Ласковый зверь.

NC-21
В процессе
59
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 154 страницы, 50 062 слова, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
59 Нравится 51 Отзывы 8 В сборник

Часть 21

Настройки
Катя проснулась от того, что затекли плечи. Диван в гараже был жестким, продавленным, пружины впивались в спину через тонкий матрас, но она не шевелилась. Не хотела. Потому что рядом, уткнувшись носом в её волосы, спал Ваня. Тяжелый, горячий, с дыханием, которое мерно поднимало и опускало его грудную клетку. В гараже было прохладно — майское утро пробивалось сквозь щели в воротах, и в этих тонких полосках света танцевали пылинки. Где-то за стеной кричали чайки, море шумело ровно, как дышит огромный зверь. Катя смотрела на ржавые инструменты на верстаке, на старые покрышки, сложенные в углу, на пустые бутылки из-под пива — и не узнавала этого места. Оно стало другим. Потому что она стала другой. Она чувствовала его кожу — там, где её спина касалась его груди, там, где его рука лежала на её талии. Тяжелая, чужая и такая своя. Запах — табак, пот, дешевый шампунь, который пах чем то хвойным. Катя закрыла глаза и вдохнула глубже, запоминая. Вдруг это последний раз. Она всегда ждала последнего раза. Привыкла. Ваня зашевелился. Сначала дрогнули пальцы на её талии, потом он втянул носом воздух, чихнул в её волосы и замер, будто не понял, где находится. Катя чувствовала, как его тело постепенно просыпается — мышцы напрягаются, дыхание становится глубже, сердце бьется чаще. Её собственное сердце подстроилось под его ритм. И это было страшно. — Ты не спишь, — сказал он хрипло, уткнувшись лицом ей в затылок. Не вопрос. Утверждение. — Сплю. — Врешь. — Сплю и разговариваю. Это у меня талант. Он хмыкнул — не то усмехнулся, не то просто выдохнул. Катя чувствовала вибрацию его голоса у себя на спине, и по коже побежали мурашки. Она ненавидела эту свою реакцию. Ненавидела, что он всё ещё может заставить её тело делать то, что оно не должно делать. Ненавидела, что ей это нравится. Ваня перекатился на спину, убрал руку. Стало холодно. Катя подтянула колени к груди, натянула плед до подбородка. Теперь они лежали рядом, но не касались друг друга. Как два корабля, которые случайно бросили якорь в одной бухте и теперь делают вид, что так и надо. — Который час? — спросил он, глядя в потолок. — Утро. Солнце уже встало. — Мать не будет искать? — Мать уехала к тётке в Симферополь до понедельника. — А отец? — Отец на работе. Всегда на работе. Повисла тишина. Не та, что бывает между чужими людьми — неловкая, колючая. А та, что бывает между теми, кто слишком много знает друг о друге и боится следующего слова. Потому что следующее слово может всё разрушить. — Кать, — Ваня повернул голову, посмотрел на неё. Его глаза — карие, с желтоватыми крапинками вокруг зрачков — казались в этом утреннем полумраке почти чёрными. — Что теперь? Она не ответила. Смотрела на трещину в потолке, которая шла от лампы к стене, и думала. О том, что дома такой же потолок с трещинами, которые она разглядывала, когда он ушел через окно. Когда она лежала и считала минуты до того, как сердце остановится. Теперь сердце билось. Стучало где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Мешало думать. — Ты меня спрашиваешь? — сказала она наконец. — Ты, Ваня Кислов, который никогда никого ни о чём не спрашивал? — А ты, Катя Барбина, которая никогда ничего не боялась? — парировал он. Она усмехнулась. Горько, без веселья. — Я всегда