Стекло
21 января 2026 г., 12:01
Примечания:
TW описание прошлых ранений и травмирующего опыта с, ну, знаете, папа-убийца и всё такое
Кевинс тайм! Это тоже tw
Нилу не весело.
На самом деле, все началось с легкой, будто пьяной эйфории — пока он одевался в комнате, пока уголки его губ сами собой ползли вверх, заставляя щеки ныть от непривычной нагрузки, пока он выскальзывал из подъезда на улицу и позволял холодному, влажному началу декабря окутать себя с головы до ног, снова.
Воздух, такой же как и час назад во время пробежки, продолжает стоять густой, насыщенной смесью запахов, в которой Нил учится различать оттенки. Здесь, в Пальметто, осень будто тянется дольше, упрямо отказываясь переходить в настоящую зиму, и каждый день приносит одну и ту же смесь: терпкий, сладковатый полог прелых листьев, засыпавших дорожки промерзшего парка; минеральный запах сырого камня набережной, отдающий речной тиной; едва уловимый, но постоянный привкус далекого дыма из труб — издалека, но смешиваясь со всем остальным.
Нил вызвонил Кевина сразу же, едва затормозив у первого же фонарного столба, пока не растерял всю свою смелость, подаренную ему эйфорией от Эндрю — от разговора с Эндрю, конечно.
Он моргает несколько раз подряд, медленно и тяжело, пытаясь смахнуть с внутренней поверхности век навязчивый, обжигающе четкий кадр. Вся эта открытая кожа, влажная и подсвеченная; вся эта внушительная масса плеч и груди, лишенная привычной защиты из ткани; все эти резкие линии татуировок и мышц, из которых складывается физическая реальность Эндрю по ту сторону стекла. Видение не исчезает, отказываясь подчиниться — лишь слегка размывается по краям, превращаясь в общий, непреходящий фон сознания, в низкий, почти неслышный гул под самой кожей, в непонятное, тугой пружиной сжатое чувство где-то в основании горла, мешающее сглотнуть.
Господи. Это должно быть неловко.
Проезжающая мимо машина сигналит кому-то на дороге, отвлекая Нила, который перекатывается с пятки на носок, стоя у светофора, в такт своему внутреннему, нервному ритму. Рядом, уцепившись за руку матери, какой-то ребенок уставился на него, разгрызая свой леденец с липким хрустом. Нил не собирается говорить ему не смотреть — но он глубже натягивает свой капюшон, отворачиваясь, скрывая щеки и большую часть лица, а затем, как только загорается зеленый, срывается с места, переходя на неровную трусцу, не останавливаясь, пока не достигнет самого сердца парка.
Поверх всей этой осенне-зимней атмосферы, как только Нил останавливается, он начинает чувствовать этот специфический городской холод. Он не обжигает, как мороз в те европейские зимы, что Нил помнит по-большей части обрывками — те зимы врезались в кожу острыми, хрустальными иглами, оставляя на щеках румянец, похожий на ожог и заставляя дышать мелкими, обжигающими глотками. Здесь же холод впитывается медленно, назойливо — не сразу, но верно, пропитывая каждое волокно. Он просачивается сквозь ткань куртки, находит малейшие зазоры у запястий и шеи, заполняет легкие влажным, тяжелым воздухом, от которого кости и кожа Нила ноют глухой, разлитой ломотой — ощущением, будто тело наливается влажным свинцом. Прошло уже больше четырех лет с тех пор, как Нил оставил позади континентальные морозы, но он до сих пор не может привыкнуть.
Сейчас, сидя на холодной чугунной скамейке в парке — на месте, где они с Кевином должны встретиться — Нил не чувствует никакого холода; никакой сырости, пробирающейся под одежду; никакого леденящего металла под бедрами сквозь ткань джинсов. Его тело существует где-то отдельно, как хорошо отлаженный механизм, поддерживающий базовые функции, но все внешние сигналы, все ощущения от мира за пределами кожи, словно отрезаны, заглушены, оставляя после себя лишь вибрацию — ту, что заставляет его коленку безостановочно раскачиваться туда-сюда, подпрыгивая вверх и вниз.
