С уважением, командование Императорской армии Японии. 02.03.1943».
Выведенное каллиграфическим почерком черными чернилами на маленьком отрезе листа почти въелось под кожу. Он получил весточку, долгие часы мял ее, свернутую в трубочку и перетянутую тесьмой с короткой пометкой «кому» на конце, между пальцами, и ощущал, как неровно отсчитывало удары по ребрам сердце. Все внутри, казалось, сжалось в болезненной судороге: мышцы, сухожилия, органы, вены и артерии — ничего не шевелилось и не отвечало на нервные импульсы, лишь подрагивало под напряжением. Одному Богу известно, как не хотелось разворачивать и читать, но и жить дальше в неведении сил не оставалось. Юнги проснулся сегодня с неясным предчувствием беды. Небо было затянуто грозовыми облаками, явно намекающими на продолжительный дождь, который очень постарается смыть с земли остатки гари и крови после боя. Снега за эту зиму он так и не увидел, и сам уже не знал, хотел ли он его вообще. Наверное, где-то в глубине души теплилось желание поймать снежинку кончиком пальца, посмотреть на оставшуюся талую каплю, ощутить морозное прикосновение к коже и вспомнить что-нибудь из своей юности. Например, как он с братом в одних рубахах на разгоряченные работой тела наперегонки раскидывали две дорожки от дома до калитки — проигравший должен был дочистить ту, что останется посередине. Или чайные церемонии, которые всегда устраивала мама в особенно холодные и вьюжные вечера, подгоняя всех надеть традиционные костюмы, «чтобы как у людей, как на светских вечерах, негодные сорванцы». А может, откопать воспоминание о совсем раннем детстве, когда отец, удивленный количеству снега, застегивал на нем дубленку из овечьей шерсти и сетовал, что, если так продолжит мести и дальше, к весне перемоет всю землю в огороде и ее придется менять, и хорошо бы еще, чтобы крыша выдержала погодную напасть. И Юнги сам не знал, хорошо ли, что эти воспоминания так и остались под крышкой сознания, лишь подсвечивая сны в ветренные ночи. Сразу после того, как он вышел от Чимина неделю назад с саднящим плечом, Мин поспешил к старшему постовой охраны и спросил, есть ли какая-то возможность узнать что-нибудь о его родном селе. Ему не нужно было ничего о конкретных людях, не нужно было даже развернутое письмо с описанием последних месяцев боевых действий. Просто два-три слова о том, что деревня цела и не подвергалась нападениям или бомбардировкам. Где-то в самом сердце он держался за мысль, что оккупированные корейские территории трогать противники не станут, в этом было мало смысла, когда сама Япония еще крепко стояла на двух ногах, но что-то неуютно скребло под ребрами и в центре черепной коробки от отсутствия писем из дома. Мальчик-связист посмотрел на него, раненного, потрепанного, перемазанного в грязи, сквозь оправу толстых очков с каким-то невероятным сочувствием или жалостью. Казалось, не будь они настолько далеки друг от друга в званиях, он мог бы запросто встать и обнять Мина, чтобы дать хоть какую-то опору. Но вместо этого лишь шепнул что-то старшему поста, после чего заверил, что попытается по каналам связи найти хотя бы что-то, связанное с домом Юнги. После этого парень редко возвращался мыслями к этой просьбе. Не потому что старался сдерживать растущую надежду, а потому что не было времени. Когда бой окончился, а все раненые были осмотрены в госпитале и получили помощь, их всех собрали в спортивном зале школы для распределения поручений. Работ было немало: сбор и опознание тел с ведением списков, копание братской могилы на допустимом от города и реки расстоянии, захоронение солдат с положенными почестями, восстановление рельс железной дороги, оформление похоронной почты семьям погибших, помощь в госпитале или штабе. После оглашения всего списка, Юнги был благодарен небесам за ранение, потому что то тонкое и хрупкое, не выдавленное под натиском войны, где-то в глубине его души имело все шансы треснуть и разлететься осколками, если бы ему пришлось лично собирать искореженные тела. К тому же, он знал, что, пройдя через взрывы гранат, не все тела будут целыми. От мысли о разбросанных по полю боя конечностях передернуло. Однако, повезло ему не больше тех бедолаг, кто будет лицезреть тела товарищей и собирать на тележки или носилки. Как раненному офицеру, ему досталась участь похоронок. Широбако, о котором Юнги узнал как только зачислился в ряды армии, было почти ритуальным искусством, на которое требовалось немало сил. Семьям погибших до получения официального извещения из военного ведомства необходимо было прислать особую «похоронную почту» с письмом в белой коробке, куда будет вложена часть погибшего в бою для подтверждения и проведения похоронных обрядов — прядь волос, кость или ноготь. Оставалось надеяться лишь на то, что большая часть погибших солдат сумела сохранить голову на плечах и ничего, кроме волос, ему не придется складывать в аккуратные конверты, сцепленные с письмом. Сжав зубы до скрипа, он поспешил в штаб сразу после получения разнарядки. Нужно было взять бумагу, кисти и тушь. Мин знал, что для таких нужд не предусмотрено применение «Пурпур», да и не было у них ее в оккупированной Бирме, такая роскошь стояла только в министерстве иностранных дел и использовалась для ведения переписки между управлениями, простым солдатам же приходилось проводить дни и месяцы за написанием однотипных писем стопками. Торопиться не было нужды, сбор тел продлится ни один час, их опознание и составление списков с собранными частями для Широбако — и того дольше, но ему хотелось хотя бы набросать примерное количество писем, чтобы, как только связь с миром будет восстановлена после починки рельс, он смог побыстрее направить письма родителям и семьям погибших. По крайней мере, ему самому хотелось бы, чтобы мать с отцом как можно раньше узнали о его смерти и смогли проводить его в последний путь. Получив все необходимое, он отправился в один из пустующих классов в школе, которому не нашли применения из-за слишком маленьких размеров: дивизию или даже отряд там не разместить, под склад боеприпасов или продуктов не переделаешь из-за окна почти во всю стену. Сюда лишь изредка относили прохудившуюся мебель, которую можно было, в теории, починить, если будет необходимо. Мин провел ладонью по стоящей здесь покосившейся парте, смахнул пыль и сел на хлипкий стул. Перед собой положил стопку бумаги, тушь и кисть, на самом углу оставил еще не работающую керосинку. Первый лист оказался перед ним белым и пустым, парень долго вглядывался в него, пытаясь сформулировать все мысли в складный текст, но все придуманное казалось ему или слишком официальным, или слишком личным. Отчего-то вдруг стало страшно и неуютно. Нужно было начать писать хоть что-нибудь, чтобы обуздать поднимающуюся в груди тревогу. Он откупорил тушь, макнул кисть и опустил ее на лист. Рука будто сама начала выводить строчки. «Мне тоскливо, мам. Я ощущаю себя так, будто меня вывернуло наизнанку этой войной. Порой мне очень стыдно за свои мысли о тебе, за свои слезы по ночам, за то, что очень хочется поскорее закончить свои страдания. Я ведь мужчина, отец не воспитывал меня таким слабым и чувствительным. Но я ничего не могу с собой поделать, матушка. Я очень сильно хочу вернуться домой, пасть перед тобой на колени и схватиться за подол твоего платья, как делал в детстве, когда было страшно. Хочу ощутить запах твоей выпечки, огорода и отцовского одеколона, вдохнуть его полной грудью, пропустить его через себя и постараться забыть все то, что я видел. Не думаю, что когда-нибудь смогу это сделать, но мне очень хочется помечтать об этом хотя бы в этом письме. Но, знаешь, мам, я не хочу забывать все. Я встретил здесь человека, которого очень бы хотел запомнить. Даже не так, мне бы очень хотелось, чтобы мы оба дошли до конца в этом кровавом мареве, спаслись и вернулись в привычное русло наших жизней. Я не знаю о нем практически ничего, кроме имени, возраста и кем он работает, но рядом с ним я чувствую себя ближе к дому. Он напоминает мне тебя, мам. У него тоже рыжие волосы и веснушки, только у него их больше, они ярче. Может, у тебя в молодости были такие? Жаль на фотографиях нельзя увидеть цвет, который был у тебя. Расскажешь мне об этом за чашкой чая, когда я вернусь? Мне очень хочется вернуться, мам. Мысли о тебе и отце, мысли о том человеке дают мне сил держаться. Спасибо за это, мам. Очень надеюсь, что мы встретимся еще хотя бы раз в этой жизни.