боялась. Просто раньше мне было плевать, умру я или нет. А теперь… теперь я хочу жить, и это самое страшное. Он сел. Плед сполз с его плеч, и Катя увидела его торс — бледный, с татуировкой на рёбрах, со следами от её ногтей на спине. Она оставила их прошлой ночью. Вцепилась, когда не могла дышать. Сейчас ей захотелось стереть их, провести ладонью по коже, стереть всё, что было. Но она не двинулась. — Мы теперь кто? — спросила она, тоже садясь. Плед натянула на грудь, хотя он уже всё видел. Тело стеснялось. Душа — нет. — А ты хочешь быть кем? — он смотрел на неё в упор, без своей обычной полуухмылки. Серьёзно. Впервые за всё время серьёзно. Это пугало больше, чем если бы он рассмеялся. — Я хочу, чтобы ты не делал мне больно, — сказала она. — Но это невозможно, потому что ты — это ты. А я — это я. И мы оба сломаны. — Сломаные детали иногда подходят друг другу лучше, чем целые, — он потянулся к её руке, но она отдёрнула. — Не надо философии, Вань. Я не верю в красивые слова. Я верю в то, что ты уйдёшь через месяц, потому что тебе станет скучно. Или через неделю. Или завтра. — Я не уйду. — Все так говорят. — Я не все. Она посмотрела на него. Долго. Искала в его глазах ложь, но находила только усталость. Он тоже устал. Не от неё — от себя. От того, кем его сделала жизнь. Или он сам сделал себя таким — уже не разобрать. — Я боюсь, — призналась она. — Не за себя. За тебя. За то, что ты сделаешь что-нибудь и меня не будет рядом, чтобы остановить. — Ты не моя мать. — А кто? Девушка? Любовница? Подружка по переписке? Определись, Ваня. Потому что я больше не хочу быть никем. Я хочу быть либо всем, либо никем. Третьего не дано. Он молчал. Жевал губу — ту, что вчера она прикусила до крови, когда он целовал её. Сейчас на губе была корочка, и он её сдирал зубами, и Катя видела, как выступает свежая кровь. Ей хотелось наклониться и зализать. Она не наклонилась. — Будешь моей девушкой, — сказал он. Не спросил. Сказал. — Это не ответ. — А что ты хочешь услышать? Что я люблю тебя? Люблю. Что не изменю? Не изменю. Что буду рядом, когда ты проснёшься, и когда заснёшь, и когда тебе будет плохо, и когда хорошо? Буду. Что ещё? Слова били наотмашь. Не потому что они были красивыми — они были грубыми, как он сам. Но в этой грубости была правда. Он не умел нежно. Не умел красиво. Он умел только так — рублеными фразами, как ударами. — Я боюсь, что ты изменишь мне с первой юбкой, — выдохнула Катя. — Ты бабник. Это твоя суть. Ты не умеешь иначе. — Научили, — хмыкнул он. — Ты научила. — Я? Я тебя ничему не учила. — Научила, что можно по-другому. Что не обязательно трахать всех подряд, чтобы забыть, как одиноко. Что можно просто лежать и слушать, как кто-то дышит рядом. Это ты. Твоя заслуга. Хочешь — верь. Хочешь — нет. Она замолчала. Внутри что-то переворачивалось — не любовь, она была всегда. Не страх — он тоже. А что-то новое, чему у неё не было названия. Может быть, доверие. Хрупкое, как лёд весной. — Если ты сделаешь мне больно, — сказала она, глядя ему прямо в глаза, — я не прощу. Я не буду плакать, не буду умолять, не буду ждать у подъезда. Я просто исчезну. Навсегда. И ты меня не найдёшь. Даже если перероешь весь город. — Я знаю, — он кивнул. — Ты сильная. Сильнее меня. Она не стала спорить. Сила бывает разная. Его сила — в кулаках. Её — в умении выживать там, где выжить невозможно. Они оделись молча. Катя натянула джинсы, свитер, застегнула молнию. Волосы собрала в пучок — всё равно грязные, хоть в узел, хоть распусти. В