Веселье выдохлось из него без остатка — испарилось так же быстро и беззвучно, как пар, что сейчас вырывается из его рта короткими, неровными клубами, застилая ему вид на реку, превращая свинцовую гладь воды и темные очертания берега в зыбкое, расплывчатое марево.
Он пытается отвлечь себя, упрямо фокусируя взгляд на проглядывающем сквозь голые ветви деревьев побережье реки. Вода сегодня неподвижна, как застывшее стекло темно-свинцового оттенка, отражающее только низкое, равномерно серое небо, и Нил следит за медленным, едва заметным движением какой-то темной щепки, уносимой течением, и в голове, поверх навязчивого гула, пытается выстроить логическую цепочку, рассуждая о том, почему ему вообще страшно. Ведь Кевин вовсе не плох — из всех людей, именно Кевин не представляет угрозы — он был первым, кто вообще предложил Нилу этот вариант, он точно будет радоваться за него, Нил не сомневается в этом, но..
Странно было — найти друга спустя целое десятилетие, и все равно сохранить эту дружбу, но, откровенно говоря, сам Кевин тоже был довольно странным.
Когда Нил впервые случайно увидел его в округе Пальметто — он как раз поселился в унылом, сером районе, куда ФБР только-только переместило его, выдав ключи от маленькой однокомнатной квартиры с видом на глухую стену соседнего дома; он как раз должен был быть послушным мальчиком на поводке, который исправно прибегает на каждый судебный процесс, выворачивая свою память наизнанку.
Тогда он был вещью, доказательством, единственным выжившим свидетелем в череде дел, которые государство собирало против его отца и всей той паутины, что была с ним связана. Нил в тот период был ужасен — не просто плох, а, скорее, похож на разрушенное здание после бомбежки. Его тело представляло собой сплошную карту насилия — истерзанное от ладоней, исчерченных тонкими красными линиями едва ли затянувшихся порезов и свежими царапинами от попыток вырваться, до щек, на которых шрамы от ожогов еще не потеряли болезненно-розовый, воспаленный оттенок. Его ноги, едва задетые тесаком отца, его сломанные ребра, еще не до конца сросшиеся, напоминали о себе резкой, пронзительной болью при каждом неловком движении. Он был ходячим напоминанием, призраком, который боялся собственной тени, который вздрагивал от любого резкого звука и ненавидел полицейских, что были частью системы, которая владела им.
Но в тот день, выйдя на улицу только чтобы купить самую дешевую, безвкусную еду в ближайшем магазине, он не смог отвести взгляда, когда увидел Кевина. Тот выходил из отдела здорового питания, хмурясь на упаковку хумуса, и он был загоревшим, сияющим внутренней, незнакомой Нилу энергией — энергией человека, который знает свое место под солнцем и не сомневается в праве на него. Это был мальчик, с которым Нил когда-то, словно в другой жизни, играл на одном поле — в те редкие, украденные у реальности дни, которые его память позже бережно хранила как драгоценные, но стершиеся от времени фотографии. Мальчик, который не должен был его помнить — слишком много лет прошло, слишком много крови и ужаса легло между тем ребенком и этим изуродованным юношей, стоящим в поношенной, не по размеру одежде. Но стоило их глазам случайно пересечься всего на секунду, как в лице Кевина что-то дрогнуло, сместилось, и Нил понял, что его узнали.
Первой реакцией Нила, конечно, была попытка побега. Вот только он был избитым, изможденным, и каждое движение в его теле отзывалось болью, а Кевин был спортсменом, студентом второго курса, лучший игрок экси с великим будущим. Кевин нагнал Нила еще до того, как он успел переступить порог магазина.
— Эй, — раздается голос прямо над ним, вырывая Нила из кольца его собственных мыслей. Одновременно с голосом кроссовок — массивный, с белой подошвой, испачканной в засохшей грязи — легонько, но настойчиво пинает его ногу, выбивая из ступора. — Все в порядке?
Нил поднимает глаза, щурясь от внезапного, слепящего света. Ясное, декабрьское солнце уже проползает свой зенит и теперь светит почти горизонтально, цепляясь за голые ветви деревьев и выжигая на сетчатке яркие, пляшущие пятна. Ему требуется несколько секунд, чтобы зрение адаптировалось, сфокусировалось на лице Кевина, склонившемся над ним. Он смотрит на него сверху вниз, засунув руки в карманы куртки, и выражение его лица — скорее привычное, деловое любопытство, чем настоящая обеспокоенность.
