивану.
— Тебе обидно? — слова Тэхен выдавливает из себя скрипом, под приказом.
— Я знаю, почему так. Могу порой объяснить себе природу поступков, но и зная это, я остаюсь человеком. Так что да. Очень. Больно, обидно, страшно тоже.
Тэхен накрывает руку Сокджина своей и сжимает, хотя ему кажется, что он должен найти в себе силы сделать другое, более решительное. Собственная власть над человеком давит Тэхену в межреберье, под кишками что-то свербит, похожее на осколок отторжения такой жертвенности на ином, более глубоком уровне. Тэхен в моменте явственно представляет себя на месте Сокджина и Чонгука рядом — те же слова, те же декорации, тот же закадровый смех по телевизору — и понимание, что при первом же слове Чонгука о «я тебя не люблю, но ты оставайся», он бы сбежал, вонзается шрапнелью ему в живот. Никогда бы он не смог терпеть такое унижение и никогда бы, даже ради Чонгука, не позволил другому человеку столько власти над самим собой. Он злится. Это видит и Сокджин, понятно по его мечущемуся взгляду, только не осознает, за что. Ноздри Тэхена раздуваются, во рту пересыхает. Световая эпилепсия от широкого экрана раздражает глаза.
— И в чем смысл тебе такое терпеть? Оно того стоит?
— Ровно три раза за этот месяц я задал себе тот же вопрос, правда немного в другой формулировке. В принципе, я уже сказал. У тебя есть невообразимая способность дарить мне много радостных моментов, пусть ты даже ничего не делаешь. Если я знаю, что ты меня не любишь, но верю, что моей любви хватит нам двоим, правда ли оно будет так или нет, или что вообще произойдет с нами? Я не знаю. Никто не знает, ни я, ни ты. А я хочу пытаться и пробовать.
— Но это же, — Тэхен думает, какое слово правильнее отражает ситуацию, но говорит вслух самое нелицеприятное, — унижение.
— Мне противно слушать, как ты издеваешься надо мной, потому что во мне есть такая надежда. Неужели ты не думал, что мы сможем быть вместе счастливы? Тогда мне ужасно хочется спросить снова — а тебе зачем?
Секунды тянутся вязко, как мазут. Сокджин смотрит на него слишком прямо, а Тэхен не знает, как ему сбежать от этого взгляда. Между ними — сухой воздух, месяц недосказанности, и что-то еще, невыносимое, как ожидание грозы. Наверху раздается громкий чих, и звук этот глухим эхом падает к их ногам.
— Слушай, я тебе кое-что так и не сказал, но должен был еще в самом начале, — когда Тэхен открывает рот, он уже знает, как на десять секунд лицо Сокджина потеряет устойчивость. Его глаза разбегутся, чтобы уставиться в какой-нибудь неважный предмет снизу. Носки, ковер или край тумбы. Ресницы задрожат. Тэхен представляет, как легко он может сделать Сокджину больно, но не понимает до конца, почему ему в эту секунду так отчаянно хочется того добиться. — У меня был и остается кое-кто важный, мы не встречались, но я очень хотел и пытался. Не особо получилось, как видишь. Прости, что не предупредил. Это вроде как в прошлом, но ты сам понимаешь.
Тэхен утыкается глазами в потолок. По гортани вниз спускается сладкая мерзость. Он сглатывает. Ему не надо смотреть на Сокджина, чтобы ощущать все по его намеренно спокойному, ровному голосу.
— И его ты любишь?
— Да, конечно.
С губ срывается хмык, но Тэхен тут же берет себя в руки и хмурится — все это не особо приятно и ему, если задумываться дольше положенного; он не планирует злиться и ругаться, а выходит наоборот. Возвращая голову прямо, глаза тут же натыкаются на чужие. Сокджин так и не убирает руки с его коленки. Кожа там становится холодной и влажной. Тэхен еще секунду держит его взгляд, а потом отворачивается к экрану, стучит пальцами по сигарете — не чтобы прикурить, а просто, чтобы занять себя чем-то. Подносит ее к губам — облизывает, втягивает — она шипит громче галдящего телевизора, и это его раздражает, но он не останавливается.
— Понятно.
После долгого молчания все, что Сокджин находит сказать — сраное «понятно». Тэхен задерживает дым в легких, делать это больно, но вместо того, чтобы выпустить остатки никотина, он не мешает боли проникать в его тело и кости.
— Ничего тебе не понятно, раз продолжаешь, — заверяет Тэхен, — а это, опять же, унизительно.
— Ну, если ты хочешь унизить меня еще больше, то прекрасно с этим справляешься.
Буквы Сокджина тихие, но ложатся на плечи грузом. Тэхен упирается указательным пальцем себе в висок и считает пульс, сбивается на десяти и начинает заново.
— И правда, стараться не приходится.
Тэхен закрывает глаза и мнет веки, произносит то, что говорить не хочет почти шепотом и чувствует, как внутри этой фразы растет пустота: словно пустота внутренняя встречается с пустотой внешней, и каждая из них откусывает от него по кусочку. Хочет заполниться — а рядом только Сокджин. На все готовый, ласковый. Он остается рядом изваянием, смотрит телевизор и гладит коленку, от этого прикосновения кости Тэхена плавятся, как в серной кислоте. Когда начинается вторая реклама, Сокджин аккуратно похлопывает его ладонью в место, где уже ничего не осталось, поджимает губы, кивает ему в значении «ну, спокойной ночи», и делает пять уверенных шагов к лестнице. В голове Тэхена — вата. Но Сокджин вдруг замирает, его прямая спина пару секунд остается тенью в дверном проеме. Тэхен силится рассмотреть во мраке, что происходит, и Сокджин оборачивается.
