Элария. Другая жизнь. Том 1

NC-17
В процессе
7
1
автор
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 233 страницы, 118 472 слова, 12 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
7 Нравится 34 Отзывы 5 В сборник

Глава 7. Франция. В тишине виноградников.

Настройки
      Я всегда была реалисткой. При выборе оружия, при выполнении работы, даже при выборе алкоголя — всё должно было иметь смысл, подчиняться логике, укладываться в стройную систему причинно-следственных связей. Но после шестой остановки за тридцать два часа, когда наш «Пежо» хрипел, как старый курильщик с раком лёгких на последней стадии, я начала подозревать, что с моей системой оценок что-то не так. Или, по крайней мере, что выбор транспортного средства — не та область, где я могу претендовать на звание эксперта.       Хотя, если быть честной до конца, именно эта консервная банка, которую я мысленно похоронила ещё на подъезде к Марракешу, умудрилась вытащить нас из таких передряг, что её следовало бы наградить орденом за отвагу и выдержку. Она принимала пули, которые предназначались нам. Она тащилась по разбитым дорогам, когда у неё уже давно не должно было остаться ни одного живого винтика. Она была уродливой, шумной, прожорливой и совершенно, абсолютно, фантастически живучей. Как мы с Еленой. Как, наверное, всё, что создано для выживания, а не для эстетики.       Но всему, даже самому удивительному везению, приходит конец.       «Пежо» дёрнулся вперёд с такой силой, что меня подбросило на сиденье, мотор издал звук, похожий на предсмертный кашель, и всё замерло. Разом. Как будто у машины просто кончилось дыхание. Тишина, наступившая после этого, была оглушительной — особенно на фоне того, как громко и навязчиво гудел мотор всё предыдущее время. Я вынырнула из полудрёмы, в которой провела последние несколько часов, и поняла, что моё тело успело прикипеть к сиденью. Кожа прилипала к дерматину, шея затекла, мышцы ныли от долгого сидения в одной позе, а в голове всё ещё гулял призрачный шум мотора, который больше не работал.       Запах перегретого машинного масла ударил в нос — резкий, металлический, какой-то безнадёжный. Я открыла глаза и тут же зажмурилась: солнечный свет врывался в лобовое стекло с такой щедростью, будто природа решила компенсировать нам все предыдущие серые дни испанской весны. Но мы были уже не в Испании. Пейзаж за окном изменился: серые тона сменились золотистыми, резкие очертания гор — плавными линиями холмов, бесконечные эвкалиптовые рощи — аккуратными рядами виноградников. Южная Франция встретила нас зноем, солнцем и тишиной, которая казалась почти враждебной после недели погонь и перестрелок. Елена — Ну вот, — выдохнула Елена. Голос её звучал хрипло, срывался. Она обеими руками ударила по рулю, и этот жест — такой беспомощный, такой не свойственный ей — резанул меня сильнее, чем мог бы любой удар. — Допрыгались.       Я промолчала. Не потому, что нечего было сказать. Просто в горле застрял ком — тот самый, который появляется, когда понимаешь, что привычный ритм нарушен, что дальше придётся двигаться без опоры, искать новые пути, принимать решения, к которым ты не готовилась.       Солнце, будто только и ждавшее нашей остановки, обрушилось на салон всей своей мощью. Воздух стал липким, тяжёлым, он наполнял лёгкие, но не давал облегчения — только добавлял тяжести, которая и так копилась в груди с каждым километром нашего бегства. Я медленно, с трудом разгибая затекшую спину, приняла сидячее положение. Позвоночник ощущался чужим, каким-то пластиковым — наверное, так чувствуют себя столетние старухи, у которых кости давно превратились в труху. Хотя мне было всего девяносто шесть. Ирония, которую я оценила бы, если бы могла заставить себя улыбнуться. Эла — Ты же говорила, что эта консервная банка ещё вытянет пару сотен километров. — начала я, и голос мой прозвучал глухо, даже для меня самой.       Елена не обернулась. Я видела только её ходящие от злости желваки, напряжённые плечи, руки, всё ещё сжимающие руль. Елена — Я говорила, что вытянет, если не будет сорок градусов в тени. Но мы в южной Франции, дорогуша. А здесь даже тени нет. — ответила она, и в голосе её слышалась усталость, которую она пыталась спрятать за привычной колкостью.       Она открыла дверь и, чертыхнувшись сквозь зубы, вывалилась наружу. Движения её были резкими, злыми — такими, какими она показывала миру своё раздражение, когда не хотела показывать страх. Я знала этот приём. Сама им пользовалась десятки, сотни, тысячи раз.       Выходя из машины, я чувствовала каждую косточку, каждый сустав, каждую мышцу, которая за время поездки успела превратиться в один сплошной комок напряжения. Я вываливалась буквально — медленно, неуклюже, цепляясь за дверь, потому что ноги отказывались слушаться. Бока ныли, позвоночник ныл, плечи ныли — всё тело было одним сплошным ноющим, тянущим, бесконечным напоминанием о том, что я уже не была прежней Эларией, которая пешком могла обойти Европу, преследуя свою цель.       Солнце ударило по глазам с такой силой, что на секунду я перестала видеть. Прикрываясь ладонью, я щурилась, пытаясь разглядеть местность, в которую нас занесло, и одновременно старалась не показывать, как меня вымотала эта поездка. Руки слегка дрожали — от жары, от недосыпа, от того, что регенерация после последней смерти отняла больше сил, чем я была готова признать.       Когда глаза привыкли к свету, я увидела дорогу, которая тянулась между бескрайними полями виноградников. Аккуратные ряды кустов, ровные, как военный строй, уходили к горизонту, теряясь в дымке. Почки на лозах набухли раньше обычного — французы называют такие годы «année solaire», солнечный год, когда вина рождаются крепкими, насыщенными, а сам виноград становится сахаристым, как мёд. Я знала это. Я помнила это. Из той части своей бесконечной жизни. Франция. Прованс.       Ветер, дунувший с виноградников, принёс запах нагретой земли, молодой зелени и чего-то ещё — чего-то, что заставило меня замереть на месте. Это был тот самый запах, который я впитала в себя в восьмидесятом, когда, сбежав от Гидры, пыталась найти здесь убежище.             Пять лет. Пять лет я училась здесь быть незаметной, говорить по-французски так, чтобы меня не отличили от местной, пить вино, которое не действовало на меня, но помогало притворяться, что я могу расслабиться. Пять лет, в течение которых я почти поверила, что могу стать другой. Что можно стереть прошлое, если достаточно долго притворяться, что его не было. А потом пришлось бежать снова. Как всегда.       Теперь я стояла посреди французской трассы, под палящим солнцем, рядом с мёртвой машиной, и не могла почувствовать ту прежнюю уверенность. Слишком многое было позади. Слишком многое изменилось. И это изменение пугало меня сильнее, любого врага, потому что оно происходило внутри, а не снаружи. Потому что я не могла его контролировать. Потому что причина этого изменения стояла в двух шагах от меня, раздражённо копалась в багажнике и даже не подозревала, как нагло она взломала мой код, выстраиваемый Гидрой долгие десятилетия. Эла — Отлично, — сказала я, невзначай вложив в голос сухую иронию, которая редко когда была мне свойственна, но звучала, почему-то, как родная. — Виноград, солнце и мёртвый «Пежо». Идеальный курорт.       Елена обернулась. Щёки её раскраснелись от жары, волосы выбились из пучка и прилипли ко лбу, на скулах — полосы пыли, оставшиеся после дороги. Она выглядела уставшей, злой, взъерошенной. И такой живой, что у меня перехватило дыхание. Я отвела взгляд раньше, чем она успела заметить. Елена — Могла бы сказать спасибо, — фыркнула Елена, — что я вообще довезла тебя до сюда. Учитывая, что водила всё это время я.       Она вновь погрузилась в глубь багажника, и я подошла помочь, хотя каждое движение давалось с трудом. Рюкзак с оружием был не таким уж тяжёлым, но жара делала его весомым, почти неподъёмным. Пот выступил на висках едва ли не сразу, и я злилась на своё тело, которое раньше никогда не реагировало на такие мелочи.       Елена вытащила из багажника свою любимую жилетку — ту самую, которую я нарочно запихала в самый дальний угол в надежде, что она потеряется и не найдётся. Потрёпанная, цвета хаки, с бесчисленными карманами, она выглядела так, будто пережила как минимум одну войну. Судя по всему, так оно и было. Елена — Вот ты где, родная, — пропела Елена, встряхивая жилетку с такой нежностью, будто это был не кусок старой ткани, а потерянный ребёнок. — Скажи, разве это не отпад? Всё-таки как удачно я её выцепила на том базаре, а? Всего за копейки. Эла — Она выглядит так, будто в ней умерло трое, — заметила я, закидывая рюкзак на плечо, — и ещё один не успел.       Я ждала обычной реакции — колкость, усмешку, едкую фразочку. Но Елена, на секунду дольше обычного задержала на мне взгляд, вдруг улыбнулась. Не той привычной, язвительной улыбкой, которая всегда была её щитом, а чем-то другим — тихим, почти тёплым. К чему я ещё не привыкла, но бессознательно реагировала. Елена — Ты просто завидуешь моему вкусу, — сказала она, и в её голосе не было обычной защиты. Было что-то, от чего я забыла, как дышать.       Я открыла рот, чтобы ответить, но слова застряли в горле. Вместо этого я просто смотрела, как она натягивает жилетку поверх майки, как поправляет ремешки, как проверяет карманы, в которых теперь, наверное, хранится половина её новой жизни. И в этом движении — таком обычном, таком повседневном — было что-то, что делало её... своей. Своей для меня. Хотя я не имела права так думать. Хотя я не должна была позволять себе даже чувствовать это. Особенно чувствовать. Елена — Вот увидишь, — сказала Елена, и её голос звучал уже легче, почти беззаботно, — эта жилетка спасёт мне жизнь. Эла — Или угробит репутацию, — ответила я, и только когда слова сорвались с губ, поняла, что в моём голосе уже не было обычной сухости. Была... теплота. Та самая, которую так старательно выжигали во мне десятилетиями. И которая теперь возвращалась, не спрашивая моего разрешения.       Мы замолчали. Медленно, почти ритуально, вытаскивали из машины остатки нашего скарба, и каждый предмет казался тяжелее, чем должен быть. Я чувствовала, как время течёт сквозь пальцы, как жара сгущается вокруг, как воздух становится плотным, почти осязаемым. И в этой тишине, нарушаемой только нашим дыханием и далёким стрекотом цикад, я впервые за долгое время не пыталась просчитать следующий шаг, не строила планов, не анализировала угрозы. Я просто стояла рядом с ней. И этого было достаточно. Слишком много и слишком мало одновременно.       