Твой Юнги.
21.02.1943»
Он еще раз перечитал письмо, смахнул скопившиеся в уголках глаз слезы и сложил пополам, откладывая в сторону. Мин не писал писем домой уже очень много дней, легче было воспринимать отсутствие ответа, когда сам ты ничего не отправлял. Но сейчас, в эту минуту, он решил, что это необходимо. Хотя бы для самого себя. И оказался, вероятно, прав, потому что в груди поверх тревоги улеглась тихая печаль, которая как раз подходила под написание писем семьям павших на поле боя. Он еще раз окунул кисть в тушь, приподнял ее над баночкой и проследил, как лишние капли тихо скатываются обратно, думая о том, как правильно все оформить и не доставить семьям лишнего горя. «Уважаемые … Я, офицер Императорской армии Японии, числящийся в 15 армии, вынужден сообщить, что … 20.02.1943 погиб, исполняя свой военный долг на поле боя, отчаянно защищая честь, Родину и Императора. Его подвиг не может и не будет забыт. Тело его найдет покой на территории Бирмы, захороненное в братской могиле. Ожидайте получения официального письма от военного ведомства.
С искренними соболезнованиями,
Офицер Императорской армии Японии Мин Юнги».
Парень не знал, есть ли официальная форма для похоронной почты, нужно ли называться и указывать какие-то подробности, но написанное отозвалось в его сердце теплом. Все строки были правильными, ничего лишнего и кричащего, лишь сухая скорбь, необходимая тем, кто будет это читать. Положив исписанный лист рядом со стопкой и используя его, как пример, он погрузился в методичное написание одних и тех же слов, оставляя место только для имени родных и самого солдата. И, надо отдать должное, систематическое повторение одного и того же письма, вытеснило в нем всю печаль, боль и сожаление о проведенном времени в бою. Напоминанием об этом ему осталась лишь простреливающая боль в левом плече и мозоль между пальцами от кисти, что саднила при прикосновении всю следующую неделю. Через три дня ему принесли небольшую коробку с подписанными частями солдат, а штаб подал сведения на погибших с именами семьи и их адресами. Он почти не покидал своего кабинета. Приходил ранним утром, когда большая часть солдат еще досматривала последние сны, открывал окно и долго пялился в невысокие дома на окраине, стараясь разглядеть реку, проносящую небольшие талые льдины. Затем окунался в работу с головой, стараясь не думать о том, что в его руках находились части тех, кто совсем недавно смеялся в их общей комнате, шутил, ужинал и дышал. Части людей, у которых до войны была своя жизнь, наполненная хорошим и плохим. Части солдат, которых уже не дождутся дома и навестят только после конца войны, если похоронная почта дойдет и не затеряется по пути. Поздним вечером, когда перегорала керосинка, он отставлял все и на негнущихся и затекших ногах шел к своему спальному мешку, засыпая без лишних мыслей. Единственное, что иногда колыхалось в его голове — мысли об отправленном домой письме и Чимине. Ему хотелось вырваться на Станцию, принести шоколадку, которую он хранил с прошлой раздачи сухих пайков, заглянуть в ореховые глаза и найти утешение. Пусть он и храбрился перед самим собой, убеждал себя, что ему уже ничуть не больно прикасаться к похоронкам, но обманываться получалось небольшими забегами, в передышках Мин все равно чувствовал себя паршиво и хотел просто ощутить поддержку и тепло. Если бы Станции несли в себе такую функцию, если бы там в достойных условиях жили женщины, что могли сойти за мать солдатам, если бы они позволяли прижаться, а после гладили бы по волосам и говорили тихое «ты справишься» — он бы первый побежал туда выкладывать все свое скудное жалование. Подумать только, до войны он мог бросать свое жалкое: «ну, мам, блин, я не ребенок уже» и отстраняться от ее нежных рук под хмурый взгляд отца. Каким идиотом он был. Только сейчас, исписывая листы похоронным текстом и скрепляя написанное с конвертами, хранящими пряди волос и, к его большому сожалению, ногтей, он понял, как сильно человек в любом возрасте и статусе нуждается в ком-то близком, родном. Будь то мать, отец или супруг. Он никогда не считал себя маменькиным сынком, посмеивался над такими в деревне, но, окунувшись в страшный танец со смертью, позорно поджал хвост и захотел залезть под мамину юбку. Слабак. Но мамы, как и отца, рядом не было. Был лишь Чимин, который только одними своими воздушными рыжими волосами, распущенными или собранными в неловкий хвостик на макушке, дарил чувство безопасности. Чувство дома. Это было что-то на инстинктивном уровне, потому что он до сих пор не знал абсолютно ничего о пленном враче, кроме того, что ему семнадцать, он сирота, и он оказался в очень неприятном положении из-за ублюдков в погонах. Юнги понимал, что Пак знает о нем самом еще меньше, но противиться этому чувству не стал. Если в его жизни появился хоть какой-то просвет, он не позволит себе за него не держаться. Погибших солдат оказалось намного больше, чем он ожидал. Написанных им писем за первые дни безостановочной работы не хватило, пришлось снова выводить уже заученный текст, только теперь без пропуска для имен. Мин мог заполнить его сразу, скрепить с конвертом и запечатать, чтобы затем отнести в почтовое отделение для дальнейшего распределения. В аккурат с тем, как он закончил последнее письмо и уложил его в коробку, в дверь постучали. Мальчик-связист просунул макушку в кабинет и воровато огляделся. Заприметив растирающего затекшее запястье Мина, он на цыпочках подобрался к столу, сжимая что-то в кулаке. Юнги бросил на него быстрый взгляд и выцепил бегающие глазки, увеличенные диоптриями, поджатые в печальной улыбке губы, подрагивающие руки и невозможность стоять на месте — мальчишку пружинило от пола. — Офицер Мин, простите, что отвлекаю от работы, но мне только что телеграфировали из командования. Я записал для вас полученную информацию. Разрешите оставить и уйти? Ох, как бы Юнги хотел, чтобы он остался. Открывать то, что покоилось в зажатой ладони мальчишки, в одиночестве ему было до безумия страшно. Он действительно боялся, надеялся, что связист ничего не найдет и махнет рукой. Он хотел получить хорошие новости ровно настолько, насколько боялся услышать плохие. Мин вытянулся в струну и еще раз хищно кинул взгляд на подрагивающие руки, кивнул и выдавил из себя хрип вперемешку со сдавленным «Спасибо, свободен». На столе оказалась тонкая