7
Полугодие началось резко: уроки, тесты, проекты, после — в хагвон до вечера, когда не нужно уже ничего. Хёджин и понимал родителей, удвоивших ему допы, и злился. Он вообще теперь постоянно злился. На жару, которая превращала его в вечно мокрую и скользкую лягушку, на еду, то пережаренную, то пересоленную и постоянно почему-то невкусную. На дурацкие ночи — они пробирались в комнату свежестью, до которой Хёнджин не мог дотянуться. На чат с Феликсом, молчащий странной незнакомой тишиной. На себя, за то что не мог эту тишину поломать. И конечно, на своё тело. Особенно — на тело. Тому вдруг оказалось не до занятий, зубрёжки и экзаменов. Тренированное оставленным спортом, оно терпело ровно до момента, когда измочаленный разум скукоживлася улиткой, натурально выжидало, а потом набрасывалось на Хёнджина. К Феликсу тянуло, и день ото дня эта тяга росла, превращаясь в странную нужду. Он мог есть, спать, зарываться в учебники, вяло огрызаться родителям и молчать с такими же умотанными приятелями. Хван долго искал подходящее слово, пока однажды оно не пришло в голову само собой. Он оставался фун-кци-о-наль-ным. Существовал без Феликса нормально — как всегда? — но ощущал это так, словно ему урезали суточную норму воздуха, и теперь приходилось экономить каждый второй вдох. Грудь саднило и пекло, и этот жар переплёлся с тоской до того прочно, что терзал Хёнджина физически. Коротких взглядов в коридорах не хватало. На самом деле, они делали только хуже. И ему снились разлитой по водной глади звонкий смех, блестящие отблесками огня глаза и хриплый на выдохах голос, но наутро Хёнджин не помнил ни единого слова. Он скучал по их «давай пешком, я знаю, где срезать». По жёсткому мячу в ладонях после уроков и бега наперегонки. Феликс всегда проигрывал и всегда первый лез, бодая плечом и подначивая так, что у Хёнджина ни разу не возникло и мысли про поддавки. Скучал даже по болтающимся в рюкзаке дискам, которые теперь некому было отдать. Скучал-скучал-скучал. До сжимающего горло отчаяния, когда он видел крашенную макушку и не подходил. Снова. И снова. Дни, мучительно-вязкие, утекали, и вот — неделя, вторая, третья. Пятая. Как так вышло вообще? Хван мог отговориться занятостью, но даже она — действительно сумасшедшая — ничего не значила. Не когда он на утро отводил взгляд, неспособный посмотреть в глаза отцу. Их дом, семейные завтраки, школа и тренировки, тусовки с друзьями — весь его мир, устроенный и понятный, пошёл трещинами. Там, на берегу за широким откосом, как будто побывал другой Хёнджин, и его — горячего, сумасшедшего и такого правильно-счастливого — Хёнджин настоящий там и оставил. А Феликс был один-единственный. В каждом сообщении, пока они ещё приходили. Во взглядах, что прожигали спину. В упрямом повороте головы, в пальцах, крепче сжимающих лямки рюкзака — везде. Да, Хёнджин подсматривал, и на Феликса — Ликси — он тоже злился. Неудивительно, что первым не выдержал Феликс, хотя Хёнджин — он понял это слишком поздно — совсем не ждал. Он увидел его сразу: руки сжаты в кулаки, не губы — тонкая полоска, а глаза совершенно грозовые. И сердце, глупое, загрохотало прямо в ушах, разгоняя по телу не кровь — сумасшедшую, шальную радость. Хёнджин знал, что не заслужил её, но всего за пару секунд Феликс прорвался сразу сквозь все стены, которыми он успел себя окружить. Так, будто не чувствовал ничего, не видел, не понимал. Или, может, понимал слишком много — совсем как тогда, у моря. И приближался с той же непостижимой уверенностью, с которой ловил Хёнджина в объятия. Врезался в их компанию ледоколом, ткнул пальцем Хвана прямо туда, где болело. — Ты, я, спортплощадка. Сейчас. Люди вокруг затормозили, поворачивая головы. Кто-то из парней окрикнул удивлённо, но Хёнджину в один момент стало всё равно. На пропущенный обед, занятия, смешки и будущие вопросы. Феликс не стал дожидаться ответа, он уже уходил — белая рубашка навыпуск маячила у края тротуара. Ещё несколько шагов, и исчезнет. И Хёнджин не смог. До трибун дошли в тишине. Феликс — какой-то расхристанный — скинул в кучу и пиджак, и рюкзак, дотянул и так болтающийся на честном слове