зеркальце, которое она достала из кармана, глянула на себя — красные глаза, припухшие губы, синяки на шее. Не от него. Старые. От прошлой жизни. — Ты Боре расскажешь? — спросил Ваня, зашнуровывая кеды. — Расскажу. — Сама? Пойти с тобой? — Сама. Это мой разговор. — Он меня убьёт. — Не убьёт. Ты ему друг. — Друг, который спит с девушкой, которую он любит. Отличная дружба. Катя повернулась к нему. Он стоял у верстака, опираясь на край, и смотрел в пол. Его лицо было напряжённым — не злым, а каким-то… потерянным. Она редко видела его таким. Обычно Кислов надевал маску — циничную, насмешливую, которая отшивала всех, кто пытался подойти близко. Сейчас маски не было. — Ты не виноват, что я выбрала тебя, — сказала она. — И Боря не виноват, что не я выбрала его. Никто ни в чём не виноват. Просто так сложилось. — В жизни всё не просто так, — он поднял голову, и в его глазах было что-то твёрдое. — За всё приходится платить. Я заплачу. — Мы заплатим, — поправила она. — Вместе. Он кивнул и больше ничего не сказал. Катя достала телефон. На экране — несколько пропущенных от Риты и одно сообщение от Хенка: «Ты где? Я заехал утром, тебя нет. Всё нормально?» Она ответила коротко: «Всё нормально. Надо встретиться. У старого пирса в три часа. Пожалуйста, приди». Ответ пришёл сразу: «Буду». Катя убрала телефон. — Назначила? — спросил Кислов. — Назначила. В три. — А сейчас? — Сейчас я пойду домой. Приму душ. Посплю. Сделаю вид, что ничего не случилось. — А что случилось? — он усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Не знаю, — ответила она. — Может быть, начало чего-то. А может быть, конец. Она вышла из гаража, не оглядываясь. В лицо ударил свежий ветер — майский, с запахом моря и цветущей сирени. Город просыпался, и Катя шла по пустым улицам, считая шаги, чтобы не думать о том, что будет в три часа. Дома было тихо. Мать уехала, отец на работе — квартира пустовала, как брошенная раковина. Катя разулась, прошла в ванную, включила воду. Стояла под душем, пока кожа не покраснела, пока вода не перестала казаться горячей. Смотрела на синяки на бёдрах — старые, жёлтые. Новые — красные, от пальцев Вани. Стирала их мочалкой, но они не стирались. Синяки — как память. Как клеймо. Как напоминание о том, что её тело никогда не будет её целиком. Она выключила воду, вытерлась, надела халат. Села на кровать, поджала ноги. Телефон лежал рядом, молчал. Рита больше не писала — наверное, поняла, что Катя не ответит. Хенк не торопил. Он умел ждать. Он всегда умел. До трёх оставалось четыре часа. Катя лежала, смотрела в потолок и думала. О том, что скажет Боре. О том, как он посмотрит на неё. О том, что он заслужил правду, но правда эта будет для него как удар в солнечное сплетение. Она знала, как он дышит, когда ему больно. Как замирает на секунду, потом выдыхает сквозь зубы — шумно, прерывисто. Как сжимает кулаки, но никогда не бьёт. Боря не умел бить. Он умел только любить. И ждать. И надеяться. И она собиралась отнять у него надежду. Не потому что хотела сделать больно. А потому что не врать больше не могла. В пол-третьего она оделась — джинсы, белая футболка, серая толстовка на молнии. Мягкая, тёплая, пахнущая порошком и домом. Она застегнула молнию до самого верха, натянула кеды, посмотрела в зеркало. Из зеркала смотрела чужая девушка — бледная, с кругами под глазами, с волосами, которые ещё не просохли после душа. — Сделай это, — сказала она себе. — Ты должна. Не имеешь права откладывать. Она вышла из дома и пошла к пирсу.

