***
Джереми уходит только после десятого обещания, что я позвоню, если станет хуже. Я слышу, как щёлкает замок входной двери, как затихают шаги на лестнице, а потом воцаряется тишина. Я лежу на кровати и смотрю в пол. Просто смотрю. На половицы, на тонкую полоску пыли под тумбочкой, на забытый Джереми носок. Свет из окна падает прямоугольниками на дерево, и в этих прямоугольниках танцуют пылинки. Я моргаю. Раз. Картинка не меняется. Тот же пол, тот же носок, те же пылинки. Два. Может, если закрыть глаза и открыть их достаточно быстро, я окажусь где-то ещё. В каком-нибудь воспоминании, где всё было хорошо. Где мы с Норманом ещё... нет. Не надо про Нормана. Тогда в другом месте. В будущем, где мы с Джереми уже... Я моргаю. Ничего. Пол. Пыль. Носок. Я вздыхаю так глубоко, что лёгкие, кажется, сейчас лопнут. И всё же... Вот бы оказаться в будущем. В будущем, где мы с Джереми уже сыграли свадьбу. Я вспоминаю наше обещание. Сделать это только тогда, когда мы разберемся со всеми проблемами… Я верю в Джереми. Верю, что он сможет. С мамой у них наладится, я знаю. Джереми умеет прощать и умеет ждать. Он сильный. А я? Верю ли я в себя? Я отвожу взгляд от пола и смотрю в потолок. Тот же потолок, что и всегда, но мыслями я не здесь. Я вспоминаю про страх перед отцом. Он сидит во мне так глубоко, что иногда я не понимаю, где кончается он и начинаюсь я. Уильям Афтон. Мой отец. Серийный убийца, чудовище в человеческой коже, которое, может быть, до сих пор жив. Который, может быть, следит за мною, ждёт, планирует что-то… Или просто существует где-то там, в темноте, и этого достаточно, чтобы у меня холодела спина при одной только мысли. А Элизабет... Я закрываю глаза. Перед веками всплывает её лицо, каким оно было в последнее время. Она улыбается. Не мне, нет. Она улыбается Фритцу. Она тянется к нему, ждёт его, рассказывает ему свои секреты. С Фритцем она разговаривает. С Фритцем она смеётся. А я... я для неё пустое место. Чужой человек, который называет себя братом, но не имеет на это права. Интересно, она думает об этом? Думает ли Лиз, что лучше бы Фритц был её старшим братом? Он нормальный. Живой. Тёплый. У него нет за плечами груза трупов и предательств. Он не убивал своего младшего брата. Я сжимаю кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони. Боль приходит сразу, резкая, отрезвляющая, но я не разжимаю пальцы. Мне нужна эта боль. Мне нужно что-то, что вернёт меня в реальность, потому что иначе я утону в этой трясине самобичевания. Тряпка. Ничтожество. Ты даже не можешь подойти к собственной сестре, потому что боишься, что она отшатнётся. Ты даже не можешь защитить Джереми от своего прошлого. Ты даже не можешь... Я чувствую, как внутри закипает злость. Горячая, липкая, она поднимается откуда-то из живота, заполняет грудь, сжимает горло. Злость на себя. На свою слабость. На свою никчёмность. На то, что я не могу исправить ошибки, которые, кажется, можно было бы исправить, если бы я был чуточку смелее, чуточку решительнее, чуточку нормальнее. Я открываю глаза. И замираю. Злость. Эта злость. Я знаю её. Я видел её в чужих глазах, в отражениях, в старых фотографиях. Это не просто моя злость. Это его злость. Та, с которой отец смотрел на мир, когда что-то шло не по его плану. Та, что толкала его на... на всё, что он сделал. Я смотрю на свои руки. Кулаки всё ещё сжаты, костяшки побелели. Медленно, с усилием, я разжимаю пальцы. Замечаю, что на ладонях остались красные полумесяцы от ногтей. Скоро они превратятся в синяки. — Нет, — шепчу я в пустоту комнаты. — Я не он. Но голос звучит неубедительно. Даже для меня самого….***