Жара липла к коже. Майка приклеилась к спине, и каждое движение давалось с трудом. Я чувствовала, как в груди копится усталость — не физическая, а та, что накапливается годами, десятилетиями, целой жизнью, прожитой в режиме постоянной готовности. Она толкала вперёд, но не помогала двигаться — только замедляла, делала каждый шаг тяжелее предыдущего. Недовольство, желание сорваться, приказать себе собраться и не поддаваться слабости — всё это клубилось в груди, не давая сделать полный вдох.       Я заметила, что дышу чаще, чем нужно, даже прилагая минимальные усилия. Еле заметная одышка, которую раньше я никогда бы не допустила, которую не замечала, даже если прошла десятки километров без остановки. Теперь я замечала всё. Каждую мелочь, каждое отклонение от привычного режима. Потому что теперь я постоянно сравнивала себя с той, какой была до Елены. И это сравнение пугало.       Она всё ещё стояла у багажника, поправляла лямки рюкзака, и я смотрела на её профиль, освещённый полуденным солнцем. На линию скул, на изгиб губ, на прядь волос, выбившуюся и бьющую ей в лицо. Я смотрела и никакими протоколами не могла себе объяснить, почему я это делала. Всё чаще и чаще. Елена — Ну и что будем делать? — спросила Елена, и в её голосе не было прежнего раздражения. Только деловитость, смешанная с усталостью.       Она повернулась ко мне, прищурилась от солнца, и я заметила, как изменилось её лицо за эти дни. Исчезла постоянная готовность к удару, напряжение, которое всегда чувствовалось в каждом её движении. Она всё ещё была настороже, всё ещё проверяла дорогу взглядом, прислушивалась к каждому шороху. Но между этими моментами появлялись паузы — такие, как сейчас, когда она просто стояла и смотрела на меня, не сканируя, не оценивая, не просчитывая. Просто была рядом. Просто доверяла. Она перестала защищаться. Рядом со мной. И от этого знания в груди становилось одновременно тепло и страшно. Эла — Идти, — ответила я, и голос прозвучал ровнее, чем я ожидала. — До ближайшего города. Елена — Пешком? — Елена хмыкнула, но в звуке не было привычной насмешки. Было что-то вроде протеста, усталости, — Под палящим солнцем? По трассе? Эла — У тебя есть другие предложения?       Она задумалась. Посмотрела на дорогу, уходящую к горизонту, на виноградники, на небо — выцветшее от жары, почти белое. Потом перевела взгляд на меня. И в этом взгляде было что-то, от чего у меня неосознанно спирало дыхание в лёгких. Не насмешка. Не вызов. Просто — она смотрела. И я не знала, что это значит. Система молчала. Впервые за девяносто шесть лет система молчала не из-за сбоя, а потому, что ей нечего было сказать. Елена — Ну, — протянула Елена, и уголки её губ дрогнули в улыбке, которую она, кажется, не пыталась спрятать, — тогда погнали, моя реликтовая подруга. Только ты уж не рассыпься по дороге, а то нести тебя на себе — не входит в мои планы. Эла — Я не рассыплюсь, — ответила я. — А ты не упади в обморок от жары. Эти жилетки, знаешь ли, не предназначены для прогулок по Провансу. Елена — А кто сказал, что это прогулка? — Елена закинула вторую лямку рюкзака на плечо, поправила обе. — Это вынужденный марш-бросок. А я, между прочим, в хорошей форме.       Она демонстративно выпрямилась, вскинула подбородок, и в этом жесте было что-то такое... светлое. Такое живое. Я смотрела и не могла отвести взгляд. Эла — Для марш-броска, — заметила я, — ты слишком много болтаешь. Елена — А для реликта, — парировала она, — ты слишком много ворчишь. Мы квиты.       Она засмеялась. Коротко, звонко, чуть откидывая голову назад всякий раз, когда она была довольна своими шутками. Её смех разлетелся над виноградниками, растворился в горячем воздухе, а я стояла и смотрела, и не могла вспомнить, когда в последний раз слышала что-то подобное. Смех. Просто смех. Не маскировку, не тактический приём, не способ обезоружить противника. А просто — ей было смешно. Ей было хорошо. От этого смеха внутри меня, каждый чёртов раз, что-то дрогнуло — то самое, что я считала умершим, выжженным, уничтоженным навсегда. Елена — Ладно, — сказала Елена, вытирая выступившие от смеха слёзы. — Идём уже. А то так и будем тут стоять до вечера.       Она шагнула вперёд, и я — за ней. Не потому, что она указала направление. Не потому, что так было нужно. А потому, что идти рядом с ней казалось единственно правильным. Естественным. Как дышать. Как биться сердцу.       Дорога тянулась перед нами бесконечной лентой, асфальт дрожал от жары, и в этой дрожи растворялись очертания предметов, делая мир зыбким, ненадёжным, почти нереальным. Виноградники по обе стороны трассы уходили к горизонту, застыв в знойном мареве, и казалось, что мы идём сквозь один из тех снов, где время течёт иначе — медленнее, тягучее, позволяя рассмотреть каждую деталь. Или в какой-то скучной симуляции, в которой единственным героем, который может вывести игрока в реальность, была она.       В последний раз оглянувшись на наш мёртвый «Пежо», прогоняя чувство, что я оставляла что-то важное позади, я продолжала идти и смотреть на её спину, куда угодно, лишь бы не назад. На жилетку, которая, казалось, весила больше, чем весь её багаж. На рюкзак, который она перекинула через плечо. На то, как её тень падает на асфальт — длинная, узкая, и моя тень почти касается её, но не сливается, остаётся отдельной. Как и мы. Две тени на одной дороге. Рядом, но не вместе. И эта дорога вперёд почему-то ощущалась такой неправильной, ошибочной, что с каждым шагом хотелось сбросить с себя всё и побежать обратно к машине. К последнему свидетелю моей прошлой жизни, которая растворилась ровно сто двадцать шесть часов назад. Но я продолжала идти и смотреть на её спину. Не потому что анализировала. Не потому что оценивала угрозу. А потому что... потому что если я перестану смотреть — она может исчезнуть. Как и всё, что у меня когда-то было.

***

      Асфальт тянулся под ногами бесконечной лентой, и казалось, у этого пути нет ни начала, ни конца — только мы, жара и дорога, уходящая за горизонт. Синоптики, как всегда, без зазрения совести солгали, пообещав, что столбик термометра не поднимется выше восемнадцати. Наглая ложь, в которой я убеждалась с каждым шагом. Под палящим солнцем было никак не меньше тридцати, а от асфальта поднимался такой жар, что он, казалось, плавился, превращаясь в текучую, зыбкую поверхность, по которой ступать было всё равно что идти по раскалённой сковороде. Воздух дрожал, и в этой дрожи растворялись очертания предметов, делая мир вокруг ненадёжным, почти нереальным.       Мы шли уже больше часа, может, двух — я сбилась со счёта, что само по себе было ещё одним тревожным знаком, потому что раньше я никогда не сбивалась. Ни в чём. Никогда. Виноградники всё так же тянулись по обе стороны трассы, зелёные ряды упрямо глотали горизонт, создавая иллюзию, что мы стоим на месте, а движется только воздух вокруг, тяжёлый, липкий, наполненный запахами нагретой земли, молодой листвы и чего-то ещё, чему я не могла подобрать названия. Дорога казалась издевательски прямой — будто кто-то специально проложил её так, чтобы отнимать последние силы, испытывать на прочность, заставлять признать то, что я не хотела признавать даже перед лицом смерти.       Моё тело, привыкшее к экстремальным нагрузкам, начало сдавать. Не сразу. Не резко. Сначала это была только лёгкая отдышка, которую я списала на жару. Потом — тяжесть в ногах, которую я объяснила долгой дорогой. Потом — пульсация в висках, которую я проигнорировала, потому что игнорирование было моей профессией задолго до того, как я научилась жить среди людей. Но система врала. Или я врала себе. Потому что следующей пришла дрожь.       Сначала я подумала — ветер. Но ветра не было. Воздух стоял плотный, неподвижный, как желе. Потом решила — усталость. Но усталость я знала, она была предсказуемой, лишь в моменты смерти и регенерации. Это было другое. Холод поднимался откуда-то изнутри, из тех глубин, которые не были подвластны никаким погодным условиям. Он начинался в позвоночнике — тонкой, ледяной нитью — и расходился по рёбрам, по рукам, по кончикам пальцев, которые вдруг перестали слушаться. Я сжала их в кулак, приказывая застыть, приказывая вернуть контроль. Они не слушались. Они дрожали.       Первая волна. Короткая. Я подавила её, как подавляла всё остальное — волевым усилием, мысленным приказом, сжатием челюсти до скрежета. Система перезагрузилась. Я снова стала ровной, как линия горизонта. Но где-то глубоко, там, где заканчивался контроль, начиналась паника. Потому что раньше я не дрожала. Никогда. Даже когда меня топили в ледяной воде. Даже когда резали без наркоза. Даже когда я умирала. А теперь — дрожала. От жары. От слабости. От того, что тело, которое никогда не подводило, вдруг стало чужим.       Елена шла впереди, её жилетка цвета хаки мелькала среди виноградников, как маяк. Она что-то говорила — я слышала звуки, но не разбирала слов. Голос её казался далёким, приглушённым, будто между нами выросла стена. Я смотрела на её спину, на то, как ровно она дышит, как легко идёт, как её тень скользит по асфальту — и вдруг поняла, что отстаю. Не специально. Просто ноги стали ватными, а каждый следующий шаг требовал усилия, которого у меня, кажется, больше не было. Я чувствовала это с каждым вдохом, с каждым ударом сердца, которое, казалось, билось чаще, чем должно было. Моё тело всегда было машиной — идеально отлаженным механизмом, не знающим износа, не поддающимся усталости, не признающим слабости. Вечный двигатель, который работал без остановки десятилетиями, не требуя ремонта, не нуждаясь в передышке. Но сейчас… сейчас каждая клетка будто сопротивлялась. Не бунтовала — просто отказывалась подчиняться с прежней готовностью.       В голове вспыхнуло воспоминание о том, как пули вошли в меня тогда, на испанской трассе. Три пули. Я помнила каждую: траекторию, калибр, угол входа. Лёгкое, живот, горло. Смертельные ранения для любого, кто не был тем, кем была я. Они вышли так же быстро, как и вошли, и раны затянулись на глазах, оставив после себя только свежие шрамы, которые уже слились с той уродливой картой, что я носила на теле. Но теперь, с каждым шагом, в животе и на затылке что-то неприятно давило. Не боль — я знала боль, она была моей постоянной спутницей с сорок третьего. Это было другое. Словно внутри, под кожей, осталось тяжёлое присутствие металла. Его фантом. Давление, которое не проходило. И ещё немного жгло — так, будто раны не затягивались, даже когда уже зажили.       