***
🎶 Lament (Jacaszek)
Ему было пять лет, когда он впервые увидел, как отец ударил мать. Она упала на пол, закрыла лицо руками, а Джисон сидел в углу комнаты, сжимал плюшевого медведя и смотрел. Смотрел, как мать поднимается, вытирает кровь с разбитой губы и улыбается ему. — Всё хорошо, Джи, — сказала она. — Папа просто устал на работе. Да, он кивнул. Ему было пять, но он уже знал: нельзя верить тому, что говорят взрослые. В шесть лет он научился готовить. Яичницу, макароны, суп из пакетика. Мать всё чаще лежала в постели, смотрела в потолок и не двигалась. Джисон приносил ей еду, воду, таблетки. Она не ела, не пила. Только смотрела в потолок и иногда шептала: «Прости, прости, прости». Мальчик не знал, зачем она просит прощения. Он думал, что это она у него. За то, что не может защитить. За то, что не уходит. За то, что оставляет его одного с этим человеком, который по ночам становится чудовищем. В семь лет мать умерла. Официально — от сердечного приступа. Неофициально — от того, что не выдержала. Джисон стоял у гроба, сжимал край деревянной крышки и не мог заплакать. Внутри ничего не было, даже малейшей частички любви к ней. — Бедный мальчик, — шептали соседки. — Сирота. — У него есть отец, — напоминала тётя Миён. — Отец, — соседки переглядывались. — Тот, кто её… Да какой из него отец. Отец на похороны не явился. Он сидел дома, пил и смотрел телевизор. Через месяц сотрудники опеки забрали Джисона из квартиры, которая пахла перегаром и алкоголем. — Пойдём, мальчик, — сказала женщина в строгом костюме, беря его за руку. — Теперь ты будешь жить в другом месте. — А папа? — спросил Джисон. — Папа больше не может о тебе заботиться. Джисон обернулся. Отец стоял в дверях, держался за косяк, смотрел на него мутными глазами. Но ничего не сказал. И Джисон ничего не сказал. И больше никогда не видел отца. Детдом встретил его ужасным запахом хлорки, и, как не странно, сырости. Джисон ненавидел этот запах всю жизнь. Он стоял в коридоре, сжимая в руках маленький рюкзак, там были: сменные трусы, майка, потрёпанный медведь — и смотрел на других детей. Они были чужими. Все чужие. — Это Джисон, — сказала воспитательница, тётя Кей. — Будьте с ним хороши. — Какой худой, — заметила другая воспитательница. — Есть вообще умеет? Есть не хотелось. Есть вообще ничего не хотелось. Но Джисон умел, на этом хорошо. Первые полгода он плакал по ночам. Тихо, в подушку, чтобы никто не слышал. Плакал от страха, от одиночества, от того, что не понимал, почему мама умерла, почему папа остался, почему его привезли сюда, к чужим людям, в чужое место, где пахло не домом, а больницей. — Ты чего ревёшь? — спросил его однажды мальчишка из старшей группы. Ему было лет десять, он был выше, шире, злее. — Отстань, — прошептал Джисон, вытирая слёзы. — Слабак, — мальчишка пнул его ногой. — Не ной. В детдоме свои законы. Сильные выживают, слабые — нет. Джисон был слабым. Его били — старшие, сверстники, даже младшие, когда понимали, что он не даст сдачи. Отбирали еду, прятали вещи, толкали в коридорах, обзывали. Джисон терпел. Он не жаловался воспитателям, ведь жаловаться было хуже, чем терпеть. После жалобы били сильнее. Еще он научился быть незаметным. Серым, как стены. Не выделялся, не спорил, не привлекал внимания. Ходил в школу, учился, потому что надо. Не было сил на хорошие оценки, но и на плохие не было. Так, середина. Никто. В восемь лет его впервые избили сильно. Четверо старших мальчишек зажали его в углу спортзала, после того как кто-то сказал, что он слишком долго смотрел на их территорию. — Ты чей? — спросил один, толкая его в грудь. — Ничей, — ответил Джисон. — Ничей — значит, наш. Они били его несколько минут. Руками, ногами. Джисон свернулся в клубок, закрыл голову руками, старался не кричать. Кричать было нельзя, крик привлекал других, а другие могли присоединиться. — Хватит, — сказал голос откуда-то сверху. Джисон убрал руки от лица. Над ним стоял парень. Высокий, старше, с острыми скулами и тёмными глазами. — Тебе чего? — спросил один из мальчишек. — Отвалите, — сказал парень, даже не повышая голоса. Мальчишки отошли. Ушли. Джисон не понимал, как — этот парень был один, их четверо. Но они ушли. — Вставай, — тот протянул руку. — Как тебя зовут? — Поднимая с пола, спросил он. — Джисон, — прошептал он, вытирая кровь с разбитой губы. — Джисон, — парень произнёс его имя медленно, пробуя на вкус. — Я Сокджин. Запомни. Ха, Джисон запомнил. Навсегда. Сокджину было пятнадцать, Джисону — восемь. В детдоме это были две разные вселенные. Старшие не общались с младшими, если только не хотели их использовать, то есть, заставить убирать, воровать, или что похуже. Но Сокджин был другим. Он не заставлял, не просил, не угрожал. Он просто… был рядом. — Ты почему такой худой? — спросил Сокджин, когда они впервые пообедали вместе в столовой. — Не знаю, — ответил Джисон. — Ешь, — Сокджин положил ему на тарелку свой кусок хлеба. — Надо есть, чтобы вырасти сильным. — Зачем мне быть сильным? — Чтобы никто не смел тебя бить, — Сокджин посмотрел на него. — Как сегодня. — А ты сильный? — Достаточно, — Сокджин усмехнулся. — Чтобы защищать таких, как ты. Джисон не знал, что значит «таких, как ты». Слабых? Ничейных? Он не спрашивал. Просто ел хлеб, который ему дали. Просто чувствовал, как внутри, где-то глубоко, появляется что-то тёплое. От того, что кто-то есть. Они стали почти неразлучны. Насколько это возможно в детдоме, где старшие и младшие живут на разных этажах. Джисон ждал Сокджина в коридоре, когда тот выходил из класса. Сокджин сидел рядом в столовой. Иногда, когда никого не было, они разговаривали. — Я уйду отсюда, когда мне исполнится восемнадцать, — говорил Сокджин, глядя в потолок. — Уеду в большой город. Буду работать, заработаю деньги. — А я? — спрашивал Джисон. — А ты жди, — Сокджин трепал его по голове. — Я за тобой вернусь. — Обещаешь? — Обещаю. Сокджин был единственным, кто смотрел на Джисона не как на вещь, не как на мусор, не как на пустое место. Он смотрел на него как на человека. Как на того, кто важен. Как на… младшего брата. Или больше. Всё изменилось, когда Джисону исполнилось десять. Он уже не был маленьким. Он вытянулся, стал выше, хотя всё такой же худой, с огромными карими глазами и острыми ключицами, которые выпирали из-под дешёвой футболки. Он уже знал, что такое голод, холод, одиночество. Он уже перестал ждать, что кто-то его спасёт. Кроме Сокджина. Сокджин в свои семнадцать был другим. Он стал выше, шире в плечах, голос стал низким, почти мужским. Он готовился к выпуску, через несколько месяцев ему исполнялось восемнадцать, и он должен был покинуть детдом. Джисон боялся этого дня. Каждый вечер, ложась спать, он думал: «А что, если он не вернётся? Что, если он забудет? Что, если я останусь здесь один, с этими людьми, которые бьют меня за то, что я дышу?» — Не бойся, — говорил Сокджин, как будто читал его мысли. — Я вернусь. Я обещал. — А когда? — Скоро. Я должен устроиться, найти работу, снять квартиру. А потом я приеду за тобой. — А можно я с тобой сейчас? — Джисон смотрел на него снизу вверх, в его глазах была надежда. Та самая, которая умирала каждый день и воскресала, когда он видел Сокджина. — Нельзя, — Сокджин покачал головой. — Ты ещё маленький. Со мной не разрешат. — Но я буду слушаться. — Я знаю. — Сокджин взял его за руку, сжал пальцы. — Поэтому я и вернусь. Ты — единственный, кто меня понимает. Мы с тобой — особенные. Никто нас не поймёт. — Никто, — повторил Джисон, как молитву. Первое прикосновение случилось в тот же год. Они сидели на крыше — их тайном месте, куда никто не лазил. Закат был розовым, как вата. Сокджин курил сигарету, украденную у воспитателя, и смотрел на горизонт. Джисон сидел рядом, смотрел на Сокджина. — Знаешь, Джи, — сказал Сокджин, щурясь от дыма. — Я люблю тебя. — Я тебя тоже, — ответил Джисон, думая, что это как «ты мой друг» и «ты хороший». — Нет, — Сокджин повернулся к нему. — Не так. Я люблю тебя по-настоящему. Как мужчина может любить женщину. Джисон смотрел на него, не понимая. Ему было десять. Он не знал, что такое «как мужчина может любить женщину». Он вообще не знал, что такое любовь, кроме той, что показывали по телевизору, где люди целовались и говорили «я без тебя не могу». — Ты же хочешь, чтобы я тебя любил? — спросил Сокджин. — Хочу, — прошептал Джисон. — Тогда не бойся. Это нормально. Сокджин поцеловал его. Сначала в щёку. Потом в другую. Потом в губы, быстро, почти невесомо, как будто ничего не произошло. Джисон сидел, прижав руки к губам, и чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле. — Теперь ты мой, — сказал Сокджин, улыбаясь. — Никому не говори. Это наш секрет. Джисон кивнул. Он умел хранить секреты. После этого прикосновения стали чаще. Рука на плече, на спине, на затылке. Поцелуи в губы, дольше, глубже. Сокджин говорил, что так делают все, кто любят друг друга. Что это взрослая любовь. Что Джисон должен быть благодарен, потому что Сокджин мог выбрать кого-то другого, но выбрал его. — Ты особенный, — шептал Сокджин, касаясь его щеки. — Я никого так не любил, как тебя. Сокджин ушёл из детдома, когда ему исполнилось восемнадцать, Джисону — одиннадцать. — Я вернусь, — сказал Сокджин на прощание, стоя на пороге с сумкой в руке. — Жди меня. — Я буду ждать, — ответил Джисон, сжимая его руку. — Всегда. — Никому не рассказывай про нас. Это наш секрет. — Обещаю. — Поцелуй меня на прощание. Джисон поцеловал. Сокджин ответил — глубоко, требовательно, как взрослый. Как мужчина, который прощается с любимой женщиной. — Я люблю тебя, — сказал Сокджин. — Я тебя тоже, — прошептал Джисон. Последующие два года стали адом. Без Сокджина у Джисона не было защиты. Дети, которые когда-то боялись трогать его, теперь издевались открыто. Толкали, били, обзывали. Воспитатели не замечали или делали вид. — Эй, Сокджинов мальчик, — кричали ему вслед. — Где твой дружок? Забыл тебя? Бросил? Джисон молчал. Он обещал Сокджину хранить секрет. Он не мог рассказать про поцелуи, про «ты особенный», про «ты мой». Эти слова стали его проклятием. Но он никогда и не жаловался. Даже когда его били, даже когда отбирали еду, даже когда заставляли делать то, чего он не хотел. Он терпел и ждал. Ждал, когда Сокджин вернётся. В тринадцать лет его отправили в приют для трудных подростков. Он не был трудным, просто был молчаливым. Но его считали проблемным, потому что он не вписывался, не общался, не улыбался. Психологи пытались с ним работать, но Джисон молчал. Не потому что не хотел говорить, а потому что не знал, как и зачем. — Ты не хочешь мне рассказать, что с тобой случилось? — спрашивала одна из них, молодая, с добрыми глазами. — Нет, — отвечал Джисон. — Почему? — Потому что я не помню. Это была ложь. Он помнил всё. Каждое прикосновение Сокджина. Каждый поцелуй. Каждое «ты мой». Он помнил и ненавидел себя за это. Потому что даже после всего он продолжал ждать. Он не мог перестать ждать. В четырнадцать лет, когда его перевели в другую школу-интернат, он уже почти не надеялся. Сокджин не вернулся. Прошло три года. Ни звонка, ни письма, ни весточки. Джисон начал думать, что Сокджин забыл. Что всё это — «я вернусь», «ты особенный», «я люблю тебя» — было просто словами. Красивыми, пустыми словами, которые говорят, чтобы получить то, что хотят. Он начал курить. Потом пробовать лёгкие наркотики. Деньги на это добывал как мог: работал в подсобке, воровал, подрабатывал там, где не спрашивали документов. — Ты себя губишь, — сказал ему однажды психолог, старый, усталый мужчина, который видел таких, как Джисон, сотни. — А что мне ещё остаётся? — ответил Джисон. Психолог не нашёлся, что сказать. К удивлению Сокджин вернулся, когда Джисон уже перестал ждать. Ему было четырнадцать, почти пятнадцать, и он сидел на скамейке у входа в интернат, курил, смотрел на пустую дорогу. Чёрный «Мерседес» остановился напротив. Из него вышел высокий, широкоплечий парень, красивый, уверенный, в дорогом пальто, с золотыми часами на руке. — Джисон, — сказал он. — Сокджин, — выдохнул Джисон, роняя сигарету. Сокджин подошёл, взял его лицо в ладони, посмотрел в глаза. — Я вернулся, — сказал он. — Как и обещал. — Я думал, ты забыл. — Разве я могу тебя забыть? — Сокджин улыбнулся. — Ты — моё всё. Он поцеловал его прямо там, при всех, не обращая внимания на прохожих, на охранника, который курил у входа. Глубоко, требовательно, как тогда, на прощание. — Ты вырос, — сказал он, отстраняясь. — Снова похудел. Но глаза все те же. — Я ждал, — прошептал Джисон, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. — Я всё это время ждал. — Теперь не надо, — Сокджин взял его за руку. — Я здесь. Я заберу тебя. Джисон смотрел на него, на его красивую улыбку, на тёплые глаза, и верил. Как тогда, в детстве. Как всегда. Потому что Сокджин был единственным, кто дал ему надежду. И Джисон цеплялся за эту надежду, как утопающий за соломинку. Даже когда надежда уже давно превратилась в яд. Он не знал, что Сокджину было двадцать два. Не знал, что те четыре года, пока его не было, Сокджин строил бизнес — грязный, опасный, на грани. Он сел в чёрный «Мерседес», пристегнул ремень, посмотрел в окно на интернат, который ненавидел, и почувствовал, как внутри, где-то глубоко, распускается цветок. Тот самый, который он поливал верой все эти годы. Тот самый, который должен был зацвести, когда Сокджин вернётся. И не знал, что цветок этот — ядовитый. Сокджин привёз его в квартиру — большую, светлую, с панорамными окнами и дорогой мебелью. — Нравится? — спросил он, разводя руками. — Очень, — ответил Джисон, оглядываясь. — Это всё твоё. Всё, что ты видишь, — твоё. Я купил эту квартиру для нас. — Для нас? — Джисон посмотрел на него. — Для нас, — Сокджин подошёл, обнял, поцеловал в макушку. — Мы теперь будем жить вместе. Ты и я. Навсегда. — Навсегда, — повторил Джисон, утыкаясь носом в его плечо. Он чувствовал запах дорогого парфюма, чувствовал тепло чужого тела и верил, что это — дом. Что это — любовь. Что это — навсегда. Четыре года, проведённые в этой квартире, стали для Джисона и раем, и адом. Поначалу всё было хорошо. Сокджин заботился о нём — покупал одежду, еду, следил, чтобы Джисон не пропускал занятия. Он настоял, чтобы Джисон закончил школу экстерном. Нанимал репетиторов, ходил на родительские собрания, хотя никто не называл его родителем. — Ты должен учиться, — говорил он. — Чтобы поступить в университет. Чтобы стать кем-то. — А ты? — спрашивал Джисон. — Ты ведь тоже не учился. — Я — другое дело. Я — самоучка. А ты — умный, способный. Ты должен добиться успеха. Джисон старался. Учился, сдавал экзамены, получал хорошие оценки. Сокджин хвалил его, гладил по голове, говорил, что гордится. Джисон сиял от счастья. Он думал, что это и есть нормальная жизнь. Что наконец-то он её нашёл. Потом начались ссоры. Сначала мелкие — из-за того, что Джисон задержался в библиотеке, что не ответил на сообщение, что забыл выключить свет на кухне. — Ты меня не слушаешь, — говорил Сокджин, сжимая его плечо. — Я же просил тебя быть осторожнее. — Я просто… — Что — «просто»? — голос Сокджина становился твёрже. — Ты что, против меня идёшь? — Нет, я… — Тогда почему ты не делаешь так, как я говорю? Джисон замолкал. Он не знал, что ответить. Он не хотел спорить, не хотел ссориться, не хотел, чтобы Сокджин злился. Потом Сокджин начал проверять его телефон. «Из-за работы», — говорил он. — «У меня важные контакты, я боюсь, что кто-то может украсть информацию». Джисон отдал телефон. Ему нечего было скрывать. Потом Сокджин начал контролировать, куда он ходит, с кем общается, что говорит. — Зачем тебе эти друзья? — спрашивал он. — Они тебя не понимают. Они не знают тебя так, как я. — Я просто хочу… — Что? Что ты хочешь? Разве тебе плохо со мной? Разве я не даю тебе всё, что нужно? — Да, но… — Никаких «но». Не заставляй меня злиться. Джисон перестал ходить на занятия. Перестал общаться с одноклассниками. Перестал выходить из дома. — Так безопаснее, — говорил Сокджин. — На улице опасно. А здесь ты под моей защитой. Джисон не знал, от чего его защищают. Он думал — от внешнего мира. Он не понимал, что защищать его нужно от того, кто находится с ним в одной квартире. Они жили вместе четыре года. Джисон думал, что это любовь. Сокджин знал, что это привычка. Привычка возвращаться домой, где кто-то ждёт. Привычка срывать злость на том, кто не ответит. Привычка чувствовать себя сильным, когда рядом есть кто-то слабее. Сокджин не бил Джисона по лицу, по крайней мере, в первый год. Он бил по корпусу, по ногам, по рукам, туда, где синяки можно спрятать под одеждой. Он не оставлял следов, которые могли бы задать вопросы. Он был аккуратным. Почти заботливым. — Ты меня доводишь, — говорил он после очередной вспышки. — Ты же знаешь, какой я. Зачем ты меня провоцируешь? Джисон не провоцировал, вообще старался лишний раз не дышать, но Сокджину всегда было мало. Мало послушания, мало страха, мало присутствия. Ему нужно было чувствовать, что он здесь главный. Что Джисон не имеет права на своё мнение, свои желания, свои границы. — Я люблю тебя, — говорил Сокджин, зажигая сигарету в постели, пока Джисон сидел на полу и собирал осколки разбитой тарелки. — Я просто не умею иначе. Да, Джисон верил или заставлял себя верить. Потому что если не верить, то что тогда? Зачем все эти годы? Зачем он ждал, надеялся, терпел? Зачем позволил Сокджину трогать себя ещё в детдоме, когда не понимал, что происходит? Зачем согласился жить взаперти, не выходить на улицу, не разговаривать с другими людьми? Всё это должно было быть не зря. Должно было оказаться любовью. К восемнадцатому дню рождения Джисона, бизнес Сокджина трещал по швам. Джисон не знал деталей, точнее вообще ничего не знал о деньгах, о долгах, о кредиторах. Сокджин не посвящал его в свои дела. Говорил: «Не твоя забота. Сиди дома и будь красивым». Но Джисон видел, как Сокджин изменился. Стал нервным, дерганным. Начал пить по утрам. Просыпался среди ночи, ходил по квартире, что-то бормотал. Иногда с кем-то говорил по телефону — тихо, зло, срываясь на крик. Джисон не спрашивал. Он боялся спрашивать. Боялся, что вопросы вызовут очередную вспышку гнева, очередной удар. За день до дня рождения Сокджин пришёл домой поздно. Джисон ждал его на кухне, ужин уже остыл, чай выдохся, свечи догорели. — Не спишь? — спросил Сокджин, снимая пальто. — Ждал тебя. — А я думал, ты уже привык, что я прихожу, когда хочу. — Привык, — Джисон опустил глаза. — Просто сегодня… — Что сегодня? — Завтра мой день рождения. Сокджин замер. Посмотрел на него. Потом улыбнулся — той улыбкой, от которой у Джисона внутри всё переворачивалось. Улыбкой человека, который вдруг вспомнил, что вокруг него, есть люди. — Точно, — сказал он. — Восемнадцать. Совсем взрослый. — Ты не забыл? — Джисон боялся спросить, но спросил. — Нет, — Сокджин подошёл, взял его лицо в ладони. — Конечно нет. Я приготовил тебе сюрприз. — Какой? — Увидишь. Завтра. — Он поцеловал его в лоб. — А теперь ложись спать. Завтра будет долгий день. Тот не спал почти всю ночь. Джисон лежал в постели, смотрел в потолок и представлял, что это может быть за сюрприз. Может быть, Сокджин наконец купит ему ту самую книгу, о которой он мечтал? Или они поедут к океану, как обещали? Или Сокджин просто скажет те три слова, которые Джисон так хотел услышать без «но» и «просто»? Утром он проснулся от запаха блинов. Сокджин стоял у плиты в старой футболке, и переворачивал блины, как заправский повар. — С днём рождения, — сказал он, когда Джисон вошёл на кухню. — Спасибо, — Джисон улыбнулся. Улыбка вышла робкой, испуганной, ведь он боялся радоваться, боялся, что это окажется очередной ловушкой. Они позавтракали. Сокджин подарил ему часы — дорогие, блестящие, с кожаным ремешком. Джисон надел их на запястье и почувствовал, как тепло разливается по груди. — Тебе идёт, — сказал Сокджин. — Ты вообще сегодня красивый. — Правда? — Правда. — Он поцеловал его в щёку. — Одевайся. Мы едем. — Куда? — К океану. Джисон не поверил своим ушам. К океану. Он никогда не видел океан. Сокджин обещал свозить его несколько лет назад, но потом что-то случалось, то дела, то деньги, то настроение. И вот сейчас, в день рождения, они едут к океану. Он оделся в лучшую одежду: чёрные брюки, белая рубашка, та самая, которую Сокджин купил ему на прошлый Новый год. Часы на запястье. Волосы зачесал назад. — Ты похож на принца, — сказал Сокджин, глядя на него. — А ты на принца? — Я на того, кто везёт принца к океану. Они сели в машину. Сокджин вёл, одной рукой держа руль, другой, сжимая ладонь Джисона. За окном мелькали дома, деревья, рекламные щиты. Город оставался позади. Дорога становилась пустыннее, пейзаж мрачнее. — Долго ещё? — спросил Джисон, когда они свернули на просёлочную дорогу. — Не очень, — ответил Сокджин. — Почти приехали. Джисон смотрел в окно. Вместо океана за стеклом был лес, чёрные стволы, серая земля. Дорога закончилась. Впереди стоял старый, полуразрушенный ангар. — Что это? — спросил Джисон. — Сюрприз, — сказал Сокджин, выключая двигатель. — Выходи. Джисон вышел из машины. Воздух был холодным, сырым. Пахло гнилью и ржавчиной. Он обхватил себя руками, пытаясь согреться. — Сокджин, что происходит? — Зайди внутрь, — сказал Сокджин, кивая на ангар. — Тебя там ждут. — Кто? — Ты увидишь. Джисон посмотрел на него. На его лицо почти расслабленное, на глаза. Он не узнавал Сокджина. Или узнавал, только того, который появлялся перед очередным ударом. Того, который говорил «ты сам виноват». — Я не хочу, — сказал Джисон, отступая к машине. — Надо, — Сокджин схватил его за руку. — Не позорь меня. — Он открыл дверь ангара. Внутри было темно, пахло мерзко. — Заходи, — повторил Сокджин, толкая его в спину. Джисон вошёл. В темноте он разглядел фигуры. Трое. Мужчины. Они стояли у стены, курили, переговаривались. — Это он? — спросил один — бритоголовый, с татуировкой на шее. — Он, — ответил Сокджин, закрывая дверь. Джисон смотрел на Сокджина, на его спокойное лицо, на руки, засунутые в карманы. Он смотрел и не верил. — Сокджин, — прошептал он. — Что происходит? — Ты нужен этим людям, — сказал Сокджин, не глядя на него. — У меня большие долги, Джи. Я должен был отдать очень много денег. У меня их нет. Но у меня есть ты. Джисону показалось, что земля уходит из-под ног. Он схватился за стену, чтобы не упасть. — Ты… ты продаёшь меня? — Не продаю, — Сокджин пожал плечами. — Даю в аренду. На одну ночь. Они хорошо заплатят. Я расплачусь с долгами, и мы уедем отсюда. Начнём новую жизнь. — Новую жизнь? — голос Джисона сорвался на шёпот. — Ты хочешь, чтобы они… делали со мной что хотят? И после этого мы будем жить счастливо? — Это всего на одну ночь, — Сокджин наконец посмотрел на него. — Ты же меня любишь, Джи. Ты хочешь мне помочь? Помоги. Один раз. Просто перетерпи. — Нет, — Джисон отступил на шаг, упёрся спиной в холодную стену. — Нет, Сокджин, пожалуйста. Я сделаю что угодно. Я буду работать. Я найду деньги. Только не это. — Работать? — Сокджин усмехнулся. — Кем? Ты ничего не умеешь. Ты даже из дома выходить боишься. Я тебя растил, кормил, одевал. Теперь твоя очередь. — Сокджин… — Хватит, — голос Сокджина стал твёрдым, как сталь. — Ты сделаешь это. Для нас. Для нашей любви. Он развернулся и вышел из ангара. Дверь закрылась. Джисон остался один с людьми, которых никогда не видел раньше. Они были старше Сокджина — под сорок, а то и за пятьдесят. Один лысый, с мясистым лицом и маленькими, заплывшими жиром глазками. Второй — коренастый, с руками-клешнями, как у грузчика. Третий — седой, худой, с длинными пальцами музыканта и пустым, равнодушным взглядом. — Симпатичный, — сказал лысый, окидывая Джисона взглядом с ног до головы. — Тощий, но это