***

Набережная была пустой. Май — ещё не сезон, курортники не приехали, местные сидели по домам или на работе. Только чайки дрались за рыбу на пирсе, да старик удил что-то с бетонного парапета, даже не взглянув на Катю. Она села на скамейку у самого обрыва, откуда было видно море — серое сегодня, спокойное, с тяжёлыми волнами, которые лениво лизали берег. Ветер трепал её волосы, забирался под толстовку, но она не застёгивалась. Пусть мёрзнет. Тело — это просто тело. Хенк пришёл ровно в три. Она узнала его по походке — уверенной, но не наглой, как у Кислова. По тому, как он держал руки в карманах, ссутулив плечи. По тому, как остановился в двух шагах, не решаясь подойти ближе. — Привет, — сказал он. Голос был ровным, но Катя чувствовала — он уже знает. По её лицу, по глазам, по тому, как она сидит — напряжённая, готовая к удару. — Привет, — ответила она, похлопала по скамейке рядом. — Садись. Он сел. Не близко — оставил расстояние. Хватило бы для того, чтобы разорвать любые связи. — Я должна тебе кое-что сказать, — начала она, глядя на море. Не на него. Не могла смотреть на него, когда говорила это. — Слушаю. — Я… — она замолчала, подбирая слова. Слова были неправильными. Все. Любое из них было ножом. — Ты с ним? — спросил он. Прямо, без обиняков. Катя кивнула. — Да. Хенк не двигался. Не вздохнул, не выдохнул, не сжал кулаки. Просто сидел и смотрел на море. Катя чувствовала его напряжение — как натянутую струну, которая вот-вот лопнет. — Когда? — спросил он. — Вчера. Ночью. На день рождения. — Ты напилась. — Не в этом дело. Я бы и трезвая к нему пришла. Просто трезвой страшно. — А сейчас не страшно? — Сейчас страшнее, — она повернулась к нему. — Я не хотела тебя обидеть, Боря. Ты для меня очень много значишь. Ты… ты спас меня. Когда мне было хуже всего, ты был рядом. Ты кормил меня, когда я не хотела есть. Ты вытаскивал меня гулять, когда я не хотела выходить из дома. Ты слушал, как я плачу по ночам, и не говорил ни слова. Я никогда этого не забуду. — Но любить ты меня не будешь, — закончил он. — Не буду, — сказала она тихо. — Не потому что ты плохой. Ты лучший. Но сердцу не прикажешь. Он молчал долго. Так долго, что Катя начала считать удары своего пульса. Двадцать, тридцать, сорок. Море шумело, чайки кричали, где-то за поворотом проехала машина. — Я знал, — сказал он наконец. — Знал с того дня, когда ты впервые пришла в наш класс. Когда он назвал тебя Барби, и ты не улыбнулась. Ты смотрела на него, как… не знаю. Как будто он был твоей болезнью. И лекарством одновременно. — Так и было, — Катя не стала отрицать. — Я думал, что могу изменить это. Что если буду рядом, если покажу, каким может быть по-другому… ты выберешь меня. Но ты не выбрала. И никогда бы не выбрала, да? — Нет, — она покачала головой. — Прости. Он встал. Подошёл к парапету, опёрся руками, посмотрел на воду. Его спина была напряжена, плечи подняты. Катя видела, как ходят желваки — он сжимал челюсть, чтобы не сказать лишнего. — Я не злюсь на тебя, — сказал он, не оборачиваясь. — Злиться не на что. Ты не виновата, что он тебе нравится. А я нет. — Ты мне нравишься, — возразила она. — Но по-другому. Как друг. Как брат. Как человек, которому я доверяю больше, чем себе. — Доверие — это не любовь, — он повернулся. Его глаза были сухими. Ни слезинки. Но Катя видела, как ему больно — в сжатых кулаках, в напряжённых губах, в том, как он дышит — через раз, как будто ему не хватает воздуха. — Знаю. — Ты уверена, что он тебя не бросит? — Хенк подошёл ближе, сел на скамейку, но теперь — рядом, почти вплотную. Его голос стал тише, жёстче. — Он бабник, Кать. Он может обещать что угодно, но привычка — вторая натура. Он будет возвращаться к старым схемам, потому что это проще, чем меняться. — Я знаю, — повторила она. — Но я хочу попробовать. Если он сделает больно — я уйду. Навсегда. — А если не сможешь уйти? — Смогу. Я