Вторая волна накатила через пять минут. Я уже сбилась со счёта с этим волнам — они приходили без предупреждения, без ритма, без логики. Сначала жар поднимался откуда-то из груди, растекался по венам, заставлял кожу гореть, будто под ней разлили расплавленный металл. А потом — резко — всё обрывалось. И на смену жару приходил холод. Глубокий, костный, высасывающий силы. Меня трясло изнутри так, что я боялась — Елена заметит. Заметит, как подрагивают мои пальцы. Как побелели костяшки, вцепившиеся в лямку рюкзака. Как я дышу — слишком часто, слишком поверхностно, не экономно, как учили, а по-человечески, жадно, будто воздуха не хватает.       Я вытирала лоб ладонью и чувствовала, как пальцы становятся мокрыми. Пот стекал по вискам, по спине, по груди, и я не могла это контролировать. Я старалась держать спину прямо, плечи расправленными, шаг ровным — как учили, как привыкла, как делала всегда. Но чувствовала: плечи вскоре опустились, спина не держала привычной выправки, а глаза, эти предательские глаза, выдавали больше, чем я хотела. Я не могла позволить себе выглядеть слабой. Не перед ней. Не сейчас. Не после всего. Но лицо держалось. Оно всегда держалось. Это было единственное, что я умела безупречно — прятать. Прятать боль, прятать слабость, прятать то, что делает тебя уязвимым. Сейчас я прятала дрожь. Прятала холод, который разъедал меня изнутри. Прятала страх перед тем, что она обернётся и увидит. Увидит, что я не та, кем была. Что я ломаюсь. Что я боюсь не выстрела, не погони, а того, что не смогу идти дальше. Рядом с ней. Что я стану бесполезной напарницей.       "Что со мной происходит?" — мысль свербела под черепом, как заноза, которую нельзя вытащить, нельзя игнорировать, можно только терпеть, сжимая зубы и делая вид, что её нет. "Я становлюсь слабее? Я буду вечной, но с каждым годом — слабее? Это новая реальность? Побочный эффект? Какая-то злая шутка?"       Я перебирала варианты, пытаясь найти рациональное объяснение. Регенерация после столь серьёзных ранений всегда требовала ресурсов — это я знала. Но раньше я никогда не чувствовала последствий так остро и так долго. Или чувствовала, но просто не замечала? Не позволяла себе замечать?       Эта мысль пришла неожиданно и застряла где-то под рёбрами, пульсируя в такт сердцу. Раньше я не замечала, потому что некому было заметить за мной. Потому что не было кого-то, перед кем моя бравада отчаянно рушилась.       Елена обернулась. Я заставила себя замедлить дыхание, расправить плечи, убрать дрожь туда, где её никто не увидит. Она смотрела на меня, щурясь от солнца, и в её взгляде было что-то, от чего внутри снова всё сжалось. Насмешка? Беспокойство? Вопрос? Она не спрашивала. Просто смотрела. И этого было достаточно, чтобы я собрала остатки контроля, выпрямилась, сделала шаг. Ещё один. Ещё. Елена — Бабуля! — она продолжала смотреть на меня тем взглядом , который в последнее время появлялся на её лице всё чаще. — Вас через дорогу не перевести?       В её голосе не было едкости. Только привычная колкость, за которой — я уже научилась это различать — пряталось что-то другое. Что-то, что она не озвучивала, но что чувствовалось в паузах, во взглядах, в том, как она замедляла шаг, чтобы я могла поравняться. Что-то абсолютно дружеское и человечное, что я часто замечала между Старком и Роудсом. Эла — Заткнись, — ответила я, и в моём голосе тоже не было злости, он прозвучал ровно. Я гордилась этим.       Ускорила шаг, заставляя ноги двигаться быстрее, заставляя тело подчиняться, заставляя себя не думать о том, почему мне приходится себя всё время заставлять. Дыхание снова сбилось, стало неровным, прерывистым, и, за это короткое время ходьбы, я успела возненавидеть этот звук — хриплый, не мой, чужой. Я никогда не слышала его раньше, не хотелось слышать и теперь. Холод раз за разом сменялся жаром и обратно. В затылке и спине пульсировало словно что-то живое, но система была уверенна, что опасности для тела нет. Тогда почему было так хреново? Система не знала также, как и я.       Путём упорства и раздражения на себя, мы поравнялись, и Елена бросила на меня короткий взгляд — быстрый, почти незаметный, но я его поймала. В нём было то, что она пыталась скрыть за привычной насмешкой: настороженность, тревогу, вопрос, который она не задавала, потому что знала — я не отвечу. Елена — Выдохлась уже? — спросила она, и её голос звучал легко, будто речь шла о чём-то незначительном, пустяковом. Но я слышала под этой лёгкостью напряжение — то самое, которое появлялось, когда она боялась. — Обычно ты прёшь, как танк, а сейчас тащишься, как старушка.       Я прикусила язык от её колющей правоты. Хотела ответить резко — так, как ответила бы всегда: коротко, сухо, обрывая любые попытки приблизиться к догадкам. Но слова застряли в горле. Буквально там, где сейчас пульсировало. Её глаза были слишком внимательными. Слишком обеспокоенными. И эта обеспокоенность — не профессиональная, не тактическая, а какая-то другая, личная, человеческая — делала меня уязвимой. Эла — Просто жарко, — отрезала я, отводя взгляд.       Она фыркнула, но я знала — она не поверила. Как не поверила бы и я на её месте. Елена остановилась, и я, сделав ещё пару шагов по инерции, тоже замерла, чувствуя, как внутри всё сжимается от непонятного предчувствия. Елена — Жарко? — переспросила она, и в голосе её звучало что-то новое — то, чего я не слышала раньше. Не насмешка, не вызов, не попытка задеть. Что-то тихое, почти невесомое. — Тогда почему ты дрожишь?       Чёрт, заметила!       Она сняла свою жилетку и одним движением повесила её мне на плечи. Движение было неловким, почти небрежным, будто она делала это не специально, а так, само собой. Но я чувствовала тепло, оставшееся от её тела, на своих плечах, и это тепло было таким живым, таким настоящим, что у меня перехватило дыхание. Я не ожидала этого. Не от неё. Не сейчас. Её жест был не ласковым — скорее механическим, будто она делала то, что делала всегда, хотя я знала, что это не так. В нём всё равно чувствовалась забота. Та самая, которую она раньше никогда не позволяла себе демонстрировать. Та самая, которую я сама запретила себе чувствовать ещё с 1991 года. Эла — Оставь, — сказала я тихо, протягивая руку, чтобы вернуть жилетку. Пальцы снова дрожали — еле заметно, но достаточно, чтобы я это почувствовала. Ещё один сбой. Ещё одна трещина. Елена — Да уж оставь, — отмахнулась она, и в её голосе снова появилась привычная колкость, но теперь она звучала иначе — мягче, теплее, будто это была не защита, а игра. — Идёшь ты медленнее меня, и если ты грохнешься на трассе, я тебя не потащу. Ты тяжёлая. Так что надень и не выпендривайся.       Я смотрела на неё, и внутри меня боролись две силы: та, что хотела оттолкнуть, вернуть дистанцию, спрятаться за холодом и безразличием, и та, новая, непонятная, которая шептала, что, может быть, — может быть — можно позволить себе этот маленький жест. Не благодарность, не признание, не ответ. Просто — принять. И не бежать.       Я не сняла жилетку. Не сказала спасибо. Просто отвернулась и пошла дальше, чувствуя её взгляд на своей спине, чувствуя тепло на плечах, чувствуя, как что-то во мне — то самое, что я считала мёртвым, выжженным, уничтоженным навсегда, — медленно, неохотно, но оттаивает.              Дальше мы шли молча. Дорога всё так же тянулась под ногами, жара всё так же давила на плечи, но что-то изменилось. Стало легче. Или, может быть, просто легче было признать, как сильно я устала. Или, может быть, легче было позволить себе эту усталость — здесь, рядом с ней, под этой дурацкой жилеткой, пахнущей потом, порохом и чем-то ещё, чему я не знала названия, но что теперь всегда ассоциировалось у меня с Еленой.       Так глупо, так по-человечески, но теперь это казалось единственным выходом, чтобы не сойти с ума. По крайней мере, пока мы не найдём Романофф.       Позади послышался рёв мотора. Тяжёлый, натужный, как дыхание умирающего зверя. Грузовик медленно приближался, гул его колёс разносился эхом по виноградникам, отражаясь от холмов, умножаясь, заполняя собой пространство. Я выпрямилась, заставляя плечи расправиться, спину вытянуться, лицо принять привычное выражение холодного спокойствия. Будто и не было никакой усталости. Будто я всё ещё была той идеальной машиной, которой меня создали.       Елена подняла руку — легко, уверенно, без тени сомнения. Грузовик затормозил метрах в десяти от нас, и я почувствовала, как напряжение в груди сжалось тугим узлом. Не от усталости. От предчувствия. От того, что всякий раз, когда мы вступали в контакт с внешним миром, этот мир напоминал нам, что мы здесь чужие, что нам здесь не место, что мы — мишени, и любое взаимодействие может привести к последствиям.       Елена бросила на меня взгляд — быстрый, с оттенком вызова, который я уже научилась распознавать как "доверься мне, я знаю, что делаю". Елена — Ну что, напарница, — сказала она, и в её голосе не было тревоги, только спокойная уверенность человека, который принял решение и не собирается его менять. — Хочешь отдых? Вот он, твой шанс.       Я кивнула, хотя внутри всё бурлило. Мы подошли к кабине, и я, пока Елена разговаривала с водителем, сканировала обстановку: машина старая, но на ходу; номер местный, французский; в кузове — пустые паллеты, несколько ящиков, брезент; в кабине пусто, за рулём один. Угроза минимальная. Но не нулевая.       Мужик, что остановился, был типичным дальнобойщиком: смуглый, с лицом, прожжённым солнцем; толстая золотая цепочка на шее, поблёскивающая в вырезе засаленной футболки; кофта в масляных пятнах, которую он, видимо, менял раз в сезон, не чаще; дыхание, в котором старый перегар боролся за первенство с запахом лука и проигрывал с разгромным счётом. Он улыбнулся нам так, будто только что нашёл в бардачке выигрышный лотерейный билет, и эта улыбка — слишком широкая, слишком масленая — заставила мою руку непроизвольно сжаться в кулак. Мужчина — Принцессы на дороге, да? — он распахнул дверь с таким видом, будто делал нам одолжение, за которое мы должны быть благодарны. — Подвезти?       Я обменялась взглядом с Еленой. Она лениво пожала плечами — мол, поехали, хуже уже не будет. Как бы не так. В нос сразу ударил запах табака, дешёвого одеколона и застарелого мужского пота, и что-то неприятно кольнуло под рёбрами. Я забралась в кабину первой, отделяя Елену от этого подозрительного мужика, а сама старалась занимать как можно меньше места, касаться как можно меньшего количества поверхностей, дышать как можно реже. Елена устроилась рядом, и я чувствовала тепло её плеча, почти касающегося моего, и это тепло было единственным, что удерживало меня от того, чтобы выйти и идти дальше пешком, неважно сколько.       