***
Набережная была пустой. Май — ещё не сезон, курортники не приехали, местные сидели по домам или на работе. Только чайки дрались за рыбу на пирсе, да старик удил что-то с бетонного парапета, даже не взглянув на Катю. Она села на скамейку у самого обрыва, откуда было видно море — серое сегодня, спокойное, с тяжёлыми волнами, которые лениво лизали берег. Ветер трепал её волосы, забирался под толстовку, но она не застёгивалась. Пусть мёрзнет. Тело — это просто тело. Хенк пришёл ровно в три. Она узнала его по походке — уверенной, но не наглой, как у Кислова. По тому, как он держал руки в карманах, ссутулив плечи. По тому, как остановился в двух шагах, не решаясь подойти ближе. — Привет, — сказал он. Голос был ровным, но Катя чувствовала — он уже знает. По её лицу, по глазам, по тому, как она сидит — напряжённая, готовая к удару. — Привет, — ответила она, похлопала по скамейке рядом. — Садись. Он сел. Не близко — оставил расстояние. Хватило бы для того, чтобы разорвать любые связи. — Я должна тебе кое-что сказать, — начала она, глядя на море. Не на него. Не могла смотреть на него, когда говорила это. — Слушаю. — Я… — она замолчала, подбирая слова. Слова были неправильными. Все. Любое из них было ножом. — Ты с ним? — спросил он. Прямо, без обиняков. Катя кивнула. — Да. Хенк не двигался. Не вздохнул, не выдохнул, не сжал кулаки. Просто сидел и смотрел на море. Катя чувствовала его напряжение — как натянутую струну, которая вот-вот лопнет. — Когда? — спросил он. — Вчера. Ночью. На день рождения. — Ты напилась. — Не в этом дело. Я бы и трезвая к нему пришла. Просто трезвой страшно. — А сейчас не страшно? — Сейчас страшнее, — она повернулась к нему. — Я не хотела тебя обидеть, Боря. Ты для меня очень много значишь. Ты… ты спас меня. Когда мне было хуже всего, ты был рядом. Ты кормил меня, когда я не хотела есть. Ты вытаскивал меня гулять, когда я не хотела выходить из дома. Ты слушал, как я плачу по ночам, и не говорил ни слова. Я никогда этого не забуду. — Но любить ты меня не будешь, — закончил он. — Не буду, — сказала она тихо. — Не потому что ты плохой. Ты лучший. Но сердцу не прикажешь. Он молчал долго. Так долго, что Катя начала считать удары своего пульса. Двадцать, тридцать, сорок. Море шумело, чайки кричали, где-то за поворотом проехала машина. — Я знал, — сказал он наконец. — Знал с того дня, когда ты впервые пришла в наш класс. Когда он назвал тебя Барби, и ты не улыбнулась. Ты смотрела на него, как… не знаю. Как будто он был твоей болезнью. И лекарством одновременно. — Так и было, — Катя не стала отрицать. — Я думал, что могу изменить это. Что если буду рядом, если покажу, каким может быть по-другому… ты выберешь меня. Но ты не выбрала. И никогда бы не выбрала, да? — Нет, — она покачала головой. — Прости. Он встал. Подошёл к парапету, опёрся руками, посмотрел на воду. Его спина была напряжена, плечи подняты. Катя видела, как ходят желваки — он сжимал челюсть, чтобы не сказать лишнего. — Я не злюсь на тебя, — сказал он, не оборачиваясь. — Злиться не на что. Ты не виновата, что он тебе нравится. А я нет. — Ты мне нравишься, — возразила она. — Но по-другому. Как друг. Как брат. Как человек, которому я доверяю больше, чем себе. — Доверие — это не любовь, — он повернулся. Его глаза были сухими. Ни слезинки. Но Катя видела, как ему больно — в сжатых кулаках, в напряжённых губах, в том, как он дышит — через раз, как будто ему не хватает воздуха. — Знаю. — Ты уверена, что он тебя не бросит? — Хенк подошёл ближе, сел на скамейку, но теперь — рядом, почти вплотную. Его голос стал тише, жёстче. — Он бабник, Кать. Он может обещать что угодно, но привычка — вторая натура. Он будет возвращаться к старым схемам, потому что это проще, чем меняться. — Я знаю, — повторила она. — Но я хочу попробовать. Если он сделает больно — я уйду. Навсегда. — А если не