— Прости меня, боже, Сокджин, прости, — из глотки вырываются хрипы, — блядь, я так разозлился на самого себя, не знаю, зачем это все тебе сказал.
Сокджин молчаливо стоит еще с минуту. Его лицо съедает тьма. Он весь становится похожим на морок сонного паралича, такой же прозрачный и прячущийся глубоко-глубоко в подсознании. Тэхен явственно ощущает нужду сказать что-то еще. Он не хочет снова выпускать его из своей жизни, не хочет ворошить так, чтобы, как уже бывало, все обрушилось на него и оставило пустоту. Тэхен вдавливает пятки в диван.
— Просто я никогда не знал, как выглядит любовь ко мне.
Голос Сокджина доносится до него эхом, уходяще.
— А теперь?
— Я на нее смотрю.
Фигура растворяется во тьме лестницы окончательно, Тэхен слушает мерные шаги по ступенькам: топ и хлоп, снова топ и хлоп. Когда он пробирается к Сокджину под одеяло в полтретьего ночи, то не встречает никакого сопротивления.
Есть что-то человечье, человеческое в том, как после стольких слов они встречаются глазами. Утром, вечером, на перроне, на сидениях рядом, пока поезд за три часа двадцать одну минуту возвращает их в реальный мир; Тэхен не спрашивает «сбежим?» и Сокджин так и не отвечает ему «да», они смотрят друг на друга как люди, которые все понимают, но зачем-то продолжают двигаться по синергической направляющей.
— Мы с тобой, — говорит Тэхен, прежде чем попрощаться, — как гармоника.
У Сокджина сумка через плечо и усталый, заспанный взгляд. Почти все время в поезде он дремлет, приложившись лбом к мелко тарахтящему стеклу. Его волосы от попадающих солнечных лучей напоминают расплавленную медь.
— В смысле? — спрашивает тот.
Тэхен показывает ему движения руками, сцепляет их в замок и пускает волну от одного локтя до другого. Он ненавидит прощаться, ненавидит чужое обидчивое молчание и показательную не-обидчивость на вещи, за которые обижаться стоит, видимо, тоже. Его губы с каждой секундой все отчетливее приобретают форму квадрата.
— Такая волна, которая всегда вибрирует. На нее под каким углом не посмотри, будет непрерывно двигаться, как мы с тобой вместе.
— Вместе вибрируем?
— Да, — кивает Тэхен. Он берет Сокджина за руку. Ладонь холодная от ветра и сухая. — Гармоника Ким Сокджина и Ким Тэхена.
Пару секунд они молчат, Сокджин проверяет телефон и смотрит, не подъехало ли еще его такси. Его лицо принимает на себя выражение мягкости, столь же приятной душе, как отталкивающей — мягкость бесцветная, серая, как надвигающийся туман. Словно по инерции. Тэхен сжимает его руку в своей. Сокджин отвечает ему:
— Классно, — его нижняя челюсть дергается, но он старается, чтобы голос звучал беспечно и шутливо. — Напиши мне, как доедешь. Я буду ждать.
«Я буду ждать».
Тэхен начинает спотыкаться на каких-то совершенно случайных словах, сказанных голосом Сокджина, и ему не нравится, как порой внутреннее раздражение и пренебрежение заполняют все его тело. Как игрушку набивают ватой, так он становится комком из бьющих друг друга полюсов. «Да» и «нет» сражаются в нем, как на корейской войне пятидесятого года: никаких оправданий, только летящие боеголовки с желтой опознавательной лентой. Он тщательно выбирает что сообщить, чтобы не потревожить себя. Переворачивает языком слова. Клонится вперед. В итоге так ничего и не говорит, потому что и договориться с собой у него не получается. Они с Сокджином прощаются, поцеловавшись в губы, и каникулы в Тэгу остаются только в воспоминаниях. Все между ним с Сокджином действительно живет настолько, насколько он сам в это верит.
Чонгука Тэхен видит спустя пару дней после возвращения, тот идет по этажу общежития к лестнице на выход. На нем грязные суперстары, джинсы и ветровка. Ему чешется спросить, крикнуть вдогонку: «Что ты хочешь?» и при этом не звучать просяще. От него, наверное, Чонгук не хочет ничего. Это оказывается неприятно. Лицо смыто прибоем, эмоции не имеют запаха, есть понятные вещи: из-за кого, из-за чего, страх, ненависть, отчуждение, голод, подчинение, есть непонятные: чего ты хочешь добиться, Чон Чонгук? Тэхен замирает на выходе из туалета. Их взгляды не успевают встретиться, Чонгук отводит свой на полсекунды быстрее. Разница между ними колоссальная, она не во внешности, не в дюймах роста, цифрах, очерках, родинках и картах души. Чонгук рождается в Пусане, мокрый и красный, в два часа ночи по общему времени, Тэхен — в Тэгу, на пять месяцев позже, на шесть часов раньше, на сто сорок семь миль дальше. Тэхен смотрит ему в спину, когда Чонгук прошмыгивает мимо него свой смешной размашистой походкой, потом он начинает спускаться по лестнице, и чем быстрее его ноги перебирают ступени, тем отчетливее Тэхен щупает их разницу руками. Она гнилая, червивая и разрушающая. Он думает: разница между мной и тобой в том, что я не выбираю, когда могу чувствовать к тебе.