Поначалу всё шло гладко. Мужик гнал по трассе, рассказывал какую-то бесконечную историю о том, как однажды чуть не задавил кабана, а потом плавно перешёл к рассказам, которые, мягко говоря, не относились к разделу "Путевые заметки". Я сжала челюсть так сильно, что зубы заныли. Моя рука медленно, почти лениво, потянулась к карману куртки, где лежал нож. Не потому что я планировала его использовать — по крайней мере, не сразу. А потому что прикосновение к холодной стали успокаивало, возвращало ощущение контроля, которое с каждой его фразой ускользало всё быстрее. Мужчина — Ну, девочки, — протянул он, отрывая руку от руля. Его ладонь легла на моё колено — тяжело, собственнически, с уверенностью, что это позволено по умолчанию, что это его право, что мы не посмеем возразить. От этого прикосновения моё тело, и так напряжённое до предела, словно окаменело. — У меня и спальник сзади, и термос с кофе… Можем договориться. Без денег. По-дружески.       Он бросил на нас взгляд, и в этом взгляде было всё: уверенность, что мы никуда не денемся, что мы беззащитны, что мы — добыча. Не на тех напал. Елена подала корпус вперёд, опираясь локтями о колени, и повернулась к нему. Её лицо было спокойным, почти расслабленным. Елена — А ты когда в последний раз зубы считал? — спросила она, и в её голосе не было угрозы. Только любопытство. Только лёгкий, почти небрежный интерес человека, который спрашивает, который час.       Он замешкался, глупо хихикнул, решив, что это шутка. Его рука всё ещё лежала на моём колене, и я чувствовала, как медленно, секунда за секундой, во мне нарастает что-то тёмное, тяжёлое, почти забытое. Не страх. Ненависть. Чистейшая выедающая ненависть. Перед глазами встал образ моего "любимого" мучителя. Любимого, потому что его пытки были несравнимы ни с одними, которые я испытывала за свой век.       Зола. Снова он. Всегда он.       Я знала это прикосновение. Знала его вес. Знала, как оно ощущается, когда рука ложится не туда, где нужно, а туда, где хочется. Когда пальцы сжимаются чуть сильнее, когда в этом жесте нет ничего, кроме уверенности, что твоё тело — не твоё. Что оно принадлежит тому, кто сильнее. Тому, кто может делать с ним всё, что захочет. В какой-то момент Зола перестал видеть во мне даже подопытную. Я стала просто… материалом. Образцом. Чем-то, что можно трогать, поворачивать, изучать, не спрашивая.       Воспоминание пришло через ощущение. Запах стерильной простыни под щекой. Холод металлического стола, который не прогревался, сколько бы я на нём ни лежала. И пальцы. Спокойные, методичные, безжалостные. Профессиональные. Они двигались по моему телу, не спрашивая разрешения, не задерживаясь, не торопясь. Проверяли, как заживают раны. Отмечали скорость регенерации. Фиксировали реакцию. А иногда — просто ощупывали, без всякой цели, без всякой нужды. Потому что могли. Потому что я была вещью. Потому что у вещей не спрашивают.       Воспоминание пришло не картинкой и это, признаться откровенно, меня обрадовало. Потому что встань перед глазами всё то, что было, я бы убила эту мразь сразу, не раздумывая. Но я даже не дёрнулась. Я ждала. Потому что ждать было единственным способом не сорваться. А он не стоил того, чтобы оставлять за собой следы. Елена — Я серьёзно, — продолжила Елена, и в её голосе появилась сталь. Та самая, которой были сделаны её кости, её воля, её жизнь. — Мы можем это обсудить. Выйдешь из машины — и обсудим. С переломами. Очень… открытыми. Мужчина — Ой, да ладно вам, чего сразу так… — он потянул руку к колену Елены, и это движение было последней каплей. Я уже чувствовала, как пальцы сжимают рукоять ножа, как мышцы напрягаются для удара, как мир сужается до одной точки — его руки, его ладони, его жирных пальцев, которые сейчас коснутся её.       Но он не коснулся. Его рука замерла в сантиметре от её колена и медленно, очень медленно, опустилась, потому что он увидел. Увидел что-то такое, от чего его уверенность испарилась, как капля воды на раскалённой сковороде. Мужчина сглотнул, и я услышала, как хрустнул его кадык. Я не видела лица Елены, просто не могла на неё смотреть. От ненавистного запаха лаборатории под носом, перед глазами стояла пелена чистого, выедающего нутро, гнева. Всё что я могла, это испытывать непонятное желание сжаться до состояния атома и раствориться в воздухе. Исчезнуть. Больше никогда не существовать, не вспоминать и не чувствовать. Но я не могла оставить её тут. Не потому что её некому защитить. Потому что её будет некому остановить. Мужчина — Эй, ну чего вы такие несговорчивые, — залепетал он, и его голос стал выше, тоньше, почти жалким. — Девчонки, нужно проще быть…       Его рука снова легла на моё колено. Может, от досады. Может, от тупой самонадеянности Может, потому что он не умел думать и делать два дела одновременно. Мне было всё равно. Я дождалась, когда пальцы сомкнутся на ткани моих джинсов, и вонзила лезвие ему в тыльную сторону ладони. Неглубоко — ровно настолько, чтобы он почувствовал. Чтобы запомнил. Чтобы больше никогда, если доживёт, не тянул руки к чужим женщинам.       Он заорал. Коротко, сдавленно, а потом перешёл на визг, потому что я не сдержалась и вогнала лезвие глубже, и крик застрял у него в горле, превратившись в булькающий, скулящий звук. Кровь брызнула на мои джинсы, задевая чуть приборную панель. Кровь тёмная, густая, липкая. Я смотрела на неё и чувствовала, как внутри что-то успокаивается. Как будто этот маленький, контролируемый акт насилия возвращал мне контроль над тем, что происходило вокруг. И надо мной.       Елена не стала ждать, пока он придёт в себя. Она развернулась и ударила его локтем в висок — коротко, точно, без замаха, как, вероятно, учили в Красной Комнате. Он завалился на бок, и гудок, придавленный его толстым пузом, прозвучал в унисон с его стоном. Он попытался схватить Елену, но она уже вцепилась ему в ухо, и я видела, как её пальцы сжимаются, как ногти впиваются в кожу, как его голова дёргается, пытаясь вырваться.       Машина вильнула, затормозила, остановилась у обочины. Елена вылетела из кабины первой, я за ней следом, чувствуя, как кровь пульсирует в висках, как адреналин кипит в крови, как тело, которое минуту назад было тяжёлым и неповоротливым, снова стало лёгким, быстрым, смертоносным.       Елена стояла и вытирала руку о штанину — спокойно, буднично, как будто ничего особенного не произошло. Как будто выбить несколько зубов мужику, который решил, что девушки на трассе — это его законная добыча, было самым обычным делом. Может, для неё так и было. Для меня — тоже. Но что-то в этом было новое. Что-то, чего я не чувствовала раньше, когда убивала, калечила, уничтожала. Мы делали это вместе. И это "вместе" меняло всё. Эла — За счёт заведения, гандон! — крикнула я, и мой голос прозвучал громче, резче, чем я планировала. Я подняла руку, демонстрируя средний палец, и почувствовала, как кровь стекает по пальцам — его кровь, не моя. — И не звони в полицию — ты им не объяснишь, как две девчонки уложили тебя за минуту!       Большегруз стремительно удалялся от нас, оставляя после себя только клубы дорожной пыли, но даже в дорожной грязи я чувствовала себя чище, чем после рук этого мерзавца. Елена вытерла руку о штанину ещё раз, убеждаясь что стёрла эту гадость с кожи, и посмотрела на меня с удивлением, смешанным с чем-то ещё. Чему я не знала названия, но от чего стало тепло там, где секунду назад был только холод и ненависть. Елена — В следующий раз ты будешь ловить попутку, — сказала она, и в её голосе слышалась усмешка, но не злая, не колкая — скорее усталая, почти тёплая. — Я просто буду бить. Эла — В следующий раз, Белова, — ответила я, чувствуя, как уголки губ непроизвольно поднимаются вверх. Улыбка всё ещё давалась с трудом — мышцы лица будто забыли, как это делать без приказа. — Давай без попутки обойдёмся. Или хотя бы выберем того, кто умеет держать руки при себе.       Слова вышли ровными, почти безразличными. Хорошо сыгранная роль. Я уже не помнила, когда в последний раз играла так убедительно. Может, никогда. Потому что раньше не было нужды скрывать то, что не чувствуешь. А теперь чувствовала. И это чувство было липким, чужим, не моим. Оно осталось там, где его пальцы сжались на ткани джинсов. Я ненавидела себя за то, что всё ещё знала это ощущение. Знала, как долго оно держится — дольше, чем следы на коже. Дольше, чем память. Оно оставалось под веками, на языке, в горле. И не смывалось. Елена — Руки при себе. Это уж точно. А с такими руками, как у тебя, — она кивнула на мои пальцы, испачканные тёмными пятнами, которые уже начинали подсыхать, превращаясь в корку, — мы и сами справимся.       В её голосе снова появилась привычная ирония, но она звучала иначе. Тихо. Без напора. Будто Елена примеряла её, как старую одежду, которая вдруг стала тесной. Или просто не хотела пугать меня своей заботой. Я не знала. И не могла понять, почему этот вопрос вдруг стал так важен. Елена — Правда, напарница?       Её зелёные глаза смотрели на меня молча, не ожидая ответа на свой риторический вопрос. А я и не собиралась отвечать, лишь ровно кивнула, сканируя обзор по сторонам, протирая руку о штанину, будто пыталась стереть не кровь — само воспоминание. Она больше ничего не добавила. Не спросила. Не полезла с сочувствием, от которого становится только хуже. Елена ждала. Не торопила. Стояла рядом, глядя куда-то в сторону, на дорогу, на виноградники, на что угодно, только не на меня. Давала мне время. И это молчание — её молчание — было тяжелее любых слов, потому что она знала. Не спрашивая. Не объясняя. Просто знала. И от этого знания хотелось спрятаться, убежать, сделать вид, что ничего не было. Но было. И она знала. Какого чёрта она об этом догадалась?       Я выдохнула. Медленно, как учили в самом начале, когда боль становилась невыносимой, а сдаваться было нельзя. Эла — Справимся, — сказала я. Голос прозвучал ровно. Почти обычно. — Идём.       Елена кивнула. И мы пошли дальше. Не оглядываясь. Не комментируя. Просто — рядом. Её плечо почти касалось моего, и я чувствовала тепло, которое не имело ничего общего с жарой. Оно было другим. Живым. Настоящим. Я не знала, как его назвать, но знала, что не хочу, чтобы оно исчезало. Даже когда внутри снова начинало холодать.