сможешь уйти? — Смогу. Я сильная. — Ты думаешь, что сильная, — он покачал головой. — Ты просто научилась терпеть. Это не одно и то же. Катя не стала спорить. Он был прав. Она умела терпеть — боль, унижение, одиночество. Но уйти, когда сердце разрывается на части? Она не знала, сможет ли. Но сейчас ей казалось, что сможет. — Я не буду тебя отговаривать, — сказал Хенк. — Это бесполезно. Ты всё равно сделаешь по-своему. Ты всегда делаешь по-своему. — Прости, — она взяла его за руку. Его пальцы были холодными, шершавыми, с мозолями от работы в гараже. — Прости, что не могу быть той, кого ты хочешь. Кого любишь... — Не извиняйся, — он сжал её пальцы — коротко, сильно, потом отпустил. — Ты ни в чём не виновата. Просто так бывает. Один любит, другой — нет. Они посидели ещё немного, глядя на море. Катя чувствовала, как напряжение уходит — не полностью, но становится легче. Боря не кричал, не обвинял, не требовал. Он просто принял. Как принимал всё в своей жизни — молча, без истерик, без попыток переписать реальность. — Мы останемся друзьями? — спросила она. — А ты хочешь? — Очень. — Тогда останемся, — он усмехнулся — впервые за этот разговор. Усмешка вышла горькой, но всё же это была усмешка. — Но если он сделает тебе больно, Кать, я не буду смотреть со стороны. Я приду и разберусь. — Ты его убьёшь? — Не знаю. Но один раз в челюсть точно дам. Она почти улыбнулась. Почти. — Спасибо, Боря. — Не за что. Они встали. Катя обняла его — крепко, по-настоящему, как обнимают того, кого боишься потерять. Он обнял в ответ, и она почувствовала, как его руки дрожат. — Иди, — сказал он, отстраняясь. — Иди, пока я не передумал. Она кивнула, развернулась и пошла. Не оглядываясь. Не потому что не хотела — потому что не могла. Если бы она оглянулась, она бы увидела его глаза. И не смогла бы уйти. Хенк стоял у парапета, пока её фигура не исчезла за поворотом. Потом достал сигареты — руки тряслись так, что он сломал две, прежде чем прикурить третью. Дым обжёг лёгкие, но не принёс облегчения. Ничего не приносило облегчения. Он знал, что так будет. Знал с самого начала, с того самого дня, когда Катя впервые переступила порог гаража, а Кислов посмотрел на неё так, будто увидел призрак. Тогда Хенк подумал: «Всё, пропала». И не ошибся. Только пропала не Катя. Пропал он сам — её друг, который стал больше, чем другом, но так и не стал любимым. Он докурил, затушил бычок о парапет, сунул в карман — не бросать же на землю, он не свинья. И пошёл. Не домой. В гараж. Потому что знал — Кислов там. Шёл быстро, почти бежал. Внутри закипало — не злость, нет. Что-то другое. Обида? Да, обида. На Ваню, который забрал то, чего сам не заслуживал. На Катю, которая выбрала не его. На себя — за то, что не смог, не успел, не переубедил. Он влетел в гараж, не постучав. Ваня сидел на диване, курил, смотрел в стену. Увидел Хенка — и не удивился. Только отложил сигарету, встал. — Пришёл? — спросил Кислов. — Пришёл. — Бить будешь? — Буду. Хенк не дал ему времени на ответ. Шагнул вперёд, замахнулся — и ударил. Один раз. В челюсть. Сильно, со всей злости, которая накопилась за месяцы ожидания, за ночи, когда он сидел у больничной койки, пока Кислова не было рядом. За то, что Ваня не заслуживал Катю. За то, что всё равно получил её. Кислов отлетел на диван, приложился спиной о девушку дивана, зажал лицо рукой. Из разбитой губы потекла кровь. Он не сопротивлялся. Не ударил в ответ. Только вытер кровь тыльной стороной ладони, посмотрел на Хенка. В его глазах не было страха. Не было злости. Было что-то похожее на понимание. — Легче стало? — спросил он. — Нет, — Хенк тряхнул рукой — костяшки саднили. — Я бы мог сделать больше. Ударить еще, убить...