Проходит час, или два, или, может быть, всего несколько минут. Я потерял счёт времени, лёжа на кровати с закрытыми глазами и слушая, как где-то за окном шумит город. Звуки доносятся приглушённо, будто сквозь вату: далёкие гудки машин, обрывки разговоров прохожих, стук колёс по асфальту. Обычный день. Обычная жизнь, которая идёт мимо меня, пока я здесь разлагаюсь заживо. Мысли не унимаются. Они кружат по замкнутому кругу: отец, Элизабет, Фритц, Джереми, свадьба, страх, вина, злость. Особенно злость. Я всё ещё чувствую её остатки где-то глубоко, под рёбрами, будто тлеющий уголёк, который вот-вот готов разгореться снова, и от этого тошно вдвойне. Я открываю глаза. Потолок. Люстра. Полоска света от неплотно задёрнутой шторы. Всё на своих местах, и я на своём месте, в этом доме, в этой жизни, в этом теле, которое давно должно было сгнить. Я сажусь на кровати. Голова слегка кружится, но это ничего. Это привычно. Я ставлю ноги на пол и медленно поднимаюсь. Тело слушается неохотно, с протяжным скрипом, будто старое кресло, которое вот-вот развалится. Шкаф. Я подхожу к нему не глядя, на автомате. Руки сами находят ручку, открывают ту самую секцию, ту, где одежда не лежит на полках, а висит, скрытая от глаз, потому что я редко её ношу или не ношу в общем в последнее время. Слишком много воспоминаний. Слишком много того, кем я был. Пальто висит с краю. Старое, испачканное засохшей кровью, с потёртыми рукавами и запахом сырости, который уже не выветривается. Я ношу его редко, но не могу выбросить, потому что именно в нём я впервые понял, что жив. Тогда, когда Эннард (нет, симбиоз Элизабет и Баллоры) покинул моё тело, когда я рухнул на землю и должен был умереть, но не умер. Я запускаю руку в карман. Левый. Пусто. Правый. Пальцы натыкаются на холодное стекло. Я вытаскиваю склянку и подношу её к лицу. Маленькая, тёмная, с закручивающейся крышкой, внутри неё фиолетовое содержимое, густое, переливающееся в тусклом свете, будто жидкий металл, замешанный на крови. Ремнант. Тот самый, что я нашёл в подвале отца за несколько месяцев до того, как судьба снова столкнула меня с Джереми. Я тогда обыскивал старый дом, искал хоть что-то, что объяснило бы мне, кто я теперь, и нашёл это в тайнике за фальшивой панелью. Несколько склянок, аккуратно упакованных, подписанных датами. Одну я взял с собою. Остальные... не знаю, где они. Наверное, так и лежат там, в пыли и паутине. Я смотрю на склянку и думаю: правильно ли то, что я собираюсь сделать? Ремнант внутри меня нестабилен. Дни слабости — доказательство этого. Организм отторгает то, что должно быть его частью, или пытается переработать, или просто не справляется. Джереми не знает об этих склянках. Никто не знает. Кроме меня. Ну, и отца. Я откручиваю крышку. Я чувствую запах Ремнанта - металл, озон и что-то сладковатое, приторное, отчего слегка подташнивает, и подношу склянку к губам, запрокидываю голову и выпиваю содержимое одним долгим глотком. Жидкость тёплая и густая, как сироп. Она обволакивает горло, течёт внутрь, и я чувствую, как она впитывается. Прямо там, в пищеводе, в желудке, в крови, она растекается по мне, заполняет пустоты, укрепляет то, что должно