***

      Мы прошли ещё несколько десятков метров, прежде чем Елена осмелилась задать вопрос, который, явно, вертелся у неё на языке с того самого момента, как мы вылезли из грузовика. Я смотрела на дорогу, на виноградники, на небо — куда угодно, только не на неё. Потому что если бы я посмотрела на неё, то, возможно, не смогла бы ответить. Елена — Ты как? — спросила она. Резко, будто решилась. — Ну, после... этого. — она мотнула головой назад, в сторону дороги, где остался грузовик, его вонючая кабина и его руки, которые я всё ещё чувствовала на своём колене. — Я могла бы его сама. Не нужно было... Эла — Нужно было, — перебила я. Коротко. Жёстче, чем планировала.       Она замолчала. А я не знала, как объяснить, что я не могла позволить ему коснуться моей напарницы. Что когда его рука легла на моё колено, я почувствовала не отвращение, а ярость. Не столько даже за себя, сколько за неё. Что в тот момент я была готова убить не потому, что он делал со мной. Потому, что он мог сделать это с ней. Потому что он посмел. Потому что его пальцы — эти жирные, грязные, самоуверенные пальцы — были в сантиметре от её кожи. Но я не сказала этого. Вместо этого: Эла — Я справлюсь, — сказала я. И только потом добавила, тише, почти неслышно. — Он не должен был тебя трогать.       Она не ответила. Шла рядом, глядя под ноги, и я видела, как её пальцы сжимаются и разжимаются, будто она всё ещё держала его за ухо. Будто всё ещё не отпустила. Елена — Он тебя трогал, — сказала она наконец. Глухо. Ровно. Так, что я не поняла — вопрос это или утверждение.       Я промолчала. Потому что не знала, что ответить. Потому что правда была слишком сложной, чтобы уместиться в слова. Потому что ложь была бы слишком очевидной. Она остановилась. Я — за ней. Солнце било в глаза, и я щурилась, но не отводила взгляда. Елена смотрела на меня, и в её глазах было что-то, от чего у меня внутри всё сжалось. Не жалость. Не сочувствие. Что-то другое. Тёмное. Тяжёлое. Злое. Не на меня. За меня. Елена — В следующий раз, — сказала она медленно, чеканя каждое слово, — ты не будешь решать за меня. Поняла? Мы команда. И если кого-то бить — то вместе.       Я смотрела на неё и не могла отвести взгляд. На её сжатые губы, на напряжённые скулы, на руки, которые сжимались в кулаки в карманах. Она злилась. Не на того мужика. На себя. За то, что не успела первой. За то, что позволила ему прикоснуться ко мне. За то, что не защитила. Хотя я не нуждалась в защите. Никогда не нуждалась. Но глядя в её глаза, я вдруг поняла, что иметь рядом кого-то, кто хочет защитить тебя...не так уж и плохо. Эла — Вместе, — повторила я. Не вопрос. Не ответ. Просто — слово. Которое вдруг стало значить больше любого соглашения подписанного от руки.       Она кивнула. Один раз. Резко. И пошла дальше, разглядывая не меняющиеся прованские пейзажи. Я тоже смотрела вперёд, на дорогу, на виноградники, на горизонт — туда, где не было её лица. Так было легче. Легче молчать после сказанных слов, особенно, когда ты к ним не привык. Легче притворяться, что это просто слова, а не то, что я вытаскивала из себя, слой за слоем, как вытаскивают пули, оставляя открытые раны, которые потом будут болеть ещё долго, но после них ты не будешь что-либо чувствовать.       С того момента мы прошли лишь пару шагов, а потом она толкнула меня плечом. Легко, почти невесомо — так толкают друзей, когда не хватает слов. Это, наверное, должен был быть поддерживающий жест, если бы она не сложилась пополам от боли, потому что плечо-то было то, что больное. Эла — Дура, — сказала я, и в моём голосе не было злости. Не было сухости. Лишь еле заметная усмешка от всего. От всего, что с нами случилось за последнюю неделю. От того, какой она была. И даже от того, какой я становилась рядом с ней. Пусть мне это и не нравилось.       Она шикнула, но в её глазах я увидела улыбку — ту самую, которую она прятала за колкостями, за сарказмом, за бесконечными шутками. Ту, которая делала её не агентом, не убийцей, не беглой Вдовой, а просто Еленой. Моей напарницей. Тем, кто шёл рядом, кто прикрывал спину, кто накинул на мои плечи свою жилетку, потому что заметил, как мне тяжело.       Я не сдержалась и улыбнулась шире, чем обычно. Шире, чем позволяла себе. И она, заметив это, только покачала головой и еле заметно улыбнулась в ответ. Мы пошли дальше. И это молчание — не тяжёлое, не напряжённое, не вынужденное — было тем, что я никогда раньше не испытывала. Тем, что не имело названия в моём словаре. Тем, что, возможно, называлось просто "быть рядом". И я не знала, боюсь ли я этого или уже не могу без этого. Может быть, и то, и другое. Может быть, это одно и то же.

***

      Асфальт закончился внезапно, будто дорога решила сдаться раньше нас. Виноградники расступились, выпустив нас на проселочную тропу, усыпанную мелкими камнями, которые хрустели под подошвами с неприятным, скрежещущим звуком. Солнце к полудню так и не смилостивилось, не подарило ни единого облака, ни тени, ни передышки. Воздух стоял густой, липкий, он наполнял легкие, но не давал облегчения — только тяжесть, которая с каждым шагом давила на плечи всё сильнее. Я чувствовала, как пот стекает по спине, как майка прилипает к телу, как каждый новый вдох даётся чуть труднее предыдущего.       Мы шли молча уже почти час. Или больше. Не знаю. Кажется, я понемногу мирилась с неизбежным крахом бессмертной системы. Это даже было по-своему забавно. Забавно даже то, что я и забавно, несовместимые вещи, теперь были совместимы. Цифры расчётов, ускользающие сейчас также быстро, как и мой рассудок, путались, не желали укладываться в привычную стройную систему. Я ловила себя на том, что думаю не о расстоянии, не о маршруте, не о том, сколько ещё километров осталось до ближайшего города. Я думала о том, как Елена рядом — в двух шагах, иногда в шаге от меня, когда тропа сужалась, — влияла на меня. Как её присутствие странным образом приглушало усталость. Или, может быть, просто делало её менее важной. Я не была уверена.       В руках у меня был навигатор — старый, видавший виды прибор, который я таскала с собой ещё с тех времен, когда такие вещи считались передовыми технологиями. Экран мигал, тускнел, снова загорался, будто делал последние вдохи перед тем, как отправиться в большой электронный рай. Я следила за его мучениями краем глаза и знала: конец близок. Как и всему в этой жизни, приходит время умирать. Даже технике. Даже мне когда-нибудь. Елена — Ну и что теперь? — голос Елены прозвучал хрипловато, с той ленивой ноткой, которая появляется, когда сил на полноценную колкость уже не остаётся.       Она потянулась, выставляя левую руку, прикрываясь от солнца, и я заметила, как лямка рюкзака сползла с её правого плеча, оголив полоску загорелой кожи у ключицы. Я отвела взгляд быстрее, чем успела осознать, что вообще на неё смотрела. Елена — Мы уже третий час в пути, — продолжала Елена, поправляя лямку и кидая на меня быстрый взгляд. — А ты ведёшь нас в… ад для сомелье? Потому что виноградники, конечно, красивые, пожухлые правда, ну ничего. Но я бы предпочла что-нибудь с кондиционером. Или хотя бы с тенью. Эла — Это Франция, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, как всегда. — Здесь везде виноградники. Елена — Ага, — хмыкнула она, — и только одна ты умудрилась выбрать тот, из которого не выбраться. Ещё и заброшенный.       Я пропустила её слова мимо ушей. Или попыталась. Но они зацепились где-то на границе сознания, не желая исчезать без следа.       Я обошла особенно колючий куст, ветки которого цеплялись за одежду с упрямством живого существа, не желающего отпускать добычу. С усилием протиснулась дальше, чувствуя, как острые шипы царапают предплечье. Тропа, которой, по заверению навигатора, «точно можно доверять», заканчивалась где-то в районе сломанного ограждения и старого фонаря, погнутого временем и ветрами. На фонаре сидела птица — крупная, всклокоченная, сонно щурившаяся на солнце. Она казалась единственным живым существом в округе, которое точно знало, куда держать путь, но делиться этой информацией явно не собиралось. Эла — Елена, — сказала я, останавливаясь и поворачиваясь к ней, — ты хочешь вести — веди. Только потом не жалуйся, что нас снова начнут искать. И не дрон, а уже спутник прилетит.       Она замерла на секунду, прищурилась, оценивая, шучу я или нет. Потом усмехнулась — той самой привычной усмешкой, которая раньше резала слух, а теперь звучала почти как норма. Елена — Спутник хоть не заблудится, — парировала она, закидывая выбившуюся прядь за ухо. — В отличие от тебя, капитан-картограф.       Я промолчала. Не потому, что нечего было сказать. Просто слова застряли в горле, потому что я смотрела, как она поправляет волосы, как свет падает на её лицо, и не могла оторвать взгляд. Или не хотела. Я не была уверена. Елена — Господи, Эл… — она выдохнула, оглядывая бескрайние ряды виноградника. — Серьёзно. Мы застряли в винограднике. Эла — Мы не застряли, — ответила я, с трудом возвращая голосу привычную сухость. — Я просто делаю паузу, чтобы оценить ситуацию. Елена — О, конечно. — Елена всплеснула руками, и в этом жесте было столько театральности, столько нарочитой драматичности, что я едва сдержала улыбку. — Профессиональная «оценка ситуации» от женщины, которая минут десять назад уверенно заявила, что поворот был «абсолютно точно вон там».       Она ткнула пальцем куда-то в сторону, где вместо дороги зияла дыра в сетке, а за ней угадывался чей-то курятник, покосившийся и заброшенный. Куры, если они там и были, давно сбежали, оставив после себя только запах помёта и тишину.       Я хотела чем-то парировать, но в этот момент экран в моих руках мигнул в последний раз — жалобно, как прощальный вздох, — и погас окончательно. Я остановилась, несколько мгновений смотрела на тёмное стекло, затем потрясла прибор, надеясь на чудо, которого не случится. Постучала по корпусу — тем самым жестом, который "высмеивала" в других, когда они пытались оживить технику силой. Бесполезно. Абсолютно. Иронично, что я, прожившая почти век, всё ещё иногда надеялась на чудеса, которым не место в моём мире.       Елена, заметившая мои манипуляции, обернулась и вскинула руки с таким видом, будто я лично устроила этот апокалипсис, чтобы испортить ей день. Елена — Отлично! — воскликнула она. — Просто замечательно. У тебя вся техника такая? Или только та, что нужна в критический момент?       