ничего. — Не в моём вкусе, — сказал коренастый, сплёвывая на пол. — Но заплачено. — Сколько он за него получил? — спросил седой. — Кто его знает, — лысый пожал плечами. — Нам-то что. Наш клиент отдал, то, на что и договаривались. — Верно, — кивнул коренастый, делая шаг к Джисону. — Пожалуйста, — прошептал Джисон, прижимаясь к стене. — Пожалуйста, не надо. Я заплачу. Я найду деньги. Двойную сумму. Тройную. — Ты? — коренастый усмехнулся. — Ты и двадцати центов не найдёшь, мальчик. Он схватил Джисона за плечо. Сильно, до хруста. Джисон дёрнулся, попытался вырваться, но куда там. Коренастый был тяжелее его на тридцать килограммов чистой силы. — Не брыкайся, — сказал он, разрывая рубашку. — Пусти! Удар в живот. Джисон согнулся пополам, выплёвывая воздух. Следующий удар пришёлся в лицо — губы разбились, в рот хлынула кровь. — Успокоился? — спросил лысый, глядя на него сверху вниз. — Пожалуйста, — Джисон поднял голову. Кровь текла по подбородку, капала на белую рубашку. — Пожалуйста, я буду делать всё, что скажете. Я буду… я буду… — Ты уже будешь, — коренастый повалил его на пол. — Имей терпение. Джисон закрыл глаза. Считал до десяти. Раз. Два. Пять. Время распалось на осколки — удары, толчки, чужие руки, чужое дыхание, чужая тяжесть. Он проваливался в темноту и выныривал, снова и снова. Где-то на периферии сознания он слышал, как они переговариваются — о деньгах, о клиенте, о том, что «этот хлюпик ещё живой?». Когда он открыл глаза, седой стоял над ним с сигаретой. — Не сдох? — спросил он, выпуская дым Джисону в лицо. Джисон не ответил. Он лежал на спине, смотрел в потолок ангара, что был весь в трещинах. Сквозь одну из трещин пробивался луч света — тонкий, бледный, но всё же свет. Джисон смотрел на него и думал: «Если я досчитаю до десяти, и он не погаснет, значит, я выживу». Он досчитал до десяти. — Слышь, — сказал лысый, — а почему он не кричит? Сдох, что ли? — Проверь, — сказал коренастый. Лысый наклонился, заглянул ему в глаза. — Живой. — Без разницы, — седой затушил сигарету о бетонный пол. — Главное, что было куда засунуть. Коренастый хохотнул. Лысый скривился — то ли от отвращения, то ли от усталости. — Завязывайте, — сказал он. — А то ещё и правда подохнет. Они оделись. Седой достал телефон, сфотографировал Джисона — голого, в крови, с разбитым лицом. — Для отчёта, — пояснил он, пряча телефон. — А с ним что? — спросил коренастый, кивнув на Джисона. — Пусть валяется, — сказал лысый. — Парень за ним заедет. Заберёт. Сокджин не пришёл. Джисон лежал на бетонном полу, смотрел в открытую дверь и видел, как свет сменяется темнотой. Ночь. Потом снова день. Потом снова ночь. Он потерял счёт времени. Он потерял счёт себе. Его нашли дальнобойщики. Остановились на трассе — кто-то хотел справить нужду, кто-то просто размять ноги. Увидели открытую дверь ангара, заглянули внутрь. Включили фонарики. — Твою мать, — сказал один. — Он живой? — Не знаю. Позвони в скорую. Они не трогали его. Не пытались перевернуть, не накрыли курткой. Просто стояли рядом, курили, ждали, пока приедет помощь. Врачи сказали, что если бы они нашли его на два часа позже — он бы не выжил. А Джисон выжил. Он не помнил, как его везли в больницу. Не помнил, как делали операции. Джисон не давал показаний. Он не мог. Каждый раз, когда он пытался рассказать, язык прилипал к нёбу. Каждое слово было ударом. Каждое воспоминание — ножом. Он не знал, кого защищает — Сокджина или себя. Может быть, и то, и другое. Через неделю, когда его перевели из реанимации в обычную палату, к нему пришёл полицейский. Молодой, с усталыми глазами. — Хан Джисон, — сказал он, открывая блокнот. — Вы можете рассказать, что с вами случилось? — Нет, — ответил Джисон. — Почему? Мы хотим поймать тех, кто… — Я не помню, — перебил Джисон, глядя в потолок. — Я ничего не помню. Полицейский посмотрел на него. Посмотрел на историю болезни — на длинный список переломов, гематом, разрывов. Потом закрыл блокнот. — Если передумаете, — сказал он, кладя на тумбочку визитку. — Вот мой номер. Джисон не передумал. После того, как он сбежал из больницы, он не искал Сокджина. Не звонил, не писал, не спрашивал. Но знал: если они встретятся, он не убежит. Он посмотрит ему в глаза и скажет: «Я жив. Ты не смог меня убить». А потом отвернётся и уйдёт. Потому что Сокджин больше ничего не значил. Потому что Джисон, наконец, перестал ждать.***
Закончив рассказ, оба молчали. Джисон нервно теребил край кружки, хотя та давно опустела. Внутри не осталось ни капли, только коричневые разводы на стенках. Он всё тёр и тёр их большим пальцем, крутил чашку, переставлял с места на место, лишь бы не смотреть на Минхо. Слёзы давно высохли. Осталась только красная, воспалённая кайма вокруг глаз. И пустота, которая приходила всегда после того, как он выворачивал себя наизнанку перед кем-то. Джисон ждал. Вопросов, слов. Хотя бы вздоха. Но Минхо молчал. Тишина в комнате была тяжёлой, почти осязаемой. Где-то за стеной капала вода — размеренно, бесконечно. Как часы, отсчитывающие время, которое никто не покупал. «Ну давай же, — подумал Джисон. — Скажи что-нибудь. Что я слабак. Что я сам виноват. Что не надо было садиться в ту машину. Что я мог убежать. Что я…» Он не знал, чего боится больше, осуждения или жалости. Оба казались одинаково невыносимыми. Лёгкое, почти невесомое касание. Минхо накрыл его руку поверх чашки. Джисон поднял взгляд. Минхо смотрел на него. В его глазах не было жалости. Не было ожидаемого осуждения. — Не знаю, что сказать, — наконец произнёс Минхо. Голос был низким, ровным. — Такого, чтобы не было больно. — Не надо ничего говорить, — Джисон дёрнул рукой, пытаясь освободиться, но Минхо не отпустил. — Не дёргайся. Джисон замер. Он смотрел, но не видел. Он боялся увидеть реакцию, которая могла его сломать. — Я не жалею тебя, — сказал Минхо. — Если ты этого боишься. — Я не… — Знаю. — Минхо убрал руку. — Я не из тех, кто жалеет. Я из тех, кто понимает. Или пытается. — И что ты понял? — голос Джисона дрогнул. — Достаточно, — Минхо покачал головой. — Чтобы объяснить почти всё. И почему ты до сих пор жив. — Я жив, потому что не сдох, — прошептал Джисон. — Это разные вещи. — Жить и не сдохнуть — это одно и то же. Если у тебя есть для чего. Оба замолчали. Джисон смотрел в стену. Минхо смотрел на Джисона. Где-то за окном светало. День обещал быть таким же, как все последние: холодным, пустым, быстрым и ненужным. — Ложись спать. — Не хочу. — Джисон. — Что? — Ложись спать, я сказал. — В голосе появились нотки, которые не терпели возражений. Но не жесткие, скорее усталые. Минхо встал, подошёл к шкафу, достал плед. Старый, клетчатый, с потёртыми краями. Расстелил на диване. — Раздевайся, — сказал он, отворачиваясь к окну. — Я не смотрю. Джисон послушно стянул куртку. Футболку. Джинсы. Остался в чужой, слишком большой футболке, которую Минхо пизнул ему в руки. Залез под плед, свернулся калачиком, поджав колени к животу. Минхо щёлкнул выключателем. Комната погрузилась в полумрак — только уличный фонарь пробивался сквозь тонкие шторы, рисовал на потолке бледные, дрожащие полосы. — Спи, — сказал Минхо. — А ты? — Я посижу. — Рядом? — Рядом. Минхо сел в кресло, откинулся на спинку, закинул ногу на ногу, сложил руки на животе. Он смотрел на Джисона. Тот лежал, свернувшись в комок, и дышал часто-часто, как загнанный зверь. — Странно. — прошептал Джисон. — Что именно? — Что ты есть. Что я… разрешил тебе быть. — Это хорошо? — Не знаю, — Джисон открыл глаза. В темноте его зрачки казались огромными, почти чёрными. — Боюсь, что это ошибка. — Время покажет, — Минхо откинулся на спинку. — Сейчас просто спи. Через десять минут Джисон спал. Дышал ровно, почти беззвучно, только иногда всхлипывал во сне, как будто даже в забытьи не мог отпустить боль. Он лежал на боку, поджав колени к животу, обхватив себя руками. Минхо сидел в кресле, не двигаясь. Смотрел на него. Свет фонаря падал на лицо Джисона с тёмными кругами под глазами. Ресницы дрожали, губы что-то шептали. Во сне он выглядел моложе. Гораздо моложе. Внутри снова стало пусто. Не то чтобы Минхо ничего не чувствовал. Он чувствовал. Но не то, что должен был бы чувствовать нормальный человек. Вместо жалости — холодное любопытство. Вместо сострадания — удовлетворение. Как у детектива, который наконец закрыл сложное дело. «Так вот ты какой, Хан Джисон. Вот откуда у тебя эти шрамы, эта дрожь в руках, этот взгляд испуганной лошади. Вот почему ты бьёшь тех, кто подходит близко. Вот почему ты сбежал из больницы, как только научился ходить». Его рука потянулась к краю футболки, что была на Джисоне. Оттянула ворот, видно плохо, но видно. Шрамы всё те же, рельефные, такие же, как и были. Те, что Минхо знал наизусть. И теперь он знал всё. Еще больше. Механизм был изучен, разобран на детали, разложен по полочкам : детдом, Сокджин, четыре года ада, ангар, больница, побег, попытка начать новую жизнь. Каждый этап был как медицинский диагноз, точный, лишённый сантиментов. «ПТСР, осложнённое зависимостью и социальной дезориентацией. Прогноз — осторожный. Риск рецидива — высокий». Минхо мысленно усмехнулся. Он мог бы написать научную статью по этому случаю. «Динамика формирования травмы при длительном нахождении в абьюзивных отношениях в подростковом возрасте». Было бы престижно. Если бы он ещё мог вернуться в медицину. Отодвинувшись, он посмотрел на спящего Джисона и подумал: «А что дальше?» И не находил ответа. Потому что дальше — не было плана. Он узнал то, за чем пришёл. Узнал, почему этот парень смотрит на него так, как никто другой. Узнал, почему он ударил его в тот вечер. Узнал, почему он убегал, возвращался, снова убегал. Теперь он знал всё. И что с этим знанием делать? Он не собирался его спасать. Он никогда не собирался. Спасание — это для героев, для святых, для тех, кто верит, что одного человека можно вытащить из болота, если очень постараться. Минхо в это не верил. Он видел слишком много смертей. Слишком много сломанных судеб. Слишком много людей, которые тонули, даже когда им бросали спасательный круг. «Он не утонет, — подумал Минхо. — Он слишком упрямый для этого. Но и счастливым не станет. Такие не становятся счастливыми. Они просто живут. День за днём. Пока не умрут». Он мог бы уйти сейчас. Встать, надеть куртку, выйти за дверь и больше никогда не возвращаться. Джисон бы обиделся. Может быть, даже разозлился. Но он бы пережил. Он всегда переживал. Минхо встал.Но он замер, посмотрел на Джисона. Тот не проснулся. Только вздохнул во сне и свернулся ещё плотнее, как будто почувствовал, что тепло уходит. «Уйти, — подумал Минхо. — Самый простой вариант. Самый логичный. Я получил то, что хотел. Зачем мне дальше с ним возиться?» Он шагнул к выходу. Остановился. Повернулся. Джисон лежал на диване, маленький, худой, сжавшийся в комок, и его лицо в полумраке казалось почти детским. «Если я уйду сейчас, — подумал Минхо, — он проснётся один. В чужой квартире. В чужой постели. И подумает, что я… что? Что я его использовал?» Он усмехнулся собственным мыслям. «А разве нет?» Он действительно использовал его. С самого начала. Интерес, это тоже форма использования. Он хотел понять, как устроен этот парень, почему он такой, что с ним случилось. Он собирал информацию, как коллекционер редкие экспонаты. И вот теперь у него была полная картина. «И что теперь? Поставить его на полку и любоваться?» Минхо подошёл к окну. Прислонился лбом к холодному стеклу. Снаружи светало, город просыпался: где-то загудел мусоровоз, залаяла собака, проехала машина. «Я мог бы остаться, — подумал он. — Ради чего? Ради того, чтобы посмотреть, что будет дальше? Ради того, чтобы убедиться, что он не сломается? Или ради того, чтобы…» Он не договорил. Не хотел себе признаваться в том, что следующее слово могло быть «полюбить». Любовь. Он не верил в неё. Не после Хэсу. Не после тюрьмы. Не после того, как понял, что любовь делает с людьми — превращает их в монстров. Он не хотел быть монстром. Не снова. «Лучше быть тем, кто уходит, — подумал он. — Чем тем, кого оставляют». Он посмотрел на спящего Джисона. Тот перевернулся на спину, раскинул руки, подушка съехала на пол. Во сне он был беззащитным. Таким беззащитным, что у Минхо заныло под рёбрами. «Почему тебе не всё равно? — спросил он себя. — Почему ты не можешь просто встать и уйти?» Потому что если он уйдёт сейчас, то станет как Сокджин. Тем, кто обещает быть рядом, а потом исчезает. Тем, кто использует, а потом выбрасывает. Тем, кого Джисон боится больше всего на свете. «Я не такой, — подумал Минхо. — Я хуже. Потому что я знаю, что делаю. И всё равно делаю». Он вернулся в кресло. Сел. Закрыл глаза. «Ладно, — сказал он себе. — Останусь. На сегодня. А завтра… завтра решу». Но он знал, что завтра не решит. И послезавтра тоже. Потому что эта загадка — Хан Джисон — оказалась сложнее, чем он думал. Она не решалась. Она жила. Дышала. Смотрела на него спящими глазами и говорила: «Ты не уйдёшь. Потому что я — единственное, что заставило тебя почувствовать себя живым за последние годы». Минхо ненавидел эту правду. Но не мог с ней спорить.***