рухнуть. Ощущение странное, будто меня собирают заново из кусочков, будто пазл, который никак не складывался, вдруг встаёт на свои места. Я закрываю глаза и просто стою так несколько секунд, чувствуя, как Ремнант делает свою работу. Как уходит дрожь из рук. Как перестаёт ныть спина. Как проясняется в голове, хотя должно бы быть наоборот. Когда я открываю глаза, мир кажется чуточку ярче. Чуточку резче. Я вытираю рот тыльной стороной ладони, на коже остаётся фиолетовый след, слизывать его я не рискую. Просто вытираю руку о штаны и закручиваю пустую склянку. Она отправляется обратно в карман пальто. Пальто обратно в шкаф. Дверца шкафа закрывается с тихим щелчком. Я стою посреди комнаты и прислушиваюсь к себе. Легче. Намного легче. День слабости... кажется, он отменяется. Или просто откладывается. Или Ремнант внутри меня всё-таки не такой уж и враг, если знать, как с ним обращаться. Я выхожу из комнаты. Ноги несут меня сами, я даже не думаю, куда иду, просто двигаюсь, проверяя, как слушается тело. Хорошо слушается. Почти отлично. Я останавливаюсь перед дверью в ванную. Моя рука ложится на ручку. Я толкаю дверь. Свет зажигать не нужно. Его никто так и не выключил. Я подхожу к зеркалу, смотрю на своё отражение и не верю глазам. Первая мысль в голове — это не я. Вторая — это не может быть я. Третья не успевает сформироваться, потому что реальность врезается в сознание со всей своей пугающей отчётливостью: это я. Это моё лицо. Только... Я моргаю. Раз. Два. Отражение делает то же самое. Кожа. Моя кожа, которая ещё несколько часов назад была серой, больной, с тем самым фиолетовым оттенком, напоминающим о том, что я давно уже не совсем человек, теперь выглядит почти нормально. Почти. Привычный бледноватый телесный оттенок вернулся, и только если присмотреться, можно заметить лёгкий, едва уловимый фиолетовый подтон. Тот, с которым я уже сжился. Тот, который не пугает даже Джереми. Но это не главное. Глаза. Я подаюсь вперёд, вглядываясь в них. Красные капилляры, которые опутывали белки, исчезли. Совсем. Белки чистые, ясные, почти как у обычного человека. Только радужка осталась прежней, светлой, выцветшей, но теперь она кажется живой, настоящей, а не той мёртвой тканью, к которой я привык. Я поднимаю руки к голове. Пальцы находят бинты. Я сдёргиваю их резко, не заботясь об аккуратности. Марля падает на пол, и я смотрю на свои волосы, отросшие, спутанные после сна и всего, что было. Они нормальные. Я провожу по ним пальцами. Они мягкие, чистые, без тех проплешин, что появлялись после дней слабости. Без сальности, без комков, без той мерзости, что иногда оставалась на подушке по утрам. Я наклоняю голову, рассматривая себя со всех сторон. Волосы как волосы. Пальцы сами скользят дальше, по лбу, по вискам, по щекам. Кожа гладкая. Там, где ещё вчера были шелушения, где сегодня утром саднило от каждого прикосновения, теперь ничего. Ни боли. Ни дискомфорта. Я надавливаю сильнее и чувствую ничего. Совсем ничего. Я открываю рот, глядя в зеркало. Зубы. Я показываю их своему отражению, кривлюсь, как зверь, проверяя каждый. Ни одного гнилого. Ни одного чёрного. Те, что шатались последние месяцы, стоят на месте, белые, крепкие. Я провожу по ним языком. Эмаль гладкая, никаких шероховатостей, никакой гнили. Я отшатываюсь от зеркала. Сердце колотится где-то в горле. В висках стучит, но не болью, не той пульсацией, что предвещает