****
В самые неподходящие моменты — когда расставлял коробки на полки или мыл полы в подсобке, — его внутренний взор застывал на одном кадре: тонкая кожаная перчатка, снимаемая одним плавным движением. Обнажённая кисть, пальцы, которые потом сомкнутся вокруг его замерших. Это воспоминание было таким реальным и сильным, повторяющимся вновь и вновь. От него по спине бежали мурашки, а в животе возникало странное, тёплое и тревожное напряжение. Чонгук не знал, как это назвать. Стыдился этих физических реакций, этого немого трепета. В его мире чувства имели простые имена: усталость, забота, грусть, редкая радость. То, что происходило сейчас, не укладывалось ни в один знакомый ящик. Это было сродни падению в пропасть — пугающему, но желанному. А в доме Ким жизнь текла по своему, отлаженному руслу. Для Тэхёна та встреча у ворот не стала значительным событием. Она была камешком, брошенным в гладь пруда, — круги разошлись и улеглись, но на дне остался лёгкий, невидимый осадок. Он не думал о том мальчишке постоянно. Слишком много было других, куда более насущных забот: новые рабочие проекты, встречи, тонкие, изматывающие дипломатические манёвры в отношениях с японскими партнёрами, цифры в квартальных отчётах. Дома, в своей просторной, выдержанной в минималистичном стиле квартире, царил привычный, удобный порядок. Отношения с Харин были хорошо отлаженным механизмом — без лишних трений, но и без неожиданностей. Они понимали друг друга с полуслова, уважали личное пространство, их жизнь вместе была спокойной и предсказуемой. Часто, возвращаясь поздней ночью, он останавливался в гостевой комнате просто, чтобы не нарушать её сон, зная, что утром у неё смена в больнице. Предстоящая долгая командировка в Японию, на две недели, висела на горизонте как логичный этап в работе, очередная задача, которую нужно решить. Он не бывал у родителей, погружённый в этот непрерывный поток дел. Жизнь замкнулась в размерах кабинета, переговорной и тихой, комфортной квартиры, где всё было на своих местах. Однако иногда, в редкие минуты паузы — когда он смотрел из окна своего кабинета на серое небо Сеула, или застревал в пробке, — перед мысленным взором всплывало то самое изображение: худой подросток в тонкой куртке, вжавшийся в забор, с глазами, полными такого чистого, беззащитного испуга. И следом — ощущение его ледяных пальцев в своей ладони. Хрупких, худеньких, холодных и казавшихся такими маленькими. Это воспоминание не вызывало в нём умиления, а скорее лёгкое, необъяснимое беспокойство. Как щемящая нота в слишком правильной симфонии. Оно было живым, неотшлифованным, пахнущим холодным ветром и бедностью. Оно напоминало ему о существовании мира за пределами стеклянных фасадов и полированного камня — мира грубого, неудобного, часто несправедливого, но настоящего. И в этом напоминании была какая-то горькая правда, которая трогала его глубже, чем все разговоры за ужином. Через пару недель, позвонив матери, чтобы просто узнать о том, как дела, Тэхён выслушал её обычные рассказы о здоровье, планах, о сестре. Уже прощаясь, собираясь положить трубку, он вдруг спросил: — Кстати, мам, а та новая работница… Чон Союн? У неё всё в порядке? Её сын… помнишь, я говорил о нём? Вопрос прозвучал небрежно, мимоходом. Минджу слегка замялась, удивлённая таким интересом. — Союн? Да, прекрасно. Очень старательная, аккуратная женщина. А сын… Чонгук, кажется? Всё хорошо, Тэхён-а, я передала Союн ключ для него, он может приходить и ждать её в комнате для прислуги, как ты и просил. Почему ты спрашиваешь? — Так, просто. Просто… чтобы… просто вспомнил, — не нашёл что ответить мужчина, его голос приобрёл привычную, ровную окраску. — Ладно, мам, всего доброго. Увидимся через пару недель, после моей поездки. Положив телефон на поверхность рабочего стола, он несколько секунд сидел неподвижно, глядя на его тёмный экран. Зачем он это спросил? Проявил участие? Проверил, исполнено ли его распоряжение? Или ему просто снова захотелось услышать что-то о том парне, чьё имя — Чонгук — он теперь помнил? Его интерес, такой простой поначалу, незаметно для него самого приобрёл какую-то другую окраску. Ему стало… любопытно. Не как к проекту или проблеме, а просто как к факту существования. Как этот мальчишка живёт? О чём думает? Почему тот миг, тот обмен взглядами у ворот, отпечатался так чётко в его памяти? Тэхён резко отодвинул кресло, встал и подошёл к панорамному окну. Внизу копошился город. Он отогнал эти мысли прочь, с лёгким раздражением. Это была странность, ненужное усложнение. Его мир, в котором он жил и преуспел, держался на логике, контроле и привычном порядке. Не на смутных образах, которые не имели никакого практического смысла. Он был слишком занят, чтобы предаваться подобным размышлениям. Но это мимолётное воспоминание, однажды проникнув в его сознание, оказалось удивительно цепким. И пока Чонгук в своей комнате бился над рисунками, Тэхён в своём кабинете изредка ловил себя на том, что мысли его куда-то уплывают. Бывало, он отрывал взгляд от документов и смотрел в окно на ночной город. И вместо того, чтобы анализировать силуэты зданий, его взгляд невольно выхватывал одинокие фигуры на пустынных тротуарах. В такие моменты в груди возникало странное, тёплое чувство — смутная память не о лице, а об ощущении. Его отражение в тёмном стекле — собранное, уверенное — на мгновение казалось не таким уж безупречным. В глазах мелькало что-то вроде недоумения. Зачем он об этом думает? Откуда это навязчивое воспоминание? Потом он отворачивался от окна, делал глубокий вдох, и разум снова чётко и без колебаний возвращался к цифрам, чертежам, планам. К тому, что действительно имело значение. К порядку.****
Мысли о здоровье матери стали тем единственным поводом, что понемногу возвращал Чонгука к реальности. Он видел, как она тихо садилась на стул, закрывая глаза на несколько секунд дольше обычного, отдыхая, когда они возвращались домой. Как её движения, всегда точные и экономные, приобретали лёгкую, едва уловимую замедленность. Визит к врачу удалось организовать только через несколько дней упорных, ежедневных уговоров. Союн отнекивалась, как могла: «Да что врачи знают, я просто устала», «Лекарства эти — одна химия, да и дорого», «Некогда мне по поликлиникам шататься». Но Чонгук стоял на своём с упрямой настойчивостью, которая была новой гранью в их отношениях. В конце концов он произнёс, глядя в стол, а не на неё: «Если ты заболеешь серьёзно, что тогда со мной будет…» Это был аргумент, от которого у женщины перехватило дыхание и пропали все возражения. Они пошли в государственную клинику, так как частный врач был для них неподъёмной роскошью. Система медицинского страхования покрывала часть расходов, но даже оставшаяся сумма за консультацию и базовые анализы вылилась в ощутимую брешь в их еженедельном бюджете. Врач, усталая женщина в очках, после всех анализов и беседы вынесла вердикт: гипертония начальной стадии, усугублённая хроническим переутомлением и стрессом. Не катастрофа, но состояние, требующее внимания. Она выписала рецепт на недорогие, но эффективные препараты, которые нужно было приобрести в аптеке — ещё одна статья расхода. Прописала «спокойствие и умеренные нагрузки», на что Союн лишь внутренне, как заметил сын, горько хмыкнула. Спокойствие было роскошью, которую её жизнь не предлагала. Но она взяла рецепт, кивнула, с покорностью и обещала постараться. Чонгук же воспринял слова врача как прямое руководство к действию. Он твёрдо, без обсуждений, установил новое правило: встречать мать с работы каждый день. Чтобы она не шла одна в темноте, уставшая, ведь ей могло стать плохо в любой момент. Чтобы успеть, ему пришлось перекроить своё расписание. Он пошёл к мистеру