*****
На следующий день Чарли, видимо, ободренный визитом Карлайла, попытался вернуться к подобию нормальности. — Может, посмотрим кино? — Предложил он, стоя на пороге ее комнаты. — Какой-нибудь старый боевик? Она попыталась улыбнуться. — Не сегодня, пап. Спасибо. Он постоял еще мгновение, беспомощно почесывая затылок. — Доктор Каллен... хороший человек, — выдавил он наконец кивая на повязку. — Он... э-э... знает свое дело. — Да, — согласилась Белла. — Он знает. Чарли кивнул, удовлетворенный тем, что установил некий контакт, и удалился на первый этаж, к своему вечному спутнику — телевизору. Белла взяла книгу, которую пыталась читать — томик Эмили Дикинсон. Строки расплывались перед глазами. «Надежда — это пернатая тварь, что гнездится в душе...» У нее не было ни надежды, ни пернатых тварей. В ее душе гнездилась только тяжесть. Она отложила книгу и потянулась за блокнотом. Еще со школы, когда жизнь в Финиксе становилась невыносимой, она вела что-то вроде дневника. Не сентиментальные записи, а скорее наблюдения. Анализ. Попытку упорядочить хаос внешнего мира через внутренний диалог. Она открыла его на чистой странице. Ручка замерла в ее пальцах. Что писать? О боли? О страхе? Это было уже исписано и исчерпано. Вместо этого она вывела одно слово: «Карлайл». Потом еще одно: «Врач». И третье: «Одиночество». Она обвела эти слова кружками и провела между ними линии. Получился странный, нелепый умственный манифест. Врач — написала ниже. Тот, кто видит боль. Признает ее. Не бежит от нее. Не драматизирует. Лечит. Исцеляет. Или, по крайней мере, облегчает. Одиночество — продолжила она, чувствуя, как в ее висках начинает стучать странное, тревожное возбуждение. Не как наказание. А как... инструмент? Как дистанция, позволяющая видеть яснее? Он сказал — плата за эмпатию. Чтобы чувствовать боль другого, нужно отстраниться от своей? Она посмотрела на имя «Карлайл». Оно больше не ассоциировалось только с красивым, добрым отцом ее возлюбленного. Оно стало символом чего-то иного. Альтернативы. Альтернативы страсти, что сжигает дотла. Альтернативы любви, что душит своей интенсивностью. Она думала о его руках. Холодных, уверенных, знающих. Они не дрожали, как руки Эдварда, когда тот к ней прикасался. В них была сила не эмоций, а знаний. Сила, которая не ломала, а чинила. И тут ее осенило. Ее влечение к Эдварду с самого начала было влечением к опасности, к краю пропасти, к чему-то запредельному и запретному. Он был ее личным демоном-искусителем, прекрасным и смертоносным. А Карлайл... Карлайл был похож на ангела-хранителя. Но не слащавого и бесплотного, а настоящего, того, кто видел все ужасы мира и все равно продолжал нести свой свет. Она отбросила блокнот, чувствуя прилив стыда. О чем она думает? Она любит Эдварда. Его муки — это доказательство его любви. А она... она сидит здесь и строит нелепые философские теории вокруг его отца, пока ее собственный возлюбленный страдает. Но семя было посажено. Оно упало в благодатную почву ее одиночества и отчаяния и пустило крошечный, ядовитый росток.*****
Визит Карлайла через два дня был предрешен. Чарли впустил его с почти подобострастным уважением. — Белла наверху, доктор. Кажется, чувствует себя получше. — Рад это слышать, Чарли, — ответил Карлайл, и в его голосе была искренняя теплота. Когда он вошел в комнату, Белла сидела на кровати, опершись спиной на подушки. Она успела привести себя в порядок — расчесала волосы, надела чистую футболку. Это было бессознательное движение, которое она сама себе не могла объяснить. — Белла, — кивнул он ей, ставя сумку на пол. — Доктор Каллен. Он провел тот же осмотр: проверил шов на руке, потрогал ребра и осмотрел ссадины, выслушал ее легкие. Его присутствие было таким же спокойным, как и в прошлый раз. — Дыхание стало ровнее, — отметил