приступ слабости, а просто кровью, обычной кровью, которая течёт по обычным сосудам. Я снова смотрю на себя. На меня смотрит человек. Не то чудовище, к которому я привык. Не скелет, обтянутый кожей. Не ходячий труп с механическим глазом и проводами вместо вен, а человек. Бледный, да. С лёгким фиолетовым отливом, который можно списать на плохое освещение или на то, что я просто давно не выходил на солнце. Но всё ещё человек. И тут меня начинает трясти. Мелкая, противная дрожь поднимается откуда-то изнутри, сотрясает плечи, руки, челюсть. Я вцепляюсь пальцами в край раковины, чтобы не упасть, и смотрю в своё лицо, в свои глаза, из которых вдруг начинают течь слёзы. Чёрные. Они текут по щекам, оставляя тёмные дорожки на коже, капают на раковину, смешиваются с водой. Я смотрю на них и не могу остановиться. Не могу перестать дрожать. Не могу перестать смотреть на этого человека в зеркале, который плачет чёрными слезами и с ужасом смотрит на меня в ответ. Одна мысль бьёт в голову, резкая, оглушительная, не оставляющая места ничему другому: Что я, чёрт возьми, наделал? Я смотрю на свои руки. На чистую кожу, на нормальные ногти, на пальцы без единой царапинки. Внутри меня разрастается холод. Ремнант. Я выпил Ремнант. Ту дрянь, которую отец хранил в подвале. Ту субстанцию, что сделала меня тем, кто я есть, и которую моё тело отторгает каждый день, каждый час, каждую секунду своего существования. Я выпил её. Добровольно. Сознательно. И теперь... Теперь я нормальный. Но какова цена? Я смотрю на чёрные слёзы, стекающие по подбородку, и понимаю: я не знаю цены. Я никогда не знаю цены. Я просто делаю, просто плыву по течению, просто пытаюсь выжить любой ценой, и цена всегда оказывается выше, чем я готов заплатить. — Что я наделал? — шепчу я вслух, глядя на своё отражение. Отражение не отвечает. Оно просто смотрит на меня чёрными дорожками слёз и молчит. — НЕТ! Крик вырывается сам, без спроса, без разрешения. Я даже не понимаю, что кричу, пока голос не срывается на хрип, пока стены ванной не отражают его обратно, многократно усиливая, превращая в какофонию. — НЕТ, НЕТ, НЕТ! Я смотрю на свои руки и не узнаю их. Слишком чистые. Слишком целые. Слишком человеческие. А внутри — пустота. Нет, не пустота. Там, под рёбрами, разрастается что-то липкое, тяжёлое, холодное — осознание того, что я только что сделал. Я всегда мечтал. Все эти годы, все эти бесконечные дни, когда я смотрел на себя в зеркало и видел монстра, — я мечтал. Мечтал проснуться однажды и обнаружить, что всё прошло. Что Ремнант, который отец вколол мне тогда, в полицейском участке Харрикейна, когда я был ещё жив, ещё не разлагался заживо, наконец выветрился. Что моё тело само, без чужой помощи, без новых доз, без этой проклятой фиолетовой дряни, вернулось к норме. Я ждал. Год за годом, месяц за месяцем, день за днём, я ждал. Каждое утро, открывая глаза, я проверял себя: кожа, волосы, зубы. И каждый раз видел одно и то же: разложение. Тление. Смерть, которая никак не могла меня догнать. — Я думал, оно само! — мой голос срывается на визг, на истеричный, нечеловеческий звук. — Я думал, достаточно просто подождать! Что оно выйдет! Что я стану нормальным! Что... Я задыхаюсь. Воздух не идёт в лёгкие, застревает где-то в горле, душит меня. Я хватаю ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, и вижу в зеркале это лицо — нормальное, чистое, здоровое — и ненавижу его. — Это неправильно!