Теория многоугольника

NC-17
В процессе
38
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 198 страниц, 86 775 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник

Угол Ч.

Настройки
Сокджин не сдох. Какое удивление. Чонгук, к сожалению, тоже. В начале третьего в небольшом кафе «A Twosome Place» на сочленении улиц в районе Силлимдон Чонгук впервые видит Сокджина после Рождества. Он узнает его со спины: его светлое пальто, его вьющиеся каштановые волосы, подчеркнуто прямая осанка. Среди темных пятен Ким Сокджин возвышается светом маяка. В помещении работают два кондиционера, немного холодно, от теплой улыбки Сокджина только холоднее; Чонгук засовывает руки в рукава толстовки и глупо, даже детски жаль, что Юнги вылечил ему простуду. — Ты сейчас лопнешь, — говорит ему Хосок. Он наклоняется, шепчет на ухо Чонгуку, Чонгук даже думает, что Хосок хихикает, но когда он отстраняется и его лицо теперь достаточно далеко, чтобы повернуться, Хосок смотрит внимательно, серьезно. Сжимает губы, качая головой. Немое «не надо». Чонгук вдруг находит себя внезапно злым и оскорбленным. — С чего бы? Хосок не закатывает глаз, не улыбается, не смеется, он совершенно пусто кладет ладонь ему на коленку под столом и похлопывает, словно Чонгук ребенок, которого надо угомонить. — Ты упустил свой шанс, — отвечает Хосок. Чонгук отворачивается. Правда на вкус безвкусная и пресная. Другой вопрос, ебет ли его это так сильно. Когда Чонгук достает телефон, чтобы сделать вид полного отвлечения от реальности, взгляд Хосока задерживается на клочке бумаги, тот вставлен под пожелтевший от времени силиконовый чехол. Он весь ветхий и измятый, местами давно помутневший, но надпись красной гелиевой ручкой все равно можно различить: «Чон Чонгук настоящий молодец, он отнесет…» Бумажка сложена пополам, сгиб проходит точно по второй строчке написанного, обрывает фразу. Сбоку подрисован маленький значок большого пальца, вытянутого вверх. Несложно догадаться, чей это почерк. Дверной колокольчик снова звякает — уже на прощание; влажный воздух снаружи пролетается по залу и сразу обнимает, как холодное одеяло. Чонгук старается задерживать взгляд на швах на чужой одежде, рассматривает свои кроссовки, стоптанные временем и мокрой зимой, вежливо здоровается с подошедшим к ним, наконец, Сокджином. Чонгук облегченно выдыхает, когда целых сорок минут никто не спрашивает про Тэгу, про то, как у Тэхена идут дела; выдыхает еще раз, когда видит Сокджина в окружении смешных шуток Хосока и не таких смешных — от Намджуна. Их разделяют считанные дюймы, Чонгук может протянуть руку и коснуться его локтя, может вытянуть ногу и оставить на его брючине грязный след подошвы. Волосы Сокджина от влажности на улице смешно пушатся, превращая его всего в выцветшую, натуральную пряжу, будто он постоянно носит смешную шапку вокруг головы, обрамляющее его лицо облако. Чувство полной капитуляции внезапно остро лижет Чонгуку копчик: он дергается, задевает стол коленкой, стаканы с напитками подскакивают вместе по инерции. Все смотрят на него, и Чонгук отнекивается — просто поежился, холодно. Сокджин тут же встает, уверяя, что тогда надо попросить сделать кондиционеры слабее. Чонгуку противно ощущать это на своей коже, себя в свой коже тоже, но это случается так давно, он уже не может различить, почему на самом деле. Было ли это в действительности из-за Сокджина? Или от несвойственной ему слабости, которую он отрицал в себе как явление, а потом макнулся в нее с головой? Чонгуку противно осознавать — взгляд на Сокджина, тот улыбается Намджуну на его что-то очень пафосное и нелепое, красивого до невозможности, все такого же не судьба и что никогда ею не станет — как все в его жизни склоняется к некому извращенному в понимании фатализму. Все случается с ним по чуть-чуть, маленьким просветом, неугасающей верой в то, что может быть, просто может быть, где-то там их уже давно написанная история еще сделает свой решающий поворот в сторону Чон Чонгука. И все будет лучше. И все будет хорошо. Ну, Чонгук ужасно хреновый фаталист, на самом-то деле. — Теплее? — тихо интересуется Сокджин. Протянув руку через стол, он глухо постукивает пальцем по предплечью Чонгука. Почти все касание снедается в ткани толстовки. — Не стоило. — Не говори глупостей, — Сокджин убирает руку, переключает свое внимание на Хосока. — Тэхен сказал, ты хочешь устроиться на работу?.. Как быстро, думает Чонгук. Ким Сокджин, вернувшийся со счастливых тэгувских каникул, делает Чонгуку россыпь дроби прямо в атрофировано-счастливое по дефолтной установке лицо. Выражение приятной улыбки трескается в уголках как эмаль на барельефе, не портит красоту, но заметно, и Чонгуку почти противно от того, что он в кой-то веке не может сдержать себя. Чужое равнодушие легко потрогать руками — Чонгук весь в химических ожогах от того, что ему недостаточно. Метафоричное сердце болит, Сеул все еще погребен под зимней слякотью, Чонгук травит себя юморесками про ненависть. Поразительная в своей стабильности романтика. Чонгук давно уже не понимает, что происходит. И походу это «не понимает» длится с того самого момента, как Тэхен полез к нему кровать, хотя прекрасно по списку был ознакомлен с каждым, мать его, пунктом, первым из которых стояла обозначенная большая и невзаимная к Сокджину. И Тэхен мстит, и Чонгук это знает. Просто Чонгук чувствует, как под конец января его жизнь систематично совершает заворот на новый адов круг, и ничего с этим не делает. Первое, что запоминает Чонгук о Сокджине — первое, что Сокджин всегда пытается подчеркнуть — у него есть человеколюбие: четко выверенное количество доброты для тех, кто в ней нуждается, теплота неравнодушного, яркого солнца, каким он сам и является, отражается у него в мимических морщинах у губ, обернутое в пушащиеся волосы у самых ушей. Реакция людей вокруг естественна на вещи, отдаленно напоминающие слабость в отрытом сердце. Вот, говорят они, звонко