«Даже самая тёмная ночь подчиняется закону природы — за ней всегда наступает рассвет. Главное — дождаться его, не выпуская из рук ту единственную нить, что связывает с жизнью.»
Время в палате интенсивной терапии утратило привычные измерения — часы, дни, ночи. Оно превратилось в вязкую, густую субстанцию, которую отмеряли не стрелки на циферблате, а монотонное, гипнотизирующее пикание магических мониторов. Каждый звук, каждый всплеск света на кристаллах, отслеживающих витальные функции Драко, врезался в сознание Гермионы острее любого крика. Этот ритм стал саундтреком её нового, ужасного существования — ровный, стабильный, но не живой, а механический, словно у сердца её мужа завелся маятник, лишённый души. Её вселенная сузилась до размеров стерильной комнаты с белыми стенами, пахнущими антисептиком и озоном от магических приборов. Её трон — неудобный пластиковый стул с прохладным сиденьем, который впивался в онемевшие бёдра. Её единственная связь с реальностью — рука Драко, лежащая в ладонях. Его пальцы были длинными, бледными и холодными, как мрамор. Иногда, в моменты полного отчаяния, ей начинало казаться, что она чувствует под своей кожей едва уловимое, слабое ответное движение. Наполовину затаив дыхание, она концентрировалась, вслушиваясь в собственные ощущения, пытаясь поймать этот мираж, этот призрак надежды. Но каждый раз она с горечью понимала, что это лишь дрожь её собственных измученных нервов, проецируемая на его неподвижную плоть. Рука Драко оставалась безжизненной и тяжёлой. Сон был предателем, который крался к ней не для отдыха, а с мешком кошмаров. Когда веки, налитые свинцом, наконец смыкались, её сознание немедленно переносилось в тёмные лабиринты больного воображения. Она видела его окровавленным в тёмном переулке, слышала маниакальный смех Нотта, пыталась добежать до него, но ноги увязали в невидимой трясине. Она видела его гроб, опускаемый в землю, и просыпалась с коротким, беззвучным вскриком, сердце колотилось где-то в горле, а по спине струился ледяной пот. После таких пробуждений она ещё крепче, почти судорожно, сжимала его руку, боясь, что он исчезнет, если она ослабит хватку хоть на мгновение. Аппетит покинул её полностью, уступив место постоянной, подташнивающей пустоте в желудке. Мысль о еде вызывала отвращение, физиологический протест организма, который видел в пище нечто постыдное и ненужное, когда его вторая половина балансировала на грани между жизнью и небытием. Она могла бы так и сидеть, медленно превращаясь в тень, в призрак у постели другого призрака. Но именно в эти моменты, когда тьма сгущалась до предела и начинала казаться единственной реальностью, из самых глубин её существа поднимался тихий, но неумолимый голос. Он не был громким. Он не был эмоциональным. Это был голос чистого, почти что биологического императива. Голос инстинкта выживания, отточенный тысячелетиями эволюции. Голос разума, который отказывался капитулировать. И, самое главное, — голос материнского чувства. «Ты должна поесть», — звучало внутри неё, без эмоций, как констатация факта. «Ты не одна. В тебе есть жизнь. Ради него. Ради Драко. Ты — его связь с этим миром. Если ты прервёшь эту связь, он может не найти дорогу назад». И она подчинялась. Подняться с места было подобно подвигу. Каждый мускул в её теле ныл и скрипел от неподвижности, суставы казались ржавыми. Она медленно, как глубоко старый человек, выпрямлялась, чувствуя головокружение от смены положения. Её ноги, ватные и неуверенные, несли её по бесконечному, гулкому коридору в больничный кафетерий. Там царила своя, чужая жизнь. Пахло кофе и подогретой выпечкой. Звучала испанская речь. Она подходила к стойке, её взгляд скользил по витрине, не видя содержимого. Она выбирала что-то наугад — пресный бутерброд, баночку йогурта, кусок пиццы, — и возвращалась с своей добычей в угол. Она не ела. Она совершала ритуал. Она откусывала, жевала, глотала, не ощущая ни вкуса, ни запаха. Пища была просто топливом, горючим для машины, которая должна была продолжать работать. Каждый проглоченный кусок был победой над отчаянием, маленьким актом неповиновения судьбе. То же самое — с водой. Она