Ли, хозяину магазинчика. Разговор был коротким. Чонгук, обычно такой сдержанный, говорил тихо, но с непреклонной твёрдостью, объясняя ситуацию. Парень предложил компромисс: уходить на час раньше вечером, но приходить на полчаса раньше утром, до открытия, чтобы сделать часть подготовительной работы, и сократить свой единственный перерыв. Мистер Ли, пожилой человек, серьёзный, но не бессердечный, посмотрел на него внимательно, покачал седой головой и кивнул. «Хорошо, сынок. Заботиться о матери — самое важное дело». И жизнь Чонгука снова перестроилась, обретя новый, жёсткий график. Ранние подъёмы в кромешной тьме, когда даже улицы ещё спали. Быстрый завтрак, дорога в магазин, где он первым включал свет в подсобке и принимался за работу в тишине. Затем — долгий день среди полок и покупателей. А вечером, ровно за час до конца её смены, он кивал Юнги, который отвечал едва заметным движением подбородка, и выходил на холод, направляясь к автобусной остановке. Сначала он ждал у ворот, как и в тот первый раз. Но через пару дней Минджу, элегантная и слегка отстранённая, нашла минуту для Союн. «Ваш сын, — сказала она своим ровным, мелодичным голосом, — не должен мёрзнуть на улице. Это не по-человечески. Вот ключ-карта от служебного входа. Пусть ждёт вас внутри, в комнате для персонала. Только, пожалуйста, чтобы он не шумел и никуда не ходил без спроса». Союн, кланяясь, благодарила, чувствуя смесь облегчения и новой, смутной зависимости от милости хозяев. Теперь Чонгук выходил из автобуса на знакомой остановке, проходил вдоль высокого забора, к неприметной, окрашенной в тёмно-серый цвет боковой двери в каменной ограде. Проведя картой по считывателю, он слышал тихий щелчок. Дверь открывалась в узкий, слабо освещённый коридор, который вёл в сердцевину их «невидимой» жизни — в комнату прислуги. Попадая туда, он каждый раз делал маленькую, бессознательную паузу. Это пространство, зажатое между двумя мирами, пахло иначе, чем всё в его жизни. Это был сложный, многослойный аромат: горьковатая свежесть только что заваренного кофе, витавшая в воздухе; чистый, почти жесткий запах глаженого белья и моющих средств с тонкими нотами лемонграсса и зелёного чая; и поверх всего — едва уловимый, сладковато-пряный шлейф духов, который, как он понял, принадлежал Окджу. Здесь было тихо, уютно и чисто. Мягкий свет падал на аккуратно висящую униформу, на блестящие ручки швабр и тележек для уборки, на маленький диванчик с потёртой, но чистой обивкой и низкий столик. Чонгук снимал куртку, стараясь делать всё бесшумно, и вешал её на крючок рядом с маминой обычной одеждой. Потом садился на диван, прислушиваясь к тишине дома, которая была иной, чем в их квартире. Это была плотная, натянутая тишина дорогого пространства, изредка нарушаемая чуть слышными шагами где-то наверху, отдалённым гулом техники или приглушёнными голосами, доносившимися из глубины жилых комнат. Иногда он доставал блокнот и пытался что-то рисовать. Чаще же он просто погружался в телефон, но не находил там утешения. Соцсети пестрели чужими, яркими жизнями, которые казались ему теперь не просто далёкими, а какими-то плоскими, ненастоящими на фоне того, что он пережил. Всё существо парня было настроено на ловлю малейших признаков присутствия ЕГО. Шагов на лестнице. Звука открывающейся двери ворот. Голоса. Чонгуку было комфортно в этой тишине, в этой роли наблюдателя, ждущего на краю ослепительного, недоступного мира. Ждущего встречи, которая могла и не произойти. И в этом ожидании была своя мучительная, сладкая надежда и своя тоска. Постепенно ожидание перестало быть мукой. Оно трансформировалось в нечто иное — в странный, тихий процесс, наполненный скрытым смыслом и почти сладостным напряжением. Сам факт нахождения здесь, в этом доме, вдыхал в его ожидание новый смысл. Он сидел на том же диванчике, но понимал: эти стены видели ЕГО. Этот воздух, пахнущий кофе и лемонграссом, ОН, возможно, вдыхал, проходя в главную часть дома. Эта тишина, царящая за дверью, была фоном ЕГО жизни. Этой ручки, ведущей в гостиную, должно быть, касалась ЕГО рука. Пространство перестало быть чужим, ведь Чонгук находился внутри пространства, частью которого был Тэхён. Каждый раз, когда снаружи слышался звук подъезжающей машины, сердце парня делало болезненный скачок. Он замирал, вжимаясь в спинку дивана, и ждал. Ждал, что вот сейчас щёлкнет дверь, и в коридор войдёт ОН. И в глубине души, под слоем стыда и здравого смысла, теплилась тайная, горячая надежда — а вдруг? Вдруг ОН снова появится? Не обязательно даже говорить, не нужно этого невероятного повторения прикосновения. Достаточно было бы просто увидеть, мельком, издалека. Увидеть, как ОН идёт по лестнице, услышать, как говорит по телефону в кабинете, как наливает себе воды на кухне. Чтобы запечатлеть живые черты, стереть размытость памяти, заменить призрак — реальностью, пусть и отстранённой. Эта надежда была его маленьким, тщательно скрываемым секретом, который Чонгук носил при себе, и от неё по всему телу разливалось тревожное тепло. Но дни текли, сменялись вечера, а Тэхён не появлялся. Надежда начала потихоньку тлеть, обрастать пеплом сомнений. Ожидание растягивалось, становясь томительным и сладким ядом. Пока однажды, примостившись у двери в подсобку, чтобы лучше ловить Wi-Fi, Чонгук не услышал обрывок разговора на кухне. Говорила Минджу, её голос был мягким, но с оттенком лёгкой досады: «…Да, Тэхён улетел в Осаку. На две недели, если не больше. Этот новый проект с японскими партнёрами… Ужасно скучаю, но что поделать, работа». Слова «Осакa», «командировка», «две недели» упали в тишину его сознания, как камни в пустой колодец. Всё внутри оборвалось и рухнуло. Всё его маленькое, хрупкое ожидание, которое согревало его эти дни, рассыпалось в прах. Его не будет здесь всё это время. И даже призрачный шанс увидеть — испарился. Ощущение было физическим: будто из-под ног выдернули слабую, но всё же существовавшую опору. Чонгук сидел, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони, и смотрел в одну точку узора на полу. Образ в памяти, и так уже начинавший блекнуть, будто окончательно расплылся, потерял чёткость. Остались не черты лица, а ощущения: вспышка холода снаружи и жара внутри, давление тёплой ладони на его пальцах, низкий тембр голоса, проникающий куда-то под рёбра. И тоска, непонятная, несоразмерная событию. Почему? Почему Чонгук, вся жизнь которого была выстроена вокруг чётких, простых целей — помочь маме, поступить в университет, вырваться, — теперь сидел в чужой комнате и тосковал по человеку, видевшему его один раз в жизни? Человеку из другого мира, для которого он был всего лишь «сыном уборщицы». Почему этот человек, этот абсолютно чужой, принадлежащий иному окружению мужчина, вызвал в нём такие чувства? Такую пустоту в его отсутствие? Это не было похоже на восхищение сильным или красивым — это было глубже, тревожнее, почти болезненно. Его пугала сила этой реакции, её иррациональность. Он чувствовал себя ребёнком, потерявшим какую-то важную, только что найденную вещь, и эта потеря болела тупее, но настойчивее любой другой. Рисовать Чонгук больше не пытался. Карандаш и блокнот лежали в рюкзаке нетронутыми. Любая попытка казалась кощунством по отношению к тому смутному, но мощному чувству, которое он не мог выразить. Вместо этого он просто грустил. Тихая, фоновая грусть окрашивала всё: и ранние утренние подъёмы, и работу в магазине, и эти вечерние посещения дома Ким. Теперь они снова стали просто необходимостью, долгом, лишённым того скрытого смысла ожидания. Иногда, сидя в той комнатке, он закрывал глаза и пытался представить, где Тэхён сейчас. Осака. Большой, незнакомый город. Деловые встречи в высотных, красивых зданиях со