Чуть позже, тем же днем, Тэхен спрашивает у Намджуна:
— Как человеку хватает совести делать вид, что между ним и другим таким же человеком ничего не было?
Они разговаривают на кухне: Тэхен, усевшись прямо на стол в дранной клеенке, Намджун, втиснувшись между грязным кухонным гарнитуром и заледеневшим подоконником, сказочно покрытым серой изморозью. В их общежитии у людей была какая-то особая тяга к кухням, похожим больше на коробку из-под обуви, в которую по утру пытаешься запихнуться, как в тетрисе. Двое первокурсников с клетчатыми тетрадями вместо лиц, трое постарше, опаздывающие на пару и оттого еще более неловкие, неуклюжие и раздражающие, тот, кто никогда никуда не спешит, встающий очень рано и едва слышно шоркающий ногами заварить себе чай, медленно и с расстановкой. Было в людях, которые это строили, помимо жажды сэкономить деньги и другое, по-настоящему корейское желание общности. Чтобы в семь утра кухня на этаже вечно была переполнена дикобразами, жующими пластилиновый тофу и вонючий скрэмбл.
— Ни любви, ни дружбы, ни переписок до утра, ни совместных воспоминаний, иногда в них остаются годы вместе пройденного. А потом — словно ничего не было. Вы снова незнакомцы.
Намджун рассматривает его лицо и каждое движение его зрачков Тэхен ощущает как руки, ползающие ему по коже. Вот он трогает веки, вот считает пальцами родинки, одна на носу, другая на щеке, третья у уха. Раз-два-три. Намджун пожимает плечами.
— А слова? — продолжает говорить Тэхен, словно встреча с Чонгуком спускает в нем все крючки и что-то внутри остается бесконечно глухо к голосу разума, а предложения, наоборот, срываются с языка слишком просто. — То, что остается обещаниями. Или простым упоминанием, которое даже не сразу замечаешь, вроде «мне так бесконечно нравится с тобой говорить» или «только ты меня понимаешь». Или совсем дурацкое, когда «я всегда выберу тебя». Получается, они тоже ничего не значат?
— Слова вообще никогда и ничего не значат, — задумываясь, Намджун по привычке кусает себе щеку. От этого его челюсть двигается, словно он жует жвачку. — Сейчас мало кто понимает, что такое концепция за них отвечать. Это развращение общества, это вседозволенность. Это, в конце концов, культура постиронии, в которой мы живем. Мемов, интернета.
— Ненавижу.
— Если тебе от этого легче.
Тэхен ногтями ковыряет дырку в клеенке, из-под которой чернеет расцарапанная ножом поверхность стола — местами прожжены целые проплешины, местами разрезы словно от маникюра. Трахался ли кто-то когда-то на общажной кухне?
— Не понимаю просто, как так можно.
Намджун сползает с угла, как переваренная каша через бортики кастрюли, и встает напротив него. Его голос тоже кажется Тэхену серым.
— Если хочешь забыть, то сильнее прочего будешь делать вид, что уже смог.
— И как это называется?
— Не знаю, Тэхен. Жизнь.
Когда Тэхен ведет Сокджина в тот же самый игровой центр той же самой дорогой, он предпочитает не думать, почему. Что угодно. Думать о чем угодно, чтобы не думать о Чонгуке и первопричинах. Не думать, не оценивать, не сожалеть. Сладко-соленая болтовня, грязь, пот, сомкнутые ладони, духота. Ступенька, ступенька — площадь, растрескавшаяся брусчатка, битое бутылочное стекло, снова во двор, там тише. Тэхен почти ничего не слышит, ни одного слова, или это собственное внутреннее гудение заглушает все остальное — не думать, не думать, руки и пальцы в чужих руках трещат, как поваленные деревья, не понимает ли все Сокджин — не думать, втащить его в грохот автоматов, заставить прыгать по стрелкам в «Dance Dance Revolution», выиграть или проиграть — без разницы. Все живет ровно настолько, насколько он сам верит. Плохо ли он поступает? Не думать. Думать — работа Намджуна. А пока: сладко-соленая болтовня, грязь, пот, сомкнутые ладони, духота.
Дружелюбно препираются по поводу качества рождественских песен и их популярности, о которой вспоминают только на сезон.
— Никто не будет слушать «Let it snow» Синатры летом, — Сокджин смеется. У него чуть тронутые постепенно сходящим морозом щеки.
— А если сильно-сильно мечтаешь о холоде, когда на улице влажная духота?
— Тогда это уже больше похоже на тюремное наказание. Пытка звуком. Слышал?
Потом они начинают говорить про узника в маске, про Францию и странную мерку Парижа как города любви, потом Тэхен спрашивает, откуда Сокджин родом, тот отвечает — из Сеула. Тэхен кивает.
— Странно, что я этого не знал. Можно было бы и догадаться, — они заходят, проскальзывают через скрипучую дверь и по ушам тут же бьет гомон игровух. Чуть помедлив, Тэхен все же уточняет: — Твои родители купили тебе квартиру?
— Да, но это деньги из чего-то вроде «моего» счета. Они завели такой, когда я родился. Хорошо быть единственным ребенком в семье.