заставляла себя выпивать стакан за стаканом, чувствуя, как прохладная влага оживляет пересохшие ткани её горла, разжижая ком боли, что застрял там, кажется, навсегда. И был ещё один ритуал — воздух. Она находила в себе силы выйти в маленький, унылый внутренний дворик госпиталя. Он был забетонирован, с парой чахлых деревьев в кадках. Но там было солнце. Испанское, яркое, незнакомое. Она подставляла ему лицо, закрывая глаза, и делала пять, от силы десять глубоких, ровных вдохов. Она вдыхала воздух, не пахнущий лекарствами и смертью, а пахнущий просто улицей, далеким городом, жизнью. Эти пять минут были не прогулкой. Это была искусственная вентиляция её собственной, почти угасшей души. Её Зеркальце, лежавшее рядом на тумбочке, иногда оживало, разрывая монотонный гул тишины. Чаще всего звонил Гарри. Его голос доносился из другого мира — мира, где жизнь шла своим чередом. Он был спокойным, твёрдым, как скала в бушующем море. — Гермиона. Как ты? Как он? — Никаких изменений, — отвечала она, и собственный голос звучал в её ушах плоским, лишенным тембра эхом. Он был голосом этой палаты, голосом ожидания. — Держись, — говорил Гарри, и в этом простом слове заключалась вся их дружба, все пережитые вместе битвы. — Он сильный. Он прорвётся. Он Драко Малфой, чёрт возьми. Если что нужно — только скажи. Деньги, зелья, влияние... всё, что угодно. Эти короткие разговоры были канатами, брошенными с тонущего корабля. Они напоминали ей, что за стенами этого белого ада существует другая реальность, и в ней есть люди, для которых она всё ещё что-то значит. Один раз позвонил Рон. Связь была неважной, его голос прерывался. — Слушай, Гермиона, — сказал он, и в его тоне слышалось знакомое, немного смущённое упрямство. — Я тут подумал... Если этому... Нотту... что-то будет не понятно на суде, насчёт того, почему так делать нельзя... я могу прийти и популярно, так сказать, объяснить. Эмма, моя... ну, девушка, она говорит, что так нельзя, что это против закона... но... ну ты же поняла. И несмотря на всю тяжесть, на всю боль, на всю усталость, Гермиона почувствовала, как уголки её губ дрогнули в слабой, почти неуловимой попытке улыбки. Некоторые вещи в этом мире, к её огромному облегчению, оставались неизменными. Это знание было таким же глотком живительного воздуха, как и те пять минут во дворике. Оно давало ей силы снова и снова возвращаться к своему посту, к своему стулу, к его руке, и продолжать ждать. Ждать и бороться.***
На четвёртый день — или, возможно, это был уже пятый; время продолжало оставаться эластичным и обманчивым понятием — привычный уклад отчаяния был нарушен. Дверь в палату открылась, и на пороге появился дон Рамирес, главный лекарь. Он был невысоким, коренастым мужчиной, чья внушительная седая борода и густые брови казались воплощением опыта и невозмутимости. Его появление всегда вызывало у Гермионы приступ леденящего страха, словно верховный судья являлся вынести окончательный приговор. Увидев его, она инстинктивно сжала руку Драко, чувствуя, как собственные пальцы похолодели. Кровь отхлынула от лица, оставив лёгкое головокружение. Она молча смотрела на него, боясь даже дышать слишком громко. — Сеньора Малфой, — обратился он к ней, и его голос, обычно такой резкий и деловой, на этот раз звучал несколько мягче. — Могу я с вами поговорить? Он говорил на ломаном, но удивительно понятном английском, каждый акцент в котором лишь подчеркивал серьёзность момента. Гермиона смогла лишь кивнуть, её горло внезапно сжалось, перекрывая воздух. Она чувствовала, как каждый удар её сердца отдаётся гулким эхом в висках. «Пожалуйста, только не плохие новости, пожалуйста...» — Состояние вашего мужа... — начал дон Рамирес, делая небольшую, мучительную паузу, в течение которой мир для Гермионы сузился до точки. — Оно стабилизировалось. Эти слова не сразу дошли до её сознания. Они просто повисли в воздухе, как чужие и непонятные символы. Она смотрела на него, не моргая, пытаясь расшифровать их значение. Лекарь, видя её оцепенение, мягко улыбнулся, и в уголках его глаз собрались лучики морщинок. — И более того, — продолжил он, и теперь в его голосе явственно звучали нотки