🎶 Devil May Cry (The weeknd)
Не помнил, когда в последний раз чувствовал себя в безопасности. Может быть, никогда. В детстве, он думал, что безопасность, это тёплые руки и тихий голос. Потом оказалось, что тёплые руки могут ударить, а тихий голос солгать. В детдоме он понял, что безопасности не существует. Есть только передышки между ударами. Только короткие моменты, когда можно выдохнуть, прежде чем снова начнут бить. В квартире Сокджина он забыл, что такое выдыхать. Он просто задерживал дыхание на годы, надеясь, что когда-нибудь лёгкие сдадутся, и ему больше не придётся дышать этим воздухом. А потом появился Минхо. И Джисон впервые за долгое время позволил себе выдохнуть. Он всё ещё ждал подвоха, всё ещё прислушивался к шагам за дверью, всё ещё вздрагивал, когда кто-то повышал голос или хлопал дверью. Но внутри, где-то глубоко, под слоями напряжения и недоверия, завязался узелок, скорее, привычка. Привычка к тому, что утром на столе стоит завтрак. Что вечером кто-то возвращается домой, и этот кто-то не пьяный, не злой, не ищущий, на ком сорвать усталость. Что ночью, когда Джисон просыпается в холодном поту и не может дышать, рядом оказывается тёплая ладонь и тихий голос: «Я рядом». Он не знал, как это называется. Не любовь, любовь была слишком громким словом, слишком опасным. Не дружба, друзей он никогда не имел, не умел их иметь, не знал, что с ними делать. Это было что-то среднее. То, что позволяло просыпаться по утрам и не хотеть умереть. То, что заставляло его вставать с дивана, идти на кухню, есть овсянку, пить чай, смотреть в окно и ждать. Ждать, когда щёлкнет замок, когда в коридоре раздадутся тяжёлые шаги, когда чужой голос спросит: «Ты ел?», и это не будет вопросом, а будет заботой. Он ждал. И не знал, что делать, когда ждать перестанет. День третий. Или пятый. Джисон сбился со счёта. Сутки сливались в один длинный, серый, бесконечный день, который начинался с того, что Минхо уходил на работу, и заканчивался тем, что Минхо возвращался. Джисон боялся выходить, боялся Сокджина, боялся, что он ждет его за окном. Всё, что между ними с Минхо, было пустотой. Он сидел на диване, смотрел в стену, слушал, как капает вода в ванной, и пытался не думать. О том, что его тело помнит то, что разум пытается забыть. Иногда он вставал, подходил к окну, смотрел на улицу. Там был мир, люди ходили по своим делам, машины ехали по своим маршрутам, дети смеялись, собаки лаяли, старухи тащили сумки с продуктами. Нормальная жизнь. Та, которой у Джисона никогда не было. Он отходил от окна, возвращался на диван, сворачивался калачиком, натягивал одеяло до подбородка. Ждал. Минхо возвращался поздно. Всегда поздно. Запах цемента и пота въелся в его куртку, в волосы, в кожу. Он разувался в коридоре, вешал куртку на крючок, проходил на кухню, мыл руки. Джисон слышал каждый звук. — Ты ел? — спрашивал Минхо, заглядывая в комнату. — Да, — врал Джисон. Минхо смотрел на него. Долго. Так долго, что Джисон начинал задерживать дыхание. Потом кивал, отворачивался, шёл готовить ужин. Ели молча. Минхо не спрашивал, как прошёл день, ведь он знал, что Джисон никуда не выходил. Джисон не спрашивал, как прошла работа, так же, он знал, что Минхо не любит говорить о работе. Они сидели друг напротив друга, жевали безвкусную еду, смотрели в тарелки. Иногда их взгляды встречались. Джисон отводил глаза первым. Он всегда отводил глаза первым. — Ты нервничаешь, — сказал Минхо. — Или у тебя ломка. — У меня нет ломки. — Джисон. — Я сказал, нет, — отрезал Джисон, вставая из-за стола. — Я не… я не принимаю ничего. Какая тебе разница? — Джисон увел взгляд. Стоял, вцепившись в край стола, и смотрел в окно, на темнеющую улицу. — Какая тебе разница? — Потому что если ты зависим, тебе нужна помощь. Я же не знаю многое о тебе. — спокойно отозвался Минхо, продолжая употреблять пищу. — Я не зависим. — Врёшь. — Да пошел ты! — Джисон отступил на шаг. Потом ещё один. И ещё. Он пятился к дивану, к своему углу, к своему убежищу, и чувствовал, как дрожат руки, как ноги становятся ватными, как мир начинает плыть перед глазами. — Оставь меня в покое. Я хочу, чтобы вы все отстали от меня. Он упал на диван. Сел, обхватил колени руками, уткнулся лицом в колени. Плечи вздрагивали — не от плача, от напряжения. Внутри всё кипело, всё бурлило, всё требовало выхода. Но выхода не было. Только стены. Чужие стены. Чужая квартира. Чужая жизнь, в которую он влез, как вор, и теперь не знал, как выбраться. В груди колотилось что-то липкое, тёмное, как смола. Он знал это чувство. Оно приходило всегда, когда он долго не принимал. Сначала дрожь. Потом пот. Потом сердцебиение. Потом паника. Потом — темнота. «Не сейчас, — подумал он. — Только не сейчас. Не при нём». Но тело не слушалось. Руки тряслись, зубы стучали, по спине тек холодный пот. Джисон зажмурился, сжал кулаки, впился ногтями в ладони. Больно. Хорошо. Боль отвлекала. — Джисон. — Голос Минхо прозвучал рядом. Джисон не слышал, как он подошёл. — Открой глаза. — Не хочу. — Открой. Джисон открыл. Минхо стоял перед ним, держа в руках кружку с чаем. Его лицо было спокойным, но в глазах понимание. — Выпей, — сказал Минхо, протягивая кружку. Джисон взял. Руки дрожали так сильно, что чай расплёскивался, капал на одеяло, на джинсы. Он сделал глоток. Горячо. Обжигающе. Хорошо. — Тебе нужно лекарство, — сказал Минхо, садясь напротив на край стула. — Не то, что ты принимал. Настоящее. Чтобы снять симптомы. — У меня нет рецепта. — У меня есть. Джисон поднял голову. Посмотрел на Минхо — на его спокойное лицо, на тёмные круги под глазами, на руки, которые лежали на коленях, сжатые в кулаки. — Ты… ты принесёшь? — спросил он. Голос дрожал, срывался на шёпот. — Если ты обещаешь, что это будет в последний раз. — Обещаю. — Врёшь. — Знаю. — Джисон опустил глаза. Смотрел в кружку, на коричневую жидкость, на пар, который поднимался к потолку и таял. — Но мне нужно. Пожалуйста. Минхо молчал. Долго. Так долго, что Джисон начал думать, что он не ответит. Потом Минхо встал, подошёл к шкафу, достал с верхней полки маленький свёрток. Завёрнутый в тряпку. Положил на стол перед Джисоном. — Я приготовил это на случай, — сказал он, не глядя. — На случай, если ты попросишь. Если станет совсем плохо. Если ты решишь, что без этого не выживешь. Джисон смотрел на свёрток. На тряпку, в которую он был завёрнут. На свои руки, которые всё ещё дрожали. — Откуда ты… — начал он. — Я достал, — перебил Минхо. — Не важно откуда. Важно, что это лёгкое. Не героин, не кокаин. Седативное. Обезболивающее. Я подобрал дозировку, чтобы ты не привык. Это не решит проблему, но снимет симптомы на несколько часов. — Зачем ты это сделал? — Джисон поднял голову. В глазах — не благодарность. Не облегчение. Страх. — Зачем ты носишь с собой наркотики? Зачем ты… ты что, тоже? — Нет, — покачал головой Минхо. — Я не употребляю. Я… я хотел быть готовым. На случай, если ты сорвёшься. Чтобы дать тебе не то, что ты ищешь, а то, что не убьёт. — Ты врач, — прошептал Джисон. — Ты не имеешь права… — Я бывший врач, — поправил Минхо. — Имею право на всё. Он развернулся и ушёл в спальню. Дверь закрылась. Джисон остался один. Сидел на диване, сжимая в руках свёрток, и смотрел на него, как смотрят на спасение. Или на проклятие. Внутри боролись два голоса. Один говорил: «Выброси. Не начинай. Ты сможешь без этого». Второй — тихий, настойчивый — шептал: «Прими. Всего раз. Чтобы стало легче. Чтобы уснуть. Чтобы не думать». Победил второй. Он развернул тряпку. Достал пакет. Маленький, прозрачный, с белым порошком. Отсыпал немного на край стола, свернул бумажку, втянул носом. Горло обожгло, глаза заслезились, в голове зашумело. А потом — тишина. Та самая, которую он искал. Которая приходила всегда, когда он принимал. Не счастье, его он не помнил. Просто… отсутствие всего. Он откинулся на спинку дивана, закрыл глаза. Тело расслабилось, мышцы отпустили, сердце забилось ровнее. Хорошо. Так хорошо, что хотелось плакать. — Спасибо, — прошептал он в пустоту. На следующий день Минхо ушёл на работу раньше обычного. Джисон проснулся от звука закрывающейся двери, посидел несколько минут, приходя в себя, потом встал, побрёл на кухню. На столе — завтрак. Овсянка, тосты, яблоко. И записка: «Не забудь поесть. Я вернусь к семи». Джисон смотрел на ровные строчки, выведенные чёрной ручкой, и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, закипает. Не злость. Не благодарность. Что-то, чему он не знал названия. Смесь всего сразу. Он съел завтрак. Потому что если не есть Минхо заметит. Если заметит, начнёт спрашивать. Если начнёт спрашивать, Джисон сорвётся. Или заплачет. Или то, и другое. Он сидел на кухне, сжимая пустую кружку, и смотрел в окно. За стеклом было серо. Небо, дома, асфальт, всё слилось в одно сплошное, бесконечное пятно. Дождь начинался и заканчивался, не принося ни облегчения, ни радости. Он вспомнил пакет. Лежит в ящике стола, на кухне, под полотенцами. Минхо положил его туда вчера, сказав: «Если станет совсем невмоготу. Но не злоупотребляй». Джисон кивнул. Он всегда кивал. Он встал, подошёл к столу, открыл ящик. Полотенца, салфетки, какие-то счета. И пакет. Маленький, прозрачный, с белым порошком. «Не надо, — сказал он себе. — Ты сможет без этого. Ты уже день продержался. Продержишься и сегодня». Он закрыл ящик. Отошёл. Сел на диван. Включил телевизор — без звука, просто чтобы были движущиеся картинки. Просидел так час. Два. Три. Потом встал, снова подошёл к столу, снова открыл ящик. Достал пакет. Посмотрел на него. Положил обратно. Закрыл ящик. Это продолжалось весь день. Он открывал и закрывал, доставал и убирал, боролся сам с собой и проигрывал с каждым разом всё быстрее. К вечеру он сдался. Отсыпал немного, свернул бумажку, втянул. Тишина. Он откинулся на диван, закрыл глаза. И провалился в сон без сновидений. Минхо вернулся в семь. Как обещал. Зашёл на кухню, увидел пустую тарелку из-под завтрака, немытую кружку, пакет, лежащий на столе. Не спрятанный. Не завёрнутый. Просто — на виду. Джисон спал на диване, свернувшись калачиком, одеяло сползло на пол, лицо бледное. Минхо постоял в дверях несколько секунд. Потом подошёл, поднял одеяло, укрыл Джисона. Убрал пакет в ящик. Помыл кружку. Поставил чайник. Джисон проснулся от запаха еды. На кухне горел свет, Минхо что-то жарил на сковороде, шипело масло, пахло луком и мясом. Обычные звуки. Домашние. — Ты не спросишь? — сказал Джисон, садясь на диване. Голос был хриплым, чужим. — О чём? — не оборачиваясь, спросил Минхо. — О том, что я… что я принял. — А надо? Джисон замолчал. Он не знал, что ответить. Минхо поставил перед ним тарелку