трубочка с тесьмой. Письмо небольшое, но это не давало ровным счетом ничего, как и смущенная фигура связиста, что уже выскользнула из кабинета прочь. Юнги почувствовал, как будто впервые за все девять дней проснулся от затяжного мутного сна. В сознание наконец-то прорвались звуки, доносившиеся из пространства вокруг — звонкий детский смех с детской горки неподалеку, сетование старушки, что-то кричащей из окна соседнего дома, гогот солдат в классе над ним и неспешные шаги за дверью. Всего оказалось слишком много в моменте. Оказалось, что в классе пахло затхлостью плесени и влажным деревом, на это сверху ложился запах керосиновой лампы, шуршащих листов и подсыхающих чернил. Он обвел свой временный кабинет осоловелым взглядом и зачем-то сам себе кивнул, обнаруживая легкую растерянность внутри. Что делать дальше? Чем теперь заниматься? Почему не было никого вокруг столько дней? Ему не ставили наряды все это время? Вопросы сыпались один за одним, придавливая к полу сильнее, чем то самое письмо, скрученное на столе. Он всем своим естеством вернулся к утреннему ощущению надвигающейся беды и крепко зажмурился. Хоть бы сегодня его чутье подвело, хоть бы предчувствие оказалось ложным и не подтвердилось. Ему вдруг захотелось пасть на колени в храме и помолиться — другого способа облегчить душу придумать просто не удавалось. Юнги схватил письмо слишком резко, чуть не опрокинул бутылек с тушью, вскочил с насиженного места и еще раз посмотрел по сторонам, будто надеясь найти какой-нибудь ответ на все нависшие над ним терзания. В голове начал закручиваться страшной силы водоворот, который уже нельзя было остановить. По внутренним ощущениям было похоже на то, будто его затягивает в воронку из сомнений и распирающей боли за родителей, за погибших на поле боя парней, за их семьи и за самого себя. Почему-то о положительном исходе не думалось, крутились только негативные варианты развития событий. Что он будет делать, если в письме будет указано, что деревушки больше не существует? Что все жители оказались погребены под слоем пыли от разрывов снарядов? Он будет плакать или злиться, постарается себя сдержать или даст волю чувствам? А когда первичное наваждение спадет, он постарается еще раз через время или похоронит в себе надежду получить ответное письмо из дома? Мин отрывисто подошел к окну и открыл его настежь, впуская колкий морозный воздух, наполненный озоном и чем-то солоноватым. Он сделал три глубоких вдоха через нос и столько же протяжных выдохов через приоткрытый рот. Мысли-мысли-мысли, зацепиться бы хоть за одну, чтобы прийти к равновесию. Бойня на железке, горящий металл, пряди волос погибших солдат, «вынужден сообщить, что…», письмо в руке, бесхозная собака, бегущая по дороге, разнарядка в общем зале, Чимин. Всполох волос. Веснушки на покатых плечах. Проступающие венки под глазами. Тонкие запястья, отливающие желтыми синяками. Мягкая кожа на кончиках пальцев. Запах ромашки и мыла. Юнги сделал несколько коротких вдохов, будто попытался уловить этот ускользающий шлейф, и прикусил внутреннюю сторону щеки. Мальчишку будто выжгли на обратной стороне век, и это могло бы пугать, но сейчас образ стал якорем, который помог заземлиться. Его яркий смех после незамысловатой шутки — ударный в голову, сбрасывающий с плеч весь навалившийся груз. Дыхание выровнялось и замедлилось, весточка в руке перестала жечь кожу. В мыслях прояснилось. Они, словно по команде, выстроились в четкий ряд — одна за другой, и теперь можно было определиться с порядком действий. Юнги продолжал подрагивать всем телом, но уже не чувствовал раздирающей тревоги и необъяснимой тоски, все это осело в глубине его черепной коробки тонким слоем. В конце-то концов, еще ничего не случилось. Он еще ничего не узнал. Мин сунул письмо в карман, подхватил коробку с похоронками и вышел из кабинета, надеясь больше сюда не возвращаться. Это был совсем не целебный транс, как ему казалось на протяжении всей недели, это был летаргический сон, выход из которого ощущался как ведро ледяной воды на голову, и повторять подобный эксперимент не было ни малейшего желания. По пути на почту, он будто в первый раз осматривал все свое окружение: школу, небольшой огороженный двор, солдат, свою винтовку на плече, коробку с письмами. Раньше, после каждого побоища, в котором ему приходилось участвовать, он подвисал на несколько часов в своем уголке, смотрел на сводчатую крышу палатки, звездное небо или выбеленный потолок класса, прокручивал кадры, что особенно ярко въелись в память, рассуждал, как могло бы быть иначе, что будет дальше, какова его роль в сегодняшнем сражении и что внутри него на данный момент. Этот неспешный анализ, затягивающийся на всю ночь, позволял обработать весь поток испытываемых эмоций, сформировать из этого опыт и прийти к каким-то выводам. В этот раз он почему-то поспешил закрыться в себе, занять делом руки и голову, чтобы не думать, чтобы лишний раз не вспоминать, и оказался в проигравших своей собственной голове. — Офицер Мин! — радостный девичий голосок сотрудницы почты вытянул из рассуждений. Юнги окинул взглядом просторное помещение из лакированного светлого дерева. На стенах висели грамоты, формуляры, разного цвета и размера ящички с прорезью для писем, на полках стояли скудные товары, которые можно было вложить в отправляемую посылку: шоколад, сигареты, газеты с кроссвордами, какие-то консервы из армейских пайков — подумать только, его сослуживцы и сюда пролезли со своим желанием заработать. Он поставил коробку с письмами на столик и постарался улыбнуться девушке, что очаровательно махала ему маленькой ручкой. — Здравствуй, дорогая, — поздоровался он в ответ, напрочь забывая имя девушки. Впрочем, легкое заигрывание хотя бы может скрасить дальнейший диалог. — Давно вас не видела, — почтальонка вспыхнула от обращения невинным румянцем и поспешила к посылке, — Отчего перестали писать? — Да как-то устал от одностороннего общения, — с оттенком то ли шутки, то ли сарказма ответил он, — Подай-ка мне вон ту шоколадку молочную в симпатичной обертке. — Ох, неужели не дождалась? — наконец-то поинтересовалась девушка. Мин заметил ее интерес к себе еще с первого посещения почты. Он тогда бежал сквозь ливень, пряча конверт под кителем, чтобы не намочить, желая как можно скорее отправить письмо родителям из нового места, чтобы они знали его местонахождение