он. — Прогресс. — Да, — согласилась она. — Кажется, да. Когда он закончил, он снова сел. На этот раз он не смотрел на нее пристально. Его взгляд скользнул по книге Дикинсон, лежавшей на тумбочке. — Эмили», — произнес он. — Вечная спутница одиноких душ. — Вы читали ее? — Удивилась Белла. Уголки его губ снова дрогнули в той же едва уловимой улыбке. — Я читал все, что было написано за последние триста лет, Белла. Иначе сойти с ума от скуки было бы неизбежно. Дикинсон... ее гений в том, что она смогла заключить всю вселенскую тоску в размеры церковного гимна. Это очень по-американски. И очень по-вампирски, если вдуматься. Она не могла сдержать слабую улыбку. — Я никогда не думала об этом. — Попробуй. «Я слышала, как Муха жужжала – когда я умерла»... Разве это не идеальное описание перехода? Затухание одного существования и назойливый, будничный звук другого? Он процитировал стихотворение своим ровным, глубоким голосом, и слова наполнились новым, зловещим смыслом. Да. Это было про них. Про него. — Вы... находите утешение в поэзии? — Спросила она. — Я нахожу в ней отражение. Как в стоячей воде. Иногда видишь свое собственное искаженное лицо, и это помогает понять себя. — Он помолчал. — А ты? Она пожала плечами. — Я всегда просто читала. Не думала, что это может быть... инструментом. — Все может быть инструментом, Белла. Боль. Одиночество. Поэзия. Главное — понять, для чего он нужен. Молоток не годится для вкручивания шурупов. Они помолчали. За окном дождь стих, превратившись в мелкую, почти невидимую морось. — Эдвард был здесь, — сказала она вдруг, не зная зачем. Возможно, чтобы проверить его реакцию. Возможно, чтобы снова ощутить ту странную солидарность, что возникла между ними в прошлый раз. Лицо Карлайла стало серьезным. — Я знаю. Он... очень переживает. — Он винит себя. — Это его природа. Он был рожден в эпоху, когда понятие чести и долга значило нечто иное. А потом... потом его существование стало для него постоянным источником самоосуждения. Твоя хрупкость лишь обострила эту рану. — А вы? — Рискнула она. — Вы тоже вините себя? За то, что... превратили его? Он не ответил сразу. Его взгляд ушел куда-то вглубь, в те века, которые она могла лишь смутно представить. — Я испытываю сожаление, — сказал он наконец, тщательно подбирая слова. — Сожаление о той боли, которую он испытывает. Но не о самом факте его существования. Потому что я вижу и другое. Я вижу его любовь к музыке. Его преданность семье. Его... пусть и искаженное, но стремление к добру. Если бы не я, ничего этого бы не было. Ни боли. Но и ничего из этого тоже. Это вечный этический конфликт, у которого нет правильного ответа. Его слова были как бальзам. Он не оправдывался. Он не казнил себя. Он принимал сложность и противоречивость своего выбора. И в этом принятии была огромна сила. — Он говорит, что обратить меня будет грехом, — снова повторила она, как заклинание. Карлайл внимательно посмотрел на нее. — А что думаешь ты, Белла? Это был простой вопрос. Но он прозвучал как гром среди ясного неба. Никто — ни Эдвард, ни Чарли, ни даже она сама не спрашивал ее, что она ДУМАЕТ. Все решали, что она ЧУВСТВУЕТ. Что ей НУЖНО. Что для нее ЛУЧШЕ. Она открыла рот, чтобы дать стандартный, заученный ответ: «Я хочу быть с ним навечно». Но слова застряли в горле. Потому что это была правда, но не вся. Правда была сложнее. Страшнее. — Я... не знаю, — призналась она шепотом. И в этом признании была страшная, освобождающая сила. — Я боюсь быть слабой. Быть обузой. Я боюсь, что моя человечность будет вечно ранить его. Но я также боюсь... стать монстром. — Монстр — это не тот, кто пьет кровь, Белла, — тихо сказал Карлайл. Его голос был почти шепотом, но каждое слово врезалось в ее сознание. — Монстр — это тот, кто отказывается от своей морали. От своего