Костёр пылающий

NC-17
В процессе
10
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 60 страниц, 21 913 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 23 Отзывы 2 В сборник

Берега реки

Настройки
      Он не мог потом вспоминать этот день без того, чтоб сердце пропустило удар — не замерло бы со сладкой дрожью, с неуместным ликованием перед собой же, не знающим, не подозревающим ещё о своей грядущей удаче. Вспоминая тот день он ловил себя на диком, суеверном неверии: так странно было глядеть на происходящее со стороны, видеть себя же в неведении, словно он тогда упустил возможность предупредить грядущее и к нему подготовиться лучше.       Только привычка знать обо всём, что происходит вокруг — только она одна заставила выйти навстречу в тот день, не считая совсем несерьёзный интерес: сможет ли он угадать передвижения прибывшего человека? К нему позднее прибавился интерес серьёзнее: проверить, как станет он действовать, узнав вдруг, что не один. Безусловно, то было рисково, но возможную угрозу нельзя и сопоставить с навыками, которые бы ей противостояли. Риск был неоправдан, но и невелик.       Так — человек должен приехать на поезде, ведь это лучший путь. Его точно не следует ждать с моря, если только человек не озабочен тем, чтобы скрыться от толпы. Скорость передвижения должна — обязана! — возобладать над этим принципом. Что уж говорить о других способах передвижения? Также не мог он войти в город и пешим ходом, потому как для этого всё равно пришлось бы преодолеть большую часть пути поездом и сойти только на подъезде к городу. К чему этот бесполезный фарс? Таким образом, поезд оставался лучшим вариантом из возможных. Если человек выберет другой вариант без серьёзной на то причины, это многое скажет о нём даже без разговоров.       Если солдат не выбирает оптимальный вариант в отсутствие опасности, солдат этот плох. По крайней мере, так думал Цуруми, и тем, кто думал иначе, было с ним не по пути. Проверить, как думает новый человек, естественно необходимо.       Николаевский вокзал в феврале. Кони рядом, запряженные в экипажи и под наездниками, офицеры в российской форме, шинелях — сразу становится щекотливо, приятно, в груди растекается патока тайны: они не знают, что есть у них нечто общее. Вместе с патокой тёк и деготь: чувство ущемленности от того, что сам он скрывает свой чин.       На первом утреннем поезде он не приехал, а значит, не приедет и до конца службы — было время сходить на неё и подойти уже к прибытию вечернего поезда; также была и вероятность, что человек не сразу по прибытию придёт в квартиру. Была возможность, что он придет в промежуток между поездами — это был бы знак, что есть у него и другие дела, знак для разумной предосторожности. Но этого пока не случилось. И была, разумеется, вероятность, что он придёт в квартиру в тот самый момент, когда оба они отлучатся. В таком случае, есть и вытекающий из этого риск, что он станет искать их бумаги. Хорошо, что всё надёжно припрятано, а если он станет искать, то оставит после себя бардак. Но если будет аккуратен — на этот случай все стратегически важные места припорошены мукой, чтобы зафиксировать следы любых пальцев, которые до них дотронутся.       Вот он, оперативный простор: никакой канцелярии, кроме писем и тайных шифров, спрятанных в самых видных местах. На страницах книг. В числах дат, числе строк и меж них. На самом кончике ножа.       Железная дорога и дым.       — Возможно, он вовсе не приедет сегодня. Опоздал на поезд. Или прибудет другой дорогой, — тихо проговорил Цукишима.        — Если он опоздал на поезд, то может вовсе не приезжать, — со стальной учтивостью в тоне ответил Цуруми.       Цукишима нервничал. Должно быть, хотел вернуться домой, завернуться в свои тоски и печали. Цукишима, который скорее урежет себя, чем своё совистливое чувство долга. Принял предложение от скуки ли, или из чувства долга, заранее предвидя в отказе последующее безмолвное раскаяние за этот самый отказ — Цукишима не хотел быть там в тот вечер, и Цуруми с улыбкой фыркнул:       — Разве ты здесь не по своей воле?       