смеясь, человек, который не познал в своей жизни настоящего ужаса. Ему надо с ним познакомиться, как только то произойдет — он перестанет быть таким светлым. Будто вместе с собой Сокджин приносит зеркало и показывает всем вокруг, что людей не обязательно ненавидеть. Он нравится им, потому что невозможно не любить доброту к себе, и он противен им, потому что сами они не в силах быть такими же открытыми миру. Чонгуку хочется ухватиться за Сокджина, вцепиться в него всем, что у него есть: зубами, руками, душой, склеиться с ним, влиться в него вместе с кровью, заполнить его легкие вместо кислорода. Попросить его, умолять его. Зачем тебе Тэхен? Ну зачем? Чонгук тухло и молчаливо наблюдает, как спина Сокджина скрывается за поворотом на обратном пути. Они прощаются так же скупо, как разговаривают за столом — улыбками, которые не несут под собой ничего важного. Словами, которые складываются во все что угодно, кроме настоящей жизни. Почему же так сложно сказать правду? И вот потом они все вместе сидят в столовой корпуса, Хосок громко возмущается про изгаженное начало учебы и «этот препод — мудачье сраное», за что Намджун влепляет ему подзатыльник, якобы праведник от мира обездоленных. Глухое «топ» от соприкосновения руки с черепом вызывает волну хохота за столом. Красные волосы Хосока отрастают за зиму, полностью скрывают брови и путаются в ресницах, он вечно их убирает. Тэхен пьет зеленый чай и с пеной у рта доказывает, что такими темпами никто ничего опять не сдаст летом, хотя Чонгук не уверен, что до лета вообще надо доживать, а Сокджин… Сокджин улыбается — только Тэхену, пока тот даже не смотрит в его сторону, не обращает внимания на ту невесомую нежность, и Сокджин осторожно перехватывает его за край свитера, когда агрессия и крик доходит до своего пика. Тэхен понижает голос на несколько октав, кивает. Сокджин тоже кивает ему. Чонгук давится своим глухим безнадежным «я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю люблю люблю люблюлюблюблюлюблю тебя» и продолжает ковыряться в рисе. Чонгуку хочется втиснуться в Сокджина всем своим существом; такие моменты он все чаще после начала учебы наблюдает и все чаще в них он представляет, как влезает в Сокджина целиком. В распахнутой рубашке, разведенной надвое грудной клетке, его светлой нетронутой кожей должен оказаться он сам — уродливым шрамом человека, который не спрашивая оккупирует себе место под диафрагмой. Чонгук зевает, потому что мысли начинают копошиться в голове слишком четко. Это неправильно, но Чонгуку все равно, что в этом мире может считаться правильным, если Сокджин начинает встречаться с Тэхеном. Это разве правильно? Хосок чуть не переворачивает стакан, когда речь заходит про отработку коллоквиумов по высшей математике. Никто из них, сидящих за столом, не замечает запаха трупной гнили от человека, сидящего всего-навсего в дюйме. Как такое возможно? Почему самые близкие люди не видят, как ему плохо? Чонгуку хочется заплыть за контур тела Сокджина, хочется истечь на Сокджина больше, вытеснить из него всю человеческую чушь про Тэхена. В Чонгуке много жидкости для заполнения пустот: слезы, лимфа, костный мозг, семя, слюна — еще больше банального, понимания, принадлежности, нуждаемости, любви. Любовь в нем четвертый год зреет, как перебродивший фрукт. Если надавить, тонкая кожица самоуничижения и обиды треснет. Может быть, Чонгук тогда заплачет. Иногда он начинает представлять и это. Позволить себе плакать сложнее, чем пытаться не переживать зиму. Его сердце не разбивают по одной простой причине — для этого сам Чонгук никогда так и не вынимает его из груди. Оно все в штампах и клеймах чужого имени, а бьется почему-то у него. Юнги называет это трусостью. Чонгук с ним согласен. — Слишком тонкая куртенка, — говорит Сокджин, залезая пальцами в рукава Чонгуковой ветровки. — Ты почему ходишь в такой? Он аккуратно прощупывает прокладку, прямо как заботливая мамочка, и длинные пальцы быстро шелестят между толстовкой и тканью верхней одежды. Чонгука дергает от неожиданности. — Напугал! — вскрикивает он. Руки у Сокджина так и остаются между руками Чонгука еще несколько очень приятных секунд. — Ты чего так тихо подкрадываешься? Сокджин фыркает, возвращая все на свои места. Соблюдая вымеренную годами дистанцию, он отходит на несколько шагов и пожимает плечами, улыбаясь. Улыбка у него все такая же солнечная, как втиснутая на лицо мягкая тень краски, и Чонгуку хочется встряхнуть его за плечи, чтобы перестал. Вот в это во все — таким несмываемым и трусливым, таким не про него, не для Чонгука отданное и сделанное. — По идее я ждал Намджуна, но он засел в библиотеке с младшаками, а тут вижу — ты. Ну, пойдем вместе, что ли? Чонгук оскаливается в улыбке, со скоростью света заматывает шарф и несколько раз для профилактики кивает, чтобы Сокджин правда понял, что Чонгук пойдет куда угодно. Сердце предательски подпрыгивает под горло. — И все-таки куртка у тебя слишком легкая для такой погоды. И на ногах, Чон Чонгук, ты умереть от обморожения хочешь или что? — возмущаться у Сокджина получается отменно, хеновски, становится даже виновато, потому что Сокджина паталогически не хочется расстраивать. — И шапки нет. — Нет, — улыбается Чонгук. — Исправим, — заверяет его Сокджин. И все. Чонгуку кажется, что Сокджин одним своим словом может и вправду исправить именно все. Они добираются до рынка пешком, первый попавшийся оказывается по гугл-картам в трех кварталах. Сокджин урывками смеется, Чонгук много болтает, скорее от нервов, чем по надобности. У него начинается словесная эпилепсия, но Сокджину все равно, и Чонгук перестает себя сдерживать, просто радуется. Сокджин мастерски выбивает у продавщицы понравившуюся Чонгуку серую шапку-ушанку со скидкой за красивые глазки, делает с ней селфи на память, пока та приговаривает про его модельную внешность. Теплая и мягкая, на двух завязках, шапка смешно обтягивает голову, когда Сокджин, смеясь