стеклянными стенами, дорогие рестораны, отель с видом на залив. Мир, столь же недоступный, как и этот дом, только больше, ярче, быстрее. И он, Чонгук, был меньше чем пылинка на периферии той вселенной. От этой мысли тоска сжимала горло тугой, болезненной петлёй. Чонгук перестал смотреть в сторону двери, когда слышал шаги. Теперь он просто опускал голову ниже, углубляясь в телефон. От скуки и внутренней опустошённости он стал потихоньку расширять границы своего пребывания. Сидеть всё время в подсобке, слушая лишь гул холодильника и тиканье часов, стало невыносимо. Однажды, когда в доме стояла особенно глубокая тишина, Чонгук неслышно приоткрыл дверь и сделал шаг на кухню. Пространство поразило его, как всегда, своим контрастом: стерильный блеск приборов и тёплый, живой запах еды, впитавшийся в стены. И там, у огромной плиты, стояла Ким Окджу. Женщина обернулась на лёгкий шорох. Увидев его, её круглое лицо не выразило удивления, а сразу же расплылось в широкой, гостеприимной улыбке, от которой щёлки её узких глаз почти исчезли. — А-а-а! Кролик наш пришёл! — воскликнула она, и её голос, громковатый и хрипловатый от постоянного нахождения у плиты, нарушил тишину, но звучал в ней удивительно естественно. — Иди сюда, иди, не стесняйся! Дай-ка я на тебя посмотрю хорошенько! Совсем как твоя мама, такие же большие глаза, и взгляд серьёзный не по годам! Только ты весь какой-то худющий! — Она сделала шаг навстречу, и её сильные, чуть обветренные руки с хлопком упали ему на плечи, мягко, но настойчиво развернув к свету. Она изучала его, и в её взгляде не было праздного любопытства, а было живое, неподдельное участие. — Ну конечно, работаешь, учишься, о матери заботишься… Вся энергия уходит. Так нельзя, птенчик! Кости да кожа одни останутся! Её забота была бесцеремонной, искренней и конкретной: накормить, согреть, пожалеть. Если госпожи Минджу не было на кухне, а Союн заканчивала уборку в дальних комнатах, Окджу манила его кивком или просто ставила на краю огромного гранитного острова вторую чашку. Чонгук, отвыкший от такого прямого, не требующего ничего взамен участия, поначалу терялся. — Садись, посиди с тётушкой. Скучно одной-то, — ворчала она, ставя перед ним тарелку с дымящимся ттокпокки, который пах кунжутным маслом. — Кушай, кушай, растешь же! Совсем прозрачный. Мама твоя, из сил выбивается, чтобы ты учился, а ты себя не жалеешь. Парень садился на высокий табурет, чувствуя себя немного не в своей тарелке, но её настойчивая, беспрекословная доброта не оставляла места для отказа. Она не спрашивала, голоден ли он. Просто действовала. Из духовки появлялась хрустящая лепёшка «чон» с начинкой из ростков и мяса, шипящая на тарелке. Со сковороды, с ловким щелчком лопатки, слетали золотистые «хотток» с текучей сладкой начинкой из коричневого сахара и орехов. Однажды женщина сунула один ему прямо в руку, предупредив: «Осторожно, горячий, обожжёшься, кролик!» Она наливала ему сладкий кукурузный чай «оксусу-ча» или отвар из ююбы, «дэчху», утверждая, что это «для крови полезно». Чонгук ел, смущённо бормоча слова благодарности, и слушал. И в её неторопливых, бесхитростных рассказах он жадно, как губка, впитывал крупицы информации. Повар говорила о доме, о его привычках, о графике, о предпочтениях в еде. «Наш господин, — говорила она, имея в виду Джунхо, — кофе пьёт только крепкий, с кардамоном, и чтобы ровно в семь сорок пять утра стоял на стойке. А госпожа, бывает, вечером спустится, когда отдыхает, чай с мёдом себе возьмёт». Чонгук ловил каждое слово, но сознание его выхватывало и отфильтровывало только одно: любые упоминания о Тэхёне. От Окджу он узнал, что Тэхён в детстве терпеть не мог брокколи, но отец заставлял есть, и тогда он прятал её в карман пиджака. Что в университете он выиграл какой-то важный архитектурный конкурс, и отец, никогда не хваливший открыто, подарил ему дорогие часы, которые Тэхён с тех пор хранит, надевая по особым поводам. Что он, оказывается, играл в баскетбол в школе и сломал лодыжку в шестнадцать лет. Каждая такая деталь была для Чонгука драгоценным осколком, из которых он пытался сложить мозаику реального человека, а не того туманного бога, что жил в его памяти. — А наш-то молодой господин, Тэхён-ши, — начинала она, помешивая что-то в кастрюле, — он с детства маринованную редьку «чонгак-кимчи» обожал. Я ему особую делала, менее острую. Приедет, бывало, из университета, сразу на кухню: «Окджу, есть чем поживиться?» А теперь… — она вздыхала, и в её вздохе звучала лёгкая, привычная грусть, — теперь редко бывает, занятая жизнь. Командировки эти бесконечные… В Японии сейчас… ты слышал, наверное? Чонгук кивал, не поднимая глаз от чашки. — Да… слышал. — Ну ничего не поделаешь, работа, работа. Но мальчик он хороший, душевный. Не зазнался, не забыл старую Окджу. На новый год всегда конверт с деньгами дарит, говорит: «Скучаю по вашей стряпне, тётушка». — Она улыбалась, и её глаза становились влажными. Но самого Тэхёна не было. Он существовал как миф, как прекрасный и далёкий призрак, сотканный из одного вечера и из этих восхищённых, немного сказочных рассказов Окджу. Реальность же состояла из тёплой кухни, вкусной еды и доброй, суетливой женщины, которая то и дело пыталась ущипнуть его за щёку, называя «мой кролик» и подсовывая в карман куртки завёрнутые в салфетку горячие хотток. Сидеть рядом с Окджу, впитывать тепло её бесхитростной заботы, стало для Чонгука особым утешением. Это была простая, ясная доброта, не требующая ничего взамен, кроме того, чтобы он ел и слушал. В её присутствии острая, болезненная тоска по Тэхёну притуплялась, превращаясь в фоновую, привычную грусть. Дом переставал быть просто храмом, где обитал недосягаемый идол. Он становился местом, где была и эта часть — тёплая, шумная, живая, пахнущая едой и излучающая безусловное материнское тепло. Но на заднем плане его сознания, под спокойным принятием, всё ещё шевелилась тихая надежда. А вдруг ворота откроются неожиданно раньше срока? А вдруг он вернётся из командировки и войдёт сюда, на кухню, как в те старые дни, о которых рассказывает Окджу, в поисках перекуса? И снова… увидит его. И, может быть, снова произнесёт его имя — «Чонгук-и» — тем голосом, который парень уже почти забыл, но который тело помнило мурашками на коже. Он стыдился этой надежды, этого детского, наивного ожидания чуда. Он прятал её глубоко, даже от самого себя, но искорка продолжала жить. Мысль о рисунке не оставила его, снова вернувшись в сознание. Она стала навязчивой идеей, зудом под кожей, тихим голосом, нашептывавшим, что если он не сможет этого сделать, то и само воспоминание окончательно рассыпется в прах. Поэтому он возвращался к альбому снова и снова, словно к строгому и безмолвному судье. Сначала это были робкие, почти абстрактные попытки: несколько линий, обозначавших угол плеча, изгиб челюсти, дуга брови, взметнувшейся в вопросе. Он выводил контуры, а затем яростно зачёркивал их, стирал ластиком, рвал листы, чувствуя жгучую досаду. Получался не живой человек, а манекен, собранный из обрывков чужих впечатлений и собственного смущения. В субботу, когда мать и Окджу ушли наводить порядок на полках кладовой и разбирать бельё в прачечной, а в доме стояла та особенная тишина выходного дня, он остался один на кухне. Солнечный свет, бледный и холодный, но необычайно чёткий, падал из окна прямо на его колени, где лежал ослепительно белый лист. Чонгук взял новый, только что заточенный карандаш и начал не рисовать, а доставать образ из памяти. Он не думал о чертах. Он думал о том, что чувствовал. О давлении в воздухе, сменившемся при ЕГО приближении. Карандаш скользил по бумаге почти сам, выводя не абстрактные штрихи, а знакомые контуры. Твёрдый, уверенный