и могли порадовать ответом. Пару строк из дома были для него равны глотку свежего воздуха, не хотелось упускать ни одной весточки. Насквозь мокрый, с разметавшимися волосами, налипающими на лицо и шею, он вбежал в полутемное помещение и тут же разомлел от запаха клубничного варенья или джема и свежего хлеба. Девушка всполошилась, запинаясь от нахлынувшего смущения, сказала, что не ждала никого в такую погоду и устроила тут чаепитие, предложила присоединиться, а Мин, вымотанный часами ходьбы, дракой за место в классе и пережитым боем, не смог отказаться. Во все следующие посещения он старался не развивать этот интерес, но, видимо, образ «холодного принца» только сильнее привлекал. Он все ждал, когда девушка пойдет в лобовое столкновение и наконец-то более активно заявит о своем и без того заметном интересе, но та только смущалась и стреляла глазками. — Ты знаешь, если меня не дождались мать с отцом, то я совсем разочаруюсь в себе, как в человеке, — отшутился парень и кивнул в сторону посылки, не желая больше развивать этот разговор. — Простите, я не думала, что такой мужчина может быть не женат, — постаралась оправдаться девушка, — Что тут у нас? — Похоронные. Все кокетство с лица девушки было стерто ежесекундно. Она оторопела и неловко заглянула в коробку, охая от количества писем, покоящихся там. Слезы набежали на уголки юных расширенных глаз и грозились покатиться градом прямо на похоронки. Мин поджал губы, ему искренне не хотелось приносить плохие вести и становиться источником чужих страданий, но такова его участь в этом наряде, нужно было стойко сносить все тяготы и лишения воинской службы, пусть и хотелось совсем другого. Он надеялся молча распрощаться с похоронной почтой сегодня, сходить наконец-то на Станцию, прикрываясь перевязкой своего ранения, которое беспокоило лишь в редкие моменты, передать теплую и мягкую шоколадку, которую Мин хранил специально для апельсинового мальчика, и просто поговорить, совсем неважно о чем. Юнги часто представлял себе этот момент, пока просиживал вечера в пыльном кабинете, как тихо пришел бы в комнату, уселся бы у противоположной стены после перевязки и ненавязчивых прикосновений кожа к коже, пару раз пошутил бы о чем-то бессмысленном, просто чтобы узнать что-нибудь еще о мальчишке-враче, может, и о себе бы рассказал какой факт. Все это могло бы быть, если бы не печаль почтальонши и собственная ноша в виде письма, оттягивающая карман. Не хотелось в таком раздрае приходить к и без того бедному парнишке, вешая на него еще и свои проблемы. — Что же вы сразу не сказали? — шепотом спросила девушка. — Прости. Я сам расстроен не меньше твоего. На том и разошлись. Девушка больше не кокетничала, а Юнги больше нечего было сказать, ему в который раз за этот день становилось тошно. Он вышел на улицу, спустился на пару кварталов вниз по дороге и постарался затеряться среди глухих переулков, чтобы наконец-то прочитать письмо в своем уединении, выкурить пару сигарет и расставить все окончательно по местам в своей голове. Все тело вновь начало пульсировать, напоминая о недавней тревожности и страхе потерять все в один момент. Его разрывало между желанием поскорее узнать содержание весточки и выбросить ее в ближайшую лужу, чтобы и дальше жить в неведении. Кто знает, может со временем оно станет блаженным и будет только радовать душу тем, что еще не все потеряно, что есть ради чего продолжать бороться и упрямо тащить свою тушу к концу войны, если он когда-нибудь наступит, чтобы выполнить обещанное. Он думал о том, что, может быть, лучше будет узнать о печальном исходе на месте, вернувшись героем и наткнувшись на руины вместо дома и огорода. Люди провожали его взглядами: кто-то с испугом, кто-то с интересом, мальчишки-подростки заглядывались на его винтовку и явно хотели что-то спросить, но родители или просто старшие прохожие быстро оттаскивали их за руку, будто Юнги был прокаженным. Неприятно и липко, как в первые минуты после боя, но, как говорится, «все проходит — и это пройдет», надо только перетерпеть. Он опустился на корточки в узком тупике между домами, пару раз пробежался глазами по бычкам от самокруток и хмыкнул. Достал письмо из кармана, покрутил в руках и выдохнул сквозь зубы. — Да сколько можно ломаться, как девственница на выпускном, Юнги, — рыкнул он сам на себя переломанным голосом, — Была-не-была. Он сорвал тесьму, откидывая в стену стоящего перед глазами дома, одним резким движением развернул письмо и замер. — Сука! — вырвалось из глубины души отчаянное ругательство, — Сука, что угодно лучше неизвестности! Мин скомкал бумажку в руке, будто бы ничего не значащий фантик, и хотел швырнуть следом за тесемкой, но лишь с остервенением запихал в карман брюк, тут же выхватывая оттуда пачку сигарет и спички. Нервные движения рук и подрагивание плеч не давали спичке загореться, а из груди вопреки воли вырвался отчаянный вопль раненного дикого зверя. Парень зажал в кулак поганый отсыревший коробок и со всего размаха плеч остервенело пару раз обтесался о кирпичную стену дома. Он лупил несчастный камень, ощущая, как крошатся то ли кости, то ли ровные ряды здания, то ли что-то под ребрами. По щекам покатились предательские слезы, и следующим на очереди в избиении должен был стать сам Юнги. Хотелось, чтобы кто-нибудь вмазал ему по переносице, сломал челюсть, а следом проломил неугомонную голову. Стыд за свою мягкотелость и горечь от неизвестности смешались в тяжелом, тошнотворном танце, кружа мысли и вороша прошлое и настоящее. Истинное сумасшествие, которое наконец-то вырвалось из-под контроля холодного разума спустя два года отчаянных попыток сохранить самого себя. Не хотелось больше ни воздуха, ни тишины, ни покоя, лишь стойкое желание прострелить себе черепушку, размазывая вскипающие мозги по стенке. Ему было до той степени тошно от самого себя, от обстановки, от того, что никого не было рядом в самый отчаянный момент жизни, что застрелиться больше не казалось проблемой. Мин одним резким движением стянул с плеча винтовку и снял с предохранителя. Можно было и самовзодом, но хотелось по-человечески, как положено. Если уж не удалось сохранить в себе что-то целостное, так хоть с жизнью проститься по всем правилам обращения с оружием. Он мешком рухнул на колени, только сейчас ощущая, что дождь наконец-то пошел, выдернул штык из держателя и отбросил его с металлическим