форменный галстук. Расстегнул рукава рубашки и закатал их, не поднимая взгляда. Острые локти, напряжённые плечи, спина, будто железный прут воткнули. За грудиной у Хёнджина что-то разорвалось и запекло. — Ликси… — Молчи. Одно слово — хрип, на грани выдоха — размотало Хёнджина сильнее, чем все будто украденные у себя же сны. Резким движением ноги Феликс выкатил явно заранее притащенный баскетбольный мяч и всё ещё не глядя ушёл на поле. Лучше бы он его ударил, понял Хёнджин. Нет, избил. Всё равно на игру их возня сперва похожа была мало. Ещё меньше — на дружескую потасовку. Мяч влетал в Хвана раз за разом как снаряд, а Феликс, обегающий по широкой дуге, каждым оставленным у себя взглядом словно давал пощечину. Хёджин быстро взмок — рубашка противно липла к спине — и просто не успевал собрать лезущие в глаза волосы. Они разогнались за секунды, но чем сильнее Феликс бил, чем резче менял траекторию, тем легче Хвану становилось. И вот он уже хватал воздух без усилий, ладони горели, разогретое тело двигалось всё свободнее, наполняясь знакомым, правильным удовольствием. Хёнджин скоро перехватил инициативу и, забывшись, теснил Ликса, закруживал, выматывал. Напряжение росло, но здесь — на поле — он мог выпустить его из себя довольным криком, и смехом, и отправленным прямо в чужие руки тяжёлым мячом. На несколько минут трещины будто заросли, и Хёнджин вдруг ощутил себя целым, не поломанным. Он споткнулся об эту мысль как о физическое препятствие. Крутанул мяч неловко, кинул со всей силы — и вот тот уже срывается с Ликсовых ладоней и летит ему прямо в живот. Ещё до того, как успел понять, что произошло, Хёнджин бросился вперед, но затормозил также быстро. — Что… Феликс уже сидел, скрючившись, — глаза зажмурены, между бровей глубокая складка — и дышал так сбито, как совсем не должен был. У Хёнджина самого живот подвело, ладони враз похолодели. — Ликси, — он не заметил, как рухнул рядом — колени запекло — и протянул руки, но Феликс, не разгибаясь, их тут же оттолкнул, — дай посмотрю. Второй раз оттолкнул тоже, почти ударил. Хёнджин завалился вперёд, упёрся ладонями в дурацкое резиновое покрытие, да так и остался. С каждым рваным выдохом Феликса, с каждым бешеным ударом собственного сердца внутри Хёнджина сжималось что-то и закручивалось в тугой комок, намертво бетонирующий горло. Секунды тянулись и тянулись, и Хёнджин уже не мог их считать. Но вот Феликс задышал ровнее, распрямился с заметным усилием и, наконец, поднял взгляд. Хёнджину дыхание перехватило от того, столько в нём набралось колко-острого, цепляющего сразу за совсем не заросшую дыру в груди. Только злости, которую Хван ожидал, не было и капли. — Зашиб, что ли? — это было не упрямство даже. Хёнджин просто не мог оставить его, подвинуться дальше хоть на сантиметр, сдаться. — Ликси-я… Что-то мелькнуло в чужом взгляде — слишком быстро, Хёнджин ничего не понял, а лицо Феликса расчертила незнакомая кривая улыбка. Он кивнул — голова дёрнулась как на шарнирах, и откинулся назад, упираясь руками. — Ну смотри. Тон незнакомый был тоже. Холод мгновенно перепозл с ладоней куда-то на загривок, и ухнул по позвоночнику вниз, когда Хёнджин задрал рубашку — Феликс всегда таскал оверсайз, она поддалась легче лёгкого — и уставился на кожу. Ненормально красный след от мяча, а под ним — синяки. Желтоватые на выступающих — он не помнил такой худобы — рёбрах, мерзко-лиловые на смуглой коже ниже. Неровные, будто нарисованные там, где точно никто не увидит. Феликс отвернулся, стоило ему поднять взгляд. Вывернулся из-под рук, вскочил — рывком. Так, что Хёнджин не успел рассмотреть лицо. — Ликси, я… — Ничего не должен. Ты мне в няньки не нанимался. — Но… На этот раз Хёнджин оборвал себя сам. Что он мог сказать? Бесполезное «но они же не били тебя раньше» или глупое «почему ты молчал»? А может, вообще бессмысленное «но так же нельзя». Зашуршали кроссовки по песку — Феликс уже забрал вещи. А Хёнджин всё сидел, смотрел, как он уходит, и не мог пошевелиться. Ноги затекли, и брюки, наверное, после такого было уже не спасти. Щеки стягивало и щипало противно, глухо ухало сердце о замершую пустоту. Нельзя. Но ведь правда — так было нельзя.8