в голос, напяливает ее Чонгуку на лоб, чтобы больше не смел мерзнуть. Он делает это с заботой и улыбкой, той самой, которая может быть «только Чон Чонгуку». Чонгуку резко становится не по себе за свои подростковые выкрутасы, сразу хочется прыгнуть в рукавички, меховую парку и сгрузить уже летние суперстары, изгаженные зимой в концы, куда подальше, лишь бы Сокджин не ворчал на него. Это кажется ему таким глупым, но таким правильным. Он не может не улыбаться в ответ. Чонгуку нравится здесь все. И Сокджин, и смех его, и собственная рука на локте Сокджина, сначала вроде чтобы не потеряться, потом Чонгук просто «забывает» ее убрать, и то, как Сокджин может отдавать всего себя одному человеку, будто не жалко, и создавать этим впечатление нужности. Как будто Сокджину и вправду нужен только он, пусть даже на эти жалкие два часа. Чонгук дурак, раз верит. Но Чонгуку нравится в нем все. Всегда нравилось. С того самого момента, как увидел. Все. Кроме Ким Тэхена дыркой в области сердца пять дюймов диаметром. Того, что по первому, мать его, звонку, Сокджин готов складочкой у Тэхеновых ног, тупой жертвенностью, этим невыносимым ярлыком «они встречаются», всплывающим в голове. И вес руки Чонгука на его локте ровным счетом ничто, пустота. Обратная гравитация возвращает Чонгука из сказки в реальность, руку он убирает с локтя Сокджина почти сразу же, как тот берет телефон. Вот такое Чонгука резко спускает с небес на землю. И такое Чонгуку ужасно не нравится, до крика. До этого «поцелуй меня, сука, пожалуйста». До разрывного — эй, я же здесь, рядом, люблю тебя, ценю, ну, обрати на меня свое внимание, я ведь так много думаю. Про тебя. Я лучше. Я, мать его, лучше. Я люблю тебя. У Сокджина Тэхен дыркой. Пять дюймов в диаметре. На сердце. Вот эти жалкие два часа, проведенные лишь вдвоем, оседают призрачным осадком на Чонгуковом живом сердце. Сокджин мастерски умеет создавать впечатление, он открыт и радостен, и людям вокруг него кажется, что они первопричина этой улыбки. Чонгук знает, что это не так, всегда знал, а переубедить себя не получается. Он, дурак дураком, верит зачем-то, что Сокджин «мое» и всегда им был, был и будет, и все тут, кажутся таким правильным, и что все еще правда может быть совершенно по-другому — фатализм в Чонгуке поднимается наплывами, как болотная сель — Сокджин умеет быть удобным, подстраиваться, он с легкостью виртуоза создает в себе уют, видимость нуждаемости в человеке, и Чонгук верит. Все это словно одна настоящая жизнь, а что было до — ничто в сравнении с нечто. Ярмарка тщеславия с марионетками: у Сокджина красивые ямочки, расплавленная медь в волосах, переливающаяся под неяркими бликами фонарей, теплое пальто с меховой выделкой, теплый голос. В Сокджина легко влюбиться. Сокджин хороший, ведет красивые диалоги, глаза блестящие-блестящие, по-настоящему живые в такие моменты. А Чонгук отчаянно хочет жить. — Как там Тэхен? — будто невзначай интересуется Чонгук, окончательно домерзая на остановке. Автобус должен был приехать еще пять минут назад, Сокджин радуется, как ребенок, что они успели купить шапку. Зима в этот год никак не хочет отпускать Сеул из своих лап. Они смешно перешагивают с места на место в попытках согреться, ноги в суперстарах у Чонгука отказывают еще на первых кварталах в пути до рынка, ушанка спасает уши и щеки. Носы у них с Сокджином красные-красные, похожие на помидоры. — Да хорошо, наверное. Как обычно. ЧП с практикой какое-то, не слишком понял. Пока разговаривал, отморозил все пальцы. Глянь! Сокджин вытягивает ладони, кожа на фалангах действительно все еще отдает нездоровыми пятнами. От задающегося ветра он прячет их обратно в карманы, чтобы не щипало. Чонгук не испытывает вины. Ему не жаль. Даже на мгновение не жаль. Не жаль даже глядя на то, как лицо Сокджина неосторожной секундой кривится в непонимании и отторжении правды, разродившейся вслух вторым пришествием Христа. Чонгук говорит очень простое и понятное: — А мы с ним спали. Трахались. Очень долго, все это время, а потом ему просто надоело, — Чонгук разводит руками. — Вот так. Чонгуку никого не жаль. Не жаль Сокджина. Тэхена с его решениями не жаль. Даже себя и своих растрепанных чувств не жаль. Он только смотрит, как на секунду, но глаза напротив тухнут и гаснут, в них перестают отражаться блики хрустящего снега. Сокджин глубоко выдыхает, серый морозный пар зимнего вечера вылетает из его рта в причудливой форме, и это почти физически делает Чонгуку больно. — Ну, я на самом деле догадывался, — как-то обреченно говорит Сокджин, передергивает плечами. Житейски. — Зачем ты так? Вопрос остается висеть без ответа. Он знает, почему. Сжимает кулаки, даже открывает рот, но слова правды застывают огромным непроглатываемым комком. За три с половиной года там накопились признания в любви, ссоры, крики, самые нежные комплименты, тысячу моментов, которые они могли пережить, но не пережили. Чонгук смотрит на свои кроссовки, чиркает ими по асфальту. Все сегодня было хорошо, пока Сокджину не позвонил Тэхен. Просто Чонгуку хочется орать, громко и беспробудно, наконец сорвать себе уже и без того хрипящий голос, обмазаться злыми слезами. Плакать. И кричать, чтобы каждый в этом загнивающем в смоге Сеуле услышал. Про «а как же я», таким глупым и избитым. Да только, как Хосок и говорит ему, нет здесь никакого «я». В этой истории его «я» не существует. Чон Чонгука не существует. Он — многоугольник, создающий неравенство усложнения. Он — пустая нота, случайно брошенная в начале композиции. Ему больше не уготовано место рядом. Чонгук понимает это и его прибивает к земле с неимоверной силой. В ушах звенит: он действительно упустил шанс. — Ты ему сердце разбил, — зачем-то добавляет Сокджин, мертвым таким, серым голосом. Чужим. Чонгуку зло. Зло и обидно. Стылое и неприятное расходится по венам в желании додавить больнее. Чонгук, может, потом пожалеет, но сейчас очень цинично бросает свое закономерно