— кричу я, и слёзы текут сильнее, чёрные, густые, пачкают всё вокруг. — Это должно было произойти не так! Не так! Кулак сам врезается в зеркало. Раздается тошнотворный хруст стекла, смешанный с треском ломающейся рамы. Осколки брызгают в стороны, некоторые впиваются в руку, но я не чувствую боли. Не сразу. Я бью снова. И снова. И снова. — Ты монстр! ТЫ МОНСТР! — ору я на своё отражение, которое теперь разбито на сотню кусков, на тысячу осколков, на бесконечное количество маленьких меня, смотрящих на меня со всех сторон. — Ты совершил ошибку! Ты всегда совершаешь ошибки! Ты... Я замираю. Потому что вижу свои костяшки. Они разбиты, конечно. Рассечены стеклом, из них течёт кровь. Но кровь эта — не обычная. Не та, к которой я привык за последние годы, тёмная, густая, с едва заметным фиолетовым отливом. Эта кровь почти полностью фиолетовая. Яркая, густая, переливающаяся в свете лампочки, как та дрянь, что я только что выпил. Красного в ней самую малость. Я смотрю на неё, и внутри всё обрывается. — Нет... — шепчу я уже без крика, без истерики, просто с ужасом, от которого холодеет кровь. — Нет, пожалуйста... Ноги подкашиваются. Я делаю шаг назад, прижимаюсь спиной к стене и медленно сползаю по ней вниз. Плечи вздрагивают. Руки трясутся. Я смотрю на свои фиолетовые костяшки, на разбитое зеркало, на осколки, в которых отражается моё нормальное, чистое, здоровое лицо, и понимаю, что всё это неправильно. Я хватаю себя за волосы. Рву их, сжимаю в кулаках, чувствуя, как пряди натягиваются, как кожа головы начинает болеть нормальной, человеческой болью. Я утыкаюсь лицом в колени и позволяю себе то, чего не позволял уже много лет. Я плачу. По-настоящему. Не теми слёзами, что текли по щекам, когда я смотрел на смерть Нормана. Не те, что душили меня в минуты отчаяния. А по-детски, навзрыд, взахлёб, как плачут только маленькие мальчики, которые потерялись в толпе и не могут найти маму. Плечи трясутся. Спину сводит судорогой. Я сижу на холодном полу ванной, среди осколков, в лужице собственной фиолетовой крови, и рыдаю так громко, что, наверное, слышно соседям. — Я не хотел, — шепчу я в колени сквозь всхлипы. — Я просто... я просто хотел быть нормальным. Я просто устал. Я просто... Слова тонут в слезах. Я зажмуриваюсь так сильно, что перед глазами плывут цветные пятна, и позволяю себе утонуть в этом. В отчаянии. В страхе. В осознании того, что я только что сделал шаг, после которого, возможно, уже не будет пути назад.***
Я не знаю, сколько времени проходит. Минуты? Часы? Я потерял счёт, сидя на холодном полу среди осколков, уткнувшись лицом в колени и позволяя слёзам течь, пока они не кончаются. Чёрные дорожки засыхают на щеках, стягивают кожу, пачкают штаны. Дрожь постепенно утихает, оставляя после себя только пустоту. Гулкую, звенящую пустоту внутри. А потом в этой пустоте рождается мысль. Одна. Чёткая. Безумная. И единственно возможная. Я знаю, что делать. Я резко вскакиваю с пола. Ноги слушаются идеально, ни слабости, ни дрожи. Тело у меня лёгкое, сильное, полное той самой фиолетовой дряни, которая течёт теперь по венам вместо крови. Я вылетаю из ванной, не глядя на разбитое зеркало, на осколки, на следы своего позора. Коридор пролетает одним движением. Кухня. Я подхожу к плите, просто чтобы проверить возникшую в голове теорию. Включаю конфорку на полную, жду, пока она раскалится