Вода из душевой лейки била между лопаток, и кожа уже онемела. Хёнджин не различал температуру и не мог вывернуться. Плечи свело от напряжения, под коленями тянуло, пятки бессмысленно упирались в скользкий кафель, пока левая рука царапала в попытке зацепиться за гладкую стену. Ему бы остановиться. Выключить душ, продышаться и пойти спать. Просто пойти спать. Но Хёнджин не мог остановиться. Кончить он тоже не мог. Возбуждение давно переплавилось в напряжение — тянущее, зудящее на кончиках пальцев, запертое где-то глубоко в горле. Он сжал себя до боли, судорожно провел по члену кулаком пару раз, без смазки натягивая кожу к основанию. Мерный шум воды выгонял из головы все мысли, и Хёнджин мог сосредоточиться на движениях, уже по-настоящему механических. Он не трогал себя так, как делал прежде, просыпаясь на сбитых простынях с пятнами под веками и солнечными зайчиками на веснушчатых щеках не в воображении даже, а где-то глубже. Не ласкал, закусив край подушки и вбиваясь в матрас бессмысленно и почти-хорошо. Не давил пальцами между ягодиц, толкая себя за край. Хёнджин вообще с той не-игры на поле ни разу к себе не прикоснулся, а теперь дрочил — грубо, остервенело и совершенно безрезультатно. Вытянутая рука соскользнула, Хёнджин качнулся неловко и упёрся в кафель лбом. Теперь вода херачила по пояснице, и тело предательски задрожало, доведённое до острой, не случавшейся ещё с ним чувствительности. Хёнджин закусил губу сильнее, запирая в себе полустон-полувсхлип. Он вымылся до скрипа, но чувствовал себя так, будто на кожу налипло что-то вязкое и склизкое — такое и ногтями не содрать. Он пытался. Каждый день вылавливал Феликса в коридорах, караулил у дверей классов, подсаживался в столовой, отмахиваясь от огорошенных резкой переменой приятелей. Феликс молчал, и Хёнджин молчал тоже, получив после первой попытки таким взглядом под дых, что никаких кулаков было не надо. Ликс проходил мимо, уворачиваясь плечами, пропускал оклики, словно их не слышал, а за обедом просто смотрел в тарелку. Не поднимал на Хвана взгляда и не ел. Хёнджин замотал головой, с силой вдавливая её в холодную стену. Волосы хлестнули по щекам, попали в глаза и рот. Он собрал их свободной рукой механически, отвел назад и затормозил. Член дёргало, и спазмы внизу живота обжигали болью: и похожей на ту, что он чувствовал, сжимая Ликса в том неправильном-правильном-таком-нужном-ужасном-восхитительном объятии, и не похожей до белых пятен перед глазами. После уроков Хёнджин тащился за Ликсом до самого дома. Сперва шёл плечом к плечу, но скоро скребущая тоска заставила пропустить шаг. Потом — ещё один и ещё. Собственное расписание перестало существовать. Если Феликс заканчивал раньше, Хёнджин прогуливал. Опаздывал на допы, а в пробниках начал показывать такие результаты, что родители в один из вечеров просто не дали ему запереться в комнате. Отец поймал за плечи и, крепко сжимая, усадил на диван. Мама села рядом — маленькая и тёплая, потянулась к нему, по голове погладила. Конечно, после этого Хёнджин и слова сказать не смог. Отец обнимал его и говорил что-то про огромную нагрузку, про то, что всегда можно пересдать — Хёнджин помнит? Про то, что они не сердятся и что нужно просто сказать — и они сделают всё, что в их силах. Хёнджин кивал на каждую фразу и немел всем телом: горло схлопнулось, в глазах жгло, лежащие на коленях руки ощущались так, словно принадлежат кому-то другому. Потом они молчали, по ощущениям — целую вечность. Сидели, прижавшись к друг другу на этом дурацком диване, который стоял в гостиной ещё с Хёнджинова дурацкого детства. А когда мама, бросив на отца тревожно-блестящий взгляд, осторожно накрыла его ладонь своими и сказала, что они очень им гордятся и всегда будут, Хёнджин не выдержал. Но родители больше и не держали. Пальцы запутались в мокрых волосах, Хёнджин дёрнул их неловко и вдруг задохнулся. Воспоминание ударило его не образом даже, не картинкой, а ощущением: мягкие губы на губах, вкусное дыхание и соль, хриплые выдохи и хватка на затылке. Ликс на пляже целовал, хныкал прямо в открытый рот