Чужие голоса, словно записанные на расцарапанную пленку, звучат эхом; люди, где бы они не оказывались, оставляют свое эхо. Иногда оно воспроизводится: чаще ссоры и крики, проклятья, брошенные в сердцах, чем нежные колыбельные или сказки, смех. Тэхен задерживает дыхание. Считает собственные шаги. От входа до гардероба, от гардероба до обменника денег на игровые жетоны, от прилавка до зала, от первого до второго. Десять, пятнадцать, тридцать семь. Чонгука нет. Интересно, думает Тэхен, ходит ли он сюда вообще. В груди стискивает, и Тэхен трогает, чтобы перестало.
— Ты что-то ищешь? — Сокджин выдергивает его в реальность.
Это оказывается неприятно, похоже на то, когда задыхаешься под водой и кто-то решает спасти, вытащить за шкирку. Первый вдох выльется болью, тяжестью и сипами. Он отмахивается.
— Думаю, в какой нам веселее будет зарубиться. Вообще похоже, словно я нарушаю таинство места. Это вроде как была моя тайная отдушина.
Он лукавит. Меняет «наша» на «моя», как Чонгук стирает его из жизни, даже не задержав для приличия свой ебучий взгляд.
— Ты посвящаешь меня в свои секреты? — мягко замечает Сокджин.
Тэхен качает головой.
— Теперь это место — просто место.
То, как секундой дергаются чужие губы, заставляет Тэхена чувствовать ком сладких соплей где-то посреди своей гортани. Снова и снова, снова, снова. Он сглатывает.
Как-то раз они, сидя за столом в кафетерии, обсуждали с Чонгуком школьный буллинг. Это был конец весны и подавали холодный суп с морскими ушками, зеленый горошек и пудинг. Пудинг был больше похож на коричневый плевок в поднос. Они платили за обеды, хотя это и не подразумевалось обучением, но никто просто прямо не вносил в графу «сопутствующие расходы» пункт о якобы бесплатной еде, и с каждым годом цифра для оплаты просто увеличивалась.
— Не знаю, — сказал тогда Тэхен, — никогда не являлся ни жертвой, ни нападавшим. Мне как-то пофиг было.
— Я тоже. Но я был в компании, которая таким занималась. Это типа как «мы крутые», только для подростков, а мне никогда не хотелось встать на защиту слабых.
Чонгук поддевал горошины металлическими палочками и пытался забросить их себе в рот. Иногда он подкидывал их настолько высоко, что горошина пролетала мимо его лица и катилась по полу, пока хватало инерции. Чонгук даже не оборачивался.
— И что? Вы были подростками, они жестокие и не понимают много разных вещей.
— Ничего, в целом, — как-то незначительно он повел плечами, Тэхен заметил, что разговор был неважным, но только для него, Чонгук говорил с налетом, но это было напускное. — Мне потом как-то много позже, один друг, с которым мы зависали в этой компании, сказал, что ему всегда хотелось в моменты чужого унижения сделать что-то значительное, остановить любое насилие сильных против слабых. Почувствовать себя правым и могущественным, когда ему такое по плечу, но не в потворстве, а противоречии.
Отрыв газировку «Поко» с виноградным вкусом, она зашипела и запенилась, Тэхен быстро приложился к горлышку, чтобы не разлить все себе на колени. Горечь ему не понравилась, и он сморщился.
— В следующий раз надо брать то, что знаешь — вкусное. Заебло пробовать новое и разочаровываться, — сказал он. Посмотрев на все еще жующего горох Чонгука, он тут же вернулся к теме. — А ты, получается, так никогда не думал?
— Не-а, мне как-то все равно было. Мы ничем таким не занимались, просто иногда смеялись над одноклассниками. Сейчас понимаю, что все было не очень красивым.
Незаданный вопрос Тэхен катал во рту как безвкусную жевательную резинку. Пудинг он даже пробовать не стал, жижа болталась на его белом подносе как чья-то сопля. Отпил еще газировки. В нос ударило.
— Все мы умные задним числом, — ответил он, потому что не знал, что Чонгук на самом деле хотел от него услышать.
Сколько гороха тот разбросал по полу, пока не переключился на отвратный пудинг, Тэхен никак не мог сосчитать.
— Еще он сказал мне, что если над тобой издеваются, ты вряд ли узнаешь о себе что-то очень важное, а вот издеваясь над другим, узнаешь о себе такое, чего потом не забудешь.
Тэхен не помнит, что тогда отвечает ему, о чем они говорят, к чему все приходит, но последние слова — отчетливо, словно этот рефрен прописывают ему на обратной стороне век.
Только теперь он их понимает, и понимание это ему жутко не нравится.
Тэхен предлагает Сокджину соревноваться на желания, но Сокджин отказывается, говорит, он не настолько азартный и пришел сюда просто поразвлекаться. Он почти во все, во что они играют, проигрывает. Тэхену нравится и не нравится одновременно, как непохоже все ощущается здесь с Сокджином. Они зависают в аэрохоккей, смеются, катают шайбу по столу под отголоски бренчащей мелодии из «Banana mama», пока кто-то очень сильно в ней сосет; растягивают время как резинку, все сильнее и сильнее, пока в один момент она с силой не бьет Тэхену с неприятным скрипом. Кожу ошпаривает, и он понимает — «непохоже» тут именно то, что это он сам ждет другого. Ему хочется, чтобы, проигрывая Сокджину, тот загадывал ему тупые желания, кричал и пыжился от каждой своей победы, хочется соревноваться и перекрикивать друг друга. Это все может сделать и Сокджин. Но Сокджин не Чонгук. Настроение портится в концы.