звоном на землю. Приставил дуло под нижнюю челюсть и неловко потянулся руками к курку — чтоб черт подрал производителя за такие габариты, в аду Юнги обязательно сообщит ему свое мнение. В один момент стихли звуки улицы. В голове тоже стояла звенящая тишина, прерываемая только нелепым отсчетом последних секунд его жалкой жизни. Воспоминания проскальзывали смазанными кусками. Вот ему пять — самое раннее — и он навзрыд плачет над разлетевшейся в щепки деревянной фигурки зайца, которую отец несколько дней упорно стругал для младшего, а старший брат просто проехался по ней на своем мопеде. Отец тогда пожурил, сказал, что мальчик не должен так плакать, особенно из-за какой-то несчастной игрушки, а потом пообещал научить искусству работы с деревом и действительно научил. Вот ему десять, и он вырезал из толстого древка, стащенного из поленницы, заготовленной на зиму, тонкую розу, чтобы подарить милой однокласснице в знак дружбы, а она его в ответ поцеловала — Юнги не понравилось, больше они не общались. Вот ему четырнадцать, старший брат учит кататься на трухлявом мопеде, от которого каждые триста метров отваливалась какая-то деталь, и к обучению езде прибавлялось еще и обучение тонкостям ремонта. И еще много-много таких бесцельных воспоминаний, которые почему-то только сейчас открыли ему глаза. Он не стал таким на войне. Он всегда был таким — чувствительным, страшащимся боли, желающим прибиться к матери под бок для приятных объятий, которые всегда заканчивались щекоткой и диким смехом. И он действительно никогда не тянулся к девушкам, как к объекту любви, рассматривал их кандидатуры исключительно в качестве друзей. Почему все те противоречия, с которыми он жил долгие годы, прояснились только в последние минуты? Это отчаянная попытка простить самого себя и принять? Юнги покрепче перехватился за ствол винтовки и напряг большой палец над курком. В голову влетело, что если он не решится сейчас, то уже не решится никогда, и придется в моменты отчаяния уповать только на врага или нерадивого сослуживца, которые смогут лишить его жизни, а ему хотелось оставить себе это нелепое чувство контроля, которого и так было слишком мало в последние два года. Хотя бы возможность самому решить, когда уйти, должна была остаться при нем. — Юнги! — ворвался в гудящую голову сорвавшийся тонкий голос будто бы из-под толщи воды, — Твою мать, Мин Юнги! Он покрепче сцепил челюсти и спустил курок.
***
Чимин проснулся от голода, который преобладал над его здравым рассудком уже вторые сутки. Оказалось, Станция их очень сильно зависела от содержания Красного креста и командования треклятой армии, а потому с перерывом поставок продовольствия по железной дороге, которое случилось аккурат к истощению запасов продуктов и в ожидании нового завоза, всем пришлось не сладко. Жизнь и без того измывалась над ними как только могла, выставляя их добровольцами в таком грязном деле и подвергая ежедневным пыткам от тех, кто должен был их защищать, а теперь еще приходилось переносить все уготованное на пустой желудок. Сил на такие длинные дни с многочасовым насилием требовалось немерено. Неудивительно, что голодные девушки стали гораздо чаще падать в обморок, болеть, страдать от головных болей, тошноты и рвоты, которую и без того было сложно сдерживать. Нашатырь у Чимина стал заканчиваться со страшной силой, охлаждающие мази из мяты, которые можно было нанести на виски от мигрени расходились как горячие пирожки, а противорвотная настойка ушла целиком за несчастных три дня. Он с таким раскладом мириться дальше не собирался, а потому подорвался с места так резко, как позволяли оставшиеся силы, и пошел напрямую в комнату к хозяину. Пак остервенело затарабанил в дверь, ожидая, что его сейчас снесут с ног и хорошенько поколотят за такую наглость в предрассветный час, но выползающий из-за двери мужчина оказался таким же помятым, как он сам, разве что с более здоровым румянцем на щеках. — Чего тебе, несчастье? — буркнул он и быстро прикрыл дверь, но парень все равно успел заметить голую девушку на кровати. Не его дело, в прочем, кто и как пытается выжить тут. — Пусти в лес, — коротко и злобно ответил парень, разве что ногой не топая от раздражения. — Еще что сделать? Ты недавно ходил к своей тетке за запасами, что еще у тебя закончилось? — Если ты не заметил, мы тут скоро все загнемся от голода или рефлекторной рвоты. Пусти в лес, говорю, мне нужно собрать травы для настойки и, может, грибов насобирать или ягод, оружие для охоты даже просить не стану, все равно не дашь. Хозяин, что до этого стоял со сложенными на груди руками, начал задумчиво почесывать подбородок, подергивая колючую щетину. Пак знал это выражение на его лице, точно с таким же он раздумывал над просьбой мальчишки отпустить его в первый раз в рощу, чтобы набрать необходимые расходники и самостоятельно изготовить нужные лекарства. Возможно, удача улыбнется ему и сегодня. — Допустим, ты прав, — начал хозяин и вперил свой хищный взгляд в Чимина, — С кем я тебя отпущу, ты не подумал? Солдатам сейчас не до нас, сидят и раны зализывают, у нас даже прибыль упала за эти девять дней до критических цифр. — Да на кой черт мне провожатый? Пойми уже, мне некуда бежать отсюда. Знал бы я, как и куда, я бы тут и минуты лишней не провел — это во-первых. Во-вторых, ты сам сказал о солдатах. Они сейчас настолько усилили слежку за границами, что меня пристрелят, посмей я хоть одной ногой ступить за черту города. Хозяин забегал глазами по фигуре Чимина. Он ненавидел этот скептический, оценивающий взгляд, которым мужчина всегда смотрел на него с самой первой встречи. Если бы не регулярные ночные посетительницы его комнаты, Пак задумался бы о том, что хозяин оценивает, сколько ему позволительно отстегнуть за пару часов развлечений. Слава небесам, старик никогда подобных желаний не высказывал, иначе пришлось бы вздернуться в самый первый день, как он здесь оказался. — Черт с тобой. Иди, но только попробуй дернуться — я тебя запру на семь замков и прикую к полу задницей кверху, — мерзко плюнул мужчина и собирался вернуться в комнату, — И вернись до офицерских часов. Мало ли, твой поклонник решит заглянуть на огонек. Чимин бы с удовольствием вгрызся сейчас в чужую глотку. И голод бы утолил, и избавил бы всех местных от страданий хотя бы на пару дней, пока не найдут кого-нибудь новенького на это место. Он