Цукишима не ответил. Молча остался на своём месте.       Они стояли у вокзала, на площади, а увидев, как небо закрыл чёрный дым подходящего поезда, двинулись навстречу — под крышу вокзала, смешавшись с прочими встречающими.       — За ним есть надзор, — тихо сказал Цуруми, — всё должно быть исполнено, как надо. Если он не приедет сегодня, нам нужно будет действовать завтра же.       Цукишима не спрашивал, что им нужно будет делать. Не потому, что знал об этом, а потому, что готов был сделать что угодно.       От поезда, как от вороного коня из стали, шёл жар, особенно заметный в холодном воздухе. Среди толпы легко было затеряться, чтобы держать в неведении того — другого, — чтобы следовать за ним безмолвной тенью, о существовании которой он вдруг бы узнал, узнал и… о том, что произошло бы дальше, Цуруми мог только догадываться, потому как сюрприза не вышло.       Лицо было им обоим знакомо. Не близко, смутно, как бывает знакомым лицо соседа, с которым вы ни разу не заговартвали — так пропала возможная игра с незнакомцем, так пропала надобность его проверять. Цукишима с сомнением произнёс:       — Сын генерала?..       — Признанный, но не принятый, — вполголоса прибавил Цуруми.       — Почему отправили его? — продолжил Цукишима, размышляя вслух, — мы даже не знаем, зачем. Но у него мало опыта для самостоятельного задания.       Цуруми глядел на рядового Огату — как он, не двигая головой, вертел глазами, сканируя всё вокруг, как неприметно двигался среди людей, то и дело бросая взгляд на Цуруми, словно на контрольную точку. Заметил, заметил моментально и понял.       — Смотри, как осторожен. У него есть задатки.       Поодиночке молодых парней отправляли либо спящими агентами, которые остаются на месте, пока не понадобятся, и ведут обычную жизнь — Цуруми ли об этом не знать, — либо на убой. Туда, где неважно, выживет ли он. Цуруми думал об этом, глядя на Огату. Тот шёл и смотрел на него. Но, поравнявшись, прошёл мимо — близко, чуть не задев плечом, и они двинулись вместе, на расстоянии.       По пути случилась страшная, роковая заминка: их остановили, чтобы проверить документы. Проверить документы Цуруми и Цукишимы от необычной подозрительности к иностранцам — впрочем, узнав, кто они, патрульные откланялись. Огата же остановился неподалёку, подперев плечом фонарный столб, будто бы случайно встав именно на том месте, чтобы полюбоваться унизанным воробьями домом напротив. Ему повезло не попасть под прицел патрульных, потому как скрывал лицо и был неприметен. Больше смотрел под ноги и не обращал на себя никакого внимания. Задатки в нём определённо были. Он ими был прямо-таки унизан, как тот дом воробьями.       Их троих встретил угловой пятиэтажный дом, на третьем этаже которого располагался крохотный пансион на четыре сдающихся комнаты. Комнатам предшествовала прихожая с подставкой для перчаток и вешалкой, в которой никогда не зажигали свет. Должно быть, от обилия дверей, через которые свет можно было впустить при необходимости.       На дверях висели номера комнат. Императорской казне было легко уплачивать за все номера на случай, если явится новый агент, к большому удовольствию хозяйки, которой не требовалось кормить два лишних рта, при том получая за них прибавку. Как будто в пустых комнатах жили мертвецы или духи. Теперь в одну из них подселился Огата.       Напротив четырёх пронумерованных дверей, по другую сторону длинного коридора, находились владения самой хозяйки, которые она держала взаперти, а также комнаты, ранее бывшие общими, но оккупированные Цуруми и Цукишимой под стратегический штаб. Столовая, переходившая в гостиную посредством двустворчатых широких дверей — двери можно было открыть и превратить этим две комнаты в одну большую, на манер японских единых помещений, разделенных сёдзи на части. В обе эти комнаты можно было также попасть из коридора, и таким образом замыкалось своеобразное кольцо.       