— Ага, — выдыхает Нил, поднимаясь со скамейки, похрустывая суставами, затекшими от долгого сидения в неподвижности. — Я замерз, — говорит он честно, пряча ледяные пальцы в карманы собственного тонкого, не по сезону, бомбера.
Это не ложь — теперь, когда внимание вернулось к телу, он ощущает, как холод, копившийся все это время, проникает в кости, так что, не дожидаясь ответа, Нил разворачивается и движется вперед по дорожке, полагая, что Кевин последует за ним.
Они бредут по парку в блаженном молчании и приятном спокойствии; воздух сегодня практически неподвижен — редкий для этого времени года подарок, — и они оба, не сговариваясь, наслаждаются отсутствием ветра, который обычно рвет на части последние листья и забирается за воротник ледяными, цепкими пальцами.
Голоса людей доносятся со всех сторон — сдавленный, интимный смех парочки на соседней скамейке; пронзительные, не несущие смысла крики детей, тыкающих друг друга подобранными с земли острыми палками; отдаленный, настойчивый лай собаки, привязанной к дереву. Но тишина между ними, та, что установилась с первых шагов, никогда не длится долго с Кевином, так что уже спустя пару минут, когда они сворачивают на более широкую, посыпанную мелкой плиткой аллею, Нил слушает очередной рассказ Кевина — что иронично — о его учебе и о его спортивной команде. Голос Кевина ровный, привычный, когда он перечисляет детали, имена, тактические нюансы, и Нил может позволить себе замьютить большую часть этого монолога, пропуская слова мимо ушей, просто потому что он ужасный друг.
Он засматривается на пролетающую низко над головой ворону — тяжелую, черную, с поблескивающим на солнце синеватым отливом на перьях и острым клювом, — которая садится на пожухлый, покрытый слабым инеем газон и начинает методично ковыряться в промерзшей, как бетон, земле. А после он просто смотрит на Кевина, который, увлеченный своей мыслью, жестикулирует, перечисляя причины чего-то на пальцах одной исчерченной тонкими шрамами руки, в то время как другая сжимает корпус телефона.
— ...и я говорю ему, что это хорошая возможность, — бормочет Кевин, загибая очередной палец, — это стипендия, и он правда хороший защитник, он играл в прошлом универе, почему бы не прийти на просмотр, тем более сейчас, когда... — продолжает Кевин, но Нил не дает ему закончить, перебивая.
— Эй, Кев, — говорит Нил, привлекая его внимание, и сам останавливается, поворачиваясь к нему всем корпусом. Кевин замолкает на полуслове, изгибая брови в немом вопросе. — Мне одобрили перевод на очное.
Нил говорит это просто, без особых эмоций, смотря прямо в глаза Кевину, и наблюдает, как слова пробиваются сквозь слой бытовых забот и спортивных планов. Он видит, как сначала во взгляде Кевина мелькает простое непонимание, но потом, спустя долю секунды, информация достигает цели. Зрачки Кевина слегка расширяются, брови сдвигаются, губы на мгновение остаются приоткрытыми.
— И Ваймак уже подписал меня в команду, — добавляет Нил, прежде чем Кевин успевает что-то сказать.
— О, — выдыхает Кевин, и его рот действительно округляется, образуя букву, посылая в мозг Нила острое ощущение дежавю, которое он смахивает из памяти, заставляя себя сосредоточиться на настоящем, на том, что здесь и сейчас.
— Ну, — красноречиво продолжает Кевин, и его поза медленно преображается. Напряжение в плечах спадает, губы растягиваются не в его обычной, победной, ослепительной улыбке для камер, а в чем-то меньшем, более узком, но от этого не менее настоящем. Это маленькая, искренняя улыбка, которая добирается до глаз, слегка прищуривая их. — Это здорово. — Говорит он искренне и делает небольшую паузу, как бы проверяя, что Нилу нечего вставить, и затем добавляет, без упрека, но с иронией, смешанной с легким облегчением: — Давно пора перестать быть беглецом.