с ужином, сел напротив. — Ешь, — сказал он. — Завтра новый день. — Ты не злишься? — Нет. — Почему? — Потому что злость не поможет, — Минхо пожал плечами. — Я знал, что ты примешь. Я дал тебе это, зная, что ты примешь. Я не надеялся, что ты удержишься. — Тогда зачем ты дал? — Чтобы ты не искал это сам. У себя. У своих знакомых. На улице. — Минхо посмотрел на него. В его глазах не было осуждения. Была усталость. — То, что я принёс, — чистое. Дозировка безопасная. Ты не умрёшь. Если бы ты нашёл это сам — я бы не поручился. Джисон смотрел на него. На его спокойное лицо, на тёмные круги под глазами, на руки, сжимающие вилку. И чувствовал, как внутри, где-то глубоко, отпускает напряжение. Которое он носил в себе годами. После этого Минхо стал холоднее. Не то чтобы он был тёплым раньше. Но раньше он смотрел на Джисона — подолгу, изучающе, как на загадку, которую нужно разгадать. Раньше он сидел рядом на диване, не касаясь, но присутствуя. Раньше он спрашивал: «Как ты?», и Джисон чувствовал, что ему правда не всё равно. Теперь Минхо смотрел сквозь него. Не отводил взгляд — просто не замечал. Как будто Джисон стал частью мебели. Диван, на котором он спал. Стол, за которым он ел. Пакет с порошком, который лежал в ящике, на случай, если станет совсем плохо. — Ты злишься на меня? — спросил Джисон, когда они ужинали в тишине. — Нет, — ответил Минхо, не глядя. — Ты устал от меня? Ответа не последовало. Они доели ужин в тишине. Минхо помыл посуду, вытер руки, посмотрел на часы. — Мне нужно выйти, — сказал он. — Куда? — Не важно. — Минхо… — Посиди дома. Я скоро. Он надел куртку, взял ключи и вышел. Джисон остался один. Сидел за столом, смотрел на пустую тарелку, на свою кружку с остывшим чаем, на окно, за которым темнело. Внутри было пусто. Не больно. Не страшно. Пусто. Он встал, прошёлся по квартире. Заглянул на кухню, там было чисто. В ванную, пахло мылом и мужским шампунем. В спальню дверь была закрыта. Он не стал открывать. Не потому, что не хотел. А потому, что боялся. Его взгляд упал на угол комнаты, где стоял старый, потрёпанный чемодан. Джисон видел его раньше, Минхо прятал его под кровать, но вчера, когда убирался, вытащил и забыл задвинуть обратно. Обычный чемодан. Чёрный, потёртый, с замком, который не защёлкивался. Джисон подошёл. Опустился на колени. Пальцы сами потянулись к замку, сами открыли его. Он не знал, зачем это делает. Любопытство? Бессонница? Или то самое чувство, которое всегда толкало его туда, куда не следовало лезть? Внутри были вещи. Старые. Ненужные. Футболки, джинсы, какие-то бумаги, фотографии. Джисон перебирал их осторожно, как будто боялся что-то сломать. И нашёл папку. Тонкую, картонную, с надписью на корешке: «Хан Джисон. 18 лет». Пальцы замерли. Сердце пропустило удар. Он смотрел на эти буквы — аккуратные, печатные, без единой помарки, — и не мог дышать. Внутри были документы. Медицинская карта. Результаты анализов. Рентгеновские снимки. Заключения врачей. И заметки. Заметки, написанные от руки мелким, убористым почерком, который Джисон узнал. «Таз раздроблен. Бедренная кость — перелом со смещением. Голень — открытый перелом. Три ребра сломаны, два прокололи лёгкое. Гематомы внутренних органов. Риск перитонита. Операция — 4 часа. Прогноз — осторожный». «Пациент в коме. Третьи сутки. Реакции нет. Зрачки не реагируют на свет». «Пациент пришёл в себя. Не говорит. Не ест. Не пьёт. Отказывается от помощи. Психологический статус — нестабильный». «Я сидел с ним ночью. Не спал. Смотрел, как он дышит. Боялся, что остановится». «Он назвал своё имя. Хан Джисон.». «Он сбежал сегодня. Я пришёл утром — койка пуста. Оставил записку: "Спасибо. Не ищи". Я не искал. Но я помнил. Все эти годы я помнил». Джисон переворачивал страницы. Руки мелко дрожали, противно, как в тот день, когда он просыпался в больнице и не понимал, где находится. Внутри поднималось что-то тёмное, тяжёлое, почти невыносимое. Предательство. Он знал. Минхо знал его. Знал ещё тогда, в больнице. Он не случайно сидел в баре, смотрел, ждал, возвращался снова и снова. Это была не случайность. Не судьба. Не «просто так получилось». Это было наблюдение. Как у Феликса. Как у Сокджина. Как у всех, кто говорил: «Я здесь, потому что ты мне небезразличен», а на самом деле просто хотел кусок его самого. Он сидел на полу, сжимая папку в руках, и смотрел на разложенные вокруг документы. Снимки его сломанного тела. Заметки о его почти что смерти. И фотографию — маленькую, чёрно-белую, приклеенную к уголку папки. На ней был он. Восемнадцатилетний. С загипсованной рукой, с синяками на лице, с пустыми глазами. Он не помнил, когда это сфотографировали. Не хотел помнить. Звук ключа в замке заставил его вздрогнуть. Он поднял голову. В коридор вошёл Минхо. Увидел его — сидящего на полу, среди бумаг, с папкой в руках. Замер. Они смотрели друг на друга. Тишина была такой густой, что, казалось, её можно было резать ножом. — Джисон, — сказал Минхо. Голос был ровным, но в нём слышалось что-то — напряжение, или усталость, или страх. — Это не то, что ты думаешь. — А что это? — спросил Джисон. Голос не дрожал. Он был спокойным. Слишком спокойным. — Что это, Минхо? Расскажи мне. Я очень хочу понять. Минхо молчал. Стоял в дверях, не двигаясь, не пытаясь приблизиться. Джисон видел, как напряжены его плечи, как сжаты кулаки. Ему было страшно. Или больно. Или то, и другое. — Это… мои записи, — сказал наконец Минхо. — Из больницы. Я практикантом был. Когда тебя привезли. — Я знаю, — кивнул Джисон. — Я прочитал. — Тогда зачем ты спрашиваешь? — Я спрашиваю не зачем, а почему. — Джисон встал. Ноги затекли, колени хрустнули. Он не обратил внимания. Смотрел на Минхо, и внутри поднималось что-то, что он сдерживал годами. Злость, на то, что он снова поверил. Снова открылся. Снова позволил себе надеяться. — Почему ты хранил это? Почему ты искал меня? Почему ты подошёл ко мне в тот вечер? Почему ты пришёл в бар? Почему ты… — Голос сорвался. Он замолчал, сжал кулаки, вдохнул глубоко, как учил Минхо. — Почему ты делал вид, что тебе не всё равно? — Мне не всё равно, — сказал Минхо. — Мне правда не всё равно. — Врёшь! — Крик вырвался из груди, как у зверя, которого загнали в угол. Джисон не узнавал свой голос. Не узнавал себя. Он стоял посреди комнаты, сжимая папку в руках, и его трясло. — Ты… ты всё это время знал, — продолжал он, не повышая голоса. Теперь он говорил тихо, почти шёпотом, и от этого шёпота становилось страшнее, чем от крика. — Ты знал, кто я. Знал, что со мной случилось. Знал, почему я сбежал из больницы. Знал, почему я такой. — Да, — кивнул Минхо. Не отрицал. Не оправдывался. Просто кивнул. — Знал. — И ты… ты решил, что можешь меня «спасти»? Как герой из дешёвого фильма? Придёшь, протянешь руку, скажешь «не бойся», и я брошусь в твои объятия? — Нет, — покачал головой Минхо. — Я не думал, что могу тебя спасти. Я думал, что могу… понять. — Понять?! — Джисон рассмеялся. Смех был горьким, надорванным, почти истеричным. — Ты хотел меня понять? Для чего? Чтобы удовлетворить своё любопытство? Чтобы поставить галочку? «Хан Джисон, 18 лет, травма, прогноз — осторожный, риск рецидива — высокий»? Он швырнул папку на пол. Бумаги разлетелись, снимки упали лицом вверх — его лицо, синее, чужое. Минхо смотрел на них. Потом снова на Джисона. — Я не ставил галочку, — сказал он. — Я пытался помочь. — Ты пытался помочь себе! — закричал Джисон. — Ты… ты такой же, как все! Ты увидел во мне загадку, способ развлечься! Тебе было скучно, Минхо? Скучно жить? Скучно работать на стройке? Скучно сидеть в этой пустой квартире и думать о том, как ты всё проебал? И тут я — сломанный, жалкий, готовый на всё, лишь бы кто-то был рядом. Идеальная добыча, да? Идеальный пациент для твоих экспериментов! — Джисон… — Не называй меня так! — Джисон отступил на шаг. Потом ещё один. И ещё. Он пятился к двери, не глядя, куда идёт, только бы не стоять напротив Минхо, не видеть его лицо, не слышать его голос. — Ты не имел права. Ты не имел права лезть в мою жизнь. Ты не имел права делать вид, что я тебе небезразличен. Ты не имел права… не имел права… Он замолчал. Слова кончились. Внутри осталась только пустота, бесконечная. Такая же, как в детстве, когда он стоял у гроба матери и не мог заплакать. Такая же, как в ангаре, когда смотрел на луч света и считал до десяти. Такая же, как в больнице, когда открыл глаза и понял, что выжил. — Я не хотел тебя обидеть, — сказал Минхо. Голос его был тихим, почти беззвучным. — Я просто… я не умею иначе. Я не умею говорить. Я не умею показывать. Я не умею… быть рядом без причины. — Без причины? — Джисон усмехнулся. — У тебя была причина. Ты хотел узнать, что со мной случилось. Ты получил ответ. Поздравляю. — Это не единственная причина. — А какая ещё? Минхо молчал. Смотрел на Джисона долгим, тяжёлым взглядом. И Джисон вдруг понял, что боится ответа. Боится, что Минхо скажет что-то, что заставит его остаться. Что заставит его поверить. Что заставит его снова надеяться. — Не важно, — сказал Джисон. — Всё равно не важно. — Он развернулся и пошёл к выходу. — Джисон, — позвал Минхо. Он не обернулся. — Джисон, стой. — Он открыл дверь. Джисон замер на пороге. Стоял, держась за ручку, и чувствовал, как его сердце колотится где-то в горле. Сейчас он мог уйти. Мог вернуться в свою комнату, к Феликсу, к привычному одиночеству. Мог забыть эту неделю, как забывал всё, что причиняло боль. Мог… Он обернулся. Минхо стоял посреди комнаты, окружённый разбросанными бумагами, сломанными снимками, осколками того, что он строил. Его лицо было белым, глаза почти чёрными. Просто стоял и смотрел. — Зачем? — спросил Джисон. Голос дрожал. — Зачем ты это сделал? Зачем ты притворялся? — Я не притворялся, — ответил Минхо. — Я просто… не говорил всего. — Это одно и то же. — Нет. — Минхо покачал головой. — Я… я был собой. Всё это время. — Но ты знал, — сказал Джисон. — Ты знал всё. Ты знал, что я сбежал из больницы. Знал, что у меня никого нет. Знал, что я… что я слабый. И ты… — Я не думал о тебе как о слабом, — перебил Минхо. — Я думал о тебе как о… как о том, кто выжил. Ты выжил, Джисон. Ты лежал в реанимации, врачи говорили, что ты не очнёшься. А ты очнулся. Ты не мог ходить и ты научился заново. Ты не мог есть и ты начал есть. Ты… — Он замолчал. Провёл рукой по лицу, сбрасывая невидимую усталость. — Ты не слабый. Ты самый сильный человек, которого я знаю. Джисон смотрел на него. Слышал его слова. И не мог поверить. Не потому что Минхо врал. А потому что он сам не умел верить. Слишком долго его обманывали. Слишком долго он не решал, что с ним будет. — Ты тоже, — сказал он тихо. — Что — тоже? — Ты тоже не говорил всего. — Джисон кивнул на разбросанные бумаги. — Я знаю про Хэсу. Я знаю про тюрьму. Я знаю, почему ты сидел. И я знаю, почему ты… почему ты такой. Минхо замер. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? Страх? Джисон не знал. И не хотел знать. — Феликс рассказал, — пояснил он. — Он собирал информацию о Хенджине. И о тебе заодно. Я знаю, что ты сидел за покушение на убийство. Из ревности. И знаю, что ты… что ты боишься себя. — И поэтому ты думаешь, что я с тобой? — спросил Минхо. — Из-за этого? — А из-за чего ещё? — Джисон усмехнулся. — Ты говоришь, что не можешь любить. Что боишься контроля. Что ты — монстр, который может сорваться в любой момент. И тут появляюсь я — сломанный, зависимый, готовый на всё, лишь бы кто-то был рядом. Идеальная жертва, да? Ты можешь быть «хорошим» рядом со мной. Можешь чувствовать себя спасителем, а не убийцей. — Это неправда, — сказал Минхо. Но его голос дрогнул. — Правда, — Джисон покачал головой. — Ты не хочешь мне помочь. Ты хочешь себе помочь. Я для тебя способ забыть о том, что ты натворил. Они стояли друг напротив друга. Между ними тишина. Такая тяжёлая, такая густая, что, казалось, они оба в ней тонут. — Может быть, — сказал наконец Минхо. — Может быть, ты прав. Может быть, я ищу в тебе спасение от себя. Но это не значит, что ты мне не нужен. — Нужен, — горько усмехнулся Джисон. — Как способ чувствовать. — Как человек, — возразил Минхо. — Как человек, который меня понимает. — Я тебя не понимаю, — покачал головой Джисон. — Я даже себя не понимаю. — Но ты пытаешься. — Этого недостаточно. — А что достаточно? Джисон молчал. Смотрел на Минхо, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, шевелится что-то живое. То, что он пытался убить. То, что не умирало. — Я не знаю, — сказал он. — Я никогда не знаю. Но теперь знаю, что ты такой же, как все. Он развернулся и вышел. Дверь захлопнулась за его спиной. В коридоре было темно, лампочка перегорела ещё вчера, и Минхо не успел её заменить. Джисон стоял в темноте, прижавшись спиной к холодной стене, и слушал, как колотится сердце. Где-то за дверью, в квартире, раздался глухой звук, что-то упало. Джисон не пошёл проверять. Он закрыл глаза, выдохнул и пошёл вниз по лестнице. Шаг за шагом. Ступенька за ступенькой. Всё дальше от этой квартиры, от этого человека, от этой недели, которая была похожа на сон. Хороший сон. Который кончился.***