выбора. Я знал вампиров, которые живут, как святые, и людей, чьи души чернее самой темной ночи. Ваша сущность не изменится с превращением. Она лишь... проявится ярче. Станет вечной. Он встал. Его визит подошел к концу. — Подумай об этом, — сказал он на прощание. — Не как о грехе или спасении. А как о выборе. Твоем выборе. И спроси себя не «чего я хочу от Эдварда?», а «кем я хочу быть?». После его ухода Белла долго сидела неподвижно. Мысли в ее голове кружились вихрем, но это был не хаос, а стройный, мощный ураган. «Кем я хочу быть?» Она посмотрела на свою руку. На тонкую розовую линию шрама. Он был частью ее. Как и боль. Как и страх. Как и это новое, тревожное влечение к спокойствию Карлайла. Она подняла блокнот и на чистой странице вывела крупными буквами: МОЙ ВЫБОР. Осознание того, что у нее есть выбор, не принесло немедленного облегчения. Оно принесло тяжесть ответственности, новую, незнакомую грань той самой боли, что стала ее постоянной спутницей. Теперь это была не просто пассивная агония, а активная, изнурительная работа души. Она лежала в постели, и слова Карлайла эхом отдавались в ее сознании, сталкиваясь с образом Эдварда, с его страдальческим взглядом. «Кем я хочу быть?» До Эдварда она была никем. Тенью, старающейся не привлекать внимания, удобной дочерью, незаметной одноклассницей. С Эдвардом она стала центром вселенной — желанной, обожаемой, но одновременно и источником вечной муки для того, кого любила. Его любовь была как солнечный ожог, оставляющая после себя только боль и шелушащуюся кожу. А что предлагал Карлайл? Не любовь. Ничего, что хоть отдаленно походило на то, что она испытывала к Эдварду. Он предлагал понимание. Признание. Он видел в ней не объект страсти или источник вины, а мыслящее существо, стоящее перед сложным решением. Его внимание было холодным, но именно эта хирургическая точность и приносила облегчение. Он не пытался залатать ее раны пластырем страстных клятв; он аккуратно вскрывал нарыв, чтобы выпустить гной. Она взяла блокнот и стала писать, не останавливаясь, позволяя словам литься потоком, как когда-то лились слезы. «Он говорит со мной, как с равной. Не как с ребенком, не как с хрустальной вазой. Он говорит о морали, о выборе, о вечности. А Эдвард... Эдвард говорит о чувствах. О своей боли. О своей любви. Его любовь — это ураган, который вырывает меня с корнем и несет, не спрашивая, куда я хочу. А Карлайл... он просто стоит рядом и показывает на карту. Он не обещает, что путь будет легким. Он лишь говорит, что выбор пути — за мной. Что со мной не так? Почему я позволяю этим мыслям заходить так далеко? Это предательство. Самое настоящее, низменное предательство. Мой парень разрывается от угрызений совести, а я... я думаю о спокойном голосе его отца. О его руках, которые знают, как держать скальпель, а не как разбивать пианино в отчаянии». Она зачеркнула последнюю фразу с такой силой, что бумага порвалась. Стыд залил ее лицо жаром. Это было недостойно. Грязно. И все же... запретно притягательно. Эдвард вернулся ночью. Он не появлялся в ее комнате, но она знала, что он где-то рядом. Она чувствовала его присутствие как легкий озноб, как изменение давления в воздухе. Он стоял под ее окном, неподвижный, как статуя, охраняющая свою гробницу. Он, должно быть, слышал учащенный стук ее сердца, улавливал кислый запах ее тревоги и стыда. Она подошла к окну и раздвинула занавеску. Он стоял в тени большого клена, его лицо было обращено к ее окну. В лунном свете его кожа отливала фарфоровой белизной, а глаза были двумя бездонными черными дырами. Он не был прекрасен в этот момент. Он был потусторонним. Инопланетным существом, застрявшим в чужом для него мире. Он увидел ее. Его поза не изменилась, но она почувствовала, как его внимание сфокусировалось на ней с такой