штрих лёг, обозначив не просто линию спины, а осанку — несущую в себе и силу, и усталость. Лёгкая, едва заметная тень у виска — не морщина, а отпечаток мысли. И глаза… Он долго мучился над глазами, стирая и нанося снова тончайшую сетку штриховки. В них была глубина, луч тепла, который пронзил Чонгука насквозь. И самое трудное — тень улыбки. Не сама улыбка, которой, возможно, и не было, а её предчувствие, её возможность, затаившаяся в едва изогнувшемся уголке губ и в лучиках у внешних уголков глаз. Ту улыбку, которая длилась миг, но которую его память, как драгоценность, хранила и преувеличивала. Он рисовал с одержимостью, забыв о времени. Дыхание его было поверхностным, пальцы, сжимавшие карандаш, дрожали от напряжения, но линии ложились уверенно, будто рукой водило не его сознание, а само это наваждение. Когда он наконец оторвался, откинувшись на спинку стула, перед ним смотрел с листа Тэхён. Не идеальный, не фотографичный, но живой. В нём была та самая аура — сдержанная мощь, интеллект, та недоступная красота, что одновременно притягивала и отталкивала. Сердце Чонгука, замершее во время работы, вдруг сорвалось в бешеный, болезненный галоп, знакомый до мурашек. Он уставился на рисунок, чувствуя, как жар разливается по щекам и стучит в висках. Быстрым, почти паническим движением он захлопнул альбом, прижал его к груди, словно только что совершил кражу или создал нечто запретное. Призрак был пойман. Он обрёл форму. Он жил теперь не только в смутной памяти и в несбыточных надеждах, но и здесь, на бумаге, в этих точных и неточных линиях. И от этого он стал одновременно ближе — вот он, на расстоянии вытянутой руки, запечатлённый его собственной рукой, — и бесконечно дальше, потому что теперь это был уже не просто смутный образ в голове, а доказательство постыдной одержимости Чонгука. Но всё же рисунок был всего лишь рисунком. Молчаливым, плоским, бездыханным. Он не мог заговорить, не мог снова взять его за руку, не мог произнести его имя. Он был лишь напоминанием о пропасти, которая разделяла мир на бумаге и мир за окном, где настоящий Ким Тэхён, вероятно, даже не вспоминал о существовании Чонгука. В один из обычных для Чонгука вечеров, когда он уже привычно сидел на кухонном табурете, слушая размеренное ворчание Окджу над кипящим бульоном, дверь из гостиной бесшумно отворилась и вошла госпожа Ким. Она была, как всегда, безупречна: мягкое кашемировое платье песочного цвета, шёлковый шарф, небрежно, но точно повязанный на шее. В руках она держала блокнот и карандаш, вероятно, собираясь что-то записать для Окджу. Её взгляд, скользнувший по кухне, остановился на Чонгуке. Её появление всегда меняло атмосферу. Воздух словно натягивался, становясь чуть тоньше, а звуки приглушались. Окджу мгновенно замолкла, её лицо приняло выражение почтительного внимания. Чонгук, сидевший на табурете спиной к двери, почувствовал это изменение и обернулся. Он замер, ощутив, как всё внутри съёжилось. Он вскочил с табурета так резко, что тот отъехал назад с пронзительным скрипом. Руки сами сложились в почтительном жесте, спина согнулась в низком поклоне, Чонгук почувствовал, как жар заливает лицо и уши. — Добрый вечер, госпожа, — выдохнул он, уткнувшись взглядом в блестящий гранит пола. Ким Минджу не ответила сразу. Молчание длилось несколько секунд, и Чонгуку казалось, он слышит, как бьётся его собственное сердце. Потом он услышал её голос — негромкий, мелодичный, тёплый, но с той самой неуловимой дистанцией, что была в ней всегда. — О, не беспокойтесь, пожалуйста, — её голос прозвучал как колокольчик, тихий и мелодичный. — Вы, должно быть, сын Союн? Чонгук, да? — Да, госпожа, — кивнул он, всё ещё не решаясь поднять голову. — Чонгук, ваша мама говорила о вас, и всегда только хорошее, но я рада наконец увидеть вас, — в её голосе зазвучала лёгкая, одобрительная улыбка. Она сделала шаг ближе. — Очень мило с вашей стороны встречать её каждый день. Это большая забота. Редкое качество для молодых людей сегодня. Чонгук промямлил что-то невнятное о том, что это его долг. Минджу слушала, кивая, и её взгляд стал ещё теплее, почти материнским. — У меня тоже есть сын, — сказала она вдруг, и её голос окрасился той особенной, чуть печальной нежностью, с которой говорят о далёком и любимом. — Тэхён. Он уже взрослый, самостоятельный. И тоже очень заботливый. Всегда переживает, звонит… хоть, к сожалению, бывает у нас нечасто. Вечно в работе, в разъездах. Вот и сейчас в отъезде. При звуке этого имени — «Тэхён», произнесённого её устами, с такой естественной, особенной теплотой — в груди Чонгука что-то ёкнуло, а потом сорвалось в бешеную дробь. Сердце заколотилось так, что, казалось, его стук слышен в тишине кухни. Кровь прилила к лицу, и дышать стало трудно, будто воздух вдруг стал гуще. Он судорожно сглотнул, пытаясь скрыть этот внезапный приступ паники и странного восторга. — Вы… вы ведь с ним знакомы, он спрашивал о вас, — продолжила Минджу, и в её глазах мелькнуло что-то вроде одобрительного понимания. — Да… госпожа. Он… он был очень добр ко мне. — Он умеет быть добрым, — сказала она просто, и на мгновение её лицо, обычно такое гладкое и спокойное, смягчилось, стало просто лицом матери. — Он упоминал, что встретил вас у ворот. Вы очень почтительный сын, приехали поддержать мать. Это очень трогательно, — продолжила Минджу. Взгляд, лёгкий и оценивающий, будто тончайший скальпель, скользил по его лицу, по скромной, но чистой одежде, по его всё ещё сцепленным в замок рукам. — Ваша мама — прекрасная работница. И я вижу, яблочко от яблони недалеко падает. Забота о родителях — великая добродетель. «Встречал». «Упоминал». «Спрашивал». Слова кружились в голове, смешиваясь с бешеным пульсом. Тэхён… упоминал его? Хотя бы вскользь? Спрашивал о нём? Но почему? Этого было так волнующе и достаточно, чтобы мир на мгновение потерял опору. Он смог лишь кивнуть, чувствуя, как предательский румянец заливает его шею и уши. — Спасибо вам, госпожа, — прошептал Чонгук. Минджу встряхнула головой, и маска безупречной хозяйки вернулась на место. — Ну, мне пора. Приятно было познакомиться, Чонгук. Не стесняйтесь, чувствуйте себя здесь как дома. Окджу, насчёт завтрашнего ужина, я хотела бы… Она повернулась к повару, отпустив его из поля своего внимания так же легко, как и привлекла. Но для Чонгука этот короткий разговор был землетрясением. Он стоял, всё ещё горящий от стыда и непонятного волнения, слушая, как они обсуждают меню, и не слыша ни слова. В ушах гудело. Он был «почтительным сыном». Он был «знаком» с НИМ. Пусть даже на таком ничтожном, служебном уровне — это была тончайшая нить, связывающая его с тем миром, с тем человеком. И эта нить жгла ему кожу. Когда они закончили разговор, хозяйка кивнула ему и Окджу, развернулась и вышла, оставив за собой лёгкий шлейф дорогих, холодноватых духов с ноткой ириса. Чонгук стоял, всё ещё оглушённый, пока Окджу не потянула его за рукав обратно на табурет. — Видишь, кролик? Хозяйка тебя одобрила. Не бойся, она добрая душа, просто снаружи вся в этом… лаке светском. Но Чонгук почти не слышал. В ушах у него звенело, а в груди бушевало странное, противоречивое чувство: смущение, гордость от похвалы и пронзительная, острая боль при упоминании Тэхёна, смешанная со сладкой мукой от того, что его имя снова прозвучало вслух, что о нём говорили как о реальном человеке, связанном с ним, Чонгуком, через эту короткую встречу. Теперь, когда он всё лучше узнавал ритмы дома, то стал позволять себе больше. В те редкие, драгоценные временные окна, когда он точно знал, что хозяева отсутствуют, а мать и Окджу заняты домашними делами, он неслышно выскальзывал из кухни и останавливался на пороге гостиной. Сначала его охватывал почти священный