🎶 The Night Does Not Belong To God ( Sleep Token )
Телефон завибрировал в третий раз за последние полчаса. Хенджин даже не взглянул на экран, и так знал, кто это. Феликс. Конечно, Феликс. Кто ещё мог быть таким настойчивым, таким назойливым, таким… — Хенджин, ну давай встретимся, я приеду к тебе ближе к семи, ну пожалуйста!! Он не успел договорить. Хенджин скинул звонок. Отшвырнул телефон на край кровати, плюхнулся на спину, уставился в потолок. Руки закинул за голову, пальцы вцепились в подушку. В груди клокотало раздражение. Эта белобрысая зараза прилипла к нему, как репей, как жвачка к подошве, как… как, блять, болезнь, от которой нет лекарства. Он закрыл глаза. Перед ними всё равно стояло лицо Феликса. С огромными карими глазищами, с этой его улыбкой то испуганной, то наглой, то умоляющей. «Хенджиин, ну пожалуйста! Хенджиин, я приеду! Хенджиин, не бросай трубку!», и так на протяжении недели. — Заебал, — прошептал Хенджин в потолок. Потолок был белым. Идеально белым. Как и все стены в этой комнате. Как и вся его вылизанная жизнь. Белые стены, белая мебель, белые шторы. Мать сказала: «Твоя комната должна быть светлой, Джинни. Свет успокаивает». Ничего не успокаивало. Телефон снова завибрировал. Хенджин скосил глаза. Экран засветился — значок сообщения. Он не хотел читать. Не хотел знать, что Феликс написал в очередной раз. Но пальцы сами потянулись, сами разблокировали экран, сами открыли чат. «Я буду ждать у твоего дома. В семь. Я буду ждать.» Хенджин надорванно усмехнулся. «Спектакль, — подумал он. — Ещё один спектакль. Ты актёр, Феликс. Ты играешь роль. Но ты забыл, что я тоже умею играть». Он сбросил сообщение, не отвечая. Отложил телефон. Снова уставился в потолок. Мысли путались. Феликс. Университет. Отец. Адель. Гитара. Гитара… Он не брал её в руки уже почти месяц. Не потому, что не хотел. А потому, что боялся. Боялся, что не получится, что руки забудут, что музыка ушла, как уходило всё в его жизни. «Ты никчёмный, — сказал отец вчера. — Ты ни на что не способен, кроме как тратить мои деньги и позорить моё имя». Хенджин не ответил. Стоял, смотрел в пол, сжимал кулаки и молчал. Потому что если бы он ответил, если бы сказал хотя бы слово он бы сорвался. Ударил. Или разрыдался. Он не знал, что хуже. Телефон завибрировал снова. Хенджин закатил глаза, набрал воздуха в грудь, готовясь очередной раз услышать этот навязчивый, бесячий голос. Схватил телефон, ткнул пальцем в ответ, выпалил, даже не глядя: — Феликс, хватит мне… Он не договорил. В трубке был не Феликс. — А? — чужой голос, женский, слегка растерянный. — Это… гитарист с Хаштед-стрит? Из бара «Джо»? Хенджин замер. Пальцы сжали телефон так, что костяшки побелели. Он прокашлялся, ведь горло вдруг пересохло, как в пустыне. — Да, — сказал он. Голос сел, пришлось повторить твёрже: — Да. Это я. — О! — женщина обрадовалась. — Извините за беспокойство! Меня зовут Верóника. Я была в баре на вашем выступлении. Неделю назад. Вы… вы играли невероятно. Я хотела подойти, но вы ушли так быстро. — Хенджин молчал. Слушал. Сердце колотилось где-то в горле. — Я приходила ещё несколько раз, — продолжала Вероника. — Но вас не было. Спрашивала у бармена, он сказал, что вы не постоянный. Что вы… ну, в общем, я не знала, как вас найти. А сегодня увидела объявление, что вы будете, приехала, а вас снова нет, видимо дату перепутала. И тогда я попросила номер у бармена. Сказала, что по очень важному делу. Он не хотел давать, но я… я заплатила. Вы не против? — Нет, — выдохнул Хенджин. — Не против. «О чём мы говорим? — пронеслось в голове. — Какая, нахуй, разница, дал он номер или не дал? Она говорит о музыке. Она хочет…» — Я продюсер, — сказала Вероника. — Не крупный, не подумайте. Своя маленькая студия, пара групп, которые я веду. Но я знаю, когда слышу талант. А у вас, молодой человек, талант. Не тот, который «постарался, молодец». А редкий. Хенджин хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он только сжимал телефон и чувствовал, как к глазам подступают слёзы. Слёзы злости? Благодарности? Он не знал. — Вы играете соло-партии? — спросила Вероника. — У нас в группе не хватает гитариста. Основного. Мы искали полгода. Никто не подходил. А вы… когда я услышала вас в том баре, я поняла — вы. Просто вы. Я не знаю, как это объяснить. — Не надо объяснять, — выдохнул Хенджин. — Я понимаю. — И вы… вы пишете свои песни? То, что вы играли — это ваше? — Моё, — сказал Хенджин. И впервые за долгое время его голос не дрожал. — Чудесно, — Вероника замолчала на секунду. — Слушайте, я не хочу давить. И не хочу, чтобы вы думали, что я какая-то аферистка. Поэтому я предлагаю так: вы приезжаете на прослушивание. Смотрите, слушаете, играете. Если понравится — остаётесь. Если нет — уходите. Без обид. — Куда приехать? Вероника продиктовала адрес — студия в центре, недалеко от реки. Хенджин запомнил с первого раза. Он вообще многое запоминал с первого раза: лица, числа, разговоры. Мог бы стать отличным студентом, если бы не… если бы не всё это. — Когда? — спросил он. — Сегодня. Через два часа. Я знаю, что срочно, но у нас последний день прослушиваний. Завтра мы объявляем гитариста. Если вы не приедете сегодня, я не смогу… — Я приеду, — перебил Хенджин. — Через час. — Чудесно! — Вероника усмехнулась. — До встречи. Он сбросил звонок. Посмотрел на телефон. Экран погас, но в груди всё ещё горело. Его позвали играть. Его. Хван Хенджина. Не сына Хван Дэсона, не того мажора, который учится на экономическом, не проблемного подростка, выгнанного из Германии. А его — гитариста. Музыканта. Человека, который что-то умеет, что-то значит, что-то может. «Они хотят меня, — подумал он. — Не имя, не деньги, не связи. А меня». Он встал с кровати. Прошёлся по комнате, от стены к стене, от окна к двери. Нужно было собираться. Переодеться. Но сначала нужно было выйти из комнаты. А для этого, пройти мимо гостиной. Где в это время дня всегда был отец. Хенджин приоткрыл дверь. Высунул голову в коридор — пусто. Шум доносился снизу: голоса, телевизор, звон посуды. Мать мыла посуду после обеда. Отец, наверное, в кабинете. Или в гостиной. Или… Он крадучись вышел из комнаты. Шаги были бесшумными, тот научился ходить так ещё в детстве, когда нужно было пробраться на кухню за едой, чтобы не разбудить отца. Когда нужно было прятаться в шкафу, чтобы не попасть под горячую руку. Когда нужно было исчезать, чтобы выжить. Он спустился по лестнице, держась ближе к стене. И замер. Гостиная была справа. Дверь открыта. Он видел краем глаза отца. Тот стоял посреди комнаты, заложив руки за спину. Перед ним мать. Она сидела на диване, сжавшись в комок, и смотрела в пол. — Я сказал, ты никуда не пойдёшь, — голос отца был ровным. Спокойным. Таким спокойным, что становилось страшно. — Дэсон, но я с Мэрин договаривалась, мне нужно… — Знаю я твоих Мэрин. Ты никуда не пойдёшь. Поняла? Мать молчала. Её плечи дрожали. Хенджин видел это даже с того места, где стоял, даже в полумраке коридора. Он видел, как она сжимает пальцы, как кусает губы, как борется со слезами. И ничего не мог сделать, как всегда. — Ты позоришь меня перед людьми, — продолжал отец. — Твоя подружка Лиза рассказала моей секретарше, что ты ходишь к психологу. Ты что, больная? Тебе нужен психолог? — Дэсон, я… — Молчи. Я не закончил. Отец шагнул ближе. Мать вжалась в диван. Хенджин вжался в стену. Трое замерли в разных концах дома, и между ними было расстояние в несколько метров, которое никто не мог преодолеть. — Если тебе нужен психолог, я найду тебе психолога. Хорошего. Дорогого. Который будет сидеть и кивать, за бабки. Но чтобы никто не знал. Чтобы никакая Лиза не трепала языком. Ты поняла? — Да, — прошептала мать. — Что — «да»? — Да, Дэсон. Я поняла. — Слава богу, — отец развернулся и пошёл к выходу из гостиной. Хенджин едва успел отпрянуть, спрятаться за угол. — И сиди дома. Чтобы я видел, что ты на месте. Он прошёл мимо. Не заметил сына. Или сделал вид. Хенджин стоял, прижавшись спиной к стене, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Ему было двадцать четыре. А он прятался в коридоре, как испуганный мальчишка, боясь, что отец заметит его и начнёт кричать. Или заметит и не начнёт. Просто посмотрит. Тем взглядом, от которого хотелось провалиться сквозь землю. Он выждал минуту. Другую. Третью. Выдохнул. Осторожно, бесшумно прошёл к входной двери, нащупал ручку, повернул, вышел. Холодный воздух и Хенджин наконец смог дышать. Глубоко, жадно, как узник, которого выпустили из камеры на прогулку. Он не обернулся. Не посмотрел на окна, где, возможно, мать вытирала слёзы, а отец сидел в кабинете и курил сигару. Мать больна, но отцу от чего то, об этом не рассказывает. Хенджин просто пошёл к машине, открыл дверь, сел на водительское сиденье и смотрел сквозь лобовое стекло на дом, из которого только что сбежал. «Ты не вернёшься, — сказал он себе. — Ты не вернёшься сегодня. Ты поедешь на прослушивание. Ты сыграешь. Ты докажешь им. Всем. И себе». Студия оказалась в старом промышленном районе, недалеко от реки. Хенджин долго плутал по узким улочкам, сверялся с навигатором, ругался сквозь зубы. Время поджимало. Он должен был успеть до семи. Не ради Феликса, а ради себя. Он припарковался у высокого здания из красного кирпича, с вывеской «Нота-студио». Из окон доносились приглушённые звуки музыки: гитара, барабаны, чей-то голос. Хенджин постоял минуту, слушая. Внутри что-то дрогнуло. Как тогда, в школе, когда он впервые взял в руки чужую гитару и понял, что это его. Единственное, что никогда не предаст. Он вошёл внутрь, поднялся на третий этаж, толкнул тяжёлую дверь. В небольшом холле его встретила Вероника — женщина лет тридцати, с короткой стрижкой и внимательными, цепкими глазами. Она улыбнулась, протянула руку. — Хенджин? Я рада, что вы приехали. — Я не опоздал? — спросил он, пожимая её ладонь. — Идеально вовремя. Проходите. Она провела его в студию, просторную комнату с высокими потолками, звукоизоляцией на стенах и кучей аппаратуры, в которой Хенджин ни черта не понимал. В углу стоял человек, регулировал микрофон, настраивал колонки. Увидев Хенджина, кивнул. — Это Алекс, наш звукорежиссёр, — представила Вероника. — А это те, с кем тебе, возможно, предстоит играть. Из соседней комнаты вышли двое. Парень и девушка. Парень — высокий, худой, с дредами и серьгой в носу. Девушка — миниатюрная, с ярко-рыжими волосами и огромными глазами. — Кевин, ударные, — Кевин кивнул. — Лия, клавиши и вокал, — Лия помахала рукой. — Я Хенджин, — сказал Хенджин. — Гитара. — Твоя гитара там, — Вероника указала на угол, где стоял чехол. — Подключайся, настраивайся. Как будешь готов начнём. Хенджин