вписывающееся: — Да ты что! Ну ничего, он мне тоже. Сокджин непонимающе хмурится. Чонгук слишком злится, чтобы подумать, как на самом деле звучали его слова для другого человека. В итоге они прощаются скупыми кивками и рассаживаются в разные автобусы. Сокджин уезжает первым, он садится у окна, но больше не смотрит на Чонгука. Чонгук не ждет, но сам смотрит так, словно хочет отпечатать данность этой картинки у себя на обратной стороне век — автобус увозит Сокджина подальше, а тот даже не оборачивается. В середине недели Юнги встречает Чонгука тяжелым взглядом, невкусным дешевым чаем и нефильтрованной водой, которую тот кипятит на электрической плите. Его квартира еще меньше, чем у Намджуна, на последнем этаже ветхой трехэтажки в спальном районе Сондон. Юнги подрабатывает фрилансящим дизайнером сайтов, хотя в кодировке порой тупит сильнее Тэхена. Вместо навороченного компьютера на столе лежит «Леново» серебристого цвета, на углах которого видно потертости. У Юнги никогда не водится громких слов и лишних действий, на его территории играют по его правилам: честностью, тишиной, серостью. Чонгук сбрасывает оторопь не сразу, только когда понимает, что язык от кипятка неумолимо жжет. Губы тоже. Он ойкает и шипит. — Ты наглеешь, мелочь, — говорит ему Юнги. Юнги сидит, задрав одну ногу на стул. Его голая коленка из-под шорт кажется Чонгуку почти белой, прозрачной и меловидной. Если не присматриваться, можно подумать, что это торчит кость, обработанная в аш хлоре — мясо с нее все отстанет, растворится, будет видно только каркас. На чем-то же все люди зиждятся. Что-то их всех заставляет держаться вертикально, вставать утром на учебу, улыбаться, заставляет поднимать ногу на ступеньках и делать шаг назад от желтой предупреждающей линии в метро, пока поезд с гулом несется по тоннелю на скорости двадцать шесть миль в час. Будет ли это скелет? Серое и белое вещества? Мозг? Сердце? Чонгук отпивает чай и бездумно дергает шеей. — Зачем ему Тэхен? Хен, скажи мне правду. — Ты спрашиваешь у меня, хотя должен у него. Так не пойдет, — Юнги тяжело вздыхает. Он кривится, буквы Чонгука ему не нравятся, и Чонгук ясно и четко это осознает, но ничего не может с собой поделать. — Я тебе не помогайка. Если ты еще не понял, нету никаких команд Чонгука и Тэхена. Это жизнь, не соревнование, а я не твой тренер. Юнги распрямляет ногу, всовывает ее обратно в тапок. Шарканье по полу звучит как лезвие, режущее Чонгука аккурат под кадыком. У Юнги никогда не бывает премедикации и обезболивания, и Чонгук отчасти ему благодарен; он смотрит, как щуплая прямоугольная фигура скрывается за косяком комнаты, слышит, как там открывается окно. Юнги чиркает зажигалкой, курит оранжевый «Кэмел». Кишки сводит от этого звука немой усталости. Юнги оставляет Чонгука одного, нет, хуже, наедине с мыслями, где либо он не собирается переживать уже весну, либо Сокджин исчезает без следа. Сокджин уходит в полнокровную жизнь, а Чонгук не хочет того признавать. В той жизни дни недели имеют значение, и шум времени ощущается мягкой полоской на чужом плече, где болтовня, встречи, поцелуи, знакомства, дешевый шнапс и дорогие подарки на Рождество. Все это Чонгук представляет, когда Сокджин рядом — даже находясь на расстоянии дюйма, соприкасаясь локтями, смехом и взглядами, он куда-то улетучивается, бесстыже исчезает прямо у Чонгука на глазах. — Дашь? — он подбивается к Юнги под бок. Ледяной ветер трогает щеки укусами. — Ты же не куришь. — Только по мелочи, когда выпью. Юнги удивленно вскидывает бровь, не находя причинно-следственной связи. Чонгук пусто пожимает плечами. — Они с цитрусом, — ему протягивают пачку и пластиковую зажигалку. На корпусе у той трещина. Чонгук чиркает, сунув сигарету между пальцев. Подпаливает ее между средним и указательным, потом трогает фильтр губами. Первая затяжка идет у него тяжело, легкие щиплет и хочется кашлять. Дым вылетает из носа полукольцами. Наверное, он может задохнуться. — Я знаю, что нет шанса. Нету его и не было, наверное, никогда. Мне нужен он, ему нужен Тэхен. Явный парадокс, — Чонгук усмехается. Фатализм он выкуривает из тела вместе с оранжевым «Кэмелом». После третьего затяга дым лижет легкие приятно, как чьи-то теплые руки, и голова начинает немного кружиться. — Только мне жить не хочется. Понимаешь, хен? Юнги не поворачивается на него. Он не смотрит, не убеждается в словах и их правдивости. Чонгук тоже мажет взглядом куда-то за окно, хотя толком ничего не видит. Сетчатку словно заливает подсолнечное масло. Машины, деревья, тротуар, люди. Пятна, пятна, пятна, пятна. — Больше или в принципе? — Чего? Чонгук смаргивает неуместную чепуху несколько раз — для верности. Телом чувствует, что Юнги злится, хотя это и головой можно понять, ничего чувствовать не обязательно. Или это его собственное напряжение, как обычно оседающее где-то в желудке, там тянет и ноет, только тянет от самого Юнги. Щелкает ногтем по сигарете. — Больше или в принципе не хочется жить. В голове что-то наматывается, Чонгук морщится. Он знает ответ, но это неправильно. Это глупо. Чонгук морщится хуже, вдыхает больше. Он идет к Юнги с конкретной целью: услышать. Кто-то же должен сказать Чонгуку, почему, и Юнги это сделает, Чонгук знает. Это механическое перещелкивание забродивших мыслей ему надоедает, и вот он здесь. Медленно, как сквозь вату, до ноздрей добирается металлический запах. Щекотно. То, как пахнет кровь, Чонгук ни с чем не перепутает. Кажется, он прокусывает себе щеку. — Больше, — правда на вкус как расплавленные по языку эритроциты. Хочется выплюнуть. Юнги кивает, тушит окурок в пластиковой пепельнице, подает ее Чонгуку. Тот сворачивает докуренный бычок следом, оставляет на донышке протяжный серый след пепла. — Тогда все поправимо. Не зацикливайся. — Ты меня не жалеешь, — говорит Чонгук. — Ты и не приходишь сюда за жалостью, — отвечает Юнги. Они немного молчат, допивают чуть остывший чай. Тот все еще невкусный, но