трепет. Он не смел ступить на безупречный пол, но стоял, прислонившись к косяку, и впитывал вид, изучая пространство. Роскошь, которая сначала ослепляла и отталкивала своим холодным совершенством, теперь начала открываться ему с другой стороны. Его взгляд, отточенный желанием рисовать, начал анализировать пространство уже не как взгляд чужака, а как будущего художника, архитектора форм. Он замечал, как падал свет от скрытых светильников, выхватывая текстуру грубого камня на одной стене и гладь полированного дерева на другой. Как тёмно-серая обивка дивана цвета мокрого бетона играла бликами, а в огромной вазе с сухоцветами был заключён целый взрыв застывших линий и оттенков. Он изучал картины на стенах — абстрактные полотна, где мазки казались хаотичными, но вместе создавали напряжённую гармонию. Это был мир, построенный на иных законах красоты, и ему нравилось их изучать. Но профессиональный интерес неотделимо сплетался с личным. Каждый предмет, каждое пространство наделялось в его сознании новым смыслом. Вот этот низкий столик из цельного дуба — за ним, возможно, Тэхён когда-то делал уроки. Этот диван — на нём он мог отдыхать, читать, глядя в окно в сад. Возможно, он откидывался на эти подушки, закинув ногу на ногу, читая документы. Эта лестница со стеклянными ступенями — по ней он поднимался в свою комнату, и его шаги, должно быть, отдавались тихим, чистым звуком. Дом перестал быть просто интерьером из журнала. Он стал биографией, картой жизни другого человека. Февраль медленно, но неумолимо перевалил за середину. По ночам уже не было такого пронзительного холода, а в воздухе иногда, очень редко, улавливался намёк на сырую, свежую оттепель. Но внутренний климат Чонгука не менялся. Лёжа в постели, в темноте, под шёпот дождя за окном, он опять, как заевшую пластинку, прокручивал в голове тот вечер. Он разбирал его на атомы: первый звук открывающейся дверцы машины, шелест ткани пальто, каждый шаг на мокром асфальте, тембр голоса — сначала жёсткий, потом смягчившийся. Чонгук пытался анализировать свои чувства, как разбирал сложную математическую задачу. Почему его так тронула простая вежливость, внимание сильного к слабому? Но он уже понимал — нет, не понимал, а чувствовал нутром, — что дело было не в вежливости. Дело было в самом человеке. В той энергии, что исходила от Тэхёна — энергии уверенности, власти, спокойной силы, которой Чонгуку, так катастрофически не хватало в собственной жизни. Это было как стоять на холодном ветру и вдруг оказаться в луче мощного прожектора — слепящего, горячего, выделяющего тебя из тьмы, даже если лишь на мгновение. Он чувствовал себя глупо, по-детски наивно, одержимым чем-то постыдным и необъяснимым. Он был почти взрослым, у него были обязанности, планы, реальные проблемы. А в итоге он тоскует по человеку, который, вероятно, уже стёр его лицо из памяти. Но остановить этот бесконечный внутренний диалог, этот поиск смысла в нескольких минутах давно минувшего вечера, он был не в силах. Эта одержимость пугала его своей силой и безысходностью. Это было похоже на болезнь, тихую и неизлечимую, симптомы которой — учащённое сердцебиение, румянец, рассеянность — он тщательно скрывал ото всех, даже от самого себя, пряча их под маской усталости и обычной подростковой замкнутости. Мысли о Тэхёне стали фоном его существования, тихой музыкой, звучащей в глубине сознания, которую он не мог и не хотел выключить. Когда до начала занятий в новой школе оставалось всего десять дней, случилась одна из тех суббот, когда расписание дало трещину. Госпожа Минджу, обычно столь размеренная, внезапно вспомнила, что к предстоящему благотворительному аукциону на следующей неделе необходимо подготовить и упаковать несколько дорогих фарфоровых ваз из семейной коллекции, хранившихся в комнатах на втором этаже. Работа требовала предельной аккуратности, чистота должна была быть безупречной, и Союн, чьи руки славились своей осторожностью, получила срочное поручение. Это означало, что её рабочий день затянется на неопределённое время. Чонгук, как обычно, приехал к условленному часу, но вместо быстрого ухода домой ему пришлось устроиться на длительное ожидание. Подсобка показалась ему особенно тесной и беззвучной. Окджу, кряхтя и ворча на внезапные «аристократические капризы», ушла наводить идеальный порядок в просторной кладовой для провизии, до которой, видимо, тоже решили добраться. Чонгук остался один на кухне, сидя на своём привычном табурете у острова и бесцельно перелистывая учебник, в котором буквы расплывались перед глазами. Тишина дома была гулкой, почти осязаемой. Он слышал лишь тиканье настенных часов да отдалённый, приглушённый скрип шагов матери наверху. Внезапно тишину разрезал стремительный, лёгкий топот босых ног по лестнице со стеклянными ступенями. Звук был живым, резким, совершенно чуждым этой застывшей атмосфере. Ещё секунда — и на кухню, словно маленький, ярко окрашенный смерч, влетела Нари. Она явно не ожидала здесь никого встретить. Обычно в эти субботние часы, если она оставалась дома, он был её безраздельным владением, пустым и скучным. Сегодня планы на выход из дома рухнули: лучшая подруга слегла с температурой, пижамная вечеринка отменилась, и Нари осталась наедине с собой, что было для неё худшим из наказаний. Одетая в шикарный домашний комплект — коротенькие шортики из мягкого серого джерси и лонгслив пастельно-розового цвета, — она направилась к огромному холодильнику в поисках спасительного «чего-нибудь вкусненького», что могло бы развеять скуку. Её длинные, ещё влажные после душа волосы были собраны в высокий, небрежный пучок, с которого спадали отдельные тёмные пряди, касаясь шеи. На лице не было и следа привычного для выхода макияжа, и от этого оно казалось удивительно юным, почти детским, с большими, выразительными глазами и пухлыми, надутыми от досады губами. Увидев сидящего Чонгука, она замерла на месте, как застигнутая врасплох птичка. Её брови, тонко подчеркнутые даже в отсутствие косметики, взметнулись вверх. В её взгляде не было ни высокомерия, ни раздражения. Было чистое, неподдельное любопытство. Она смотрела на него, изучая: скромную, но чистую рубашку, тёмные джинсы, большие, немного растерянные глаза, густые ресницы, мягкую линию губ. Первой мыслью, промелькнувшей в её голове, было: «Красивый». Не «красивый» в том выхолощенном, глянцевом смысле, в каком были красивы сыновья её родителей-друзей или айдолы из клипов. Это была другая красота. Немного диковатая, неотшлифованная. Высокие скулы, тёмные, чуть растрёпанные волосы, падающие на лоб, большие, очень тёмные глаза, в которых застыла смесь испуга и готовности исчезнуть. Ещё он показался ей невероятно… милым. И абсолютно чужим в её пространстве, что делало его ещё интереснее. Таким непривычным, настоящим, не из её мира гламурных подруг и сыновей друзей семьи. В нём была какая-то внутренняя сосредоточенность и одновременно заметная, трогательная неуверенность. — А ты кто? — выпалила она напрямую, без предисловий, слегка склонив голову набок. Голос её был звонким, чуть хрипловатым от недавнего смеха или, возможно, громкого разговора по телефону, и полным жизни. Чонгук, застигнутый врасплох, вздрогнул так, что чуть не уронил учебник. Он сполз с табурета, словно его ударило током, и выпрямился во весь рост, опустив голову в почтительном, но слишком резком поклоне. — Ч-Чонгук, — выдавил он, чувствуя, как огонь заливает его лицо, шею, уши. — Я… сын Чон Союн. Прошу прощения, я… я жду... Я сейчас уйду… — А-а-а, — протянула Нари, и её лицо озарилось понимающей улыбкой. Она шагнула ближе, и он невольно отступил на шаг. — Тот самый! Мама что-то говорила. Так ты вот какой. Он сделал неловкий шаг к двери в подсобку, но её