подошёл к чехлу, открыл, достал гитару. Пальцы легли на струны, привычно, как будто и не расставались. Он провёл по ним сверху вниз, идеально. Хенджин настраивался минут десять, не спеша. В голове было пусто и шумно одновременно, как перед экзаменом, который решит всё. Но это был не экзамен. Это была жизнь, та, которую он выбрал сам. — Готов? — спросила Вероника. — Да, — ответил Хенджин. — Тогда начнём. Он не помнил, как играл. Тело двигалось само — пальцы бегали по струнам, голос срывался на хрип, музыка лилась откуда-то изнутри, из того места, которое он обычно прятал под слоями цинизма и усталости. Он закрыл глаза и провалился в звук. В мир, где не было отца, не было Феликса, не было долбаного контроля. Был только он. И гитара. И песня, которую он написал однажды ночью, когда не мог уснуть и думал о том, что никогда не будет свободным. Он играл не для Вероники, не для Алекса, Кевина и Лии. Он играл для себя. Впервые за долгое время не для галочки, не для оценки, не для того, чтобы кому-то понравиться. А просто потому, что хотел. Потому что не мог иначе. Когда он закончил, в студии повисла тишина. Хенджин открыл глаза. Вероника смотрела на него, не мигая. Кевин присвистнул. Лия улыбнулась. — Ну, — сказала Вероника. — Я знала. — Что — знали? — спросил Хенджин, всё ещё держа пальцы на струнах. — Что вы — тот, кто нам нужен. Хенджин хотел что-то сказать, но не успел. Вероника подошла, положила руку ему на плечо. — Не сейчас, — сказала она. — Сейчас просто прими этот факт. А завтра я позвоню и скажу, когда первая репетиция. Идёт? — Идёт, — выдохнул Хенджин. Он убрал гитару в чехол, попрощался с Кевином и Лией, кивнул Алексу. Вероника проводила его до двери. — Вы талантливы, Хенджин, — сказала она. — Не закапывайте свой талант. Пожалуйста. — Постараюсь, — ответил Хенджин. Он вышел на улицу. Холодный воздух ударил в лицо, но теперь это было приятно. Он шёл к машине, и внутри него, где-то под рёбрами, разгоралось что-то тёплое. То, что он не чувствовал годами. Надежда. «Они меня взяли, — подумал он. — Или не взяли? Вероника сказала "завтра позвоню". Это "да" или "посмотрим"?» Он не знал. И решил не гадать. Просто сел в машину, завёл двигатель и поехал домой. По пути ему снова позвонил Феликс. Хенджин посмотрел на экран, усмехнулся и принял вызов. — Я стою у твоего дома уже полчаса, — сказал Феликс без приветствия. — Ты обещал. — Я ничего не обещал, — ответил Хенджин. — Но ты едешь? — Еду. Хенджин нажал на газ. Машина рванула вперёд, в темноту ночного города. В зеркале заднего вида мелькнули огни студии, где его, возможно, ждала новая жизнь. А впереди — у дома — ждал Феликс. Тот самый белобрысый мальчишка, который прилип к нему, как репей, и которого он не мог выкинуть из головы.***
Хенджин сбросил скорость за сотню метров до ворот. Фары выхватили из темноты фигуру: белую макушку, тёмное пятно куртки, руки, засунутые в карманы джинсов так глубоко, будто он пытался спрятать их от самого себя. Феликс топтался на месте, переступал с ноги на ногу, мелко, по-птичьи, и Хенджин вдруг подумал, что тот замёрз. Конечно, замёрз. В такую погоду нормальные люди надевают шапки, пуховики, заматываются в шарфы до самых глаз. Феликс стоял в тонкой куртке, непонятно на каком сезоне рассчитанной, с голой шеей, без перчаток, и его дыхание вырывалось изо рта белыми клубами. Идиот. Хенджин перевёл взгляд на пассажирское сиденье, где лежал букет. Белые розы вперемешку с лилиями, он купил их полчаса назад в круглосуточном, когда заправлялся. Не думал. Просто увидел витрину, яркую, подсвеченную, цветы, и зашёл. Продавщица спросила: «Для девушки?» — «Для парня», — ответил он, и женщина улыбнулась как-то странно, будто знала что-то, чего он сам ещё не понял. Зачем он это сделал? Не знал. Никогда не действовал с мыслью «зачем». Просто захотелось. Захотелось разделить эту странную, щекочущую радость от звонка Вероники, от слов «ты тот, кто нам нужен», от того чувства, что он, Хван Хенджин, чего-то стоит не как сын своего отца, а сам по себе. И с кем он хотел этим поделиться? С Минхо? С матерью? С отцом, который назвал бы его идиотом и спросил, сколько стоит эта «дурацкая затея»? Нет. С Феликсом. С этим белобрысым, навязчивым, бесконечным Феликсом, который ждал его у ворот, переминаясь с ноги на ногу, и, кажется, не собирался уходить, даже если бы Хенджин не приехал до утра. Он выключил двигатель. Взял букет. Вышел из машины. От холода Хенджин на секунду зажмурился, привыкая к резкой смене температуры. Потом открыл глаза и посмотрел на Феликса. Тот уже заметил его, замер, перестал переступать, руки вынырнули из карманов и повисли вдоль тела, как плети. Лицо в полумраке уличного фонаря было бледным, глаза огромными, почти чёрными. Удивление или испуг. Хенджин не умел различать эти два выражения на лице Феликса, они были слишком похожи. Он не сказал ни слова. Просто подошёл, сократил расстояние за три шага, и вместо того чтобы протянуть букет, как сделал бы любой нормальный человек, пихнул его Феликсу в грудь, просто вручил, как передают ненужную вещь, которую жалко выбросить. Тот рефлекторно схватил букет, пальцы сомкнулись на влажных стеблях, и в этот момент Хенджин уже притянул его к себе. Одна рука легла на поясницу, вторая на затылок, пальцы впились в белые волосы. Губы нашли чужие. Поцелуй длился секунду. Может, две. Хенджин не собирался его прерывать, он хотел большего, хотел углубить, вжаться сильнее, почувствовать тот самый вкус, который преследовал его последние дни. Но Феликс отдёрнулся. Рвано, резко, всем телом, не просто отстранился, а буквально вынырнул из его рук, как утопающий из воды. Букет выпал из ослабевших пальцев и упал на асфальт, белые лепестки рассыпались по грязному, усеянному мелкими камешками покрытию. Хенджин замер. Смотрел на цветы, потом на Феликса. Тот стоял в двух шагах, руки снова прижаты к бокам, и всё его тело было одним сплошным напряжённым пластом. Лицо белое, как те самые лилии на асфальте. Губы приоткрыты, дыхание сбитое, частое. — Ты… — начал Хенджин, но Феликс перебил. — Не надо. Голос низкий, хриплый, срывающийся на сип. Он не кричал. Не повышал тона. Просто сказал эти два слова, и в них было столько всего, что Хенджин на секунду забыл, как дышать. — Чего — не надо? — спросил он, даже не успев подумать. — Всего этого. — Феликс кивнул в сторону цветов, потом на машину, потом на Хенджина — одно короткое, рубленое движение. — Не надо приезжать. Не надо целовать. Не надо делать вид, что… Он замолчал. Сжал челюсть так, что желваки заходили под тонкой кожей. Отвернулся резко, будто ему стало противно смотреть на Хенджина. Или на себя. Тот стоял, не двигаясь. Внутри поднималась волна, которая всегда приходила, когда кто-то пытался отодвинуть его, отстранить, сказать «не надо». Отец говорил «не надо» каждый раз, когда Хенджин брал в руки гитару. Мать говорила «не надо», когда он пытался заговорить о побеге. Адель говорила «не надо», когда он уходил, и он всё равно ушёл. А сейчас — Феликс. Который был везде, всегда, навязчивый, как комар. И теперь этот Феликс говорил «не надо». Хенджин сделал шаг вперёд. Феликс — шаг назад. Не убежал, но отступил. Как будто между ними натянулась невидимая верёвка, и каждый шаг Хенджина заставлял её вибрировать. — Ты чего? — спросил Хенджин. Голос был ровным, но внутри всё кипело. — Ты чего, блять, устроил? — Ничего. — Феликс смотрел куда-то в сторону, на дорогу, на фонари, на что угодно, только не на Хенджина. — Я просто… устал. — От чего? — От тебя. От этого. Хенджин хотел рассмеяться. Правда, хотел. Встать и рассмеяться ему в лицо, потому что это было до абсурда смешно, слышать «устал» от человека, который сам влез в его жизнь, сам вцепился мёртвой хваткой, сам отказался отпускать. А теперь устал. — Слушай сюда, — начал он, но Феликс снова перебил. — Нет, это ты послушай. — Голос стал твёрже. Феликс наконец повернул голову и посмотрел прямо на него. — Ты используешь меня, Хенджин. С самого начала. Ты… ты даже не видишь во мне человека. — Это ты полез ко мне, — сказал Хенджин. Голос сел, стал низким, почти шёпотом. — Ты, а не я. Феликс отвернулся, быстро, почти судорожно, и Хенджин увидел, как дрогнули его плечи. Один раз. Коротко. Как будто он всхлипнул, но зажал звук в кулак. Хенджин стоял, смотрел на эту спину с выпирающими лопатками, которые так и хотелось обвести пальцем. И не знал, что сказать. Не потому, что не было слов. А потому, что слова были лишними. Он мог бы сказать: «Ты сам виноват». Мог бы сказать: «Я тебя предупреждал». Мог бы развернуться и уйти, оставив Феликса одного, с его цветами на асфальте. Но он не ушёл, а подошёл ближе. Встал за спиной Феликса, так близко, что чувствовал запах его волос, слышал его дыхание, прерывистое, как будто он только что бежал. — Ты прав, — сказал он тихо. — Я использую тебя. — Феликс дёрнулся, но не обернулся. — Ты для меня — никто, — продолжил Хенджин. — Способ убить время. Отмазка перед отцом. Ты удобен, Феликс. Ты красивый, из хорошей семьи, ты сам лезешь в мою жизнь, и мне не нужно ничего для этого делать. Просто быть собой. — Он сделал паузу. — Но знаешь что? — Что? — голос Феликса был глухим, почти безжизненным. — Ты тоже меня используешь. Феликс замер. Хенджин видел, как напряглись его плечи, как пальцы вцепились в край куртки, побелели. — Думаешь, я не заметил? — Хенджин обошёл его, встал лицом к лицу. Теперь они стояли в метре друг от друга, и Хенджин видел каждую чёрточку на лице Феликса. — Кто ты, Феликс? Актер, который провалил все кастинги? Влюблённый, который бросил парня, чтобы отомстить бывшей подруге? Мститель, который сам стал жертвой? Или просто… просто мальчик, который так боится одиночества, что готов терпеть что угодно, лишь бы не быть одному? Каждое слово падало, как камень. Хенджин видел, как они попадают в цель, как вздрагивают плечи Феликса, как бледнеет его лицо, как сжимаются кулаки. Но он не остановился. Не мог. Потому что если бы он остановился, то услышал бы тишину. А в тишине собственные мысли. О том, что он такой же. Что он тоже боится одиночества. Что он тоже цепляется за Феликса, потому что тот единственный, кто не сбежал. Единственный, кто смотрит на него не с ужасом, не с презрением, а с чем-то, что можно принять за… за что? За что он это принимал? — Зачем ты это говоришь? — спросил Феликс. Голос дрожал, но в нём появилась сталь. — Зачем ты пытаешься меня раздавить? — Не пытаюсь, — ответил Хенджин. — Просто показываю тебя тебе же. Снимаю слои. Ты хотел быть ближе? Будь. Но без масок. Без ролей. Без этого твоего дурацкого «я влюблённый фанатик». Они стояли друг напротив друга. Между ними рассыпанные цветы, холодный ветер, который трепал белые волосы Феликса и чёрные Хенджина. Никто не двигался. Никто не говорил. Только дыхание выдавало, что оба живы. Что оба здесь. Что оба не могут уйти. Первый шаг сделал Феликс. Он подошёл вплотную, сократил расстояние так, что Хенджин чувствовал его дыхание на своей шее. Феликс смотрел снизу вверх, и в его глазах больше не было страха. Не было злости. Была пустота. Такая же, как у Хенджина, когда он смотрел в потолок и не мог уснуть. — Кто я для тебя? — спросил Феликс, — Скажи честно. Кто я? Хенджин смотрел на него. На белые волосы, на огромные глаза, на губы, которые он целовал каких-то пять минут назад и готов был целовать снова. И не знал, что ответить. Потому что не было честного ответа. Не было такого слова, которое описал бы это. «Ты — моя ошибка, — подумал он. — Ты — то, что я не должен был допускать. Ты — доказательство того, что я ничему не научился. Что я всё тот же. Что я не могу быть один. Что я цепляюсь за тебя, как ты цепляешься за меня. И это страх, что если ты уйдёшь, то не останется никого. Совсем». — Ты — тот, кто сейчас поедет со мной в ресторан, — сказал он. Феликс замер. В его глазах мелькнуло