и тянул — не рассчитывая силу, а крепко зажав отросшие лохмы в кулаке. Хёнджин в душе запустил пальцы глубже, ухватил сам себя за волосы и потянул тоже — до того, что голова качнулась назад и горло задёргалось, пытаясь протолкнуть в лёгкие хоть немного воздуха. Хёнджину было не до кислорода. Он тянул и тянул — до боли, до ожёгших веки слёз, до пульсации в члене — мучительной и сладкой. Оргазм сложил его пополам, колени подогнулись, и Хёнджин сполз на пол переломанным телом. Он не надеялся, что Ликс его простит. Разве он бы простил сам себя? С каждым днём, с каждым взглядом в сгорбившуюся впереди спину дыра в груди откусывала от Хёнджина кусок за куском. Дыра знала, что Феликс — ни солнечный, смеющийся звонко перед тем, как нырнуть в горячие волны, ни тот, что бил его мячом, не жалея — никогда бы так с ним не поступил. Вода всё текла и текла, заливала глаза, уши, рот и нос, а у Хёнджина хватило сил только на то, чтобы подтянуть колени и вцепиться в них руками. Он пытался удержать себя, словно одно движение — и рассыплется. Шум душа заглушал звуки, и они долетали до Хёнджина будто со стороны. Кто-то рыдал: громко, надсадно, не в силах сдержать сиплые хрипы. Кто-то почти выл. Горько, до сорванного горла, до отчаянной боли в груди, до холодной, одинокой безнадёжности.9
— Вали отсюда. Феликс остановился резко, не дойдя до входа в жилой комплекс пару метров. Хёнджин автоматически сделал несколько шагов и оказался на полплеча впереди. Развернулся, чувствуя, как что-то холодным комком падает в желудок. Феликс — после стольких дней пустоты между ними — смотрел прямо в глаза, и от его стеклянного взгляда у Хёнджина пересохло во рту. Он мотнул головой: нет, не уйдёт, и Ликс заметно сжал челюсти. Это длилось пару секунд, а потом он снова открыл рот и повторил — и голос его был тоже стеклянный: — Уходи, Хёнджин. И больше не таскайся за мной. Просто отстань. — Нет. Почему это оказалось так трудно? После недель молчания Хёнджин хрипел, словно не разговаривал не только с Феликсом, а вообще никому не сказал ни единого слова. Ликс всё смотрел и смотрел, не двигаясь, не отводя взгляда, как будто не дыша: даже туман не клубился у рта в ненормально ледяном октябрьском воздухе. В конце концов, Хёнджин понял, что они не сдвинутся, и с трудом вытолкнул из себя то, что выжигало сердце: — Ты не хочешь со мной общаться, я понимаю. Ликси-я… — он запнулся, дёрнулся на обращении вслед за Феликсом. — Ты всё ещё мой друг. Я не могу позволить, чтобы тебя… Чтобы они тебя трогали. Хёнджин так сильно хотел протянуть руку и накрыть побелевшие в кулаке пальцы своими, что едва мог дышать. Ликс сделал полшага назад с каким-то совершенно нечитаемым выражением лица, и Хёнджин приготовился к удару. — Ты правда такой дурак? Это оказалось больнее, чем правой в челюсть. Голос Феликса сломался — Хёнджин почувствовал это всей кожей сразу, и раньше, чем понял. Он шатнулся вперед, а Ликс увернулся — снова — и пошёл: быстро, какими-то угловатыми, неживыми шагами. Отчеканил — и не через плечо даже, словно и не Хёнджину совсем: — Оставь. Меня. В покое. И Хёнджин оставил.10
Сунын подошёл резко: вот Хёнджин садится за учебники, вгрызаясь каждую свободную минуту, только бы не слышать в голове срывающийся на выдохах, дрожащий сухими слезами голос. А вот он уже стоит в костюме на перекрытом переходе, и поток выпускников несёт его куда-то. Сам экзамен он не запомнил; строчки тестов сливались в бессмысленный набор букв, едва он читал вопросы до конца. Школа оглушила шумом. Одноклассники хлопали друг друга по плечам, впервые за несколько месяцев облегченно улыбаясь. Даже те, кто рыдал на выходе из аудиторий, сейчас выдохнули, а Хёнджин совсем не чувствовал ни лёгкости, ни свободы. За Феликсом он упорно не следил, но раз от раза натыкался взглядом и едва ли не дёргался. Потому приобрел привычку ходить только компанией. Парни трепались — планы на универы, гитары, концерты и попойки, лав-отели и девчонки. Конечно, девчонки. Хёнджин не старался даже поддакивать вовремя, а они и не ждали — привыкли, за столько-то лет. Он существовал в скетчбуках, которые таскал теперь в руках