больше не кажется, что полощешь рот перекисью водорода. Чонгук ест пару печенек, пока Юнги выливает остатки в раковину. Чашки он моет просто сполоснув их под струей холодной воды. — Так зачем Сокджину Тэхен? Юнги опирается копчиком о столешницу. Это единственный момент, когда он может смотреть на Чонгука с высоты своего роста, чтобы казаться серьезнее. Мысль бежит быстрее прочего — в его тени наверняка можно спрятаться даже от самого себя. Происходящее молчание, наконец, кажется Чонгуку странным, он вопросительно вскидывает брови. Нижняя челюсть вытягивается. Что-то скребется, думает Чонгук, что-то, что не нравится даже Юнги. Тот разлепляет губы и медленно говорит: — Есть одна вещь, о которой я продолжаю думать. Будет ли стоить того быть счастливым мгновение, даже зная, что все закончится плохо? Или лучше, чтобы это мгновение никогда не наступало? Какой это чертов показатель? Слабости или силы? Нет роскоши бить наотмашь, бежать по прямой, получать прямые ответы. Некоторые мосты нельзя пересечь, не споткнувшись. Некоторые дороги нельзя перейти в принципе. Нельзя зайти за некоторые линии, не отправившись подстреленным с поля. Нельзя расслышать слова, которые слышать не хочется вовсе. Нельзя оглохнуть, притвориться слепым, немым и тупым. Чонгук сворачивает взгляд от Юнги на его виднеющиеся из-под шорт коленки, снова вспоминает про людской стержень. Это никогда не кости, не мозг и не скелет. — Что ты хочешь, чтобы я ответил? — блеет Чонгук. Он перебирает пальцы левой руки пальцами правой, словно может не досчитаться одного. — Я не знаю, я вообще не сделал выбор. Это худшее, хуже, чем все остальное. Чонгук сворачивается в клубок от лучей стороннего взгляда. Юнги никогда не говорит ему то, что он хочет услышать, а правду приходится встречать лицом как олень сайгу дроби в зимнюю охоту. Глаза слепит. Чонгук ненавидит Юнги, себя и все происходящее. — Хорошо, спрошу у тебя по-другому, — пальцы скребут по коже. Голос звучит остро, как перетянутая поперек трассы леска. Кому-то точно снесет голову, и Юнги сжимает губы. — Чего твой Тэхен хочет добиться от Сокджина? Раньше было как-то честнее — с настоящими чувствами, но зажеванными словами, с тихой оторопью, с молчанием, с мыслью, которая все три с половиной года придавала Чонгуку вымышленное спокойствие. Сокджин никого себе не найдет. С настоящими признаниями у Чонгука себе проблем не было, раньше он сглатывал, смотрел на свое отражение, утирал сопли. Когда Чонгук лежал на полу, он возвращал себе уверенность в завтрашнем дне. Сейчас он перебирает свои пальцы как сушеные четки из дерева и не поднимает на Юнги взгляд. Впервые за все время в этой квартире он так некрасиво, нелепо и прямо лжет: — Не знаю. К своему ужасу, Чонгук понимает, что если произнесет вслух ответ, то больше никогда не сможет посмотреть Сокджину в глаза. Он ничего не говорит. Снова и снова. Снова. Снова. И снова. К началу февраля Чонгук размышляет о том, насколько сам человек в своем первобытном и инстинктивном существе способен отговаривать, подговаривать и уговаривать себя на вещи, которые ему порой не нужны. Он кушает круассан в кафетерии между парами и смотрит в окно: видно парковочные места, припорошенный свежим снегом газон, похожий на сладкую пудру с меренгового рулета, приходящих и уходящих людей. Все они, маленькие и большие, толстые и тонкие, каждый день уговаривают себя идти на учебу, потому что они должны получить образование. Или уговаривают не пить больше одного стакана кофе в день, пользуясь статьями из интернета от псевдодокторов с заголовками «КОФЕ УБИВАЕТ». Отговаривают от просмотра видео на ютубе, чтобы успеть пожить и в реальности тоже. Какой-то бесконечный, зацикленный торг. Чонгук облизывает губы, сладкая шоколадная паста остается в уголках. Он аккуратно стирает ее салфеткой. Горло сводит, он едва давится кашлем. Внутри все пересыхает. Чонгук быстро смотрит на часы и особо не удивляется, увидев, что прошло целых тридцать минут. Серые облака все теснее прижимаются к земле, но отдаленные раскаты ветра проползают южнее. Почему, ну почему люди только и делают, что торгуются сами с собой? В мелочах или нет, по отношению ко всему, человеку, происшествию, предмету. Дельцы собственной души. Круговорот между «сделать» и «не сделать». Между «да» и «нет». Чонгук зачесывает назад волосы, гадая, что же на самом деле заставило его самого выбрать «нет». Когда из его жизни с концами пропадает Тэхен, первое, что вспоминает Чонгук: город под их ногами, залитый осенним солнцем. С высоты Намсанской башни, почти на самом верху Сеула, люди внизу мелкие, как нервно переползающие по островкам между ручьями букашки. Он следит, чтобы Тэхен сделал хорошие кадры для Инстаграма и родителей: в первый учебный год хотелось доказать всем вокруг, что это правильный выбор, и тогда ему самому будет казаться, что именно так и есть. Солнце падает на лицо Тэхена мягко и игриво, вслед за открывающимся ртом, Чонгук вздыхает, слушая. Тэхен говорит: «У тебя на лице солнечный зайчик». Делает еще одно фото, подходя слишком близко, у него вздрагивает нижняя губа. На кадре получается виден только глаз, кусок уха и ребристое светлое пятно от луча прямо на щеке. Чонгук удерживается, чтобы не сказать про веснушки Тэхена, повылазившие еле заметными крапинами на переносице и у крыльев носа, потому что такого не говорят всерьез. Стекла башни блестят крохотными белыми бликами, по ногам и полу раскладывается узор из причудливой тени. Сеул под ними кажется словно помещенным в хрустальный шар, его можно накрыть ладонями или потрясти в руках. Если присмотреться, видно каждый шпиль здания и каждую яркую машину, стоящую в пробках на пересечении у Мендона. — Мне нравится красный цвет, — проговаривает Чонгук, опираясь на поручни и глядя вниз, — может быть ярким и опасным, а может — ласковым, как закат. У него бесконечная вариация оттенков. Карминовый, бордовый, коралловый, терракота. Почти как