только тихо фыркнул, развернулся и направился в свою комнату, по пути заскочив к женщинам постарше, которые успели скопить себе какое-то имущество, проживая на станции, и попросив у них какую-нибудь сумку или корзинку. Уже будучи в роще и оглядывая умиротворенные лесные владения, он позволил себе окунуться в свои мысли, которые всю неделю возвращались к одному единственному человеку. Так уже сложилось, что вспоминать Чимину было некого, он проживал свой каждый день как последний и не задерживался ни на чем, ни к кому не привязывался, даже не успевал заводить друзей, когда его швыряли из группы в группу в детском доме, потому что корейский мальчишка нигде не приживался без знания языка, а когда все же умудрился выучить, то уже сильно закрылся в себе и не мог перебороть стеснительность. Влюбленность Чимин себе позволил лишь однажды, и все закончилось, так и не успев начаться из-за треклятой войны. Конечно, он всегда думал, что успеет наверстать упущенное в общении, в любви, как только выберется из стен детского дома, вернется в родную Корею и поднимет родительский дом, если от него хоть что-нибудь осталось, а если и нет — отстроит себе новый и начнет жизнь с чистого листа. Оставалось потерпеть каких-то несчастных два года до восемнадцатилетия, когда он сможет доказать, что он взрослый и может жить самостоятельно, но сначала прогремели первые удары с неба, а затем с ним случилась Станция, которая оставила от него одну оболочку. Он часто ощущал себя пустым. Примерно, все время между самоунижением после каждого пережитого насилия. Чимину казалось, что внутри него нет абсолютно ничего, кроме той черни, которой его накачивали из раза в раз остервенелые солдаты — ни эмоций, ни чувств. Он улыбался, смеялся, шутил, особенно в те моменты, когда лечил и пытался подбодрить, вселить в кого-нибудь утраченную веру в человечество, но ничего не испытывал по-настоящему с того самого первого раза. Дальше все становилось только хуже, углубляясь в него беспросветной дырой. У него отобрали то, что принадлежало ему по праву рождения — тело. Пак пришел к этой мысли очередной бессонной ночью, когда рассматривал украшенные синяками руки и бедра, ожидая, пока обезболивающая мазь подействует. Тогда, под светом Луны, ему почудилось, что руки как будто не него. Странная мысль сначала напугала, ему показалось, что он наконец-то начал сходить с ума, а потом постарался углубиться в свои ощущения, ощупывая каждый сантиметр. Плечи казались острыми, ребра колючими, бедра были тошнотворно мягкими, раздавшимися сильнее, чем было в его памяти. Весь он был какой-то не такой, и это стало его новым открытием. Он не узнавал собственное тело. Спустя еще пару солдат, что прошли через него — новинку заведения — до него наконец-то дошла природа этих ощущений. Как он может назвать это тело своим, если он им не управляет? Его силой разворачивали и сгибали так, чтобы было удобно использовать, заламывали в болезненные позы и не интересовались ощущениями, как будто у него их не было, доводили до исступления тем, что не давали ему разрядки, оставляя с возбуждением, от которого хотелось выблевать все скудное содержимое желудка, потому что оно было чисто механическим, возникшим не из-за желания, а из-за глупой физиологии мужского тела. Но кому было дело до его удовольствия, когда собственное уже было достигнуто? А самому доходить до разрядки ему не хотелось, он бы счел это предательством самого себя. В тот день он понял, что потерялся, и не знает, как найти себя вновь. Не знал ровно до тех пор, пока в его жизни не мелькнул Юнги, защитил от очередного секса без желания и через боль, а затем подарил шоколадку. В тот вечер он впервые ощутил, как сердце забилось чаще не из-за физиологии или страха за свою жизнь, а из-за чего-то, что отдаленно напоминало какое-то смутное чувство. Пак так давно ничего не испытывал, что даже не смог дать название тому, что проклюнулось внутри него, но даже этого неназванного нечто он очень сильно испугался. Казалось, что позволь он себе вновь ощущать и осязать этот мир, его просто переломит от нахлынувшей боли, что сдерживалась плотиной безразличия и пустоты. Чимин надеялся, что больше никогда не увидит этого мужчину, не сможет заглянуть в теплые темные радужки глаз, чтобы найти там сочувствие, участие в судьбе почти незнакомого мальчишки и не обнаружит в себе еще что-нибудь, кроме того, что всколыхнулось в сознании после спасения. Но дурная голова не давала покоя ни днем ни ночью, вновь и вновь возвращаясь ко вкусу молочного шоколада и ощущению мимолетного прикосновения к большой мозолистой руке. Хотелось выдрать из себя эти воспоминания, вытравить их, чтобы все стало как раньше — не чувствовать, не вспоминать, не жалеть об упущенном. Все накатившее грозилось раздавить его. Он стал частенько стоять у окна в свободное время и разглядывать приходящих солдат, парадоксально надеясь увидеть ту самую фигуру, которой мысленно приказывал никогда больше не появляться. В ночь, когда воздух сотрясался от взрывов и пальбы, криков и стонов, он лежал, зажмурив глаза, и пытался внушить себе, что он ничего не чувствует, а если и копошится у него что-то под ребрами — это привычный страх за свою жизнь, которой он мог лишиться, если сражение продвинется в город. Стоило всему стихнуть, а дождю окропить землю, парень подскочил к окну и глупо уперся стеклянными глазами в пустоту внутреннего двора, заклиная того самого солдата появиться, промелькнуть где-нибудь на периферии, дать знать, что он выжил. Так к благодарности — Пак смог придумать название первому чувству — прибавилось беспокойство за кого-то, кто стал больше, чем просто знакомым. Пугало до чертиков, но он не давал себе окунуться в этот страх. И Юнги будто услышал его зов. Появился. Бледный, чумазый, со сцепленными зубами и путающимися ногами. От него даже через заколоченное окно разило отчаянием и болью, может, даже усталостью. Когда тот почти ввалился к нему в комнату, в груди расцвело что-то уродливое, но живое. Что-то похожее на остатки прошлого Чимина, только покрытого нарывами и шрамами. Хотелось приказать глупому сердцу замолчать, но он мог только мысленно приказывать потерявшему много крови Юнги жить. Пронзающий самую душу диалог, что случился между ними в конце, настолько зацепил ту самую уродливо-живую личность, что парень по своему собственному желанию нарушил