голос, уже не вопрошающий, а заинтересованный, прозвучал снова: — Подожди! Куда ты? Я же ничего плохого не сказала. Она подошла ближе, и он ощутил лёгкое, сладковато-цветочное дуновение — запах дорогого геля для душа, шампуня с ароматом персика и аромат конфет. Он рискнул поднять взгляд и… замер. Вблизи она была ещё красивее. Совсем не куколка, а живая, сияющая здоровьем и энергией девушка. Ладненькая, изящная фигурка, с небольшой аккуратной грудью, тонкая талия, мягкие изгибы под тонкой тканью футболки, стройные, загорелые даже зимой бёдра в коротких шортах, которые казались ему неприлично открытыми. Его взгляд, против воли, скользнул по этим линиям, и он тут же, в ужасе, уставился на собственные кроссовки, чувствуя, как смущение превращается в панику. Он изо всех сил старался не пялиться, удерживать взгляд на чём-то нейтральном, но её присутствие было таким ярким, что его было невозможно игнорировать. — Чонгук, — повторила она, немного игриво, и улыбнулась. Улыбка была солнечной, заразительной, без тени снисхождения. — Прикольное имя. Я Нари. Скучно сегодня жутко, все разъехались. Не уходи, ладно? Посидим, поболтаем. Тебе сколько лет? Ты что, учишься? — не дожидаясь ответа, она легко вспрыгнула на соседний табурет, поджав под себя ноги, как будто они были старыми приятелями. Эта непосредственная, почти детская поза ещё больше сбила Чонгука с толку. Её энергия и полное отсутствие каких-либо барьеров было настолько прямым и обезоруживающим, что у парня не осталось сил сопротивляться. Девушка не смотрела на него свысока, скорее смотрела с интересом. И он, хоть и сжатый в комок стеснения, не мог не отметить про себя, как она хороша. Как живая, дышащая, настоящая. Совсем не похожа на холодное совершенство этого дома. — Мне семнадцать, — выдавил он. — И я учусь. Скоро в новую школу пойду. — О, правда? В какую? — забросала она вопросами, подперев щеку ладонью. Её глаза блестели. — А где живёшь? В нашем районе? Рисуешь что-то? — спросила она кивнув на блокнот. Она говорила быстро, перескакивая с темы на тему, и постепенно, под напором её искреннего, ненасытного любопытства, ледяная скованность Чонгука стала таять. Он начал отвечать — сначала односложно, потом всё более развёрнуто. Рассказал про свой старый район, про работу в магазинчике, про то, что хочет стать художником, или, может быть, дизайнером, или архитектором. Она слушала, широко раскрыв глаза, кивала, смеялась звонко и беззаботно и задавала новые вопросы. Сама щебетала о себе: о своей школе («скучно, но иногда прикольно»), о музыке, о дорамах, которые она обожала. Молодые люди не заметили, как пролетели два часа, наполненных смехом, оживлёнными спорами о последнем эпизоде популярного фильма, удивлёнными восклицаниями, обнаружив, что им нравятся одни и те же k-pop группы. Чонгук забыл о времени, о своей роли «сына прислуги», о постоянном внутреннем напряжении. Ему было с ней… легко. Неловко — да, смущающе — безусловно. Но не страшно. В её присутствии не было никакой давящей дистанции. Она была как открытое окно в душной комнате. Когда в дверях кухни появилась усталая, но довольная выполненной работой Союн, оба вздрогнули, словно школьники, застигнутые за шалостью. Нари спрыгнула с табурета. — О, тётя Союн! Здравствуйте! Мы тут с Чонгуком болтали. Он такой интересный! Женщина, удивлённая и слегка озабоченная такой фамильярностью, промолчала, лишь кивнув дочери хозяев с привычной почтительностью. Чонгук же, поймав взгляд матери, снова покраснел. — Нам пора, — тихо сказал он Нари. — Ладно, — она надула губки, но тут же оживилась. — А завтра? Ты завтра приедешь? — Завтра… воскресенье, — осторожно напомнил Чонгук. Нари хлопнула себя по лбу с комичным отчаянием. — Точно, вот я дура! Ну тогда в понедельник! Обещаешь? Я буду ждать! Её настойчивость была детской и такой искренней, что невозможно было отказать. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова под испытующим взглядом матери. Следующие дни приобрели для Чонгука новую окраску. Встречи с Нари стали почти ежедневными. Сначала они общались на кухне, под добродушным, но бдительным оком Окджу. Потом Нари, для которой границы этого дома не существовали, заявила: «Что мы всё на кухне торчим? Пойдём в гостиную, там гигантский телевизор и диван удобный!» Чонгук от ужаса даже попятился. — Нет, что ты! Я не могу… туда. — Какое ещё «не могу»? — искренне не понимала Нари. — Я же зову. Мама с папой до вечера уехали. Никто не придёт. Давай! Скучно же! Я хочу тебе новый клип показать на большом экране! Девушка взяла его за руку — тёплую, влажную от волнения ладонь — и потащила за собой. Чонгук подумал: «Наверное, это у них семейное, тактильность, нарушение личных границ». Его сопротивление было сломлено её беззаботной уверенностью. Он переступил порог гостиной, и впервые ощутил её масштаб не как наблюдатель из дверного проёма, а как участник. Парень шёл, почти на цыпочках, боясь нарушить звонкую тишину. Но Нари, как обычно, своим присутствием заполнила и это пространство. Она плюхнулась на диван, закинула ноги на огромную кожаную оттоманку и похлопыванием указала ему место рядом. «Садись, не стесняйся! Это же просто мебель!» Он сидел на краешке дивана, боясь пошевелиться, чувствуя, как масштаб и безупречная чистота пространства давят на него. Постепенно, под её бесконечные рассказы, смех, под звук включенного на небольшой громкости телевизора, скованность отпускала. Он начал расслабляться, откидываться на спинку дивана, чувствуя непривычную роскошь. Ему с ней было по-прежнему легко. С ней он почти отвлекался от навязчивых, тёплых мыслей о её брате. Почти. В её энергии, в её смехе, даже в её капризах было что-то очищающее. И они были немного похожи — Нари и Тэхён. Тот же разрез глаз, та же уверенность в движениях, даже интонации иногда совпадали. Но в Нари всё было вынесено наружу: жизнь, эмоции, смех. В Тэхёне же всё было сдержано, спрятано за непроницаемой стеной. Наблюдая за девушкой, Чонгук ловил себя на мысли, что ищет в её чертах отражение брата, и от этого ему становилось и сладко, и горько одновременно. Взгляд парня упал на тонкую серебряную рамку с семейным фото на низкой консоли. Сердце ёкнуло. Нари, заметив его взгляд, подскочила и принесла фотографию. — Смотри, это мы! Это папа, мама, это я, а это… — она на секунду замялась, и в её голосе прозвучала особенная, тёплая нота, — это мой брат, Тэхён. Он самый лучший брат на свете, между прочим. Чонгук взял рамку дрожащими пальцами. Он не слушал её дальнейшие пояснения. Вот он. Тэхён на фотографии. Немного моложе, но тот же. Вот оно, лицо, которое он пытался воссоздать по памяти. Та же осанка, тот же прямой, спокойный взгляд, чуть смягчённый улыбкой, которую он сейчас видел воочию, запечатлённой. Он впивался глазами в каждую деталь, пытался отпечатать в памяти то, что ускользало от него в реальной встрече: в линию брови, в точный изгиб губы, в то, как лежали волосы, цвет глаз, казалось, тёмно-карий, но при определённом свете… Это была бесценная шпаргалка для его памяти, для его тайных рисунков. Это был снимок счастливого человека. Он держал в руках кусочек того мира, кусочек ЕГО жизни. — Красивый, правда? — с гордостью сказала Нари, не подозревая, какой ураган бушевал в его груди. — Да… — прошептал Чонгук, с трудом отрывая взгляд, чтобы вернуть фотографию. — Очень. Они смотрели видео на огромном телевизоре, играли в гонки на приставке, подключённой к огромному экрану, и Нари хохотала, когда он раз за разом врезался в виртуальные отбойники. Чонгук проигрывал, отвлекаясь на её радостные вопли и на подавляющее величие окружающего пространства, но смеялся — по-настоящему, чего с ним давно не случалось. Нари оказалась разрывом шаблона — не только для