Я вновь ничего не ответила. Просто убрала бесполезный прибор в рюкзак, стараясь двигаться медленно, спокойно, будто ничего особенного не произошло. Но внутри всё сжалось — не от злости, не от досады, а от чего-то другого. От того, что её голос, её слова, её раздражение теперь имели значение. Раньше я не замечала чужого раздражения. Или замечала, но не позволяла ему проникать внутрь. Теперь же каждое слово Елены оставляло след, и я не знала, как от этого избавиться. Елена — Серьёзно, Эла, — продолжала она, обмахиваясь рукой, хотя ветер, даже такой слабый, не спешил к нам на помощь. — Ты как-то слишком спокойно относишься к тому, что мы можем тут сдохнуть под французским солнышком. Знаешь, не самое романтичное место для похорон. Эла — Ты же знаешь, — ответила я, не оборачиваясь, — я не умру. Елена — А я да, прикинь?! — Елена усмехнулась, почти обидчиво, но слишком наигранно, чтобы быть правдой.       Я вскинула бровь, не поворачиваясь к ней и вдруг позволила себе осознать. Слова о моём бессмертии вышли спокойными, словно я говорила о чём-то обычном, житейском. Они повисли в воздухе — слишком тяжёлые, слишком откровенные для того, что я обычно говорила... Во всяком случае, так должно было быть. На самом же желе, я сказала это так просто, как будто полностью приняла этот факт, который игнорировала пятьдесят лет своего существования и ещё двадцать не могла с ним мириться. А теперь... Теперь это знание, которое уже принадлежало и Елене, казалось нормальным. Навсегда или нет? Я не знала, а система предугадывать не умела. Поэтому я просто смотрела на виноградник, который тянулся до горизонта, на лозы, сплетённые в причудливый узор, и думала о том, как странно устроен мир. Как из всех людей, которых я встречала за девяносто шесть лет, именно эта — дерзкая, неугомонная напарница — смогла сделать то, что не удавалось ни врагам, ни друзьям, ни палачам. Она заставила меня...испытывать это всё, что я испытывала. И я не знала, благодарна ей за это или ненавижу. Или и то, и другое одновременно. Эла — У тебя талант, — сказала я, и голос прозвучал ровнее, чем я ожидала, — превращать любое место в комедию. Даже кладбище.       Она фыркнула. Шагнула вперёд, всматриваясь в заросли виноградника, где старые лозы свисали до земли, сплетаясь в паутину, которая, казалось, могла удержать кого угодно. Елена — А у тебя талант, — парировала она, — превращать любую ситуацию в катастрофу. Мы уже сбились с дороги, а теперь ещё и без навигации. Браво, командир.       Солнце по-прежнему обжигало плечи, но мне вдруг стало прохладно. Не тот холод, который сменялся жаром несколько часов назад, а прохлада. Её слова… раньше они бы задели, укололи бы честь командира в моей голове, заставили сжать зубы и ответить чем-то таким, что заставило бы её замолчать надолго. Но сейчас я смотрела на её взъерошенный затылок, на то, как выбившиеся пряди прилипли к шее, на лямку рюкзака, которая снова сползла с плеча, и чувствовала только что-то тёплое, расползающееся под рёбрами. Тот самый метроном, который больше не отсчитывал. Он просто пульсировал, как второе сердце. Чёрт его знает, что это всё значило. Влияла ли на меня так регенерация? Или последнее десятилетие жизни среди людей лопнуло и давало о себе знать. Я не понимала, как это можно обозначить. Всё ещё упорно не хотела обозначать. Но чувствовала.       И, кажется, впервые за долгое время позволила себе улыбнуться больше, чем три раза за день. Не ту дежурную усмешку, которую надевала как маску. Не холодную, оценивающую полуулыбку, которую использовала, чтобы держать дистанцию. А настоящую. Лёгкую, почти неуловимую, но живую. Та, что появлялась без спроса, без контроля, без разрешения. Она заметила. Конечно заметила. Елена — И что тебя так развеселило? — спросила Елена, и её голос прозвучал острее, чем она, наверное, планировала.       Белова повернулась ко мне, прищурилась, будто искала ответ в моём лице. Я смотрела на неё — на это лицо, раскрасневшееся от жары, на эти глаза, которые сейчас казались особенно зелёными на фоне выцветшего неба, на губы, которые она то и дело облизывала, потому что от жажды пересохло во рту, — и впервые за долгое время позволила себе не прятаться. Не надевать маску. Просто быть. Эла — Ничего, — сказала я. Коротко. И улыбнулась снова. Ей.       Она моргнула. Растерялась. Я видела, как по её лицу пробежала тень — не то недоумение, не то что-то ещё, спрятанное под привычной маской шута. Она не знала, как реагировать на больше трёх моих эмоций за весь наш путь. Я её понимала. Я тоже не знала, как реагировать на себя. Елена — Ты перегрелась, — наконец пробормотала Елена, оправдывая мою улыбку, будто она была признаком болезни, а не тем, чем была на самом деле. — Нам нужен привал.       Я пожала плечами, соглашаясь. Но внутри дрогнуло — тихо, осторожно, как первый луч солнца, просачивающийся сквозь трещину в стене. Я не знала, что это. Не хотела знать. Но чувствовала, как оно растёт, заполняет пустоты, которые, как я думала, навсегда останутся пустыми.       Мы двинулись дальше. Воздух дрожал от зноя, превращая далёкие предметы в расплывчатые силуэты, лишённые чётких границ. Виноградники по обе стороны казались безжизненными — старые лозы свисали до земли, листья почти высохли, гроздья сморщились, превратившись в тёмные, сморщенные комочки. Но в их хаосе было что-то правильное. Что-то, что не требовало порядка, не стремилось к идеалу, а просто существовало — так, как получалось. И я, привыкшая к порядку в своей системе, теперь не понимала, когда это началось. Не могла отследить момент, когда её присутствие перестало быть обузой и стало… чем-то другим. Чем-то, без чего я не представляла этого пути. Эту мысль было страшно признавать даже себе. Но она была.              Вдруг Елена прищурилась, всматриваясь вдаль, и ткнула пальцем куда-то вперёд, туда, где виноградник сгущался, образуя зелёную стену, сквозь которую едва проглядывали очертания какой-то постройки. Елена — Смотри, — сказала она, и в голосе её прозвучало что-то, похожее на надежду. — Дом.       Я посмотрела туда, куда она указывала. Сначала мне показалось, что это действительно небольшой домик, притулившийся в глубине зарослей, — может быть, сторожка, может быть, чьё-то убежище, забытое временем. Но по мере того как мы подходили ближе, очертания обретали чёткость, и надежда таяла, уступая место реальности.       Никакого дома. Старый сарай — три на три, не больше, — скособоченный, как старик с подагрой, который слишком долго живёт на этом свете и никак не решается упокоиться. Доски, из которых он был сложен, почернели от времени, кое-где прогнили насквозь, крыша провалилась с одного угла, и сквозь дыру было видно бледное, выцветшее небо. Но стены ещё держались. И внутри, наверное, было прохладнее, чем снаружи. Этого уже достаточно. Елена — Вот оно, — протянула Елена, скривив губы в фирменной ухмылке, — наше пятизвёздочное шале. Прямо мечта туриста.       Я покосилась на неё. Она стояла, уперев руки в бока, и рассматривала наше новое временное убежище с таким видом, будто это был не сарай, а пятизвёздочный отель, который оказался совсем не таким, как на картинке. И в этом её разочаровании было что-то… милое. Я поймала себя на этой мысли и тут же отбросила её. Но она вернулась. Как всегда, когда дело касалось Елены. Эла — Это ещё ничего, — сказала я, осматривая ветхое строение, попутно вспоминая былые времена — Как-то раз мне пришлось провести сутки под слоем коровьего навоза.       Она резко повернулась ко мне. Её глаза расширились — сначала от непонимания, потом от удивления, потом от того, что было похоже на неверие. Елена — Чего?! — переспросила она, и в этом одном слове было столько эмоций, сколько я не вкладывала в целые монологи. Эла — В прямом смысле, — пояснила я. Буднично. Спокойно. Как будто рассказывала о походе в магазин. — Пряталась от хвоста. На ферме. Единственное место, где можно было залечь. Запах… — я сделала паузу, и уголок губ непроизвольно дрогнул, — мягко говоря, въелся надолго.       Она смотрела на меня. Долго. Вглядывалась в моё лицо, пытаясь уловить хоть намёк на шутку. Я молчала, немного гордая тем, что удивила всемогущую вдову. Наташу, в своё время, эта история позабавила, но не удивила. А с Еленой, внутри что-то — то самое, что проснулось несколько дней назад и теперь не желало засыпать, — ликовало. Потому что я видела, как меняется её лицо. Как недоумение сменяется удивлением, удивление — неверием, а неверие — тем, что было похоже на зарождающийся смех. Елена — Ты издеваешься, — пробормотала она, но уголки её губ уже дрожали, предательски выдавая то, что она пыталась скрыть. Эла — Нет, — ответила я, и в голосе, кажется, впервые за долгое время, проскользнуло что-то тёплое. — Это был лучший вариант. Никто не догадался, где я.       Она смотрела на меня ещё секунду. Две. Три. А потом её прорвало. Она запрокинула голову и рассмеялась — звонко, свободно, без оглядки. Этот смех разлетелся над виноградниками, отразился от старых лоз, поднялся к небу, которое наконец-то начало розоветь, сдаваясь перед вечерней прохладой. В нём было что-то первозданное, что-то такое, что не подчинялось правилам, не вписывалось в рамки, не просило разрешения. Он просто был. Как она сама.       Я смотрела на неё. На её запрокинутое к нему лицо, на то, как солнечный свет падает на шею, на смеющиеся глаза, которые сейчас были не оружием, не защитой, не маской, а просто — глазами. И думала о том, что, наверное, впервые за девяносто шесть лет я хочу запомнить момент. Не потому, что он важен для миссии. Не потому, что он содержит ценную информацию. А просто потому, что он — мой. Наш. И я не хочу его забывать. Эла — Ты серьёзно думаешь, что это смешно? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал строго, но чувствуя, как губы предательски дрожат, не желая подчиняться приказу. Елена — Эла, — она всё ещё смеялась, держась за живот, и в этом смехе не было ничего притворного, ничего нарочитого, — ты сама не понимаешь, как это звучит! Ты, которая всегда такая каменная, рассказываешь про коровье дерьмо, как будто про плохой курорт.       Я отвернулась, делая вид, что обиделась, хотя на самом деле просто скрывала новую улыбку, которая становилась всё шире, не желая прятаться. Её смех был заразительным — и в том, что я позволяла ему заразить себя, было что-то новое. Что-то, чему я не сопротивлялась. Впервые. Эла — Ладно, — бросила я через плечо, и в голосе, несмотря на все попытки, слышалась теплота, которую я не могла скрыть. — Значит, тебе повезло. Сегодня ночуем в апартаментах поприличнее.       Я кивнула на сарай, который в лучах заходящего солнца уже не казался таким убогим. Свет придавал его старым стенам золотистый оттенок, тени удлинялись, скрадывая провалы крыши и сгнившие доски. Всё меняется, когда на него падает правильный свет. Даже сарай. Даже я. Елена — Серьёзно? — Елена легко хмыкнула.       