— Потрахаемся? — Тэхен звучит зло.
Кому и что он хочет доказать, закольцовывая трассу, сам до конца не понимает. Каких ответов он ждет, ждет ли он вообще чего-то или нет. Мнет пальцами переносицу. Они стоят чуть погодя от входа, и электронная сигарета, тропическая ашкьюди, призывно шипит, когда он затягивается. Дым послушно скользит между прядей на его лбу и растворяется в вечернем свете города. Сеул кажется ему враждебным.
— Можно, — перетоптываясь на месте отвечает Сокджин. — У меня?
— Нет, нет. Давай у меня. Завтра тебе зато недалеко до универа, если останешься, — ему не нравится, как звучит последнее. Тэхен исправляется: — Оставайся.
— А сосед твой? Через стенку будет слышно.
Отмахивается, качая головой.
— Да не похуй ли?
Больше они не говорят. Тэхен чувствует, как настаиваются мысли в его черепе и с каким ходом двигаются по протоптанной дороге. В общежитии на этаже к тому времени тихо, но не темно — лампочки в проходных коридорах срабатывают от движения. Тэхен начинает приставать к Сокджину еще идя по лестнице, он сзади, а Сокджин спереди, и Тэхен щипает его за задницу, потом хватает за руку и заставляет остановиться. У Сокджина краснеют уши. Тэхен целует его, так и оставшись на две ступеньки ниже, и Сокджину приходится наклоняться, но все Тэхену кажется чуждым и злым, каким-то резким. До двери его комнаты они доходят, сцепившись руками и ногами, путаясь в них и посмеиваясь, долго целуются прямо около, потому что Тэхен никак не нажимает на ручку, чтобы открыть. Внутри него серо и мокро. У всех них, понимает Тэхен, внутри одинаково серо и мокро: он, Чонгук, Сокджин, даже Хосок или Намджун. Пальцы путаются в медных волосах Сокджина, больно цепляются, наверное, он выдирает ему несколько волосинок от неопрятных поглаживаний, но ничего не слышит против. Чувствует, как холодный нос упирается ему в щеку. И когда Сокджин наклоняется, чтобы оставить поцелуй ему под челюстью, когда его собственный тяжелый и влажный выдох растворяется в искусственной тишине общежития, так и не доносясь до людей в своих комнатах, когда Тэхен поднимает взгляд — Чонгук. С лицом человека, не выражающим ничего внятного. Наконец, он смотрит Тэхену в глаза. Всего-то надо было…
Тэхен смотрит на него как из-под тяжелого занавеса морского тумана, будто пытается понять, сдохнет он прямо сейчас или все же когда сойдет на берег. Будь у него воля, что Чонгук бы сделал? Тот шарит глазами по миру вокруг них, сжатому до ничтожного пространства между двух грудных клеток, и Тэхен знает этот бесплотный взгляд лучше, чем кто-либо еще. Так смотрят потерявшиеся в толпе дети, у которых не остается больше никакого выбора, кроме как растерянно замереть под мечущимися куда-то ногами — и они замирают, начинают всматриваться в туфли. Это мамины? Это папины? У мамы они были зеленые? На каблуке? А папа был в кроссовках или ботинках? Пока им говоришь, что не надо беспокоиться, они с этим ищущим прицельным взглядом роются по телам, чтобы не заплакать. Бестолковым. Несчастным.
Разница в том, что они находят, и плакать не приходится.
Чонгук замирает. Тэхен тоже. Сокджин горячо шепчет ему куда-то в кожу:
— Пошли же.
Интересно, это слышит Чонгук? Может ли Сокджин повторить погромче? Тэхен ерзает, открывает дверь, пропускает ничего не подозревающего Сокджина внутрь, напоследок его поцеловав. Без зубов, языка, кусаний. Тэхен не закрывает глаз, а Чонгук — не отводит. Когда Сокджин исчезает в глубине комнаты, Тэхен оборачивается. Чонгук все еще стоит на месте, словно пришибленный. Тэхену хочется броситься к нему и заплакать, но вместо этого он захлопывает дверь изнутри, раздевается и они с Сокджином занимаются сексом, потому что это и есть их ебучий выбор.
Сеул пахнет пыткой. Вздумав встречается с Хосоком, Тэхен уже знает, что ничего хорошего не выйдет, и готовит себя к этому, рассматривая свое отражение в каждой попадающейся витрине, из-за чего, конечно же, опаздывает, и Хосок ругается на него посреди парка. Тэхен не из тех людей, которые делают что-то через силу постоянно, но ему почему-то неловко перед Хосоком, зная, как может кончиться их разговор. Они бродят по закоулкам Олимпийского, день выдается удачным: в Сеуле снега к середине января почти не остается.
Это не Тэгу, где все вокруг похоже на подмоченную, но все же сказку. С Сокджином, кутаясь в смешные дутые куртки, они часами бродили по праздничным ярмаркам, пили ужасно сваренный глинтвейн, покупали друг другу подарки — Тэхену достаются лиловый галстук и пряник в форме сердца с глазурной надписью, что совсем не удивительно, «сердце», только на английском, — они играли в снежки, фотографировали детали Рождества, разбросанные по городу, в теле потом все ныло, они с Сокджином вели себя правильно, и Тэхен никогда бы не проснулся. Никогда бы сунул больше носа из Тэгу, если это возможно.