Нил цокает языком в ответ, закатывая глаза с преувеличенным раздражением, и оглядывается по сторонам, пытаясь сориентироваться в знакомых поворотах и переулках, за которыми он не следил последние полчаса, полностью погруженный в собственные мысли. Его взгляд скользит по серым фасадам домов, мимо вывесок мелких магазинов, мигающих неоновыми огнями даже днем, цепляется за уличные указатели слева от парка, и наконец находит нужную точку — ту самую кофейню, невзрачную снаружи, адрес которой был выведен на клочке листа в клетку, приклеенном к зеркалу в ванной. Он кивает Кевину в ее сторону, коротким движением подбородка, указывая направление.
— Давай, — говорит Нил, переключая внимание Кевина на конкретную, осязаемую цель. — Купишь мне панкейк.
Кевин ухмыляется, прекрасно понимая, что делает Нил, и догоняет его в несколько длинных, размашистых шагов, легко сокращая дистанцию и сравниваясь плечом к плечу.
— Эй, — говорит он спустя секунду, когда они уже идут в одном ритме, и в его голосе слышится ничем не приглушенное любопытство, смешанное с легкой тенью недоверия. — И с каких это пор ты вообще ешь панкейки?
Кафе изнутри кажется довольно милым — даже слишком милым для них с Кевином, если учитывать, что основная география их совместного пребывания за последний год ограничивалась пространствами магазинов спортивных товаров, безликими киосками на маршрутах их пробежек и стерильными помещениями университетских спортзалов, в которые Кевин несанкционированно проводил Нила.
Воздух здесь резко контрастирует с улицей, и теперь густо пропитан запахами жареного масла, горьковатого свежесмолотого кофе и сладковатым, убаюкивающим шлейфом ванили. Стены выкрашены в теплые тона, а на широких деревянных подоконниках ютятся глиняные горшки с какими-то неубиваемыми, пышно разросшимися зелеными растениями.
Свободных мест не так уж много — час все еще считается обеденным, пусть и поздним, — но после короткого осмотра они находят небольшой, тесноватый столик у дальней стены, вплотную к высокой стеллажной полке, заставленной книгами в потрепанных, мягких переплетах. Нил вынужденно садится спиной к большей части зала, так что его обзор оказывается резко ограничен: он видит только глухую стену с декоративной росписью, узкий торец стойки и часть главного входа. Такая позиция, где он не контролирует пространство за своей спиной и при этом находится на линии прямой видимости, всегда вызывает у него беспокойство, знакомое шевеление волос на затылке, но сегодня привычное присутствие Кевина напротив позволяет Нилу это беспокойство частично отпустить — не до конца, но достаточно, чтобы сделать один глубокий, ровный вдох и такой же выдох без стального зажима где-то в области диафрагмы.
Они отогреваются, погрузившись в молчаливое созерцание неспешной, размеренной жизни кафе вокруг, наблюдая за другими посетителями, но не участвуя в общем гуле, тщательно сохраняя собственный, хрупкий пузырь тишины. Пока Кевин отходит сделать заказ — Нил следит за парой за соседним столиком; девушка со светлыми волосами и слишком длинными ногтями, что-то быстро, оживленно рассказывает, размахивая руками, а молодой человек напротив слушает ее, улыбаясь мягкой, сонной — удивительно нежной для такого грозного парня — улыбкой поверх своей остывшей кружки с кофе. Время от времени его рука тянется через стол, чтобы поправить прядь ее волос, соскользнувшую на лоб. Нил наблюдает, как эта рука касается кожи на ее виске — движение лёгкое, будто случайное, но исполненное такой интимной уверенности, что от него замирает дыхание. Собственные пальцы Нила, лежащие на гладкой поверхности стола, слегка подрагивают, будто ощущая на своей коже эхо этого чужого прикосновения, будто чувствуя под подушечками воображаемые пряди тонких, светлых волос. Он отводит взгляд.