целая палитра одного цвета, но всегда безусловно притягивающая взгляд. Он поворачивается к Тэхену, когда договаривает. Представляет, как это звучит со стороны, видит отражение в его темных глазах, ловит пару мысленных образов, чувствует, что ему немного стыдно — они тогда совсем недавно познакомились, соседи по этажу в общежитии. — Да? Перед тем, как сюда приехать, я думал покраситься в красный. Как будто бы это выделяло меня из толпы первокурсников. Тэхен делает пару снимков общего вида, потом указывает на иконку айклауда, Чонгук тыкает «включить» и ему прилетают сделанные кадры. На них он выглядит счастливым, на некоторых откровенно смеется. Вид за спиной превращает его в гиганта, который укрывает Сеул под своей подошвой. Фотографию с солнечным зайчиком на щеке Чонгук так и не получает, но забывает о ней почти сразу же. — Но есть китайцы, они как обмоченные в радуге, — замечает он. Тэхен смеется. Этот смех останется с Чонгуком навсегда, тише или громче, мягче или жестче, даже одним сплошным воспоминанием, Чонгук не замечает, как он делается частью одного из главных моментов в его жизни — переезда в Сеул. Это всегда уже будет связано с Тэхеном. С его басистым смехом, идущим волнами из ходящей ходуном груди. Сеул, первые дни на учебе, первая комната в общежитии, первое соседство, первый друг в чужом городе. Все ведет Чонгука к Тэхену, даже если он захочет забыть. — Точно, эту толпу миньонов не перебить. Я и не покрасился в итоге, как-то дорого и муторно через салон. Мама меня красить отказалась наотрез. Чонгук рассматривает волосы Тэхена, короткие, прямые пряди, под сеульским солнцем они похожи на растопленный по черепу шоколад, местами яркие лучи переливают их цвет из черного в темно-каштановый. Обрамляющие красивое лицо Тэхена, они ниспадающим каскадом задают ему интонацию. — Будет классно, — спокойно произносит Чонгук, отлепляясь от поручней только когда Тэхен начинает делать одни и те же фотографии по второму кругу, и он слишком часто щурится от падающих в глаза лучей. — Покрась как-нибудь. Тебе пойдет, я уверен. Наверное, думает Чонгук, шутка ускользает между ними, как и время. Как осень их первого года в Сеуле, как вид с Намсанской башни. — А тебя тогда в блондина, — улыбается Тэхен, обрисовывая руками контуры шевелюры Чонгука, — твоему загорелому лицу нужно что-то светлое. В Пусане действительно так много солнца?.. Чонгук толкается плечом и щипает Тэхена за шею. Тот вскрикивает, дает сдачи, они смеются и тыкаются локтями, пока не надоест. Их возня докучает людям, какой-то мужчина делает замечание про «осторожнее, молодые люди», Тэхен запрокидывает голову и смеется. В ярком контрастном свете его фигура, его руки и ноги, его волосы, шея, веснушки — все кажется Чонгуку мазком краски по холсту. — «Вспомню сон, как по небу летел, синевою пьянясь, высотой, чуть крылами звеня», — по памяти цитирует Тэхен, слова и звуки его голоса тонут в чужих разговорах, проглатываются эхом стука ботинок по лестнице, — «сон ушел, словно вздох. Тот ликующий ангел — не я». Почему-то пришло в голову. Обернувшись, Чонгук встречается взглядами. Он стоит на пару ступень ниже, Тэхен возвышается над его головой как памятник, раскинув громоздкую тень на муравьев. Кто-то ворчит, обступая их по сторонам. — Ты же записался в хор? — Тэхен согласно пожимает плечами. — Им повезло. Ты похож на красный цвет. Тоже много оттенков. — Да? — переспрашивает Тэхен. — Да. У тебя голос словно идет отсюда. Чонгук уверенно тыкает Тэхену в начало грудины, туда, где у Тэхена зиждется его душа. Теперь Чонгук находит Тэхена своим одним бесконечным воспоминанием о Сеуле: его личное «да» в чреде из «нет», которое Чонгук позволяет от скуки. С уговорами, приговорами, с постоянными отговорами — быть с ним, еще раз, еще, или не быть, прекратить все. Выбор, который он совершал изо дня в день, но так и не довел до конца. Чонгук тычется в углы комнаты бледным, беспокойным призраком, ищет потерянную «Столкновение цивилизаций» Самюэля Хантингтона. От библиотеки уже пришел штраф, если Чонгук не заплатит им или не вернет книгу, его просто могут не перевести на следующий курс после лета. Он задевает ногой пуфик, мизинец сгибается с хрустом, и тут же Чонгук шипит, схватившись за ушибленное место. Он помнит, как Тэхен сидел на этом пуфике по вечерам с бесконечным ворохом исписанных листьев — конспекты, заметки, стихи или песни — прикидывал, как бы списать даже с первого ряда или как выучить строчки быстрее. Иногда его вовсе не было видно из-за кипы бумаг, торчали только вытянутые ноги. Он мог читать стихи, которые сам писал, но никогда не ждал на них реакции. Словно, как и в первый раз, «просто пришло в голову». Чонгук плюхается на пуф сам, утыкается руками в колени, и мозг жалобно скулит в такт плавающим мыслям — Тэхена нет. Он пропадает из жизни Чонгука одним сообщением. «Да». Пару раз звонит. Чонгук скидывает. Разговаривать не хочется, видеть его тем более. Видеть его рядом с Сокджином — Чонгук и злится, понимает, что пустое, хочет ненавидеть Тэхена, но не может. Диссонанс медленно расслаивает его на лоскуты. Просто Тэхена теперь нет рядом. Он больше не ходит по комнате, не смеется рядом с ним, не спорит, кому из них Хосок сильнее хен, он не лежит бок к боку на кровати и не рассказывает истории из хора, не напевает под нос детские распевки, пока заваривает чай на общей кухне. Тысячу еще очень острых и неприятных «никогда». Телефон беззвучно вибрирует на столе, Чонгук бегло читает написанное. Хосок предлагает сходить на ярмарку в честь праздника фонарей. Чонгук кривится против воли. «Сокджин тоже будет?» — пишет он в ответ. Хосок печатает… Хосок печатает… Хосок печатает… «Да». Желание его увидеть борется в Чонгуке со здравым рассудком, он отвечает «и Тэхен, значит, тоже пойдет», и не ставит в конце знака вопроса, потому что не может решить до конца, спрашивает ли он или утверждает. И в первом, и во втором случае положительный