силой, что у нее перехватило дыхание. Он не махнул ей рукой, не улыбнулся. Он просто смотрел. И в этом взгляде была вся история их любви — страсть, боль, отчаяние и бездонная, всепоглощающая жажда. Белла не смогла выдержать этот взгляд. Она отпустила занавеску и отшатнулась от окна, прижимая блокнот к груди, как щит. Ее сердце бешено колотилось. Это было оно. То самое чувство, ради которого она готова была умереть. Та самая магнитная, разрушительная сила, что притягивала ее к нему с первой секунды. Но теперь, в глубине души, жил крошечный, холодный голос, который спрашивал: «А чего хочешь ты? Не твое сердце, не твоя плоть, а ты? Твой разум?»*****
На следующее утро Чарли ушел на работу, оставив ее одну в непривычно тихом доме. Одиночество снова стало вакуумом, но на этот раз Белла решила бороться с ним. Она вспомнила слова Карлайла о точке опоры. У него была медицина. А что было у нее? Она спустилась вниз и попыталась заняться чем-то нормальным. Приготовить завтрак. Но ее руки дрожали, когда она брала сковороду. Простая задача: разбить яйцо, показалась ей тяжелой. Желток растекся по столешнице, ассоциируясь у нее с чем-то живым и хрупким, что было так легко разрушить. Она смотрела на эту липкую, солнечную массу и чувствовала, как ее тошнит. Ее собственная хрупкость, ее человеческая неловкость, казалось, кричали с каждой поверхности кухни. Она сдалась и, тяжело дыша, опустилась на стул. Отчаяние снова накатило на нее. Что она может? Читать? Но слова не имели смысла. Смотреть телевизор? Мир за пределами Форкса казался нереальным, плоским спектаклем. Ее взгляд упал на телефон. Рука сама потянулась к нему. Она хотела позвонить Эдварду. Услышать его голос. Утонуть в нем. Это был бы такой легкий путь. Вернуться в знакомую боль. В знакомую драму. Но ее пальцы замерли над кнопками. Вместо этого она набрала другой номер. Тот, что Карлайл оставил ей на случай экстренной необходимости — номер прямого телефона в его кабинете в больнице. Она чуть не бросила трубку после первого же гудка. Что она скажет? «Мне скучно?» «Я напугана?» Но прежде чем она успела положить трубку, раздался его голос. Спокойный, собранный. — Доктор Каллен, слушаю. — Д-доктор Каллен? Это Белла. — Ее голос прозвучал слабо и жалко. На другом конце провода была короткая пауза. Не недоуменная, а, скорее, оценивающая. — Белла. Здравствуй. Все в порядке? — Спросил он. В его голосе не было тревоги, лишь готовность помочь. — Да... Нет. Я... я просто... — Она замолчала, чувствуя себя идиоткой. — Тебе нечем заняться, — закончил он за нее, и в его тоне прозвучало легкое понимание. — Одиночество и безделье — худшие союзники для выздоровления. — Да, — с облегчением выдохнула она. — У меня есть предложение, — сказал он после минутного размышления. — У меня здесь, в кабинете, есть несколько старых медицинских журналов и книг по анатомии. Не самая захватывающая литература, но она требует концентрации. Если Чарли не против, я могу попросить Эдварда передать их тебе. Эдвард. Имя повисло между ними, словно призрак. — Нет! — Вырвалось у нее слишком резко. Она тут же поправилась. — Я имею в виду... не стоит его беспокоить. Он и так... — Он и так слишком много думает, — мягко закончил Карлайл. — Я понимаю. Я привезу их сам. Примерно в пять. Она хотела возразить, сказать, что не хочет его обременять, но слова застряли в горле. Она просто прошептала: «Спасибо». — До скорого, Белла. Будь здорова. Она положила трубку, и ее руки дрожали, но уже не от слабости. От предвкушения. От стыдного, запретного предвкушения. Оставшуюся часть дня она провела в нервном ожидании. Она приняла душ, снова надела чистую одежду, попыталась читать Дикинсон, но не могла сосредоточиться. Каждая пролетающая за окном машина заставляла ее сердце замирать. Она чувствовала себя подростком