Кевин действительно заказывает ему панкейки — высокую, пышную стопку, щедро политую густым сиропом и украшенную горстью свежих ягод, которые блестят, как рубины, на фоне бледного теста, и которые Нил съедает сразу же. Он ковыряет оставшуюся порцию вилкой без особого энтузиазма, аккуратно соскребая вязкий, блестящий сироп к самому краю тарелки — даже его запах, теплый и влажный, кажется Нилу приторным, слишком агрессивно-сладким и обволакивающим. Ясно, почему Эндрю посоветовал именно это.
Нил отодвигает свою частично доеденную, залитую расползающимся сиропом тарелку через стол к Кевину, как только тот заканчивает с собственной порцией картошки фри, хрустящей, обсыпанной яркой паприкой и крупной солью, которую Нил ворует тоже. Кевин удовлетворенно хмыкает, но и он, прежде чем начать, аккуратно, кончиком ножа, убирает излишки сиропа к краю, создавая сухую, безопасную зону на своей тарелке. Эбби хорошо поработала над его проблемами в питании за те годы, что он жил с ней и Ваймаком, мягко, но настойчиво приучив к более осознанному отношению к еде, но, как и Нил, Кевин так и не смог полюбить эти сладкие, липкие соусы.
— Ну так, — начинает Кевин, отламывая вилкой кусок панкейка и отправляя его в рот. Он жует не спеша, глядя на Нила поверх кружки с черным кофе. — На твою резкую смену настроения повлиял загадочный сосед, или...? — спрашивает он, и его брови выразительно дергаются вверх, а в глазах вспыхивает знакомый Нилу огонек.
Ну черт, Эбби. Находка для шпиона, честное слово.
— Нет, — легко лжет Нил, удивляясь, насколько естественно звучит это отрицание. Он не отводит взгляда от Кевина, держит его, стараясь, чтобы глаза оставались пустыми. — Сосед тут ни при чем.
Кевин смотрит на него — долго, пристально, со сосредоточенной, аналитической интенсивностью, которую обычно направляет на игровое поле, изучая слабые места защиты противника. Под этим взглядом кожа на щеках и лбу Нила начинает слегка гореть и Кевин смотрит достаточно долго, чтобы Нил понял, что ему не верят. И тогда, прежде чем эти хрупкие, безобидные выдумки окончательно рассыплются в прах под молчаливым, но ощутимо тяжелым грузом недоверия, Нил, наблюдая, как Кевин делает очередной неторопливый глоток из своего стакана, роняет свой вопрос, произнося его на выдохе, небрежно, с наигранной безразличностью, пользуясь той информацией, которую ему любезно предоставил Эндрю.
— А что насчет, эм-м, Джереми, да? — спрашивает Нил, и имя звучит на его языке чужим, но точным, как выстрел. Он подпирает подбородок рукой, делая вид, что просто поддерживает беседу, даже если Кевин знает лучше.
Эффект мгновенный и предсказуемый, как в плохой комедии: Кевин резко давится, и его тело содрогается одним судорожным спазмом. Глоток горячего кофе идет не в то горло, обжигая слизистую, и он заходится коротким, сдавленным, болезненным кашлем, инстинктивно прикрывая ладонью рот, чтобы заглушить звук. Когда он наконец отрывается от кружки, отдышавшись, его лицо, шея и даже мочки ушей заливает густой, яркий румянец — краска чистого смущения, смешанного с оглушительной неожиданностью, которая расползается по его коже мгновенными, пятнистыми волнами.
— Откуда ты знаешь! — возмущенно пыхтит Кевин, вытирая капли кофе с подбородка тыльной стороной ладони, и его глаза становятся круглыми, как блюдца.
Нил не сдерживается, когда начинает смеяться, привлекая к их столику недоуменные взгляды нескольких посетителей. Он не находит в себе ни жалости к бедственному, растерянному виду Кевина, ни привычной сдержанности, которая заставляет его съеживаться от любого нежелательного внимания. Короткий, хриплый, но абсолютно искренний смешок вырывается у него из самого горла, сотрясая плечи, и он качает головой, не в силах остановиться, подшучивая над паникой Кевина, над тотальной потерей всей его обычной уверенности.
— Это всё Эбби, да? — спрашивает Кевин уже чуть тише, но все так же возмущенно, оглядываясь по сторонам, будто опасаясь, что разговор мог быть подслушан самим Джереми, — Она не могла удержаться, чтобы не сплетничать?