ответ загонит его в рамки, как животное в клетку. В ванной комнате тоскливо мерцает лампочка, которую так и не заменили, качается, как в каком-то хорроре, и Чонгук, бегло воспользовавшись туалетом, выходит в коридор, поджав губы и не оборачиваясь. Телефон в сумке мигает еще несколько раз, но больше в этот день на сообщения Чонгук не отвечает. Он получает свое заветное «нет» и следом «но хватит уже драму ломать», блокируя экран раньше, чем другие сообщения отметятся как прочитанные. Тэхен был ему первым другом в Сеуле, ярким красным воспоминанием о том, как они гадят ему волосы в вишневый на втором курсе, а потом кафель в общажной ванной не отмывается от этой химозной краски. Между плитками в пятой кабинке там до сих пор можно увидеть отцветший в розовый цемент. Воспоминанием: как они смеются и фотографируются каждую осень, забираясь на башню Намсана или как объедаются сырными «читос» на ночевках компьютерных игр. Как часто и долго соревнуются в игровом зале, а потом загадывают друг другу дурацкие и порой совсем несмешные желания. Тэхен был не первым, он был ему лучшим другом. Но, возможно, Тэхен и оказывается прав в том, что их дружба кончилась в тот же момент, когда они переспали. В воскресенье будет много народу, это Чонгук сообщает Хосоку еще на моменте обсуждения похода на фестиваль, но его довод игнорируют, и ничего не остается, кроме как смириться и не жаловаться. Хосок говорит, что они собираются у минимаркета в начале ручья Чхонгечон, но Чонгук сталкивается с ним еще у выхода с общежития, и это не кажется ему чем-то удивительным. Поздоровавшись, они бодрым шагом доходят до остановки, а потом запрыгивают в сорок девятый автобус. На Хосоке парка и перчатки в полоску. Одна полоса белая, другая синяя, потом желтая. И снова. У Чонгука на голове шапка-ушанка. Он стискивает ее с макушки и сует в карман куртки, чтобы голова не превратилась в яичницу, на девяносто девять и девять процентов которая состоит из масла и лишь на одну десятую — из яиц. Через запотевшее от духоты окно видно их вдвоем: Хосок тощий и вытянутый рядом с Чонгуком, со смешно торчащими во все стороны волосами. Чонгук, впрочем, не лучше. От перепада температур тело становится похожим на бесконечный кипятильник. — Прикольная шапка, — замечает Хосок. Стоячий воздух чешется прямо в носу. — Ты в ней напоминаешь мне маленького мамонтенка. — Сокджин-хен купил ее для меня. Классная. Хосок как-то обреченно хмурится, пусть и сидит отвернувшийся, и Чонгук все равно видит его неприятное для собственного удовлетворения выражение через отражение в запотевшем стекле. Несмотря на ощутимое покалывание совести, с которой Чонгук все же был знаком, он чувствует в себе ненормальное злорадствование. Кому и что он доказывает, сам до конца не понимая. — Поступай как знаешь, но если хочешь совет… Чонгук быстро и резко перебивает: — Совсем не хочу. Особенно, если там будут предложения про «помирись с Тэхеном» и «пожелай им счастья», ты их уже озвучил, спасибо. Нет, Хосок. Таких советов я больше не ищу. Я тоже человек, и я устал. Автобус грузно тормозит на светофоре, лязг тормозных колодок вперемешку с людской болтовней в этой духоте ощущается грузилами на плечах. По инерции подавшись вперед, Чонгук хватается за ручку сидения. Зря он отказался от предложения о подарке в виде водительских прав, когда отец предлагал. — Да поступай ты как знаешь, — Хосок отмахивается, сбрасывает с себя оторопь. На лицо его тут же возвращается вечно впаянная улыбка, а на подбородок — ямочка. — Я скажу тебе, что сказал и ему тоже. Он поступил по-свински. Но это уже произошло, уже все случилось. У тебя был шанс, ты им не воспользовался, а он в свой вцепился. Назло, не на зло — дело десятое. Чонгук медленно смаргивает тлеющее в груди горячим свинцом воспоминание, которое приближается к нему так плавно, словно это происходит во сне — обходит пару людей и занимающий половину прохода, едва втиснутый около ног чемодан. Садится ему на колени. Яркое, красное пятно его жизни. — Это предательство. — Организуйте тройничок, что я еще могу сказать. Соберитесь в одного пауэр-рейнджера. — Не говори так, меня это раздражает, — Чонгук выдыхает. Пот собирается у него на крестце липкой испариной. — Не надо. Хосок рисует на окне веселую мордочку, ставит две палки в виде глаз и одну большую тянущуюся улыбку. В протертых местах становятся видны проезжаемые улицы и мигания светофоров. — Делай что хочешь. Один хуй, со стороны кажется, будто все решаемо, но на самом деле я без понятия, как бы поступил на твоем месте. Может, и не простил бы. — Мне вот не очень хочется, — отвечает Чонгук. — Вам год доучиться, и вы даже в общежитии больше не пересечетесь. Сеул большой, потеряться тут проще даже чем найти кофейню. Чонгук чешет указательным пальцем переносицу. Когда-то, может, еще месяц назад, или даже час тому, был человеком честным и добродетельным, и неотличимым от хорошего, легко спасающим себя от внутреннего зла, и искренне верящим, что если даже зло и есть — оно должно идти от чистого сердца; теперь Чонгук становится узлом раболепия перед своим страхом, перед злобой нечестной и даже не до конца понятой, Чонгук бесконечно влюблен в луну и уже без понятия, как без нее жить, будь он добродетелем, запятнанным грешником или человеком, совершающим в сотни раз больше зверского и паскудного, чем обычно. — Всегда хотел спросить, — говорит Хосок, — почему Сокджин? — В смысле? Хосок пожимает плечами. От бликов мигающего светофора, преломленных через стекло, его лицо похоже на подтаявший брусок сливочного масла. — Он красивее всех людей, которых я видел, но, бля. Он хороший человек, неэгоистичный. Теплый даже. Не знаю, как охарактеризовать по-другому, такой «свой». Если все люди вокруг похожи на размерную сетку одежды и примеряются на других людей как нужный им размер, то он будто king size и унисекс. Понимаешь? Если ты, как человек, будешь размером девяносто девять, то ты