профессионального удовлетворения, почти гордости, — мы наблюдаем устойчивую положительную динамику. Он сделал шаг вперёд и жестом указал на магические мониторы, чьи кристаллы мерцали ровным, но уже не таким безжизненным светом. — Посмотрите. Активность мозга — здесь, в этих зонах, отвечающих за сознание и восприятие, — она увеличилась на восемнадцать процентов за последние сорок восемь часов. Это очень хороший знак. Мы также регистрируем более выраженные, хотя и всё ещё непроизвольные, нейромышечные реакции на внешние стимулы. — Он посмотрел на Гермиону. — Когда медсестра меняет повязки или я проверяю его рефлексы, его тело начинает реагировать более активно. Оно... борется. Гермиона всё ещё не могла говорить. Она слушала, впитывая каждое слово, как иссохшая земля впитывает первый дождь. Тонна невидимого веса, давившая на плечи все эти дни, начала понемногу с них скатываться. Она почувствовала, как в её сжатой груди появилось немного места для воздуха. — Мы постепенно, очень осторожно, начинаем снижать дозу магических стабилизаторов, — продолжал дон Рамирес. — Его собственный организм начинает перенимать на себя функции поддержания витальных процессов. Мы искусственно погружали его в глубокий сон, чтобы дать телу сосредоточиться на исцелении, и теперь он понемногу начинает выходить из этого состояния. — Это... это значит... — наконец прошептала Гермиона, и её голос прозвучал хрипло и неуверенно. Она боялась произнести слова вслух, боялась, что они разобьются о суровую реальность, как хрустальный бокал. — Это значит, что его организм побеждает, сеньора, — твёрдо и ясно сказал лекарь. Его проницательные глаза смотрели на неё с безграничным пониманием. — Кома больше не такая глубокая. Говорить о сроках всегда сложно, но... мы надеемся, с осторожным оптимизмом полагаем, что в ближайшие день-два он начнет выходить из неё. Он молод, силён, и, судя по всему, — он снова улыбнулся, — у него очень сильная воля к жизни. Невероятно сильная. Он замолчал, и его взгляд перевелся с её лица на ладони, всё ещё сомкнутые на руке Драко в бессменном, почти что ритуальном жесте защиты и связи. — И, — добавил он, и его голос стал на удивление теплым, почти отеческим, — судя по всему, у него есть очень, очень веская причина, чтобы вернуться. В этот момент слёзы, которые Гермиона сдерживала все эти долгие дни, хлынули наружу. Но это были не слёзы отчаяния или боли. Это были слёзы облегчения, благодарности, первой настоящей, живой надежды, прорвавшей плотину страха. Они текли по её лицу беззвучно, горячими ручьями, омывая бледные щеки. — Спасибо, — смогла выдохнуть она, сжимая руку Драко так, словно пыталась передать ему эту благодарность через прикосновение. — Огромное вам спасибо. За всё. Дон Рамирес кивнул. — Его тело проделало огромную работу. Теперь главное — помочь разуму найти дорогу назад. — Он сделал шаг к выходу, но на пороге обернулся. — Продолжайте с ним разговаривать, сеньора Малфой. Говорите о том, что для него важно. О том, что его ждёт. Ваш голос... — он жестом показал на динамики мониторов, — ...это его проводник. Самый надёжный из всех, что у него есть. Дверь закрылась, оставив Гермиону наедине с новой надеждой. Она сидела, не двигаясь, и смотрела на Драко уже другими глазами. Он больше не был просто безучастным пациентом в коме. Он был бойцом, который выигрывал самую важную битву в своей жизни. И она, наконец, позволила себе поверить, что он может победить.***
После ухода дона Рамиреса в палате воцарилась новая, иная тишина. Она не была больше гнетущей и зловещей, не была наполнена невысказанным ужасом и ожиданием плохих вестей. Теперь это была тишина предрассветная, наполненная обещанием, звенящая отзвуками только что прозвучавшей надежды. Воздух, ещё недавно казавшийся ледяным и стерильным, теперь словно согрелся от нескольких простых, но таких значимых слов: «положительная динамика», «выйдет из комы», «веская причина». Гермиона медленно, почти благоговейно, снова опустилась на свой стул. Она взяла ладонь Драко в свои, но на этот раз её прикосновение было иным. Оно не было судорожным, не было жестом отчаяния. Теперь это было нежное, уверенное соединение. Она прижала его ладонь к своей щеке, чувствуя под кожей тонкую сеть его вен, ощущая ту самую жизнь, что с таким упорством пробивалась назад к ней. — Ты слышал, мой любимый? — прошептала она, и голос, обычно звучавший либо устало-плоско, либо с надрывом, теперь был тихим, теплым, полным безграничной нежности. В нём не было и тени сомнения. — Ты возвращаешься к нам. Ты такой сильный. Я всегда знала, что ты боец. Но чтобы настолько... — её голос дрогнул от переполнявших чувств, — ...