Тут же снега остается мало, он едва припорашивает окрестности, наверное, стремится спрятать от глаз прохожих брошенный на околицах мусор, дотлевающие сигаретные бычки, скомканные буклеты. Тэхен поджимает губы, пальто совсем не греет, следит за тем, как переступает через газетные вырезки и харчки. Брезгливо осматривается. Они болтают с Хосоком обо всем и ни о чем конкретном: кто как провел праздники, как поездка, какие подарки, почему каникулы заканчиваются так быстро, сколько после всех разгульств осталось денег. Когда Тэхен рассказывает о бабушке и ее любви к Сокджину, Хосок долго и громко смеется на весь парк.
— Чонгук праздновал с вами? — Тэхен спрашивает это невзначай, пока с усилием стирает платком пыль с кожаной сумки и приглаживает сбившийся на шее шарф, который когда-то ему связала в подарок мать.
— Да, с нами у Намджуна, к родителям ехать вообще отказался. Слушай, раз ты сам начал эту тему, решите уже свои проблемы и живите дружно. Атмосферу портите своими кислыми минами, — Хосок бросает это через плечо, будто говорит не с Тэхеном, а с пустотой между голых стволов деревьев, и буквы повисают в воздухе тяжелее, чем пыль, которую Тэхен только что усердно смахивал.
— Так он что-то про меня сказал?
— Нет.
— Вообще ничего? Ничегошеньки?
— Ничего в кубе, — заверяет его Хосок.
Тэхен поднимает голову слишком быстро, прекращает рассматривать место, куда собирается делать следующий шаг; как будто кто-то только что заехал ему по затылку, и слова срываются прежде, чем он успевает их отмерить:
— Правда?
Хосок хмурится.
— Бля, перестань. Не делай вид, что ты не при делах или «ой, я не знаю, почему он со мной не разговаривает». Если я изначально ничего тебе не сказал про твой свинский поступок вообще не значит, что я его поддерживаю или, хрен знает, поощряю. Я твой друг, я хочу быть на твоей стороне, пространство, свободное от осуждения и все такое, но я и друг Чонгука тоже. А ты, — Хосок пинает носком ботинка чачу грязи и снега, та отлетает на пару дюймов и приземляется с противным хлюпаньем прямо в небольшую лужу, — ужасно с ним поступил. Решите все между собой, помиритесь и весело забьем болт. Мне тоже что-то не нравится быть между вами, как неприкаянный.
— Ну, Хосок, — язык прилипает к небу на пару секунд, словно Тэхен раздумывает, как ему продолжить, потом сминается к ряду передних зубов и утыкается в них. — А он?
— Что — он?
Шум и разговоры людей вокруг растворяются, остается только парк: мокрая земля, запах стоялой сырости и мороза, холодное солнце.
— А он как со мной поступил?
Хосок останавливается. Тэхену тоже приходится затормозить. От редко падающих лучей вечно улыбчивое лицо Хосока кажется ему ярким, разглаженным, как новый лист бумаги. Когда он говорит, рот кривится. Одна бровь немного приподнимается, будто в неверие.
— И как же он с тобой поступил?
Кишки сводит. Пораженный самым простым вопросом, сказанным извне его личного сознания, Тэхен столбенеет от кончиков ушей до пяток, кости наливаются холодным металлом и делают его тело более не его, ему не принадлежащем. Тэхен минуту или две смотрит на все со стороны немого зрителя — на себя, застывшего на месте и пришибленного правдой, и Хосока, который время от времени почесывает под шапкой голову. Люди проходят мимо них, огибают по тротуару две замершие друг напротив друга фигуры, кто-то неодобрительно косится — «встали и стоят посреди, загораживают» — кто-то, как маленькая девочка с рюкзаком за спиной, даже не отрывает взгляд от асфальта. Проходит мимо, словно не замечает, как Тэхена клонит к земле с неестественной силой. У нее розовый портфель. На нем напечатана некрасивая ламинированная радужная кошка. Тэхен полудышит.
Он не знает.
Он не знает.
Как Чонгук поступил с ним?
Тэхен не знает, как. Знает: свою боль, переживания, холодные мурашки после редких поцелуев, теплую кожу под пальцами, пережеванную надежду, одиночество, чувство грязного секса, запасного варианта, несчастливого конца, предрешенности, смешную улыбку и две родинки на лице, моменты веселья, вкус языка, моменты отчаяния. Но как Чонгук поступил с ним?
Можно ли винить людей за то, что они не отвечают взаимностью? Что не любят в ответ? Что не замечают чужой любви?
Можно ли тогда винить и Тэхена тоже?
— Плохо, — говорит он.
Голос у него выходит каким-то другим. То ли выше, то ли просто напряженнее. Если бы Тэхен сам не открывал рот и не ставил язык в положение, чтобы произносить звуки букв, а буквы складывать в слова, то никогда бы не узнал в этом себя.
— Не хочешь рассказывать — не рассказывай. Только не говори мне, что я хуевый друг, потому что кто-то должен протереть тебе глаза. А кто, если не я, правда?
Хосок посмеивается. Его ладонь ложится на плечо и быстро постукивает по нему. Потом ноги отмирают, Тэхен делает шаг, Хосок повторяет за ним.
— Ты судишь.
— Да нет, мне похуй. Просто хочу сказать, потому что другие этого не сделают. Вдруг ты еще не понял, Чонгук сильно злится, ну ему и есть за что. Ты начал тереться с человеком, про которого он нам с тобой дышал последние три с половиной года, ты прекрасно знал об этом и забил хуй, потому что — ах, Сокджин! Влюбился ты в него сам, не знаю, если да, то я рад за вас. Правда, как могу. Но из всех людей на планете это реально должен был оказаться любимый человек твоего друга?