мне подойдешь, мы сойдемся и будем дружить, но если ты вдруг пятьдесят пять, то это мне разве что на мизинец. А Сокджин — это универсальная вещь. Он подходит для всех, никому не жмет. Раздражение возвращает в мир звуки и краски, вырывает из липких ладоней самоуничижения цокотом длинных каблуков, напоминающих мерный, ритмичный стук метронома. Автобус громко распахивает двери. Чонгук мысленно отсчитывает короткий ход между ними — видит, как пара людей морщится, на остановке заходит слишком большая толпа, и усмехается, представляя, что у Хосока в голове. — Ты серьезно сейчас сравниваешь хена с поюзанной вещью? В его голосе слышится нарастающее желание поругаться: Чонгук не любит говорить о Сокджине, не любит духоту, не любит общественный транспорт и тем более он не любит чувство собственной беспомощности, с которым срастается в симбиозе за последние два месяца. Оно обостряется от любых неосторожных слов. Это как ткнуть осиное гнездо палкой. Хосок всплескивает руками. — Так представь всех нас в виде вещей. Есть единицы тех, кто подходят всем, и множество других, менее универсальных. А Сокджин из них подходит именно, что каждому. Понятно? — Не особо, — лукавит Чонгук. Хосок шлет его нахуй и отмахивается окончательно. Они молча выталкиваются из автобуса на следующей остановке. Ветер у воды сильнее, под курткой вспотевшая кожа быстро остывает. Мышцы начинают трястись от желания быстрее согреться. Чонгук натягивает шапку на лоб. Он чувствует эту черную тоскливую волну: сейчас пуговицы глаз сковырнут и останется одна пустота. Ничего под пушистыми темно-вороными ресницами. Остановить это нельзя, только переждать, как пережидают ломающую старые деревья и выкорчевывающую с корнем молодые бурю, которая пришла без предупреждения, накрывая все небо. Мысль о Сокджине цепью тащит за собой и другие, те по инерции сбивают Чонгука с ног. Он знает, нужно только чуть-чуть подождать. Волна отступит, и тиски горла отсохнут, как рудимент. — Вообще-то… — начинает он. Волна проходит сквозь, ударяет по Чонгуку. Он говорит, но не осознает, что именно, рот разлепляется как в немом кино — действие есть, а слова не идут. Такое случается нечасто, но когда происходит, Чонгуку кажется, он становится плюшевой игрушкой, набитой синтепоном. Если он смеялся, то подавится хохотком, поплывет вниз бледный рот, начнет дрожать подбородок. Если разговаривал, то глаза превратятся в рыбьи, подернутые пеленой и на выкате, а слова будут выходить изо рта треском, напоминающим работу звукового модуля под слоями плюша. Зря он переживает зиму. Зря. — Я люблю его навсегда, потому что я знаю, что никогда в жизни я больше не встречу такую луну. Хен, он… Я знаю меньше тысячи людей, знаком всего с десятком, но Сокджин исключительный, никогда другие не будут ставить незнакомцев на первое место, никогда они не будут беспокоиться о других с той искренностью, на которую способен он. Ни я, ни ты. Рядом с ним я порой ощущаю себя грязным, смотрю в него как в зеркало, я же вижу, как неидеален, может и вообще не способен на такой уровень альтруизма. Иногда я просто даже не различаю смысла это делать. А он всегда, когда на него не посмотришь, заставляет задуматься, устыдиться. Но Сокджин тоже человек. Он может дарить свою любовь тысячам нуждающимся и никогда ничего не просить взамен, потому что в его голове даже не возникает такого спроса. Ему хочется отдавать, а не получать. В мире из дикобразов у него нет иголок. Я не сразу это понял, но таких людей единицы на все восемь миллиардов. Я хочу не дать ему угаснуть. Открыть Сокджину глаза, рот, уши, заставить его услышать, на что он способен, хочу подарить ему одну любовь взамен на ту тысячу, что он ежедневно раздает. Хосок дергает плечами. — Какая-то поэма, — заключает он. — Я люблю его, потому что не представляю себя без луны. Что тогда мне останется? Только темнота. Чонгуку тяжело встречаться глазами, когда Хосок поворачивается и не умоляя шага, не смотря себе под ноги обращается к его лицу с удивительно распахнутыми веками. Темные радужки, похожие на затягивающую воронку. Чонгук чувствует: небо становится сухим, пересыхает слизистая, некомфортно стягиваясь, мокрый холодный ветер облепляет глазное яблоко и с жутким скрежетом царапает чувствительную изнанку века; ресницы смыкаются с тем же звуком, в котором двигаются проржавевшие колеса в подержанных автомобилях; шумно пульсирует в ушах кровь, бьет набатом в висках, выступают речными линиями вены; одновременно болит все, ломит, выворачивая челюсть, давит спазмом живот, зажимает нерв под нижним краем реберной клетки. Все время так бывает, если говорить о Сокджине слишком честно и много, и Чонгуку стыдно, плохо, ему муторно от правды, вываленной на другого человека. — Вот это ты разоткровенничался, — Чонгук понимает, Хосоку тоже немного неловко, он всегда в таком случае начинает тараторить и словами нагонять свои же слова, из-за этого порой сложно разобрать, что за кашу он говорит. Как и сейчас. — Да уж, серьезнее некуда. Зря ты так. Я тебя всего на год старше, но скажу, блядь, самую очевидную вещь в мире — с возрастом пройдет. Просто не дури сейчас, ок? Вместо того, чтобы съязвить, Чонгук выдыхает другие нечестные слова вместе с паром. — Я, правда, так устал. На Чхонгечоне их уже ждут остальные. Юнги, Сокджин и Намджун стоят, сунув руки в карманы. Под светом фонаря они все кажутся нарисованными. Хосок подпрыгивает и машет им широко раскрытой ладонью. Чонгук тоже делает это — возвращается. Едва ли им различима улыбка, но Чонгук давит ее из себя со всей мощи, впаивает на лицо штампом-печатью «годен». Куда и зачем, конечно, не уточняется. Им двоим, оголтело размахивающим руками, по итогу так же весело и задорно отвечает Сокджин. Он скачет на месте и машет, подзывая. Юнги наверняка ворчит. Паттерн возвращаться у Чонгука любимый. Особенно — возвращаться к Сокджину.
38 Нравится 15 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (1)