дома, но и для всего, что Чонгук смутно представлял о людях её круга. Её богатство не было щитом или позой; оно было просто фактом, как цвет её глаз или тембр голоса. Она не демонстрировала его, не кичилась, не отгораживалась им. С Чонгуком она вела себя с обезоруживающей простотой, словно они были одноклассниками, случайно встретившимися после уроков. В её смехе не было снисходительности, в вопросах — снобизма, в жестах — отстранённой вежливости. Она была просто Нари: шумная, непосредственная, временами эгоцентричная, но искренняя в своей жажде общения и развлечений. И Чонгук наконец-то расслабился. Не сразу. Не полностью, но та ледяная скорлупа внутреннего напряжения, в которой он пребывал с того самого вечера у ворот, дала трещины и стала понемногу осыпаться. С ней он мог позволить себе улыбку, которая не была лишь вежливостью. Чонгук смеялся — сначала тихо, сдержанно, потом всё громче и свободнее, когда она корчила рожицы, пародируя строгого учителя, или когда он сам, к собственному удивлению, отпускал неуклюжую, но меткую шутку. В присутствии девушки мир будто терял свою свинцовую тяжесть. Ему казалось, что он нащупывает ту самую, нормальную жизнь, о которой читал или смутно догадывался: лёгкое, бесцельное общение со сверстником, обмен глупостями и серьёзными мыслями пополам, чувство, что ты не один в своём возрасте со своими заботами. Это было как глоток чистого, прохладного воздуха после долгого пребывания в душной, наглухо закрытой комнате. В один из последующих вечеров, обсуждая предстоящее начало учебного года и его тревоги, Нари спросила название его новой школы. Он произнёс его, и на её лице отразилось комическое изумление, сменившееся всплеском радости. — Не может быть! — воскликнула она, хлопнув в ладоши. — Да мы же в одной школе! Я тоже там учусь! Чонгук остолбенел. Его мозг отказывался складывать эти два факта: элитный район, этот дом, эта девушка — и простая, ничем не примечательная государственная школа в старом квартале. — Но… я думал… — запнулся он. — Разве не… — Не частная школа для богатеньких? — закончила за него Нари, и на её лице появилось выражение досадливой покорности судьбе. — Должна была быть, и я раньше училась в такой. Но папа… папа решил иначе. Сказал: «Пусть узнает, как народ живёт». Вот и узнаю, — она фыркнула, но без настоящей злости, скорее с привычной обидой на отцовский деспотизм. — Первое время вообще кошмар был. Но потом… привыкла. Люди там, знаешь, разные. У меня даже подруги есть. Нормальные. А теперь, — её глаза засверкали с новой силой, — теперь будет и друг! Обещаю, я тебе всё покажу, всё расскажу! Я тебя под своё крыло возьму, Чонгук-а! Никто тебя не тронет! Она была искренне рада этому совпадению и говорила это с такой горячей, почти воинственной уверенностью, что ему стало одновременно смешно и тепло. Она была искренне рада этому совпадению, как новому, захватывающему приключению. И Чонгук не мог не заметить, что его компания доставляет ей явное удовольствие. Он видел, как её глаза загораются, когда он появляется на кухне. Случайно подслушал, как она по телефону отменяла встречу с подругой: «Не, я сегодня занята… да, есть планы!» — говорила она таинственно и довольно. Он начал улавливать детали: перед его приходом она явно укладывала волосы в красивую причёску и добавляла чуть-чуть блеска на губы. Домашняя одежда, всегда стильная и дорогая, теперь казалась подобранной с особой тщательностью: мягкие кашемировые штаны или короткие шорты, подчёркивавшие стройность ног, облегающие топы, футболки, выгодно оттенявшие хрупкие плечи и изящную линию ключиц. Нари садилась рядом, выбирая позы, которые делали её фигурку особенно привлекательной — поджав ноги, откинувшись назад, чтобы линия тела вытянулась. Она ловила его взгляд и улыбалась, не отводя глаз. Со временем, даже при всей неопытности, Чонгуку стало ясно: Нари флиртовала с ним. Это было не агрессивно, а по-юношески открыто и настойчиво. Она смеялась даже его самым неудачным шуткам, закатывая глаза, но с безошибочно читаемым удовольствием. Во время разговора она легко касалась его руки, чтобы привлечь внимание, и её пальцы, тёплые и мягкие, задерживались на его коже на секунду дольше необходимого. Девушка ловила его взгляд и долго не отпускала, играя с бликами в своих тёмных глазах. Подбрасывала ему печенье или фрукты, говоря: «Тебе нужно подкрепиться, ты слишком худой», — и в её тоне звучала забота, граничащая с собственничеством. Она привыкла получать то, что хотела, и сейчас она явно хотела его внимания, его симпатии. И Чонгуку… было приятно ощущать это тёплое, солнечное внимание, направленное на него. Оно согревало изнутри, льстило его пошатнувшемуся от одиночества самолюбию. Чонгуку это и нравилось, и смущало. Это казалось слишком быстрым, слишком лёгким. Они же знакомы меньше двух недель. «Вот она, — думал он порой, наблюдая, как она анимировано рассказывает что-то, жестикулируя изящными руками. — Симпатичная, живая, красивая девушка. Из хорошей семьи. И она проявляет ко мне интерес. Мне тоже она нравится. Она весёлая, с ней легко. Наверное, так всё и должно начинаться. Вот так, с дружбы, с лёгкого флирта, с взаимного влечения. Я должен радоваться…». Но в глубине, на самом дне сознания, где таились самые честные и потому самые пугающие мысли, шевелилось нечто иное. Когда её пальцы касались его руки, он чувствовал лишь приятное, дружеское тепло. Когда она заглядывала ему в глаза, он смущался, но не ощущал того головокружения, того сбоя в работе всех органов чувств. Её близость не перекраивала реальность, не заставляла время остановиться. Это было… просто приятно. И контраст между этой «просто приятностью» и сильной бурей, которую вызвало одно лишь прикосновение Тэхёна, был настолько разительным, что вызывал внутренний холод. Эта мысль пугала своей нелогичностью, своей неправильностью. Он гнал её прочь, списывая на нервы, на свою неопытность, на разницу в их мирах. Он пытался не думать, не анализировать, а просто плыть по течению этого нового, тёплого и такого понятного чувства — симпатии к милой, красивой девушке, которая смотрела на него так, как, он думал, должен мечтать любой парень. Чонгук убеждал себя: «Пусть всё идёт, как идёт». И старался наслаждаться моментом, светом её улыбки и странным, новым ощущением, что в этом огромном, чужом доме для него теперь есть свой маленький, тёплый уголок. Старался быть внимательным слушателем, старался улыбаться в ответ, старался наслаждаться этими лёгкими, беззаботными часами в её компании. Он позволял её флирту оставаться на поверхности, не углубляя его, но и не отталкивая. Ему было приятно её общество, её смех, её энергия. Это было светлое пятно в его серой, напряжённой реальности. И он цеплялся за это пятно, отчаянно надеясь, что его собственные запутанные, тревожные чувства когда-нибудь встанут на место и всё обретёт простую, ясную форму — форму, в которой симпатичная девушка нравится, и это взаимно, и в этом нет никакой тайны, никакой боли, никакого невозможного, недосягаемого идеала, от которого сжимается горло. Дома, в тишине своей комнаты, когда мама уже спала за стенкой Чонгук часто возвращался к одной и той же, колючей мысли: он ничего не понимает. Во всём этом. В том, что должно происходить между парнем и девушкой. Его мысли неизменно возвращались в прошлый год, в стены старой школы. Ему было шестнадцать, и мир вокруг, казалось, сошёл с ума, подчиняясь единому, неумолимому закону. Его сверстники, ещё вчера гонявшие мяч во дворе, вдруг преобразились. Их разговоры на переменах, в углу спортзала, в раздевалке, пахнущей сыростью и чужими кроссовками, стали однообразным и захватывающим эпосом о плоти, о границах, о новых территориях. Его одноклассники, друзья