Она подошла к двери, лёгким движением сорвала старый замок, который, казалось, держался на честном слове и надежде, что никто не захочет входить внутрь. Дверь со скрипом поддалась — протяжным, жалобным звуком, похожим на стон умирающего животного. Внутри открылось тёмное, пыльное пространство, наполненное запахами старого дерева, сухой травы и чего-то ещё — того, что не поддавалось определению, но было не враждебным, а скорее забытым.       Я шагнула внутрь первой, давая глазам привыкнуть к полумраку. Доски потолка пропускали узкие лучи света — там, где крыша ещё держалась, — и в этих лучах танцевали пылинки, медленно оседая на земляной пол. В воздухе стояла сухая сладковатая пыль, но внутри было прохладнее, чем снаружи, и эта прохлада казалась такой желанной, такой роскошной, что я на секунду закрыла глаза, позволяя себе просто дышать. Не сканировать обстановку на предмет угроз. Не оценивать возможные пути отхода. А просто — быть. Эла — По сравнению с навозом, — добавила я тихо, открывая глаза и встречаясь с её взглядом, — это рай.       Елена рассмеялась снова — уже тише, мягче, и звук её смеха заполнил пустоту сарая, как вода заполняет пустой сосуд. Он проник в каждую трещину, в каждую щель, в каждую пустоту, о которой я не знала, пока она не появилась.       Я смотрела на неё. На то, с каким удовольствием она снимает ношу с плеч, как вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, как оглядывает наше убежище с видом человека, который видел места и похуже, но никогда не жаловался, потому что жалобы — это роскошь для тех, у кого есть выбор. А у нас выбора не было. Но в этом не было трагедии. Не сейчас. Не здесь. Не с ней.       Напряжение, которое копилось между нами, весь день — весь этот долгий, изнурительный день, — медленно таяло, как лёд под весенним солнцем. Я не знала, когда это началось. Может быть, когда я рассказала про коровье дерьмо. Может быть, когда она накинула на мои плечи свою жилетку, заметив, как мне тяжело. Может быть, раньше — настолько раньше, что я не могла отследить момент, но уже не могла отрицать результат.       Я аккуратно прислонилась спиной к прогнившей стене, проверяя, выдержит ли она мой вес. Доски застонали — тихо, протяжно, будто вздохнули вместе со мной, — но устояли. Я медленно сползла вниз, позволяя себе то, что не позволяла никогда: выдохнуть. Не контролируя глубину, не считая секунды до опасности, не готовясь к следующему рывку. Просто — выдохнуть, как уставший человек после долгой дороги. И в этот миг это действие казалось таким до смешного простым, что где-то внутри залегло тяжестью от осознания: раньше я такого не делала. Почему?       Елена, как всегда, не теряла времени. Она шарила по сараю с той жадной, почти детской любознательностью, которая, казалось, никогда не иссякала. Её движения были резкими, нетерпеливыми — руки хватались за всё, что попадалось на пути, глаза щурились в полумраке, выхватывая предмет за предметом. Ржавые банки, сломанные инструменты, пустые бутылки, рассыпавшиеся стеллажи. Мусор, хлам, то, что время превратило в прах. Она же, кажется, видела в этом не разрушение, а возможность. Елена — Вот это я понимаю, удача, — голос Елены прозвучал торжествующе.       Я подняла голову. В её руках была бутылка — запылённая, с почти стёршейся этикеткой, на которой ещё можно было разобрать цифры. 1999. Она подняла её повыше, словно демонстрируя трофей, и в тусклом свете, пробивавшемся сквозь щели, её глаза блеснули. Эла — Поистине, русская душа, — сказала я, без привычной сухости. В голосе звучала только почти усталость, почти тёплая насмешка. — Нашла то, что действительно ценно. Елена — Ага, — не моргнув, согласилась она, — и не поспоришь.       Она присела рядом, и я ощутила, как её плечо почти коснулось моего. Солнце за окном уже догорало — последние лучи золотили края досок, а в сарае стремительно темнело. Елена поднесла зажигалку к горлышку, и в неровном свете пламени керосиновой лампы, которую она зажгла моментом ранее, её лицо стало совсем другим: острые скулы, прищуренные глаза, тени, залегшие под ними. Пробка выскочила с сухим хлопком, и она сделала глоток — смелый, почти вызывающий. Елена — Нормально, — выдохнула она, и на её губах расцвела победоносная улыбка. — Пить можно.       Она протянула бутылку мне. Я медлила. Не потому, что вино могло оказаться плохим — после всего, чем нам пришлось питаться в этом путешествии, испорченное вино вряд ли могло меня убить. Дело было не в вине. Дело было в жесте. В том, с какой лёгкостью она делилась со мной этим моментом, будто мы сидели не в заброшенном сарае посреди французских виноградников, а в уютном баре где-нибудь в Париже. Будто мы были просто двумя женщинами, которые выпивают после долгого дня.       Я сделала глоток. Вино оказалось кислым, терпким, с горьковатым послевкусием — таким, которое остаётся на языке, когда пьёшь что-то, пролежавшее в темноте слишком долго. Но в этом вкусе было что-то правильное. Что-то, что не требовало объяснений.       Я вернула бутылку, и Елена сделала ещё глоток. Мы пили молча, передавая стекло из рук в руки, и это молчание не было тяжёлым. Оно было тёплым, почти домашним — таким, какое бывает между людьми, которым не нужно слов, чтобы понимать друг друга. Но я не позволяла себе думать об этом слишком долго. Привычка. Защита. Код, который я не могла переписать.              Первая бутылка опустела быстрее, чем я ожидала. И, если быть честной, опустошила её в основном я. Не потому, что хотела напиться — моё тело не знало этого состояния уже больше полувека. Просто горло обжигала жажда после десятков километров под палящим солнцем, и вино лилось в меня как вода в сухую землю. Моя регенерация, этот проклятый дар, который я носила в себе почти век, не давала алкоголю ни малейшего шанса.       Елене повезло больше. Уже после нескольких глотков её щёки порозовели, движения стали чуть свободнее, а смех — громче. Она поднялась на ноги с той лёгкой дерзкой грацией, которая появлялась у неё, видимо, в такие моменты — когда её разум был затуманен настолько, что она позволяла себе быть собой, без масок, без защиты. Елена — Ты посмотри, какой музей, — протянула она, подходя к пыльному стеллажу.       Её палец провёл по стеклу, оставляя чёткую дорожку на толстом слое пыли. Она шла вдоль полок, медленно перечисляя даты, выгравированные на бутылках, и её голос звучал почти благоговейно: Елена — Девяносто восьмой… Восемьдесят седьмой… О, да тут даже шестидесятый.       Она выпрямилась резко, будто нашла сокровище, и вытащила одну из бутылок с той же торжественностью, с какой археолог поднимает древний артефакт. Пыль взметнулась облаком, а в её руках тускло блеснуло мутное стекло. Елена — Предлагаю сыграть в игру, Снежная королева, — сказала она, и в её голосе звучал вызов, настолько уверенный, как говорит человек, который знает, что ему не откажут. Или, по крайней мере, надеется на это. Эла — Снова детские забавы? — спросила я, и мой голос прозвучал ровно, но я заметила, как уголок губ дрогнул, не желая подчиняться приказу. Елена — Ну и что, если детские? — она села рядом — ближе, чем раньше, так, что её плечо теперь касалось моего. — Поделись ещё какой-нибудь историей из своей бесконечной жизни. Например… — она повернула бутылку, чтобы я увидела цифры, — 1987 год.       Я взяла бутылку, сделала глоток. Вино оказалось сладким — слишком сладким, тягучим, как патока, и я скривилась. В тот же миг память выдернула меня из этого сарая, из этого момента, из этой тишины, где мы сидели плечом к плечу, и перенесла туда, где я не хотела бывать. Но Елена ждала. И я, кажется, уже не могла отказывать ей. Эла — Под Севастополем, — сказала я, и мой голос прозвучал глухо, будто доносился издалека. — Восемьдесят седьмой.       Елена вскинула голову, её глаза загорелись. Елена — Уже интригует.       Я усмехнулась — коротко, почти неслышно. Сейчас эта история казалась мне почти смешной. Тогда, в том году, смешного в ней было мало. Эла — Пришлось выкупить у десятилетнего мальчишки целый ящик палёной водки, — я качнула бутылкой, давая понять, что речь о таком же пойле. — Только чтобы он отстал. Елена — Ты серьёзно? — она округлила глаза, а потом рассмеялась — звонко, заразительно, запрокинув голову. — Целый ящик? У десятилетнего ребёнка? Малец из-за тебя поверил, что у его бизнеса есть будущее. Не стыдно? Эла — Он слишком громко спрашивал, кто я и зачем здесь, — ответила я, чувствуя, как уголок губ снова дрожит. — А я была под прикрытием. Слишком много лишнего внимания.       Она смеялась ещё долго, вытирая выступившие слёзы, и её смех заполнял сарай, делая его тёплым, почти живым. А я всё ещё удивлялась тому, как спокойно делилась с ней своим прожитым опытом, хотя, теоретически, она могла бы воспользоваться каждым против меня. Но я ей, чёрт возьми, доверяла. Доверяла так, как не доверяла Романофф, даже спустя годы нашего знакомства. Елена просто взяла и заставила меня хотеть рассказывать. Не отчитываться. Не объяснять. Просто — делиться. И в этом, абсолютно наивном, акте доверия, я просто была рядом с ней так, как не была ни с кем за свои проклятые годы. Даже с Оксаной. Даже с самой собой.       Мы ещё не успели допить вторую бутылку, как она снова поднялась. Пошатываясь, с той лёгкой, почти грациозной неуклюжестью, которая появлялась у неё, когда алкоголь начинал делать своё дело, она подошла к стеллажу. Прищурилась, водя пальцем по мутному стеклу, и снова издала тот же торжествующий возглас: Елена — Вот! Девятнадцать… эээ… семсят девятый!       Она повернулась ко мне, держа бутылку как знамя, и я поняла, что сейчас последует. Елена — Ну что, Снежная королева, давай, — она тряхнула бутылкой, и пыль взвилась в воздух золотистым облаком. — Расскажи, чем ты тогда занималась.       Воспоминание вновь всплыло не по приказу — само. Как картинка, которую долго прятали в тёмном ящике, а потом вдруг вытащили на свет. Я вздохнула и протянула руку, чтобы забрать у неё бутылку. Эла — Слишком многое, — произнесла я тихо. — Но в целом — пыталась делать вид, что живу обычной жизнью.              Елена скептически приподняла бровь, усаживаясь рядом так близко, что теперь не только её плечо, но и колено, упиралось в моё. Елена — Обычной? Ты? — она рассмеялась. — Звучит как анекдот.       Я проигнорировала её подколку и, открутив пробку, сделала глоток. Вино оказалось крепче, чем ожидалось, но я не подала виду. Эла — В том году я подалась в Италию, — продолжила я, чувствуя, как слова выходят медленно, будто нехотя. — Решила засесть там. Устроиться в магазин.       