докрасна, и прижимаю к ней ладонь. Шипение. Запах горелой плоти. Боль — адская, выжигающая все мысли. Я сжимаю зубы, считаю про себя: раз, два, три, четыре, пять... Убираю руку. Смотрю на ладонь. Чёрная, обугленная, с пузырями. А потом прямо на глазах кожа начинает восстанавливаться. Медленно, но неотвратимо. Фиолетовое проступает сквозь ожог, затягивает рану, возвращает форму. Мой взгляд падает на разделочный столик. Нож. Тот самый, которым мы режем хлеб, мясо, овощи. Средний, острый, с деревянной рукояткой, удобно лежащей в ладони. Я беру его и смотрю на лезвие. Оно поблёскивает в полумраке, отражая моё лицо. Логика простая. До ужаса простая. До безумия простая. Я уже умирал однажды. Эннард, нет, Элизабет и Баллора, нет, только Баллора, используя мою сестру, разорвала меня изнутри, использовала как костюм, и позорно сбежала(хотя тут уже больше Лиз), когда тело пошло наизнос. И я не умер. Ремнант внутри меня, тот самый, что вколол отец, не дал мне умереть. Он собрал меня заново, склеил по кусочкам, превратил в то, чем я стал. Что если... что если убить себя заново? По-настоящему? Заставить тело пройти через смерть ещё раз? Может быть, тогда Ремнант сработает тем же образом. Восстановит мёртвое тело, но всё равно не приведёт его к идеалу. Или я просто умру. По-настоящему. Навсегда. Я смотрю на нож и понимаю, что любой исход лучше, чем то, что я только что сделал, чем это чистое, здоровое лицо в зеркале, которое принадлежит не мне, чем фиолетовая кровь, текущая по венам, чем осознание того, что я добровольно стал тем, кого ненавижу. Я поднимаю нож. Острый кончик упирается в живот, прямо под рёбра. Там, где, наверное, должно быть сердце, но я не уверен, что оно у меня вообще есть. Там, где Ремнант сейчас пульсирует, питает каждую клетку моего неестественного тела. Я закрываю глаза. Вижу Джереми. Его улыбку. Его руки. Его голос, который говорит, что всё будет хорошо. Прости меня. Я открываю глаза и бью. Нож входит легко. Пугающе легко. Плоть расступается, будто масло, и я чувствую, как лезвие погружается внутрь, разрезает, разрывает, добирается до чего-то важного. Боль - да, она есть, она взрывается в животе, вышибает воздух из лёгких, но я не кричу. Я просто смотрю вниз, на торчащую из себя рукоятку, на тёмную, почти чёрную жижу, что начинает вытекать вокруг неё. Ноги подкашиваются. Я падаю на колени. Потом на бок. Пол холодный, липкий, пахнет моей кровью и страхом. В глазах темнеет, мир сужается до маленькой точки где-то на периферии сознания. Я слышу своё сердце, или то, что его заменяет, оно бьётся реже, слабее, останавливается. Я умираю. Мысль приходит отстранённая, почти спокойная. Я умираю. Снова. Во второй раз. Интересно, что будет дальше? Глаза закрываются сами. Я не борюсь с этим. Зачем? Я сам выбрал этот путь. Я сам... И вдруг, в самый последний момент, когда сознание уже проваливается в бездну, когда остаётся только тоненькая ниточка, связывающая меня с реальностью, я слышу звук. Смех. Тонкий, весёлый, детский смех. Он раздаётся откуда-то сверху, справа, совсем близко. Я пытаюсь открыть глаза, получается самую чуточку, сквозь ресницы, сквозь надвигающуюся тьму. Я вижу ноги. Детские ноги в тяжёлых ботинках. Чёрные штаны. Совсем рядом, в нескольких сантиметрах от моего лица. Они стоят на полу кухни, спокойно, уверенно, будто их обладатель наблюдает за мною уже давно. А смех всё