перед первым свиданием, и это чувство было одновременно отвратительным и пьянящим. Когда часы на кухне пробили пять, ее сердце упало. Он, конечно, передумает. У него есть дела поважнее, чем развлекать скучающую девочку. Но ровно в пятнадцать минут шестого она услышала мягкий звук подъезжающего автомобиля. Не рев мотора Эдварда, а почти бесшумный ход двигателя «Мерседеса» Карлайла. Она подползла к окну и увидела, как он выходит из машины с папкой в руках. Карлайл был в своем пальто, наброшенным на костюм. Он выглядел как бог, сошедший с небес, чтобы навестить смертную. Чарли еще не было дома. Белла, стараясь не издавать лишних звуков, спустилась вниз и открыла ему дверь. Он стоял на пороге, и в его руках была не только папка, но и небольшая картонная коробка. — Белла, — кивнул он, входя. — Я привез тебе не только журналы. Думаю, тебе может быть интересно. Он поставил коробку на журнальный столик в гостиной. Внутри лежали несколько толстых томов в кожаных переплетах с потрескавшимися корешками и стопка аккуратно перевязанных писем. — Это... — Начала она. — Мои старые дневники и заметки, — пояснил он. — Не личные. В основном медицинские наблюдения. Записи о болезнях, эпидемиях, методах лечения, которые я собирал на протяжении многих лет. Некоторые из них написаны от руки, почерк может быть труден для чтения. Но я подумал, что тебе, с твоим аналитическим складом ума, может быть интересно проследить, как менялась медицина с течением веков. Это... своего рода история, увиденная изнутри. Он вручил ей не просто чтение. Он вручил ей кусок своей бессмертной жизни. Своего опыта. Своего времени. Это был акт доверия невероятного масштаба. Она протянула руку и прикоснулась к корешку самого старого тома. Кожа была шершавой и холодной. — Я... я не знаю, что сказать, — прошептала она. — Ничего не говори. Прочитай. Если тебе будет скучно, я не обижусь. — В его глазах промелькнула искорка тепла. — А теперь мне нужно идти. У меня вечернее дежурство. Он ушел так же тихо, как и появился, оставив ее наедине с его историей. Белла села на диван, бережно открыла самый старый том. Страницы пожелтели, чернила выцвели, но почерк был удивительно четким и аккуратным. Латынь, смешанная с древним английским. Описания симптомов чумы в Лондоне 1666 года. Заметки на полях о том, как его вампирская природа позволяла ему работать без устали и страха заражения. Он не восхищался этим; он констатировал это как факт, как инструмент. Она читала, и мир вокруг нее перестал существовать. Она не была больше унылой Беллой, девушкой вампира. Она была исследователем, путешественницей во времени, допущенной в святая святых бессмертного ума. Когда Чарли вернулся домой, он застал ее за чтением при свете лампы. — Что это у тебя, Беллз? — Спросил он, снимая куртку. — История, — ответила она, не отрывая глаз от страницы. И впервые за многие дни в ее голосе не было ни боли, ни отчаяния. В нем было любопытство. Чарли удовлетворенно хмыкнул и отправился на кухню готовить ужин. Белла читала до глубокой ночи. Она читала о его борьбе с холерой, о первых попытках использовать хлороформ, о его разочарованиях и победах. Она видела, как его почерк менялся с веками, становясь более уверенным, но никогда не теряя своей аккуратности. Она видела, как формировался его разум. Как его вечное одиночество превращалось в движущую силу его служения. И среди этих сухих медицинских записей она нашла его. Не отца Эдварда. Не лидера клана. А Карлайла. Мужчину. Существо. Мыслящий, чувствующий разум, который, как и она, искал свое место в этом мире. Когда она наконец закрыла том, на востоке уже занималась заря. Она не чувствовала усталости. Она чувствовала... наполненность. Она подошла к окну. Эдварда под деревом не было. Возможно, он почувствовал изменение в ее настроении