Но ты мне друг. Был. Не знаю, кем теперь будешь. — Буду, — Кислов поднялся, не отрывая взгляда от Хенка. — Я был мудаком. Я знаю. И я знаю, что ты её любишь. По-настоящему. А я… я даже не знаю, умею ли любить. Но я попробую. Ради неё. — Попробуешь? — Хенк усмехнулся, но усмешка была злой, колючей. — Ты не пробуешь, Ваня. Ты берёшь — и делаешь. Или не делаешь. А если сделаешь ей больно… — Знаю, — перебил Кислов. — Ты меня убьёшь. Говорил уже. — Я не говорил. А теперь говорю. Если ты обидишь её — не смотри, что мы друзья. Не смотри, что вместе росли. Я приду и прикончу тебя. Понял? — Понял. Они стояли друг напротив друга. Расстояние — два шага. Целая пропасть. — Ты не заслужил её, — сказал Хенк. — Но она выбрала тебя. И я уважаю её выбор. Даже если он меня убивает. — Боря… — Не надо, — Хенк поднял руку, останавливая его. — Не надо мне обещать, что ты будешь хорошим. Не надо говорить, что любишь её. Я знаю, что ты чувствуешь. Я просто хочу, чтобы ты знал: я не прощу. Если сделаешь больно — я не прощу никогда. — Я понял, — Кислов кивнул. — Я запомню. Они смотрели друг на друга. Потом Хенк протянул руку. Кислов пожал её. Крепко, как пожимают руки перед боем — или после. — Я люблю её, — сказал Хенк. — И всегда буду любить. Но я не буду мешать вам. Не буду делать вид, что всё нормально. Не буду делать вид, что не больно. Но я не буду мешать. — Спасибо, — Кислов сказал это так тихо, что Хенк едва расслышал. — Не за что. Он развернулся и вышел. Кислов остался один. Провёл языком по разбитой губе — солёный вкус, металлический. Кровь уже свернулась, но челюсть ныла. Он пошевелил — вроде не сломана. Боря бил сильно, но не на уничтожение. Бил, чтобы запомнил. Он запомнил. Сел на диван, закурил новую сигарету. Руки дрожали — не от удара, от того, что только что произошло. Дружба, которую они строили годами, треснула. Не разбилась — он надеялся, что не разбилась. Но трещина останется навсегда. И он сам её сделал. Своими руками. За что он вообще получил эту девчонку? Которая смотрит на него так, будто он одновременно и спасение, и гибель. Которая готова прощать, но если перестанет — уйдёт навсегда. Которая держит его за горло, даже когда он её не видит. Он не знал, сможет ли быть тем, кого она заслуживает. Честно не знал. Он привык быть мудаком, привык не думать о последствиях, привык брать то, что хочется, и выбрасывать, когда надоедает. Но с ней это не работало. С ней он не мог быть прежним. И не мог стать другим. И застрял где-то посередине — в этом чёртовом гараже, на этом чёртовом диване, с этой чёртовой разбитой губой. — Барби, — прошептал он в пустоту. — Что ты со мной сделала? Ответа не было. Только море шумело за стеной.***
Катя сидела на подоконнике, смотрела на закат. Майское солнце садилось медленно, окрашивая небо в оранжевые и розовые тона. За окном кричали дети, где-то лаяла собака, пахло жареным луком и сигаретным дымом. Обычный вечер в обычном городе. Телефон завибрировал. Сообщение от Бори: «Всё нормально. Мы поговорили. Я дал ему в челюсть. Не сильно. Он жив». Катя выдохнула. Она даже не заметила, что задерживала дыхание. «Спасибо, что не убил», — ответила она. «Не за что. Береги себя. И его заодно. Хотя он не заслуживает». «Никто ничего не заслуживает. Мы просто живём». «Мудро. Пойду, залью боль пивом». «Пей. И выздоравливай». «Выздоравливай сама. Обеим вам». Она отложила телефон, посмотрела на свои руки. Тонкие, бледные, с синими венами. Руки, которые держали пистолет. Руки, которые гладили его волосы. Руки, которые сжимали край дивана, когда ей казалось, что она падает в пропасть. Внутри всё ещё была дыра. Та самая, которая появилась под мостом, когда она не закричала. Но сейчас Кате казалось, что дыра стала чуть меньше. Или она просто привыкла с ней жить. Как со шрамом. Как с памятью. Как с ним — Ваней, которого она боялась и любила одновременно. — Я справлюсь, — сказала она себе. — Я должна. За окном темнело. Город зажигал огни, море шумело, и жизнь продолжалась. Несмотря на всё. Благодаря всему.