звучит. Громче. Веселее. Счастливее. — Молодец, Майкл. Правильное решение. Я узнаю этот голос. Рори. Кошмар. Опять он... Я хочу закричать, но не могу. Хочу дёрнуться, встать, убежать, но тело не слушается. Оно уже почти мертво. Смех становится тише, удаляется, тает в темноте. А потом — ничего. Я просыпаюсь. Мысль приходит раньше, чем я открываю глаза, резкая, обжигающая, как пощёчина. Это был сон. Всё было сном. Ты не пил Ремнант и не втыкал нож в живот. Просыпайся. ПРОСЫПАЙСЯ. Я открываю глаза. Надо мною потолок спальни. Рядом со мною тёплое тело Джереми, его ровное дыхание, его рука, которая во сне всё ещё тянется ко мне, ищет, не находит. Я жив. Я жив и я — это я. Тот, кем был до того, как вошёл в ванную в том сне. До того, как нашёл пальто. До того, как выпил эту дрянь. А потом организм напоминает о себе. Привычная тошнота подкатывает в очередной раз. Я вскакиваю с кровати. Джереми даже не шевелится, только вздыхает во сне и переворачивается на другой бок. Ноги несут меня в ванную, и на этот раз я не размышляю, не сомневаюсь, не останавливаюсь перед дверью. Я влетаю внутрь, падаю на колени перед ванной — и меня выворачивает. Снова. Всё по новой. Та же поза, тот же холодный фарфор под пальцами, те же спазмы, выкручивающие желудок наизнанку. Желчь, воздух, сухие, мучительные позывы, от которых темнеет в глазах. Я смотрю в ванну и вижу провода. Тонкие, блестящие, они плавают в мутной жиже, выползают из меня, падают на дно. И я улыбаюсь. Сквозь боль, сквозь спазмы, сквозь слёзы, текущие по лицу, я улыбаюсь. Потому что это настоящее. Потому что это мой день слабости, мой реальный день слабости, который я проведу в постели, с Джереми, с водой и таблетками, без дурацких решений и безумных поступков. Я смываю воду. Смотрю, как провода уходят в слив. Вытираю рот тыльной стороной ладони, на коже остаётся обычная, человеческая слюна с примесью желчи. Ничего фиолетового. Я поднимаю глаза на зеркало.Оно целое. Ни одной трещины. Ни одного осколка. В зеркале — я. Уставший, бледный, с красными глазами и мокрым от пота и слёз лицом. С бинтами на голове, с дурацким проводком от механического глаза у виска. С щетиной. С синяками под глазами, которые, кажется, стали моей второй натурой. Настоящий. Я смотрю на себя и чувствую, как внутри разливается что-то тёплое. Облегчение? Благодарность? Я не знаю. Но я знаю, что сейчас вернусь в спальню, лягу рядом с Джереми, прижмусь к нему и позволю себе уснуть по-настоящему. Без снов. Без кошмаров. Без... — Норман передаёт тебе привет. Голос раздаётся отражением в моей собственной голове. Тонкий, мелодичный, с хрипотцой. Я вздрагиваю всем телом, вцепляюсь пальцами в раковину, вскидываю голову к зеркалу. В нём только я. Никакого мальчика в чёрном пончо. Никакой чёлки, закрывающей чёрные глаза. Ничего. Но я знаю — он здесь. Где-то. Смотрит. Улыбается. Я сглатываю. Отворачиваюсь от зеркала, выключаю свет и выхожу из ванной. Коридор. Спальня. Джереми. Я ложусь рядом, прижимаюсь к его спине, обнимаю, чувствуя, как его тепло пробивается сквозь мою холодную, уставшую кожу. Он что-то бормочет во сне, тянется ко мне, притягивает ближе. Я закрываю глаза. И в тишине, на грани сна и яви, снова слышу смех. Тихий. Довольный. Удаляющийся. — Пока, Майкл. До скорого. Я не отвечаю. Просто прижимаюсь крепче к Джереми и позволяю сну забрать меня. Настоящему сну. Без снов. Без кошмаров. Без него. Хотя бы на эту ночь.