сильная. — Ты думаешь, что сильная, — он покачал головой. — Ты просто научилась терпеть. Это не одно и то же. Катя не стала спорить. Он был прав. Она умела терпеть — боль, унижение, одиночество. Но уйти, когда сердце разрывается на части? Она не знала, сможет ли. Но сейчас ей казалось, что сможет. — Я не буду тебя отговаривать, — сказал Хенк. — Это бесполезно. Ты всё равно сделаешь по-своему. Ты всегда делаешь по-своему. — Прости, — она взяла его за руку. Его пальцы были холодными, шершавыми, с мозолями от работы в гараже. — Прости, что не могу быть той, кого ты хочешь. Кого любишь... — Не извиняйся, — он сжал её пальцы — коротко, сильно, потом отпустил. — Ты ни в чём не виновата. Просто так бывает. Один любит, другой — нет. Они посидели ещё немного, глядя на море. Катя чувствовала, как напряжение уходит — не полностью, но становится легче. Боря не кричал, не обвинял, не требовал. Он просто принял. Как принимал всё в своей жизни — молча, без истерик, без попыток переписать реальность. — Мы останемся друзьями? — спросила она. — А ты хочешь? — Очень. — Тогда останемся, — он усмехнулся — впервые за этот разговор. Усмешка вышла горькой, но всё же это была усмешка. — Но если он сделает тебе больно, Кать, я не буду смотреть со стороны. Я приду и разберусь. — Ты его убьёшь? — Не знаю. Но один раз в челюсть точно дам. Она почти улыбнулась. Почти. — Спасибо, Боря. — Не за что. Они встали. Катя обняла его — крепко, по-настоящему, как обнимают того, кого боишься потерять. Он обнял в ответ, и она почувствовала, как его руки дрожат. — Иди, — сказал он, отстраняясь. — Иди, пока я не передумал. Она кивнула, развернулась и пошла. Не оглядываясь. Не потому что не хотела — потому что не могла. Если бы она оглянулась, она бы увидела его глаза. И не смогла бы уйти. Хенк стоял у парапета, пока её фигура не исчезла за поворотом. Потом достал сигареты — руки тряслись так, что он сломал две, прежде чем прикурить третью. Дым обжёг лёгкие, но не принёс облегчения. Ничего не приносило облегчения. Он знал, что так будет. Знал с самого начала, с того самого дня, когда Катя впервые переступила порог гаража, а Кислов посмотрел на неё так, будто увидел призрак. Тогда Хенк подумал: «Всё, пропала». И не ошибся. Только пропала не Катя. Пропал он сам — её друг, который стал больше, чем другом, но так и не стал любимым. Он докурил, затушил бычок о парапет, сунул в карман — не бросать же на землю, он не свинья. И пошёл. Не домой. В гараж. Потому что знал — Кислов там. Шёл быстро, почти бежал. Внутри закипало — не злость, нет. Что-то другое. Обида? Да, обида. На Ваню, который забрал то, чего сам не заслуживал. На Катю, которая выбрала не его. На себя — за то, что не смог, не успел, не переубедил. Он влетел в гараж, не постучав. Ваня сидел на диване, курил, смотрел в стену. Увидел Хенка — и не удивился. Только отложил сигарету, встал. — Пришёл? — спросил Кислов. — Пришёл. — Бить будешь? — Буду. Хенк не дал ему времени на ответ. Шагнул вперёд, замахнулся — и ударил. Один раз. В челюсть. Сильно, со всей злости, которая накопилась за месяцы ожидания, за ночи, когда он сидел у больничной койки, пока Кислова не было рядом. За то, что Ваня не заслуживал Катю. За то, что всё равно получил её. Кислов отлетел на диван, приложился спиной о девушку дивана, зажал лицо рукой. Из разбитой губы потекла кровь. Он не сопротивлялся. Не ударил в ответ. Только вытер кровь тыльной стороной ладони, посмотрел на Хенка. В его глазах не было страха. Не было злости. Было что-то похожее на понимание. — Легче стало? — спросил он. — Нет, — Хенк тряхнул рукой — костяшки саднили. — Я бы мог сделать больше. Ударить еще, убить...