чтобы настолько, я даже представить не могла. Она замолчала, давая ему время — время услышать, время осознать, время обработать эту новость в том затуманенном сознании, где он сейчас находился. Внутри неё всё перевернулось. Страх, сидевший в ней чёрным, тяжёлым камнем, всё ещё был там, но он больше не управлял ею. Его оттеснило на задний план новое, мощное чувство — необходимость делиться. Делиться самой главной, самой сокровенной новостью, которую она хранила как величайшую тайну и величайшую надежду. Она сделала глубокий, ровный вдох, собираясь с мыслями. Она могла сказать ему. Не как мольбу, вырванную из самой глубины отчаяния, а как радостную, светлую весть. Как самый дорогой подарок, который она могла преподнести ему на пороге его возвращения. — Драко, — начала она, и её пальцы нежно переплелись с его пальцами. — У нас будет малыш. Она произнесла это просто и ясно, позволяя словам повиснуть в тихом воздухе палаты, наполнить его своим смыслом. — Я узнала в тот день, — продолжила она, и в её памяти всплыло то утро, смешанное с ощущением легкого недомогания, тревоги и ослепительного счастья, которое было так жестоко прервано звонком из Испании. — В тот самый день, когда ты... когда это случилось. Я была в Святом Мунго. Лекарь сказал, что срок — около шести недель. — Она мысленно пересчитала. Да, почти два месяца с той ночи, их брачной ночи, когда их любовь была такой исцеляющей и страстной, что, казалось, могла победить любое прошлое. — Он сказал, что ребёнок сильный и хорошо развивается. Несмотря на всё ... несмотря на мой стресс, на слёзы, на всё это... наш малыш держится. Она опустила свою свободную руку на ещё плоский, ничем не выдающий себя живот. Шёлк её блузки был гладким под её ладонью. — Я ещё не чувствую шевелений, нет, — тихо сказала она, как будто делясь с ним самым интимным секретом. — Слишком рано для этого. Но я... я чувствую его по-другому. Я просто знаю, что он там есть. Как тихое, тёплое присутствие. Как маленькое, упрямое семя жизни, которое ты в меня посеял. Наше маленькое чудо. Самый настоящий плод нашей любви. И тогда слова полились из неё свободным, очищающим потоком. Она больше не сдерживала себя. Она рассказывала ему всё. О том, как она ехала в гостиницу после Святого Мунго, сжимая в кармане бумажку от лекаря, и как её переполняла такая радость, что хотелось кричать на всю улицу. О том, как она представляла его лицо, когда он вернётся из командировки усталый, а она встретит его этой новостью. Как она хотела устроить ему маленький праздник, накрыть стол, обнять его и прошептать ему на ухо эти заветные слова. Она говорила о своих тайных покупках — о крошечном носочке, который она купила, зайдя в магловский детский магазин, и который теперь лежал на дне её сумки, как талисман. О книге по внутриутробному развитию ребенка, которую она прятала в тумбочке и читала украдкой в коридоре, когда силы были на исходе, черпая в этих сухих научных фактах надежду и уверенность. — Я думаю, кто это будет, — шептала она, её голос стал мечтательным. — Мальчик? С твоими серебристыми волосами и моими непослушными кудрями? Или девочка? С твоими серыми, колючими глазами, которые будут таять, когда она будет улыбаться? — Она улыбнулась сама, представляя эту картину. — Я уже вижу, как ты качаешь её на руках, такой серьёзный и неуклюжий, а она хватает тебя за палец своей маленькой ручкой. Или учишь его летать на метле, а я стою в стороне и зажмуриваюсь от страха, но очень горжусь вами обоими. Она не скрывала и своих страхов. Она говорила о том, что боится не справиться, что тёмные тени их прошлого могут как-то коснуться этого невинного существа. Но тут же, немедленно, она