и просто знакомые, будто сбросив одну кожу и натянув другую, более грубую и самоуверенную, только и говорили, что о «победах». Они говорили об этом с натужной, преувеличенной бравадой, но в их глазах горел азарт первооткрывателей. «Вчера с Минджин в кино… ну, ты понял, в последнем ряду…» — и многозначительный взгляд, довольное похлопывание по плечу. «А я вчера… под топом… она сама руку…» «…а она такая мокрая уже была…», «…умудрился залезть под бра, просто пока катались…», «…целовались до того, что губы онемели, а руки вот тут…» — и сдавленные, довольные хрипы и смешки. Они делились подробностями, которые Чонгуку казались одновременно вульгарными и невероятно значимыми: текстура кожи под подушечками пальцев, вкус чужой слюны, смешанной с ягодной помадой, упругость мягкой девичьей груди под тонкой тканью лифчика, запах духов, особенно сильный на нежной коже за ушком. Это была тайная картография взрослого мира, которую они составляли с жадностью и торопливостью. Они хвастались поцелуями в тёмном кинотеатре, тем, кому удалось «проникнуть под юбку», а самым «крутым» — и «в трусики». Эти разговоры были полны грубоватой, показной бравады, но под ним сквозила та же неуверенность, та же жажда доказать себе и другим свою состоятельность. Чонгук всегда отмалчивался. Он сидел на подоконнике в коридоре или медленно переодевался в раздевалке, делая вид, что проверяет что-то в телефоне или занят шнурками, и чувствовал себя инопланетянином. Его дразнили «девственником», не зло, но настойчиво: «Эй, Чонгук, а у тебя что, ещё не было? Да ладно, не может быть! Ты что, монахом решил стать?» Друзья, сами уже считавшие себя опытными, пытались его «образумить»: «Да брось ты комплексовать! Смотри, вон Чжиюн из параллельного класса на тебя поглядывает. Девчонка ничего. Познакомлю?» Он отмахивался, краснея до корней волос, бормотал что-то невнятное про учёбу, про работу, про нехватку времени. Его скромность, которую в других обстоятельствах могли бы счесть милой, здесь выглядела ущербностью. Чонгук запинался, не знал, о чём говорить, и девушки, сначала заинтригованные его тихой внешностью, быстро теряли интерес. Внутри же клокотала смесь стыда, любопытства и острого, физического осознания собственного тела, которое, казалось, жило своей, неподконтрольной ему жизнью. Пубертат настиг его не резко, а ползуче, как сырость. Игры гормонов были не абстракцией из учебника биологии, а ежедневной реальностью. Он просыпался утром от странных, ярких снов, от которых на простыне оставались липкие следы, и чувствовал приступ острого стыда, будто совершил преступление. Голос, уже ставший довольно низким, почти мужским, в самые неподходящие моменты срывался на фальцетную ноту, заставляя закусывать губу и смотреть в пол. Тело росло негармонично: руки и ноги становились длинными и неуклюжими, суставы выпирали, на лице в самых неудобных местах вскакивали воспалённые прыщи, которые он пытался маскировать, а потом сдирал до крови, стоя перед зеркалом в ванной. А главное — эти внезапные, неконтролируемые приливы жара, когда кровь будто вскипала и устремлялась в одно место, создавая неловкое, болезненное напряжение под тканью джинсов. В автобусе, на уроке, просто на улице — тело напоминало о себе как о диком звере, которого он обязан был скрывать. Чонгук ловил на себе взгляды девочек и не знал, как на них реагировать: опустить глаза? улыбнуться? И от этого незнания внутри всё сжималось в холодный комок. Секс казался ему не радостью, а ещё одной сложной, требовательной территорией, где он гарантированно проиграет, показав свою несостоятельность. Он слушал разговоры одноклассников и чувствовал себя чужим не потому, что темы были ему неинтересны. Напротив, они будили в нём томительное, пугающее любопытство. Ему было интересно, каково это — прикоснуться. Поцеловать, почувствовать близость другого тела не во сне, а наяву. Но сама мысль о том, чтобы действовать так же прямо, нагло, как они, вызывала у него почти физическую тошноту. Чонгук убеждал себя, что всё это — пошлость и спешка. Что он просто «ещё не встретил ту самую». Ту, с которой всё будет иначе: чисто, светло, по-настоящему. Это убеждение было его защитой от насмешек и внутреннего сумбура. И вот теперь, в тишине своей комнаты, глядя на потрескавшийся потолок, он анализировал ситуацию с Нари. Логика выстраивалась железная, неопровержимая. Во-первых, она девушка. Очень красивая. Не абстрактно красивая, а конкретная, с ямочками на щеках, когда смеётся, с блестящими глазами и мягкими изгибами тела под дорогой тканью. Она приятна. Внешне — безусловно. В общении — да, она может быть эгоистичной, но с ним она добра, открыта, весела. Во-вторых, она проявляет к нему явный, очевидный интерес. Она ждёт его, флиртует, стремится к его обществу. Ему это нравится. Это льстит. Это согревает. В-третьих, они учатся в одной школе. Это не мимолётное знакомство. Это возможность видеться каждый день, развивать что-то настоящее, осязаемое. В-четвёртых, ему скоро восемнадцать. Восемнадцать! Совсем взрослый. Все вокруг — те самые одноклассники, пусть и заочно, мама своими тихими вздохами о том, как он «совсем большой», даже Окджу с её намёками — все будто ждут от него какого-то естественного следующего шага. Шага, который сделал бы его нормальным, вписанным в общую схему. Это был настоящий шанс перестать быть «тем самым», отстающим, неопытным, вечно краснеющим Чонгуком. Шанс доказать себе и миру, хотя какому именно миру — он смутно представлял, что способен на это. На нормальные, человеческие отношения. Он принял решение, твёрдое, окончательное: нужно перестать ждать. Ждать этих пресловутых «колокольчиков», небесного света, удара молнии — всего того, о чём пишут в романах и поют в дурацких балладах. Нужно перестать копаться в себе, выискивая какую-то причину извращённой, неправильной реакции на мимолётную встречу с человеком, который наверняка уже и не вспомнит его имени. Это детские фантазии. Реальность — вот она. Она предлагает ему Нари. Красивую, доступную, заинтересованную. Нужно брать то, что дают. Быть как все. Он начал активнее переписываться с Нари в мессенджере в любое свободное время в течение дня: отправлял смешные мемы, интересовался, как её день, рассказывал о мелочах, показывал, что она ему интересна. Старался быть внимательным: запоминал, что она любит шоколадный раф, а капучино терпеть не может, что обожает одного определённого актёра в дорамах. В её присутствии он пытался быть галантным: подавал чашку, придерживал дверь, ловил её взгляд и улыбался — чуть более уверенно, чем раньше. Чонгук смотрел на неё — на то, как она закидывает голову, смеясь, как поправляет прядь волос, как её губы складываются в милую, капризную гримасу — и мысленно повторял себе, как правило: «Она мне нравится. Не может не нравиться. Она идеальный вариант. Всё идёт как надо». И это была правда, но не вся. Ему нравилось её общество, её смех, её энергия. Ему нравилось, как она выглядит. Его тело отзывалось на её близость сдержанным, но понятным теплом. Это было приятно. Это было безопасно. Это было правильно. Молодой человек был убеждён, что действует здраво, разумно, наконец-то по-взрослому. Что эти тёплые, дружеские чувства — и есть та самая основа, на которой всё строится. Что «огонь» и «страсть» — это всего лишь выдумки из дорам, а в жизни всё проще и разумнее. Чонгук ещё не осознавал, с какой тщательностью он возводил фундамент будущего кризиса, закладывая в его основу не вспышку чувства, а холодный, отчаянный расчёт и глухое, неосознанное предательство самого себя. Он обманывал в первую очередь себя, и обман этот был таким красивым, таким логичным, таким социально одобряемым, что усомниться в нём казалось безумием.