Тэхен ковыряет слякоть ботинком, оставляя в мокрой земле неуверенные следы, и только потом медленно отвечает:
— Все сложно.
Боковым зрением он замечает, как Хосок кутается в куртку. Его шапка с большим помпоном на макушке постоянно сползает на лоб. Красные волосы торчат из-под нее, как ветки клена.
— Всегда все сложно, Тэхен, тут просто надо понять, что иногда свинотский поступок — это свинотский поступок. Хочешь его исправить, так приложи какие-то усилия, я не знаю, попробуй поговорить с Чонгуком.
— Он сбросил оба моих звонка, план дерьмо.
— Не ребятничай. Сходи к нему в комнату, в конце концов, если у него переболело, он выслушает.
Тэхен перебрасывает сумку с одного плеча на другое, одновременно с этим достает электронку из внешнего кармана и тут же затягивается. Светодиод на ней мигает зеленым.
— Так он все же говорил тебе что-то, да? Про меня? Про Сокджина? Про нас с ним? Не знаю, про свое отношение ко всему вокруг.
В знак негласной солидарности Хосок лезет пальцами в карманы куртки и выуживает оттуда пачку сигарет «Честерфилд», открывает ее и подхватывает губами стик. Его металлическая зажигалка с первого громкого «чирк» лижет огнем кончик сигареты.
— Не-а, ни одного слова. В какой-то момент мне почудилось, что он забыл ваши имена.
Музыка ветра на двери кофейни звякает тонко, почти свиристелью, и этот перезвон кажется Тэхену пустым, слишком ярким, высоким для этого мира. Внутри тепло и сухо, почти все столики оказываются свободны. Из маленькой колонки за прилавком играет Джастин Бибер. Пахнет мокрой бумагой и зернами. Тэхен кивает в сторону сезонного меню и всего прочего с ароматом «имбирный пряник», Хосок фукает, замечает «как банально». Продавщица, милая и приветливая девочка, подсказывает им, что у них сейчас нет бамбла. Кода Хосок тянется за картой, чтобы расплатиться, она задерживает взгляд на его запястье.
— Ужас, как ты мог ей понравиться, — смеется Тэхен. Они садятся за столик у окна. Джастин Бибер сменяется на популярную в двадцатом году «Sugar crush» от ElyOtto. — Я же стою рядом.
— У тебя поперек лица довольное «я ебусь». Так что сложно не заметить эти лампочки. А у меня такой вид, как будто я не вылезаю из коробки и живу самую затворническую жизнь самого возможного затворника.
— Может, ебемся мы с тобой. Устал быть принимающим?
Хосок отражает на своем лице всевозможное пренебрежение:
— Фу.
Телефон мигает сообщением, и Тэхен улыбается почти против воли — «не могу смеяться без тебя», пишет ему Сокджин, «там на видео дедушка едет на роликах с котенком на руках, в конце падает, а бедный котенок летит в стену, хочу смеяться, без тебя не получается». Последним сообщением он прикрепляет ссылку на ютуб. Хосок стучит по стеклянному столу, сильно щелкает ногтями. Тэхен вдруг спрашивает:
— У тебя нет такой странности в поведении, когда ты обижаешься, ты знаешь, что тебя жутко задело, человек причинил тебе боль, но ты просто не можешь сказать ему об этом?
Две упаковки сахара, деревянная палочка, Тэхен съедает ей пенку на кофе больше, чем помешивает до полного растворения друг в друге эспрессо, молоко и имбирный сироп. Хосок хмыкает:
— Есть, конечно. Думаю, у всех это в базовых установках. Не плохо и не хорошо, иногда я говорю «мне неприятно», иногда проще промолчать.
— А если ты всегда молчишь? Терпишь?
— Хэ зэ, получится ли из этого что-то хорошее. Дотерпишься и в итоге озлобишься, а человек даже не поймет, за что.
— Смотри: ты обиделся. Ты стерпел. Но ты всем своим видом дал знать — даже если непреднамеренно — что-то явно не так. Твоя обида не прошла незамеченной. Другой человек вроде бы пишет «что-то случилось?», как бы намекает на разговор, ему хочется решить проблему, а если еще при этом он точно знает, что тебя задело и начинает «хочешь, я так больше не буду» или «давай сделаем все, лишь бы ты успокоился», а тебя это злит только сильнее и сильнее. С каждым вопросом ненависть к происходящему, себе, к человеку, к своим чувствам булькается где-то поперек горла. А сблевануть никак. Пишешь, что все в порядке. Хотя ничего не в порядке. Почему?
После очередного глотка в уголках губ Хосока остается кофейная пенка. Тэхен протягивает ему салфетку, Хосок быстро обтирает ей рот.
— Как будто бы хочется, чтобы до тебя достучались, раз обида все же показательная.
— А вот можно ли считать эту обиду показательной, если ты просто не в силах в моменте вернуться в ту колею, из которой выпал? Нужны два-три дня, успокоишься, забудешь, потом не будет раздражать ни человек, ни ситуация так сильно, чтобы постоянно кривить рожу.
Снова звенит музыка ветра. Кто-то выходит. По ногам струится холодный воздух снаружи. Хосок пожимает плечами и ежится.