и решил дать ей пространство. Или, возможно, он прочитал мысли Чарли и узнал о визите отца. Она смотрела на розу в вазе на подоконнике — ту самую, идеальную, вечную розу от Эдварда. А затем посмотрела на старый кожаный том на своем столе. Одна была символом страстной, но требовательной любви, что сжигала ее дотла. Другая — символом уважительного интеллектуального общения, которое давало ей силы жить. Она не сделала выбор, но почва под ее ногами перестала быть зыбкой трясиной отчаяния. Теперь это была твердая, каменистая почва сложного морального лабиринта. И у нее в руках была карта, нарисованная рукой, которая знала каждый его поворот.*****
Рассвет размывал очертания мира за окном, превращая лес в размытую акварель серых и сизых тонов. Белла стояла, опираясь на косяк, и чувствовала, как дрожь в руках и ногах наконец утихла, сменившись странной, хрустальной ясностью. Чтение дневников Карлайла не принесло ответов. Оно принесло больше вопросов, но эти вопросы были иного порядка — не панические, а структурированные, как схемы болезней в его записях. Она посмотрела на свои руки, лежавшие на столе рядом с потрепанным томом. Рука со шрамом казалась ей теперь не символом раны, нанесенной миром Калленов, а доказательством чего-то иного. Она была записью в чьем-то бессмертном дневнике. Фактом. Частью истории. Ее человеческая хрупкость была не просто недостатком; она была объектом изучения, наблюдения, а значит, в каком-то извращенном смысле — значимой. Мысль о Эдварде пришла не волной боли, а тихим, печальным приливом. Она представила его лицо, искаженное страданием, и поняла, что ее собственная боль от его мук начала меняться. Раньше это было острое, жгучее чувство вины и желание исцелить его любой ценой. Теперь это напоминало грусть врача, наблюдающего за неизлечимым пациентом, который отказывается от помощи. Он был заложником собственного перфекционизма, своей бескомпромиссной морали, своего стремления к абсолюту в мире, состоящем из полутонов. А Карлайл... Карлайл жил в этих полутонах. Он принял противоречие своей сущности — целителя и хищника — и нашел в этом баланс. Не счастье, не искупление, а баланс. И в этом была сила, которая притягивала ее теперь куда сильнее, чем демоническая страсть его сына. Она медленно подошла к вазе с розой. Лепестки были по-прежнему идеальны, бархатисты, вечны. Но теперь она видела в этой вечности не романтику, а стагнацию. Эта роза никогда не изменится, не повзрослеет, не узнает боли роста. Она была красивым трупом. Ее пальцы потянулись к старому тому. Кожа на переплете была шершавой, живой в своем роде. Она несла на себе следы времени — микротрещины, потертости, едва уловимый запах старой бумаги, пыли и чего-то еще, неуловимого, что она с удивлением опознала как запах доверия. Он доверил ей это. Часть своей памяти. Своего пути. Белла закрыла глаза и вдохнула воздух комнаты, в котором теперь витали не только ее страх и отчаяние, но и пыль веков. Решение не пришло к ней. Не было озарения, не было выбора между Эдвардом и Карлайлом. Вместо этого внутри нее выкристаллизовалось нечто иное — решение о себе. Она больше не будет пассивным участником своей жизни, объектом, на который проецируются чужие страхи, желания и чувства вины. Она будет субъектом. Той, кто наблюдает, анализирует и решает. Она открыла блокнот на чистой странице и написала всего одну фразу, подводя черту под главой своей старой жизни: «Боль — это не место жительства. Это симптом. И у любого симптома есть причина, которую можно найти и исцелить». Она отложила ручку. Снаружи послышалось пение первых птиц. Мир просыпался. И Белла с разбитым сердцем и душой, зараженной тихим, опасным интересом к своему личному ангелу-хранителю с глазами цвета старого меда, чувствовала, что и она наконец-то открыла глаза.