личное пространство чужого человека, по велению своего сердца притянулся ближе и позволил себе объятия, в которых захотелось раствориться. Запах, что исходил от Мина, до сих пор маячил в памяти, заставляя просыпаться по утрам и убаюкивая ночью. Это было отвратительно из-за страха сломаться, но настолько прекрасно из-за схожести с распустившимися весенними цветами, что он разрывался эмоционально на два противоположных лагеря: сохранить существование или сдохнуть, пожив перед этим несколько дней. Когда он по-настоящему жил в последний раз? Он даже не может вспомнить. И вот уже девять безмолвных дней Пак мысленно возвращался к Юнги. До боя он воображал, что сможет провести каких-нибудь три-четыре дня без посетителей, и вот тогда он почувствует счастье, коего не испытывал уже давно, но даже в отсутствии Сато — в глубине души Чимин надеялся, что он не пережил ту злосчастную ночь — он не смог ощутить и толики того, что было рядом с Юнги. Чимин вдохнул запах озона и мокрой травы полной грудью, возвращаясь в реальность, провел рукой по росистой листве и прикрыл глаза. В корзинке уже было срезано приличное количество древесных грибов, лежащих на подушке из мелких красных ягод. Он обвел опушку цепким взглядом и наткнулся глазами на то, чего и не ожидал найти — поклеванную тушку зайца. Совсем маленький, костлявый, истерзанный птицами, что бросили его из-за отсутствия мяса и жира. Пак мысленно извинился перед зверьком, аккуратно завернул его в лист лопуха и опустил в корзину. Сегодня на станции будет отличный грибной суп на костном бульоне. Пак прошелся еще немного, чтобы срезать побольше листьев дикой мяты, из которой можно будет приготовить и охлаждающую мазь от головной боли и противорвотную настойку, посетовал на то, что сейчас неподходящее время и нельзя набрать почек березы, которые более эффективны при позывах, и двинулся к выходу из леса. Ветер усиливался, с минуты на минуту прольется дождь, и промокнуть ему хотелось меньше всего. Он уже двигался вдоль начинающих пустеть улиц, как уловил своим четким ухом где-то вдалеке знакомый вой. Пак готов поклясться всем, что у него есть, что Юнги взревел точно также, когда он пытался как можно аккуратнее зашить ему рану. Сердце ухнуло и, по ощущениям, опустилось куда-то прямо на пустой желудок. Противорвотная настойка сейчас была бы как раз к месту, потому что к горлу подкатил ком от того, что, кажется, сегодня Чимин вновь узнал, как ощущается беспомощность. Парень в бреду двинулся вверх по улице, ведомый каким-то своим внутренним ощущением, сам толком не осознавая, что он делает. Даже если это был Юнги, даже если тому отчего-то вдруг стало плохо, что это означает для Чимина? Почему ему так до боли не все равно, когда даже собственные страдания не отзываются таким беспокойством? Все дело во врачебной этике — ответил он себе, не давая и шанса на раздумья. Пак почти пронесся мимо тупика между домами, только краем зрения цепляя стоявшую на коленях фигуру с упертой в горло винтовкой. Если Чимин думал, что когда-либо он испытывал страх потери, то он очень сильно ошибался, потому что именно сейчас он ощутил его полной грудью. — Юнги! — парень напротив даже не обратил внимания на голос, что не означало ничего хорошего, — Твою мать, Мин Юнги! Чимин дернулся вперед и чисто инстинктивно пнул по оружию, выбивая его из-под горла придурка ровно в тот момент, когда спустился курок и прогремел выстрел. Пуля ударила в кирпич и отрекошетила куда-то им за спины, из груди Пака вырвался отчаянный крик, на который, думалось, он уже не способен, а сам он опустился на колени, одним рывком притягивая дрожащего Мина к себе. — Что ты творишь, идиот, — выпалил в сердцах Чимин, не ощущая к себе ответных прикосновений, — Что это сейчас было? — Чимин? — только и ответил Юнги. Пак отпрянул, и они уставились друг на друга мокрые, дрожащие то ли от сырости и ветра, то ли от испытанных эмоций, и не могли сказать друг другу ни слова. Весь мир вокруг перестал существовать и, казалось, ничего не было важно — ни корзина с мокрыми грибами, что разбавляла атмосферу запахом земли и влажного дерева, ни валяющаяся в луже винтовка, теплая от выстрела, ни даже одинаковый испуг, сквозящий между ними чем-то ощутимым. — Пожалуйста, скажи, что я умер, — наконец-то нарушил тишину Юнги и глаза его наполнились слезами. — Не могу, — с пониманием и болью шепотом отозвался Чимин, — Не могу, прости. Чимин поднялся с колен, выдернул оружие снайпера из лужи и поставил на предохранитель, отбивая навязчивые мысли, перекинул себе на плечо, ощущая весомую тяжесть, что немного заземлила его, поднял с земли корзину со своим уловом и протянул руку все еще стоящему на коленях мужчине, что, кажется, боялся поднять глаза. Юнги слепо нащупал маленькую ладонь и встал сначала на одно колено, а потом и полностью поднялся. Он одним порывом оказался слишком близко, но выцепил мутным сознанием мелькнувший в глазах напротив страх. — Можно я обниму тебя? — со слезами, застрявшими где-то в глотке, попросил мужчина, снимая с плеча врача винтовку и перевешивая себе на спину, — Меня сейчас просто переломит. Чимин несмело кивнул и сам сделал последний шаг между ними, глупо утыкаясь в мокрый хлопок на плече солдата. Он ощутил мягкое прикосновение к себе где-то на уровне лопаток, которое не было давящим или хотя бы немного крепким. Юнги давал понять, что не держит и не заставляет, что у Пака есть право уйти тогда, когда он захочет, и от этого чувства контроля парень вжался еще сильнее в чужое тело, ощущая подступающие слезы. — Я так испугался, когда увидел тебя и понял, что ты собираешься сделать. Я думал, что уже давно разучился бояться, что совсем растерял все свои чувства и никогда их больше не найду. Ты оживляешь во мне мертвое, Юнги, я очень сильно боюсь тебя. Мин хотел бы сжать парня сильнее, окутать ощущением близости и пониманием, но боялся нарушить доверие, которое проявлял Пак. Он не знал, что чувствует мальчишка при контакте с кем-то, но мог себе представить, как его пугает любое проявление силы и власти после причиненного солдатами вреда, сложить два и два не так трудно. Ему хотелось взреветь от той несправедливости, с которой к ним двоим относилась жизнь, но сил хватило только на задушенный выдох куда-то в чужую макушку. — Я всю неделю сразу после сражения писал похоронные письма родственникам погибших парней, собирал