что-то — удивление? Сопротивление? Но он не сказал «нет». Не отступил. Не сделал шаг назад. — Зачем? — спросил он. — Надо поговорить. — О чём? — О нас. О том, что дальше. О том, что ты — мой парень для моего отца, и это не изменится, пока я не решу иначе. — А если я решу иначе? — Феликс прищурился. — Не решишь, — Хенджин покачал головой. — Ты не можешь решать. Ты можешь только соглашаться или делать вид, что согласен. Это не я тебя держу, Феликс. Это ты сам себя держишь. Рядом со мной. Он развернулся и пошёл к машине. Не оглядываясь. Не зная, пойдёт ли Феликс за ним. Хенджин сел на водительское сиденье. Стал ждать. В зеркале заднего вида было видно фигуру Феликса, белое пятно на фоне темноты. Он стоял, не двигаясь. Смотрел на букет, рассыпанный по асфальту. Белые лепестки, грязные от пыли и мелких камешков. «Всё, — подумал Хенджин. — Не пойдёт. Уйдёт. И правильно. Нахуй ему это надо? Нахуй ему я?» Феликс поднял букет. Осторожно, как будто это было что-то хрупкое, живое, что можно раздавить неосторожным движением. Стряхнул пыль с лепестков. Поправил сломанные стебли. И пошёл к машине. Открыл заднюю дверь, положил букет на сиденье. Потом обошёл машину, открыл переднюю дверь и сел рядом с Хенджином. — Куда едем? — спросил он, пристёгивая ремень. Хенджин смотрел на него. На профиль, на руки, которые сжимали ремень так, будто от этого зависела жизнь. И чувствовал, как внутри, где-то глубоко, отпускает. — В «Ла Перлу», — сказал он, заводя двигатель. — Там тихо. Никто не помешает. — Дорого, — заметил Феликс. — Не твои деньги. — Я знаю. Они выехали на трассу. Мотор урчал ровно, успокаивающе. За окном мелькали огни города: жёлтые, белые, редкие в этот час. Хенджин вёл машину одной рукой, другой переключал радио. Нашёл какую-то тихую, меланхоличную песню. Оставил играть фоном. *** Ресторан «Ла Перла» располагался на тридцать втором этаже небоскрёба, откуда открывался вид на весь Чикаго. Огни, тысячи огней, рассыпанные по берегу озера, как блёстки на чёрном бархате. Хенджин выбрал этот ресторан не случайно, здесь подавали лучшие стейки в городе, здесь всегда были свободные места в VIP-зоне, где никто не пялился и не задавал лишних вопросов. Феликс сидел напротив, сжимая в руке бокал с красным вином, и чувствовал себя чужим. Не потому, что он был бедным — отец оставил ему достаточно, чтобы он мог позволить себе ужин в таком месте раз в неделю, не моргнув глазом. А потому, что он был здесь с Хенджином. С тем, кто смотрел на него так, будто он был не человеком, а выгодной сделкой, которую вот-вот заключат. Хенджин изучал меню. Не спеша, смакуя, как будто от его выбора зависела судьба мира. Белые пальцы переворачивали страницы, чёрные глаза скользили по строчкам, губы шевелились, беззвучно читая названия блюд на итальянском. Феликс смотрел на него и думал: «Какой же ты красивый. И какой же ты отвратительный». — Ты будешь заказывать? — спросил Хенджин, не поднимая глаз. — Да, — ответил Феликс. — То же, что и ты. — Я буду стейк. Ты ешь стейк? — Буду. Хенджин поднял голову. Посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. В полумраке ресторана его глаза казались почти чёрными, как две бездны, в которые Феликс боялся заглянуть. Щёлкнул пальцами, подзывая официанта. — Два стейка «Риб-ай», средней прожарки. К ним — картофель гратен и спаржу на гриле. И бутылку «Каберне», лучшее. Официант кивнул, записал, исчез. Феликс смотрел ему вслед и думал о том, как легко Хенджин отдаёт приказы. Как естественно это у него получается. Как будто он родился с серебряной ложкой во рту и привычкой, что весь мир должен вращаться вокруг него. — Зачем ты пригласил меня сюда? — спросил он, ставя бокал на стол, уже с новым вином. — Поговорить. — О чём? — О нас. — У нас есть «нас»? — Будет, — Хенджин поставил бокал, сложил руки на столе, подался вперёд. — Мой отец хочет, чтобы я нашёл пару. К новому году. Ему нужен кто-то, кого он сможет представить партнёрам. Кто-то из хорошей семьи, с хорошими манерами, с хорошей репутацией. Кто-то, кто не опозорит фамилию Хван. — И ты выбрал меня? — Я выбрал тебя, потому что ты подходишь под критерии, — Хенджин говорил ровно, спокойно, как будто обсуждал условия контракта. — Твой отец — Ли Чанёль. Автомобильный магнат. Ваша семья известна в городе. Ты не замешан в скандалах, по крайней мере, таких, которые дошли до прессы. Ты молод, красив, амбициозен. Ты идеальная кандидатура. — Для чего? — Для роли моей невесты. Жениха. Пара, в общем. Феликс смотрел на него, не веря своим ушам. Хенджин сидел напротив, спокойный, уверенный, и говорил о нём, как о товаре. Как о машине, которую нужно выбрать по характеристикам. — Ты предлагаешь мне… стать твоим парнем? — медленно спросил Феликс. — Я предлагаю тебе заключить договор, — поправил Хенджин. — Ты играешь роль моей второй половинки. Я даю тебе доступ в свой мир. Ты появляешься на мероприятиях, улыбаешься камерам, держишь меня за руку. В обмен я помогаю тебе с карьерой. У моего отца есть связи в киноиндустрии. Одно слово и ты получишь роль, о которой мечтаешь. — Ты хочешь купить меня? — Я хочу заключить сделку, — Хенджин покачал головой. — Не путай. Купить — это когда одна сторона ничего не даёт взамен. А ты даёшь. Твоё время. Твоё внимание. Твоё присутствие. Это равноценный обмен. — А любовь? — А при чём здесь любовь? — Хенджин приподнял бровь. — Ты веришь в любовь, Феликс? В ту, которая показывают в фильмах? Где герои встречаются, ссорятся, мирятся, живут долго и счастливо? Это сказки для детей. — Ты так думаешь? — Я так знаю. — Хенджин откинулся на спинку стула. — Мой отец и моя мать когда-то любили друг друга. И что? Он изменяет ей направо и налево. Она закрывает глаза, потому что боится остаться без денег. Они живут в одном доме, но не разговаривают уже годы. Это любовь? Нет. Это привычка. Или расчёт. — Я не хочу так жить. — А как ты хочешь? Феликс молчал. Он смотрел на Хенджина — на его красивое, пустое лицо, на его чёрные глаза, в которых не было ни огня, ни тепла, — и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, закипает злость. На то, что он снова попал в эту ловушку. На то, что он снова позволил себя использовать. — Я хочу, чтобы меня любили, — сказал он тихо. — По-настоящему. Не за деньги, не за связи, не за роль. А просто так. Потому что я — это я. — Наивно, — Хенджин усмехнулся. — Тебя не будут любить просто так. Никто никого не любит просто так. Всегда есть причина. Ты красивый — тебя любят за красоту. Ты богатый — тебя любят за деньги. Ты талантливый — тебя любят за талант. А без всего этого ты — никто. Официант принёс стейки — аппетитные, сочные, с золотистой корочкой. Феликс смотрел на свою тарелку и не мог заставить себя взять вилку. Внутри всё переворачивалось от тошноты. — Ешь, — сказал Хенджин, уже отрезая кусок мяса. — Остынет. — Я не голоден. — Тебе нужно есть. Ты и так слишком худой. — Тебе какое дело? — Мне есть дело до всего, что касается моего парня, — Хенджин поднял голову. В его глазах мелькнуло что-то вроде собственничества. — Если ты будешь выглядеть как дистрофик, люди подумают, что я тебя не кормлю. — А ты кормишь? — Я заказал тебе стейк. Ешь. Феликс взял вилку. Отрезал маленький кусочек. Пожевал. Мясо было нежным, таяло на языке, но он почти не чувствовал вкуса. Только горечь. Ту самую, которая поселилась у него во рту с того самого дня, когда он прыгнул в машину к Хенджину. — Я согласен, — сказал он, не глядя на Хенджина. — На что? — На твоё предложение. На сделку. Я буду твоим парнем. Для твоего отца. Для партнёров. Для всех, кому нужно. Хенджин не ответил. Продолжал есть, не спеша, смакуя каждый кусок. Феликс смотрел на него и ждал. Он не знал, чего ждёт, благодарности? Удивления? Хотя бы кивка? — Хорошо, — сказал наконец Хенджин, вытирая губы салфеткой. — Тогда обсудим условия. — Какие условия? — Ты будешь жить в моей квартире. Феликс замер. Вилка выпала из рук, звякнула о тарелку. — Что? — Ты будешь жить в моей квартире, — повторил Хенджин. — Чтобы мы могли появляться вместе в любое время. Чтобы никто не задавал лишних вопросов. Чтобы это выглядело правдоподобно. — Но у меня есть своя квартира. У меня есть Джисон. Я не могу… — Можешь, — перебил Хенджин. — Ты уже взрослый. Ты сам принимаешь решения. Или ты хочешь, чтобы твой отец узнал, что ты врёшь ему о наших отношениях? — Ты шантажируешь меня? — Я предлагаю тебе выбор, — Хенджин пожал плечами. — Ты можешь согласиться на мои условия, и мы продолжим. Или ты можешь отказаться, и я расскажу твоему отцу, что ты использовал меня, чтобы отомстить Адель. — Это не правда. — А какая разница, правда или нет? — Хенджин усмехнулся. — Твой отец поверит мне. Потому что он знает, что ты способен на такие вещи. Ты сбежал из дома, бросил карьеру, променял будущее главы семейства на… на что? На актёрство, которое не приносит денег? Он и так разочарован в тебе. А после моего звонка он вообще от тебя откажется. Феликс смотрел на Хенджина и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, умирает последняя надежда. Он думал, что сможет переиграть Хенджина. Что он умнее, хитрее, сильнее. Что его план сработает, и он выйдет победителем из этой игры. Но Хенджин был прав. Он не играл. Он всегда был на шаг впереди. Он знал о плане Феликса с самого начала. Он использовал его, как хотел. И теперь, когда Феликс был в ловушке, он предъявил счёт. — Ты говорил, что не будешь меня держать, — прошептал Феликс. — Ты говорил, что я могу уйти в любой момент. — Можешь, — кивнул Хенджин. — Никто не держит тебя за руки. Но если ты уйдёшь, ты потеряешь всё. Отца, репутацию, шанс на карьеру. Ты останешься один. Без денег, без связей, без будущего. — У меня есть Чан. — Чан бросил тебя. Ты видел его лицо? Он больше не вернётся. — У меня есть Джисон. — Джисон — наркоман, который не может позаботиться даже о себе. Ты хочешь, чтобы он стал твоим спасательным кругом? Феликс молчал. Потому что Хенджин был прав. Он был прав во всём. Феликс был один. Совсем один. И единственный, кто протягивал ему руку, был тот, кто хотел его уничтожить. Он протянул руку через стол, коснулся пальцев Феликса. Те были холодными, как лёд. Тот смотрел на их переплетённые пальцы. На свои — худые, дрожащие. На чужие — сильные, уверенные. И чувствовал, как внутри, где-то глубоко, что-то обрывается. Последняя ниточка, которая связывала его с тем, кем он был раньше. С тем, кто верил в любовь. В справедливость. В то, что всё будет хорошо. — Я не буду жить с тобой, — сказал он. — Будешь. — Нет. — Тогда наше соглашение недействительно. — Пусть. Феликс выдернул руку. Встал из-за стола. Официант, стоявший в углу, удивлённо посмотрел на него, но не подошёл. — Ты не уйдёшь, — сказал Хенджин, не двигаясь с места. — Ты не можешь уйти. Ты можешь убежать сейчас. Можешь хлопнуть дверью, уехать домой, лечь на диван и плакать в подушку. Но завтра ты проснёшься и поймёшь, что ничего не изменилось. Ты всё так же один. Всё так же боишься. И всё так же хочешь быть со мной. Феликс стоял, сжимая край стола, и чувствовал, как дрожат руки. Внутри всё кипело: злость, страх, отчаяние. И что-то ещё. Что-то, чему он не знал названия. — Ты не получишь меня, — прошептал он. — Уже получил, — ответил Хенджин. — С первого дня нашего знакомства. Феликс развернулся и пошёл к выходу. Шаги гулко отдавались в пустом зале, где уже не было других посетителей. Официанты провожали его взглядами, но никто не остановил. Никто не спросил, всё ли в порядке. Он уже взялся за ручку двери, когда услышал голос Хенджина — ровный, спокойный, почти равнодушный: — Ты вернёшься, Феликс. Ты всегда возвращаешься. Феликс замер. Стоял, не двигаясь, и чувствовал, как по щеке течёт слеза. Одна. Потом другая. Он вытер их тыльной стороной ладони, толкнул дверь и вышел. «Что я делаю? — думал он. — Зачем я это делаю? Зачем я позволяю ему так с собой обращаться?»