— А потом дерьмо накопится, и ты лопнешь в своем мыльном пузыре. Пуфнешься. Пуф — и все. И ты, и человек, и ваши с ним отношения.
В одной из тех плоскостей, в которых Тэхен рассматривает вопрос, Хосок точно прав. На самом деле он думает, какая это все чушь. И человек — венец чуши, ее главный созидатель. Хосок добавляет с нарочито умным видом:
— Если это серьезная обида, поставь в известность ее виновника, может, он не поймет нихера, а может задумается. Смысл говорить ртом всегда есть.
Тэхен слишком громко фыркает, и кофе едва не идет у него носом.
— И поругаться в итоге из-за этого.
— Ну не всегда же честность сводится к ругани.
Тэхен знает, что мир настолько прост, понятен и предсказуем, что есть шанс того, что каждое сомнение в его голове развеяно еще до его появления, каждый вопрос, возникший в ней же, имеет заранее ответ. Как, должно быть, бессмысленно его существование, как бестолкова его реальность, которую ему и остается, что проживать. Очередная чушь. Все время они придумывают себе проблемы.
— А если ты до упора, до блевоты не хочешь говорить про свою обиду? Ни виновнику, ни кому-либо еще, тухнешь с ней, как безголовая рыба. Вроде сформировавшейся частью башки и понимаешь, что надо сказать и полегчает, только заставить себя не получается.
— Значит, — отвечает ему Хосок, снова начав стучать пальцами по стеклянному столу, — тебе самому вставляет бесконечное состояние пережевывания внутри себя. То есть, если бы ты хотел, то смог бы заставить. А если не хочешь, найдешь тысячу оправданий, почему этого не сделать. Так и получается, что тебе нравится вариться в обиде. О, может даже не так. Нравится, что второй человек не понимает твоего поведения и его это таким образом тоже задевает? Если ему не похуй, конечно. Ждешь, что он первый взорвется, прибежит. Ты как курица в супе. Он — твоя приправа.
За окном проносится много-много чужих жизней. Под зонтиками, в шапках, в сапогах под коленку, с улыбками и телефонами в руках. Все куда-то спешат. Спешат пожить. Тэхен уныло задерживает взгляд на людях, прежде чем снова вернуться к Хосоку и его улыбке.
— Надо было все-таки идти к Намджуну, ты такой лапши мне навешал.
В притворном возмущении Хосок стучит Тэхену по голове, и стол от возни под их локтями ходит ходуном. Остатки кофе в стаканах бултыхаются, как море во время шторма. Рожденный от теплой усталости смех щекочет Тэхену нос, он не сдерживается и позволяет себе страдать им недолгие пару секунд.
— Потому что это какая-то порнография головного мозга, — Хосок мягко улыбается. Его губы становятся похожими на сердце, красные волосы окантовывают его с двух сторон. — Мне кажется, с возрастом это все пройдет.
— Конечно, — смеется Тэхен. Хосок, наверное, закатывает глаза, но Тэхен уже снова рассматривает яркие, темные, разноцветные, маленькие и большие жизни за окном. — С возрастом все из нас отвалится, как молочные зубы.
Лениво покачивая ногой и глядя на то, как людям быстрыми переборами сменяют друг друга на тротуаре под его взглядом, трогает руками остывший стакан, пахнет все еще незнакомо — той же мокрой бумагой, сухостью, буквами чужого-родного имени — те могут из него выпасть, а Тэхен все равно узнает. В голове носятся мысли. Ответ — что-то между эхом и мычанием. У него завелась новая любимая привычка, раздражать.
— Это ты все к чему? — в итоге спрашивает Хосок, поднимаясь со стула. Ножки скрипят по полу противным трескотом. — К Чонгуку?
— Да и нет, — неоднозначно качает головой Тэхен. — Не только к нему.
В комнате общежития все остается на своих местах с того момента, как Тэхен въезжает три года назад: та же пыль, в углу еле светящая лампа и одна на потолке, рядом с той порой плодится плесень от вечной сырости; те же люди, те же грани столов, ковров, кровати, шкафа, тот же вид из окна. Пыль пахнет привычкой. И все же, что-то остается не так; больше всего Тэхена пугает то, что чувство знакомое. Перед тем, как разойтись по разным корпусам, Хосок щипает его за ухо.
— Все-таки Чонгук кое-что сказал. Но это даже, наверное, до того, как вы поругались, — говорит он.
— Что?
В голосе Тэхена проскальзывает какая-то мальчишеская радость, как будто он этого больше всего и ждал, но тут же съедается раздражением и накатившим осознанием. Вечно все выходит глупо и тупо. И Тэхену от этого, что неудивительно, глупо и тупо.
— Он сказал, что ты куда-то дел его книгу по социологии, а ему надо сдать ее в библиотеку.
Тэхен прикрывает глаза. В своей комнате сосед громко клацает по клавишам ноутбука. Как нелепо, думает он, всегда все получается. С едва слышным невнятным звуком: предсмертным вздохом ненависти, выдохом облегчения или глубокого нежелания продлевать обиду, он ведет руку назад, хочет дотянуться до телефона, высвободиться из пустоты, но мгновенно останавливается, и его рука, как тяжелый маятник, идет в обратный ход, всем весом плеча, плавно и с силой. Ладонь встречает шею, между ними — дюйм и хлопковая футболка. Чушь происходит и с ним, и он является ее злоебучим рассадником. Лицо Тэхена трескается, лопается, похоже на мыльный пузырь. Как и сказал Хосок: пуф. И все.