ритаулки, — голос его дрогнул, — Даже написал письмо домой, хотя не делал этого очень давно. Не потому что не скучал, а потому что боялся вновь не получить никакого ответа. Я запросил данные о своей деревне у командования, а сегодня получил весть, что совсем ничего неизвестно, и разрыдался, как сопливый мальчишка. Чужая боль за чьих-то сыновей или мужей, а может и отцов, чертова неизвестность и нарастающая скорбь по, может быть, живым родителям, какая-то нездоровая скука по матери — все это навалилось на меня слишком резко сегодня, я сорвался, но сейчас понимаю, как это было глупо. Люди умирают каждый день, о моих родителях нет никаких точных данных, а скука… разве плохо, что я очень люблю того, кто подарил мне жизнь? Просто, просто… — Просто всего оказалось так много, что ты почувствовал себя маленьким и беспомощным, не имеющим сил справиться, я понимаю, Юнги, — тихо ответил Чимин и провел носом по линии плеча мужчины даже больше для самого себя. Юнги отстранился и заглянул в глаза парня. Он не мог поверить, что спустя годы какого-то одиночества в толпе, он наконец-то оказался понятым и принятым так легко, будто внутри него была не эмоциональная мясорубка с кучей дерьма, а четко структурированные подписанные бутыльки с чувствами, в которые Чимин смог вникнуть. И этого он мог лишиться сегодня из-за своего бессилия? Мужчина покачал головой и забрал увесистую корзину из рук парня, молча подталкивая к выходу из тупика. — Прости, что напугал тебя, — заговорил Мин вновь, когда они двинулись в сторону Станции по пустым мокрым улицам, — И за то, что пугаю тебя своим присутствием. Мне не хотелось доставлять тебе страданий сверху тех, что ты и без меня испытываешь. И спасибо за то, что позволил быть ближе. Могу я задать тебе вопрос? Юнги наконец-то осознанно окинул взглядом идущего рядом парня. Волосы, собранные в хвост, потемнели от дождя до медово-каштановых и прилипли к шее, рубаха облепила худое тоненькое тело и подчеркивала осиную талию и ребра, а босые ноги шлепали по лужам, как будто не замечая этого. Мину захотелось потратить последний патрон на хозяина Станции. Он остановился слишком резко и присел на одно колено, развязывая ленты на своей офисной обуви. — Да, задавай… — как будто проснулся от своих мыслей Чимин, а потом нахмурился, наблюдая за Юнги, — Что ты делаешь? — Надень, пожалуйста. Я просто не могу на тебя смотреть, — пододвинул он свою обувь к ногам юноши, — Они будут большеваты тебе, но лентами можешь перетянуть потуже и все будет держаться крепче. — Я хочу тебя ударить. Юнги вопросительно вскинул брови, смотря снизу вверх на возмущенного парнишку, не собираясь уступать в этом вопросе. Он готов был соблюдать личные границы до тех пор, пока они не касались физического здоровья. Пак же напыщенно топнул босой ногой по луже и присел, чтобы надеть сандалии. — В детском доме о нас никто не заботился, как о простых детях, понимаешь? Мы были беспризорниками, от которых отказались родные. Нянечки пытались заменить нам семью, но делали это слишком механически, на каком-то бытовом уровне, и я не могу их винить, нас было слишком много и не все были с башкой на плечах. Потом я попал сюда, где вся забота сводится к тому, что потный мерзавец плюет на свой член или на меня, прежде чем… совершить то, за что заплатил. А потом появляешься ты, отбиваешь меня у этого противного Сато, даешь мне шоколадку, делишься со мной такими вещами, которые порой самому себе страшно рассказать, а теперь отдаешь мне обувь, намереваясь идти босиком вместо меня. Я одновременно хочу тебе поверить, но очень сильно боюсь, что ты в один определенный день уйдешь, а я переломаюсь окончательно. Поэтому, да, я очень сильно хочу тебя ударить. И, да, задай уже свой дурацкий вопрос, пока я этого не сделал. Чимин поднялся с земли с завязанными сандалиями и на пробу сделал пару шагов. Они действительно были ему немного велики, но держались как влитые на лентах, которые он из-за неумения обращаться с военной формой завязал бантиком. Мало того, что было удобно, так еще и смотрелось мило. Юнги хотелось ударить, а потом обнять, а потом разреветься на его плече. Слишком много эмоций на сегодня. А Юнги просто смотрел на него и освещал всю улицу своей дурацкой улыбкой деснами, видимо, наслаждаясь таким ярким монологом. Подлец. Чертовски притягательный подлец. — Я хотел спросить, насколько велик твой страх? В том плане, могу ли я продолжать быть рядом, приходить к тебе иногда, или мне лучше оставить тебя и не мутить воду? — Юнги боялся посмотреть в сторону парнишки, а потому быстро зашагал в сторону Станции, — Пока ты не успел ответить, скажу, что мне самому хотелось бы и дальше поддерживать наше общение. К тому же, ты мне сегодня жизнь спас, можешь на законных основаниях меня ударить пару раз, я — идиот, это заслуженно. — Я… — Чимин открыл рот и закрыл снова, погружаясь в свои мысли. Первым порывом было бездумно ответить: «конечно, мы можем общаться» и лучезарно улыбнуться в ответ, просто потому что так хотелось. С толку сбила влетевшая мысль о том, что они не товарищи, не сослуживцы, они буквально из разных миров, но оба слишком очевидно сломлены, чтобы позволить себе лишний риск потерпеть поражение в бою со своими монстрами — есть вероятность, что это станет последним сражением. Затем навалилась мысль, что он — грязный, мерзкий и неприятный, вымазанный с ног до головы чужими прикосновениями и грубостью. Как это будет выглядеть? Юнги будет платить за встречу, приходить к нему в заляпанную стыдом и развратом комнатушку и просто рассказывать, как прошел день? Да и о чем им общаться, когда на языке у обоих крутится только горечь от проведенных на войне дней. Сомнительное удовольствие, в то же время скрашенное каким-то блаженным чувством наполненности, будто ты больше не один, и тебе есть на чье плечо опереться, если стоять уже невыносимо. И Чимин с удовольствием бы ответил на заданный вопрос, если бы мог сейчас разобраться в своих чувствах. Он решил дать себе еще немного времени, хотя бы пока они не дойдут до Станции, чтобы еще раз все обдумать. К тому же, Юнги его с ответом не торопил и, кажется, сам был где-то далеко отсюда — он просто молча шагал сбоку и оглядывал улицы каким-то поразительно светлым взглядом. Если так выглядят люди, которые были на грани смерти, наверное, стоит задуматься о суициде в следующий раз, когда нахлынет отчаяние.