говорила и о своей надежде. О том, что их ребёнок будет символом нового начала, человеком, который будет жить в мире, который они помогли построить, свободном от старых предрассудков и ненависти. — Мы будем растить его вместе, — уверенно говорила она, гладя его руку. — Ты научишь его всему, что умеешь сам. Даже своим вредным манерам, — она тихо рассмеялась. — А я научу его читать раньше, чем ходить. Мы купим тот дом с садом, который обещали друг другу. В его комнате будут большие окна, и он будет засыпать под рассказы о храбрых волшебниках и умных волшебницах. И о том, как его папа — самый сильный и храбрый человек на свете. Она говорила долго, рисуя словами яркую, детализированную картину совместного будущего. Она наполняла эту безмолвную палату звуками детского смеха, запахом домашней еды, теплом уютных вечеров у камина. Она создавала для него маяк, к которому он должен был плыть сквозь туман своего беспамятства. — Так что ты должен вернуться, — закончила она, её голос снова стал серьёзным и полным безоговорочной любви. Она поднесла его руку к своим губам и поцеловала его костяшки, чувствуя под ними тонкую кожу. — Ты должен. Нашему малышу нужен его папа. Сильный, живой, настоящий. А мне... — её голос дрогнул, — ...мне нужен ты. Весь. Таким, какой ты есть. Со всем твоим сложным прошлым, с твоим острым языком, с твоей любовью, которую ты так долго прятал. Мы ждём тебя. Оба. Мы здесь. Она умолкла, исчерпав время на все слова. Но её молчание было теперь красноречивее любых речей. Оно было наполнено этой новой, колоссальной правдой, которую она ему открыла. Она сидела, держа его руку, и смотрела на его лицо, пытаясь уловить малейшую реакцию, малейшую тень понимания в его чертах. И впервые за многие дни она чувствовала не просто надежду, а уверенность. Уверенность в том, что он услышал. Что он борется не только за себя, но и за них. За их будущее, которое уже пустило свои крошечные, но невероятно прочные корни глубоко внутри неё.***
Прошло ещё два дня. Два дня, наполненных не ослабевающим напряжением, но теперь уже смешанным с терпеливым, почти что молитвенным ожиданием. Гермиона продолжала свой пост, но её бдение изменилось. Теперь она не просто сидела, вцепившись в его руку как утопающий в соломинку. Она разговаривала с ним, читала ему вслух отрывки из книги о развитии ребенка, описывала погоду за окном, рассказывала о звонках от Гарри и Рона. Она наполняла тихую палату жизнью, своим голосом, своими словами, создавая мост из знакомых звуков, по которому он мог бы вернуться. Наступила ночь. Глухая, предрассветная тишина, когда даже госпиталь затихал, погружаясь в короткий сон. Гермиона, измождённая бессонницей и эмоциональным шквалом последних дней, сидела в своём кресле. Её тело, доведённое до предела, наконец, начало сдаваться. Веки отяжелели, словно их отлили из свинца. Голова клонилась к груди, подбородок касался ткани платья. Сознание уплывало, сопротивляясь, но проигрывая битву с физическим истощением. В последний момент её пальцы инстинктивно сжали руку Драко чуть сильнее, как бы пытаясь удержать его даже во сне, и она погрузилась в короткий, тревожный и беспокойный сон. В палате было тихо. Лишь мониторы продолжали свою неумолимую работу, их мерцающие кристаллы отбрасывали призрачные блики на стены. Бледный квадрат лунного света лежал на полу, не в силах разогнать густую тьму, сгустившуюся в углах. Именно в этот момент, в самой глубине бессознательного, где сознание Драко медленно пробивалось сквозь толщу искусственного сна и травмы, что-то дрогнуло. Первым пришло ощущение. Смутное, далёкое, но настойчивое. Тепло. Тепло, исходящее от его правой руки. Оно было не таким, как тепло одеяла или нагретого воздуха. Оно было живым, пульсирующим, знакомым. Оно было её теплом. Потом пришёл звук. Сначала — просто гул в ушах, низкочастотный гудящий фон. Затем сквозь него начали пробиваться отдельные, знакомые звуки. Ровное, механическое пикание. Тихий, прерывистый вздох совсем рядом. Его собственное сердцебиение, отдававшееся глухими ударами где-то в висках. И наконец — свет. Он был самым болезненным врагом. Даже сквозь закрытые веки он резал