Но ты мне друг. Был. Не знаю, кем теперь будешь. — Буду, — Кислов поднялся, не отрывая взгляда от Хенка. — Я был мудаком. Я знаю. И я знаю, что ты её любишь. По-настоящему. А я… я даже не знаю, умею ли любить. Но я попробую. Ради неё. — Попробуешь? — Хенк усмехнулся, но усмешка была злой, колючей. — Ты не пробуешь, Ваня. Ты берёшь — и делаешь. Или не делаешь. А если сделаешь ей больно… — Знаю, — перебил Кислов. — Ты меня убьёшь. Говорил уже. — Я не говорил. А теперь говорю. Если ты обидишь её — не смотри, что мы друзья. Не смотри, что вместе росли. Я приду и прикончу тебя. Понял? — Понял. Они стояли друг напротив друга. Расстояние — два шага. Целая пропасть. — Ты не заслужил её, — сказал Хенк. — Но она выбрала тебя. И я уважаю её выбор. Даже если он меня убивает. — Боря… — Не надо, — Хенк поднял руку, останавливая его. — Не надо мне обещать, что ты будешь хорошим. Не надо говорить, что любишь её. Я знаю, что ты чувствуешь. Я просто хочу, чтобы ты знал: я не прощу. Если сделаешь больно — я не прощу никогда. — Я понял, — Кислов кивнул. — Я запомню. Они смотрели друг на друга. Потом Хенк протянул руку. Кислов пожал её. Крепко, как пожимают руки перед боем — или после. — Я люблю её, — сказал Хенк. — И всегда буду любить. Но я не буду мешать вам. Не буду делать вид, что всё нормально. Не буду делать вид, что не больно. Но я не буду мешать. — Спасибо, — Кислов сказал это так тихо, что Хенк едва расслышал. — Не за что. Он развернулся и вышел. Кислов остался один. Провёл языком по разбитой губе — солёный вкус, металлический. Кровь уже свернулась, но челюсть ныла. Он пошевелил — вроде не сломана. Боря бил сильно, но не на уничтожение. Бил, чтобы запомнил. Он запомнил. Сел на диван, закурил новую сигарету. Руки дрожали — не от удара, от того, что только что произошло. Дружба, которую они строили годами, треснула. Не разбилась — он надеялся, что не разбилась. Но трещина останется навсегда. И он сам её сделал. Своими руками. За что он вообще получил эту девчонку? Которая смотрит на него так, будто он одновременно и спасение, и гибель. Которая готова прощать, но если перестанет — уйдёт навсегда. Которая держит его за горло, даже когда он её не видит. Он не знал, сможет ли быть тем, кого она заслуживает. Честно не знал. Он привык быть мудаком, привык не думать о последствиях, привык брать то, что хочется, и выбрасывать, когда надоедает. Но с ней это не работало. С ней он не мог быть прежним. И не мог стать другим. И застрял где-то посередине — в этом чёртовом гараже, на этом чёртовом диване, с этой чёртовой разбитой губой. — Барби, — прошептал он в пустоту. — Что ты со мной сделала? Ответа не было. Только море шумело за стеной.

***

Катя сидела на подоконнике, смотрела на закат. Майское солнце садилось медленно, окрашивая небо в оранжевые и розовые тона. За окном кричали дети, где-то лаяла собака, пахло жареным луком и сигаретным дымом. Обычный вечер в обычном городе. Телефон завибрировал. Сообщение от Бори: «Всё нормально. Мы поговорили. Я дал ему в челюсть. Не сильно. Он жив». Катя выдохнула. Она даже не заметила, что задерживала дыхание. «Спасибо, что не убил», — ответила она. «Не за что. Береги себя. И его заодно. Хотя он не заслуживает». «Никто ничего не заслуживает. Мы просто живём». «Мудро. Пойду, залью боль пивом». «Пей. И выздоравливай». «Выздоравливай сама. Обеим вам». Она отложила телефон, посмотрела на свои руки. Тонкие, бледные, с синими венами. Руки, которые держали пистолет. Руки, которые гладили его волосы. Руки, которые сжимали край дивана, когда ей казалось, что она падает в пропасть. Внутри всё ещё была дыра. Та самая, которая появилась под мостом, когда она не закричала. Но сейчас Кате казалось, что дыра стала чуть меньше. Или она просто привыкла с ней жить. Как со шрамом. Как с памятью. Как с ним — Ваней, которого она боялась и любила одновременно. — Я справлюсь, — сказала она себе. — Я должна. За окном темнело. Город зажигал огни, море шумело, и жизнь продолжалась. Несмотря на всё. Благодаря всему.
Примечания:
59 Нравится 51 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (2)