Среди комнат, в которые ходила одна хозяйка и прислуга, затерялась кухня, где стряпала сама хозяйка, старушка по фамилии Данилевская, причём стряпала недурно. Но вот фамилия её на первых порах ставила японцев в тупик, чему сама старушка снисходительно и терпеливо улыбалась.       Теперь перед ней им пришлось разыграть сцену, будто все они старые друзья и хорошо знают друг друга — разыграть в тёмной прихожей, где никогда не зажигали свет. На протяжении этой сцены Цуруми заметил, что Огата хорошо говорит по-русски и даже, вроде бы, правильно произнёс фамилию хозяйки. С первого раза отбил: «госпожа Данилевская», как будто бы репетировал прежде.       После Огата зашёл в комнату, ключ от которой получил, повернул этот ключ в замочной скважине и исчез.       Его было ни слышно, ни видно, и Цуруми с Цукишимой как будто снова остались в квартире одни, как было до его приезда. Какое-то смутное разочарование было в этой тишине. И только когда чужой человек пришёл в дом, стало вдруг заметно, насколько дом этот неприспособлен для гостей: взять хоть стол, превращенный наполовину в рабочий и заваленный газетами с письменными принадлежностями. К приезду Огаты они совершенно не были готовы, и осознали это только теперь — теперь, когда Огата скрылся и им стало его по-своему не хватать, не хватать и того, чтобы он заметил, насколько они к нему не готовы.       Должно быть, поэтому Цуруми и попросил хозяйку Данилевскую позвать нового жильца к ужину, рассчитывая, что тот не сможет отказать ей.       И правда, Данилевская вскоре ввела его в комнату — этому предшествовал их тихий разговор, когда слышно было больше её, чем его. Его, точнее, почти не было слышно, его реплики скорее угадывались на местах, когда требовался ответ на вопрос. Стоило им двоим зайти, как Цуруми поднялся и галантно выпроводил женщину, поблагодарив за оказанную услугу. Он объяснил это тем, что всем им мучительно будет видеть её смущение от разговоров на непонятном языке.       Закрыв же за Данилевской дверь Цуруми оказался рядом с Огатой, который так и остался на том месте, куда его поставили, введя в комнату.       — Я слышал о вас, — вдруг невпопад сказал Огата, перейдя на японский. Слова эти прозвучали неожиданно, как будто на них требовался специальный отзыв, которого Цуруми не знал. Но всё же значение слов было совершенно буднично и прозрачно, поэтому он спросил:       — Хорошее или плохое? — продолжая диалог, так неожиданно начатый неразговорчивым и отстранённым парнем.       — Немногое, — тихо сказал Огата и вильнул головой, как будто уклонился от чего-то. Его глаза блеснули.       — И теперь ты видишь, что это правда?       Огата потупил взгляд и весь будто окаменел — не двигался и прежде, но теперь перестал дышать и моргать, остановив мгновение, когда услышал обращенные к нему слова. Вполоборота повернутое лицо замерло, словно картина, и Цуруми вскользь отметил, как ладно на этом лице сочетались все черты: правильный овал, очерченный без лишней округлости, прямой нос, пропорциональный и с лбом, и с подбородком, аккуратный рот с тонкими, благочестивыми губами — рот, который обычно держали на замке. Даже в жёлтом, тусклом газовом свете лицо это светилось ярко и бело.       Это было бы лицо кроткого ангела, если б не ледяной, пронизывающий взгляд, так и не поднятый с пола.       — Я не хотел смутить тебя, — извинился Цуруми.       — Вы и не смутили, — ровно проговорил Огата, но больше не смотрел на него.       Оттого, что больше не смотрел на Цуруми, Огата бросил взгляд на накрытый к ужину стол и притянулся к нему, как магнитом. Цукишима, прежде наблюдавший за ними из-за стола, не вставая даже для приветствия, подал голос:       — Это русская еда. Желудок может привыкнуть не сразу, не налегай.       — Я бы не смог добраться сюда без еды, — ответил Огата, — мой желудок уже привык.       Цукишима посмотрел рассеянно, без особых чувств: он, похоже, и говорил без мысли о самом Огате — говорил откуда-то из глубин своих мыслей, куда падал в каждый свободный вечер.       С полной тарелкой Огата отошёл в угол, к печке. Не сел за стол, а молча взял приборы и повернулся спиной — неслыханная наглость для европейской комнаты, — а у печки… Цуруми сперва не поверил своим глазам, когда увидел, что Огата просто сел на пол. По-японски.        — Сегодня я телеграфировал о своём прибытии, — сказал тот уже с набитым ртом, — и теперь буду ждать дальнейших указаний. До тех пор, пока они не придут, я в вашем распоряжении, лейтенант.       Цуруми отметил вдруг, что слышит удивительно приятный голос. Монотонный и глубокий, без лишнего интонирования, голос, от которого становилось спокойно на душе. Похоже, так Огата говорил, когда ему не нужно было играть роль перед русскими, а может, изменениям послужил причиной переход на родной язык.       — Славно, — кивнул Цуруми. — У нас для тебя, к сожалению, работы пока не найдётся, так что ты можешь наслаждаться своеобразным увольнением. Употреби свободное время, как захочешь.       Огата, видно, проголодался с дороги. Правильно сделал Цуруми, что вытащил его из комнаты. А если бы не вытащил, то что же он, остался бы голодным? Сам Цуруми сел за стол, как принято, но не сводил взгляда от фигуры на полу, сгорбившейся над фарфоровой расписной тарелкой. Где бы не вырос Огата, что-то оттуда осталось в нём навсегда: что-то, с чем расставаться он не согласен. Что-то в этом было. Родное. Цуруми переглянулся с Цукишимой, который тоже бросал на Огату мимолетные взгляды. Лицо его при этом становилось умиротворенным — должно быть, тоже вспоминал о родине.       — Я про тебя тоже слышал, — вдруг сказал Цуруми, — от твоего отца.       Огата не ответил, но будто бы навострил уши: стал жевать медленнее и чуть повернулся к нему, но Цуруми не собирался продолжать сам, если не спросят.       Огата так и не спросил.       На следующий день Цуруми вышел рано, затемно. Не оборачивался совсем, не слышал шагов за спиной, пока спускался по лестнице, но выйдя из дому остановился и подождал с полминуты, а после быстрым шагом вышел и со двора. Двор тот был крохотный и квадратный, со всех четырёх сторон окружённый пятиэтажными стенами дома. До третьего этажа редко доходил яркий свет, что, впрочем, совсем не мешало в жилых комнатах, окна которых выходили на его сторону. Снаружи же простиралась улица — на неё вела высокая арка, через которую Цуруми и вышел, попав на мощеную дорогу, где ещё не погасли фонари. Город пока спал, и по улице шёл он почти один.       Та улица упиралась в другую — больше и шире, что вела к набережной, где гулял злой и холодный ветер, и Цуруми поднял воротник пальто. Всякий раз, как ему требовалось повернуть, он шёл чуть медленнее и отходил на середину дороги, чтобы его передвижения оставались видны.       Небо светлело.       Пока Цуруми дошёл до Благовещенского моста, над Невой занялся рассвет.       Позади осталась длинная набережная, где невозможно по-настоящему скрыться, но Цуруми не оборачивался. Не оборачивался и перейдя мост наполовину, а там остановился понаблюдать восход солнца. Не оборачивался и на торопливые шаги, которые уже в открытую догоняли его, потому что на мосту в этот безлюдный час спрятаться и не потерять того, за кем следуешь, было невозможно.       Огата подошёл и встал рядом, опираясь на ограду.       — Сама вода везде одинаковая, но здесь совсем чужая, — сказал он, — может, от иностранного каменного платья?       Цуруми взглянул на воду — и правда, выглядела она совершенно другой, не своей. Набережной в камне от центра моста не видно, и все равно ясно, что вода не японская.       — Ты не можешь видеть реку без берега, — сказал он, глядя на шпиль адмиралтейства, — оттого и чужая. Тебе повезло приехать нынче. Эту реку красит зима.       На ясном небе, среди скопища величавых, дымчато-серых облаков сияло молодое утреннее солнце. Вся вставшая Нева от его света засветилась золотом. Оглянуться не успеешь, на смену этому золоту придут светлые, тёплые ночи с жёлто-прозрачными рассветами. Цуруми вдруг вспомнил про залив за этой рекой, про его бескрайние до самого горизонта воды без берега. Без иностранного, как сказал Огата, каменного платья. Вспомнил и захотел вдруг показать ему ту воду — услышать, что скажет о ней в одну из тех весенних ночей, так быстро переходящих в утра.       Цуруми обернулся на лицо в алых от мороза пятнах. Огата стоял спокойно, без напряжения или уязвленной нервозности, которой следовало бы ожидать. Просто стоял и смотрел вперёд, на рассвет. А дальше прозвучал вопрос, странный и неуместный — Цуруми не знал, почему спросил именно это. Он спросил:       — Идём домой?       И Огата кивнул. Обратно шли вместе, не скрываясь друг от друга. На их пути один за другим тушили фонари.       Цукишима уже проснулся и вышел в общие комнаты. Хозяйка вынесла им на стол две чашки. Цуруми хотел было напомнить о том, что теперь их трое, но Огата снова скрылся в своей комнате, поэтому он промолчал. Однако Огата неожиданно вышел. Вышел прямо к их столу, поздоровавшись и не садясь, как и вчера. Он совершенно ничего не делал, лишь находился рядом, а Цуруми решил не просить Данилевскую об ещё одной чашке: решил подождать, чем на сей раз удивит его этот парень.       От него всё ещё веяло холодом в напоминание об их тайной прогулке.       Без местной одежды видеть его Цуруми не довелось, но даже под ней были заметны выдающиеся данные. Стало интересно, на что он способен в бою.       — Ты отлично и крепко сложен, — вслух заметил Цуруми и наклонил голову, взглянув под стол, — ноги у тебя сильные.       И совершенно без надобности, но в подтверждение своим словам Цуруми положил ладонь на его бедро, надавливая пальцами. Упругие мышцы под прикосновением стали каменными.       Огата в тот же миг отпрянул и вылетел из комнаты. Цуруми не успел сказать ничего — ни оправдаться за вторжение, ни извиниться, и вскоре услышал, как хлопнула входная дверь. Спустя час Цуруми ушёл и сам, а вечером Цукишима сообщил:       — Так и не вернулся.       — Он, должно быть, впервые за границей, вот и интересуется всем вокруг, — медленно проговорил Цуруми, снимая пальто. — Может, и в таком большом городе он впервые. Петербург красив и разнообразен. Для него один сегодняшний вечер — целое приключение.        — Все равно русская красота нам чужая, — вздохнул Цукишима, — не представляю, чем он будет заниматься, когда наскучит.       Цуруми с нежной улыбкой проговорил:       — Счастливцы вы, для кого она чужая.       Цукишима смотрел на него, не подозревая о чужой печали, но смотрел из своей, будучи таким образом близким и далёким одновременно. Пускай не зная, о чём говорит Цуруми, он всё же подозревал что-то от природной чуткости. Подозревал что-то и Цуруми.       — Иди спать, — сказал он, — я дождусь, пока вернётся.        Цуруми подозревал что-то, и это что-то было особенно. Особенным было и то, как Огата вышел на мосту — так просто обнаружил себя, свою слежку, как будто без единого сомнения. Этому противоречило его желание скрываться, уединяться в своей комнате, как у задумчивого, печального ребёнка. Образ этот так подходил Огате, что стоило подумать о нём в этом смысле, как уже не выходило думать о нём иначе, чем о нелюдимом ребенке-переростке. Это была опасная мысль, она могла усыпить бдительность и стать губительной, о чем твердил голос разума, и лишь интуиция возражала ему, а факты оставались двояки.       Вернулся Огата поздно. Никто не узнал, где он был.       Задумчивые и печальные дети, как правило, мечтательны до слёз.
10 Нравится 23 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (4)