воспалённое сознание ослепительной, раскалённой белизной. Больно. Было невыносимо больно. Он попытался отступить обратно в темноту, но то самое тепло в его руке удерживало его, не давая уплыть. Он заставил себя. Веки, казавшиеся неподъёмными гирями, дрогнули. Один раз. Другой. С каждым движением ресниц, с каждым микроскопическим открытием, боль от света сменялась его проникновением внутрь. Мир не имел форм. Он был размытым, расплывчатым пятном ослепительного белого и тёмных, неопределенных силуэтов. Всё плыло, колебалось, не желая фокусироваться. Он моргнул. Снова. Медленно, с титаническим усилием, преодолевая сопротивление собственного тела, он заставил веки оставаться открытыми чуть дольше. Белый потолок. Бледные стены. Какие-то тени, приборы. Ничего не имело смысла. И тогда инстинкт, более древний, чем разум, заставил его повернуть голову. Это было самое сложное движение в его жизни. Каждая мышца шеи горела огнём, протестуя, кости скрипели от неподвижности. Ему казалось, что он сдвигает гору. Но он сделал это. И увидел её. Рядом с кроватью, в кресле, сидела Гермиона. Её поза была неестественной, неудобной. Голова склонилась набок, касаясь плеча. Каштановые волосы, обычно такие ухоженные, сейчас были растрёпаны и спадали на лицо, скрывая его частично. Она спала, но её сон не был мирным. Даже в забытье на её лице лежала печать крайнего напряжения и немой печали. Тёмные круги под глазами говорили о бессонных ночах, а бледность — о пережитом стрессе. Но самое главное — её рука. Её худая, почти хрупкая на вид рука, всё ещё крепко-накрепко держала его руку. Её пальцы были вплетены в его пальцы с такой силой, словно она одной только силой воли удерживала его в этом мире, не давая ему соскользнуть в небытие. Он смотрел на неё, и сквозь туман боли, дезориентации и слабости, сквозь обломки его растерзанного сознания, пробилось одно-единственное, ясное и неоспоримое чувство. Оно не имело имени, не требовало анализа. Оно просто было. Глубокое, всепоглощающее, животное чувство любви. И вместе с ним — слепая, инстинктивная потребность защитить. Защитить её от этой боли, которую он читал на её лице. Защитить от этого ужаса, в который он её погрузил. Его губы, потрескавшиеся и высохшие за дни беспамятства, шевельнулись. Он попытался сформулировать звук, какое-нибудь слово, её имя. Но из его горла вырвался лишь тихий, хриплый, почти неслышный выдох. Слабый клубящийся звук, больше похожий на стон, чем на речь. Но этого оказалось достаточно. Гермиона вздрогнула. Её сон был чутким, как у дикого зверя, стоящего на страже. Её тело среагировало раньше сознания. Она резко подняла голову, сбрасывая с лица волосы. Её глаза, полные сна, тревоги и привычного уже ужаса, метнулись к его лицу. И встретились с его взглядом. С его серыми, уставшими, затуманенными болью и слабостью, но живыми, осознающими и ясно видящими её глазами. Она замерла. Весь мир остановился. Звуки, свет, время — всё перестало существовать. Она смотрела на него, не веря, боясь, что это ещё один жестокий мираж, порождённый её измученной психикой. Она не дышала. А потом её губы дрогнули. Медленно, словно против воли, на них проступила неуверенная, дрожащая улыбка. И по её бледным, исхудавшим щекам, по тем самым щекам, что она так старательно вытирала все эти дни, покатились слезы. Тихие, беззвучные, но на этот раз — слёзы абсолютного, всепоглощающего, немыслимого облегчения и счастья. — Драко... — прошептала она, и в этом одном-единственном слове, в его хриплом, срывающемся звучании, заключалась вся вселенная. Вся боль, всё ожидание, вся надежда и вся любовь, на которую только было способно её сердце. Он не мог ответить. Не мог даже улыбнуться в ответ. Все его силы ушли на то, чтобы просто смотреть на неё, видеть её, осознавать, что она здесь. Но он смог сделать одно. Его пальцы, лежащие в её руке, слабо, едва заметно, но совершенно осознанно сжали её пальцы в ответ. Это было слабое, почти призрачное движение. Но для Гермионы оно было громче любого крика, сильнее любой магии. Это было подтверждением. Подписью под договором о его возвращении. Он был здесь. Он увидел её. Он узнал её. Он вернулся. Домой.