постоянно. Выводил бесконечные лабиринты в классах, зарисовывал силуэты с натуры в коридорах, втыкал в столовой. Медузы, морские волны и закаты, подсолнухи и ромашки. Бабочки, бабочки, бабочки. Постоянный гул привычных голосов вокруг помогал глушить голос внутренний. В какой-то момент он так ушёл в себя, что почти пропустил американское Рождество и всю эту возню с подарками, и когда — через несколько — дней? недель? — парни вдруг замолчали, причину понял не сразу. Феликс стоял совсем рядом и смотрел прямо на него. Так смотрел, что замолчали не только парни, но и девчонки. Подвинулись ближе, словно каким-то отдельным органом почуяли что-то. У Хёнджина, наверное, все органы уже отказали: чужое, невесть откуда взявшееся напряжение словно огибало их с Феликсом, а они — деревянные телами, спаянные пустыми взглядами — оказались в невидимом пузыре. Старшеклассники вывалились во внутренний двор на большом перерыве — после утренних классов головы у всех гудели так, что было уже наплевать на холод. Ликс единственный оставался в рубашке, хотя даже в школе в некоторые дни зуб на зуб не попадал. Хёнджин всё ещё без единой мысли снял свою толстовку и накинул на родные плечи, а Ликс сразу почти утонул в ней. Он за эти месяцы как будто стал ещё меньше и весь — какой-то не такой. Коротко остриженные тёмные волосы лежали на голове в беспорядке, на лице не было ни грамма косметики, и веснушки выделялись яркими пятнами на бледных скулах. Дыра в груди Хёнджина мгновенно запульсировала свежей болью, закровила, а он смотрел и не мог оторваться. Феликс смотрел тоже, больше не стеклянным, но каким-то сложным взглядом. Хёнджин не мог понять, чего в нём с каждой секундой проступало больше: растерянности или знакомой, отчаянной решимости. Так они застыли — ни туда и ни сюда. По двору поползли шёпотки и всё больше тел подтягивалось к ним. Кто-то что-то крикнул — незнакомым Хёнджину голосом. Наконец, Феликс как-то неловко дёрнулся, наклонил голову и втянул воздух шумно, почти утыкаясь носом в ворот толстовки Хёнджина, замер на бесконечное мгновение, а когда выпрямился, растерянность из его взгляда пропала. Хёнджина ошпарило так, словно кто-то вылил кипяток — и не на спину, а куда-то внутрь позвоночника. Ощущение катастрофы тут же захватило, связало язык, превратило руки в ни на что не способные плети, и всё, что он смог — это смотреть на Ликса, панически заклиная: нет, нет, нет. Нет!.. Пожалуйста, не надо. Феликс не послушал. Конечно, он не послушал. Шагнул к Хёнджину вплотную — раз, два — и вот уже его пальцы вцепились мёртвой хваткой в рубашку, натянули так, что у Хвана шею запекло. Не закрывая глаз, Ликс встал на носочки и впечатал губы в губы: резко, жёстко, не размыкая. Он словно возвращал ему их первый поцелуй, но теперь он не звучал робким и искренним обещанием. Он жёг горьким, концентрированным отчаяньем. На минуту будто время замерло, оглушённое. Или это Хёнджин просто ничего не слышал из-за грохочущего за грудиной — своего? чужого? — сердца. Если бы у него была возможность продлить этот момент, он сейчас всё за это отдал бы. Школа отодвинулась куда-то, её важность перестала существовать — на короткий и сумасшедший миг. В следующий — всё пришло в движение: кто-то закричал, заулюлюкал, вокруг всё громче раздавались свист и маты. Раньше, чем Хёнджин смог двигаться, его оттащили. Чьи-то руки сжимали плечи, хлопали по спине; чьи-то голоса выговаривали что-то — сочувственно, зло. Феликса потянули тоже. Толкнули грубо, с такой силой, что он упал, неловко заваливаясь на бок. Хёнджин дёрнулся было, но его всё ещё держали. Кто-то — чужие лица и тела смазались в похожие дург на друга силуэты — сорвал с плеч Феликса толстовку, кто-то — кажется, другой — тряхнул его, поднял за рубашку как котёнка и толкнул опять. Вдруг из поля зрения всё пропало: Феликса загородили, а Хёнджина настойчиво уводили в противоположную сторону. Послышались окрики дежурного учителя. Тела задвигались хаотически, а когда рассосались, Феликса во дворе уже не было. Толстовку Хёнджин нашёл после уроков в мусорке у ворот. Ликса в школе до своего выпуска он больше не видел.