Я замолчала. В голове всплыли картинки: утренние рынки, запах свежего хлеба и базилика, очереди покупателей, которые смотрели на меня с надеждой и нетерпением. Я — за прилавком. Я — продаю фрукты. Это звучало настолько абсурдно, что даже сейчас, спустя десятилетия, я не могла поверить, что это было на самом деле. Эла — Смешно, да? — сказала я, не глядя на Елену. — Я — за прилавком. Продаю хлеб.       Она молчала, и в этом молчании было не осуждение, не насмешка — только ожидание. Я сделала ещё глоток. Эла — Но была одна проблема, — я усмехнулась, чувствуя, как в груди разливается что-то тёплое, почти живое. — Язык. Итальянский. Особенно эти их слова… обычные, короткие, которые звучат так же, как мат. Я их всё время путала.       Елена вскинула голову. В её глазах загорелся тот самый азарт, который я уже научилась распознавать. Елена — Подожди. Ты хочешь сказать… Эла — Да, — перебила я, чувствуя, как уголок моих губ, в который раз, предательски поднимается. — Вместо простых слов постоянно выкрикивала матерные. И, учитывая, что единственные люди, с кем я общалась — покупатели, долго меня там не держали. Уволили за «грубость».       Я замолчала. Елена смотрела на меня, и в её глазах разгоралось что-то — не смех ещё, но что-то близкое, готовое вот-вот вырваться наружу. Эла — Хотя я просто пыталась продать инжир, — закончила я, и в этот раз не смогла сдержать полноценной улыбки.       Пауза. Одна секунда. Другая. А потом Елена разразилась смехом, словно до неё только дошло. Её смех, как всегда, такой звонкий, такой свободный, что он, казалось, мог разбудить даже мёртвых. Она запрокинула голову, ударила ладонью по моему колену, и её смех разлетелся по сараю, отражаясь от стен, умножаясь, заполняя собой каждую мою пустоту. Елена — Господи, — выдохнула она сквозь смех. — Я просто представляю! Ты со своим лицом, таким безэмоциональным, и вдруг так серьёзно говоришь кому-то «купи мою…»!       Она не договорила. Снова захохотала. Я закатила глаза, уже не сдерживая улыбку — ту самую, которую раньше прятала за маской холодности, а теперь не могла спрятать, даже если бы захотела. Эла — Я тогда поняла, что Италия — не мой вариант, — сказала я, когда она немного успокоилась. — Уехала в тот же год. Вот и всё. Елена«Вот и всё»,передразнила Елена, вытирая выступившие слёзы. — Ты даже когда рассказываешь это, звучишь так, будто это вообще фигня. А я тебя уже представляю в фартушке, с корзинкой хлеба, и дети такие тащатся от твоих «ошибок».              Она смеялась до слёз, а я сидела молча, с бутылкой в руках, глядя, как её смех наполняет тесный сарай, делая его теплее, чем любой дом, в котором я когда-либо жила. И внутри меня что-то отчаянно теплело. Что-то, что я считала выжженным, уничтоженным, погребённым. Оно шевельнулось — осторожно, почти испуганно, — и я всё ещё не знала, что с ним делать. Не знала, как его назвать. Знала только, что не могу заставить его замолчать. Эла — Ты неисправима, — сказала я наконец, и мой голос прозвучал мягче, чем я планировала.       Она наклонилась ближе, хитро прищурившись, и её дыхание с лёгким запахом вина скользнуло по моему плечу. Елена — А ты… слишком серьёзная. Но не когда продаёшь инжир и говоришь fica,прыснула она. — Но знаешь что? Я впечатлена.       Я отвела взгляд. Сделала ещё один глоток. Покачала головой, надеясь, что в полумраке она не увидит моего предательского лица, которое я не могла контролировать от этих...эмоций.       Мы допили вторую бутылку, и Елена снова потянулась к стеллажу, но теперь её движения были медленнее, мягче — алкоголь делал своё дело, снимая с неё последние слои защиты. Елена — Ладно, тайм-аут, — пробормотала она, заплетаясь, — но там ещё есть шестисятый. Гони историю из шестисятых!       Она рассмеялась — уже не так громко, как раньше, а тихо, будто смех стал для неё слишком тяжёлым, чтобы выносить его наружу. Я смотрела на неё: на её раскрасневшееся лицо, на волосы, выбившиеся из пучка, на плечи, которые наконец-то расслабились. И в этом моменте — в этом тихом, почти домашнем вечере, когда она сидела рядом и смеялась, не защищаясь, не прячась, — было что-то такое, от чего у меня перехватило дыхание. Но когда она сказала «шестидесятый», в голове что-то щёлкнуло.       1960 год. Я не говорила об этом. Никогда. Даже в отчётах, даже в моменты, когда правда могла спасти мне жизнь. Это было то, что я носила в себе одна, — и, наверное, собиралась носить до конца своей бесконечной жизни. Эла — Это было в Бухаресте, — сказала я, и голос прозвучал глухо, будто доносился издалека. — 1960-й.       Я замолчала. В голове всплывали картинки: серое небо, мокрый асфальт, люди, торопящиеся под зонтиками. Дождь в тот деть шёл стеной. Капли стучали по крышам, по моей форме, стекая по лицу, задерживаясь на ресницах, мне было всё равно. Это было лишь шумом между делом, которое требовало выполнения. Цель — политик и его жена. Рядовая задача, которую я выполняла уже сотни раз. Эла — Я выследила их на глухой трассе, по дороге в аэропорт, подстроила аварию. Всё было рассчитано. Идеально. Как всегда. Но был ребёнок, — сказала я, и в моём голосе не было ни оправдания, ни просьбы о прощении. Только факт. Только то, что случилось. — Трёхлетняя девочка. Она держалась за окровавленную руку матери. Не плакала. Только смотрела.       Я замолчала. Дольше, чем нужно. Елена молчала рядом — не двигалась, не дышала, будто боялась спугнуть то, что я пыталась вытащить наружу. Эла — Я убила её, — сказала я тихо. — Не по приказу. Я приняла решение сама. В тот момент мне казалось, что так будет правильно. Что надо уничтожить проблему. Это была не ошибка, не случайность. Это был выбор. Мой выбор.       Слова выходили сухими, как пепел от моих Мальборо. В горле было ещё суше. В сарае стало тихо — даже шорохи ветра за стеной замерли, будто природа тоже ждала, что я скажу дальше. Но дальше ничего не было. Только тишина. И Елена рядом. Я не смотрела на неё. Не могла. Я ждала — чего? Угрозы? Презрения? Отвращения? Может быть, что теперь она точно встанет и уйдёт, и это будет правильно, и я наконец перестану ждать того, что не должно случиться. Но она не уходила. Она сидела рядом. Молчала. И в этом молчании было что-то, чего я совсем не ожидала.       Её палец медленно провёл линию по пыли на земле — одну, другую, третью. А потом она размазала их, будто стирала что-то, что не должно было остаться. Когда она заговорила, её голос был тихим — почти шёпотом, но в нём не было ни осуждения, ни жалости. Только то, что я не решалась назвать даже про себя. Елена — Это ужасно, — сказала она. — Ты ужасна.       Пауза. Я чувствовала, как воздух становится плотным, почти осязаемым. Елена — Но ты не одна.       Внутри сжалось. Не от облегчения — облегчения не было. От того, что она приняла эту тяжесть. Не сняла с меня — просто взяла. И это было тяжелее, чем любой груз, который я носила в себе десятилетиями. Елена — Мы выживали, — добавила она тихо, и в её голосе не было снисхождения. Было признание. Признание того, что у неё тоже есть страницы, которые она не перечитывает. Что мы обе делали вещи, которые нельзя оправдать. Что мы обе выживали.       Я смотрела на неё, и впервые за долгое время слова не приходили. Не потому, что нечего было сказать, а потому, что слишком многое хотело вырваться наружу, и я не знала, как это остановить. Не знала, как заставить себя снова стать той, кем была.       Пламя в лампе дрогнуло — будто не выдержало внезапно повисшей тишины. Воздух между нами стал плотным, почти живым, и я чувствовала, как время замедляется, как каждый вдох растягивается в бесконечность, как мир сужается до этой точки — до неё и меня.       Она придвинулась ближе. Медленно. Неуверенно. Не так, как делала раньше — с вызовом, с напором, с той бесконечной энергией, которая была её защитой. А так, как подходят к раненому зверю — осторожно, боясь спугнуть. Её рука нашла мою. Пальцы были тёплыми, чуть дрожащими, и в этом дрожании было что-то, от чего у меня перехватило дыхание.       Я не отдёрнула руку. Не потому, что не могла — я могла. Всегда могла. А потому, что не хотела. Впервые за девяносто шесть лет я не хотела убирать руку. Не хотела закрываться. Не хотела быть той, кем меня сделали. Её ладонь согревала мою — такую холодную, такую чужую, такую не привыкшую к теплу. Я чувствовала, как её пульс бьётся в такт моему. Елена — Эла, — её голос был тихим, почти невесомым, будто она боялась, что я рассыплюсь от звука собственного имени. — Всё не зря. Понимаешь? Даже если не видишь в этом смысла сейчас. Всё не зря.       Мне хотелось возразить. Сказать, что это ложь, что некоторые вещи нельзя искупить, что память всё равно просачивается сквозь стены, что те дети, которых я убила, не вернутся, сколько бы я ни пыталась делать вид, что стала другой. Но слова не шли. Её голос был слишком живым. Её рука — слишком тёплой. Елена — Когда-нибудь ты сможешь не вспоминать это с болью, — продолжала она, и в её голосе не было жалости. Была уверенность. Та самая, которую она, кажется, нашла где-то в себе, пока я училась заново дышать. — Не потому, что забудешь. А потому что научишься дышать дальше.       Я опустила взгляд. Чувствовала, как в груди что-то шевелится — едва заметно, как первый луч солнца, просачивающийся сквозь трещину в стене. И эта трещина росла. Неумолимо. Непрошено. И я не знала, как её заклеить. Эла — Я не знаю, как это делать, — неровно прошептала я.              Елена чуть улыбнулась — устало, но по-настоящему. В её глазах, в этом тусклом свете, отражалось что-то такое, что я не могла назвать, но чувствовала всем телом. Я чувствовала. Елена — Никто не знает, — сказала она. — Просто продолжаем идти дальше.       Мы сидели в тишине. За стеной снова трещали ветви, лампа лениво тянула тень по земле, и мир будто сузился до этой точки — два человека, немного тепла, и странное чувство, что эта ночь не убьёт.       Я всё ещё чувствовала её руку в своей. Тёплую. Живую. Такую непохожую на всё, что я знала. И в этом прикосновении было что-то, что я не могла объяснить. Не могла проанализировать. Не могла контролировать.       Раньше я думала, что контроль — это всё. Что если я перестану контролировать каждое движение, каждое слово, каждое чувство, я рассыплюсь. Что броня, которую я носила десятилетиями, — это единственное, что держит меня в форме. Что без неё я стану никем. Осколками. Прахом.       Но сейчас, сидя в этом сарае, с её рукой в своей, я чувствовала, как броня трескается. Не от удара — от тепла. От того, что кто-то смотрит на меня не как на оружие, не как на угрозу, не как на проблему. А просто — как на человека. Который устал. Который сделал ужасные вещи. Который всё ещё здесь. fica - в итальянском языке это вульгарное сленговое выражение, обозначающее женские половые органы. скарб - пожитки.
7 Нравится 34 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (4)