Нил только продолжает тихо хихикать в кулак, прикрывая рот, и легонько пожимает одним плечом, делая вид, что это не так уж важно, но при этом не скрывая, что наслаждается моментом всецело, позволяя себе это маленькое, беззлобное торжество.
— Джереми просто знакомый, — начинает оправдываться Кевин, его слова становятся торопливыми, сбивчивыми. — И он хорошо делает кофе. И он... — он замолкает, снова подносит кружку к губам, будто ища в ней спасения, и бормочет уже прямо в пластик, так тихо, что Нил едва разбирает: — ...он всё равно слишком улыбчивый для меня.
Кевин делает долгую, тягучую паузу, отпивая свой кофе, и когда он снова начинает говорить, его голос становится тише, глубже, задумчивее, как будто каждое слово он теперь взвешивает на невидимых весах, признаваясь в этом впервые не только Нилу, но и — что важнее — самому себе, вслух оформляя мысль, которая, видимо, давно уже крутилась где-то на задворках сознания.
— Думаю, мне просто нравятся блондины, — наконец выдыхает Кевин, и в этих словах, вынесенных на свет, слышится непривычная, почти хрупкая смесь облегчения от произнесенного вслух и совершенно новой, обнаженной уязвимости.
Нил легко кивает и хмыкает в ответ — звук короткий, сухой, отрывистый, но в нем уже нет и следа насмешки. Он откидывается на спинку своего стула, чувствуя, как то внутреннее напряжение, что сковывало его с парка, начинает наконец понемногу отступать, медленно растворяясь в густом, сладком тепле кафе, в мягком гуле голосов и в этом неловком, но откровенном признании, которое будто уравняло их. Его взгляд невольно скользит по залу, замечая, как блондинка и ее парень выходят, переплетая пальцы — Нил смотрит на них и думает о том, почему сердце в его груди на мгновение, без всякой видимой причины, ускоряет свой привычный, размеренный стук, ударяя лишний раз где-то под ребрами, словно пытаясь выбраться наружу.
Они с Кевином уходят из кофейни, когда день уже давно перевалил за свою высшую точку и начал медленное, неотвратимое движение к раннему, зимнему вечеру. Погода стоит очаровательная для раннего декабря — мороз временно отступил, уступив место ясному, холодному, но не колючему воздуху, который обжигает щеки свежестью. Небо над городом теперь чистое, бледно-голубое, почти выцветшее, как старая джинса, и солнце, опустившееся к горизонту, бросает длинные, резкие, как лезвия, тени от домов, вытягивая их по серому асфальту в бесконечные, сизо-синие полосы. У Кевина на вечер намечены дела — тренировка, встречи, обязательства, из которых он не может вырваться, — так что они бродят последний час без четкой цели, шатаясь почти бессознательно — от самого берега реки, где ветер все еще чувствуется сильнее, по направлению к центру города, где улочки становятся оживленнее.
Они идут сначала по набережной, вдоль чугунной ограды, а потом сворачивают вглубь старых, спящих кварталов с узкими, запутанными улочками, где фасады кирпичных домов покрыты следами многих лет и сырости, а из-за высоких деревянных заборов доносится сладковатый, уютный запах обычной жизни. Они снова молчат больше, чем говорят, но это молчание стало частью пейзажа, таким же естественным, как шум их собственных шагов по неровной, местами скользкой брусчатке, как отдаленный гул машин с соседних проспектов.
Время теряет четкие границы, растворяясь в мерном, успокаивающем движении ног; в медленной смене декораций за пыльными витринами маленьких магазинчиков; в редких, коротких, обрывистых репликах, которыми они обмениваются, и, в конце концов, уже на подходе к шумной транспортной развязке, где воздух гудит от рева моторов и шин, Нил садит Кевина на метро — подталкивает его легонько к зияющему рту подземки, получая в ответ короткую, чуть усталую ухмылку и молчаливый, понимающий кивок. И остается один.
Нил не поворачивает к дому. Вместо этого, стоя на опустевшем тротуаре у входа в метро, его ноги сами собой разворачиваются и ведут его по другому маршруту — по одному из многих адресов, которые он помнит наизусть. Еще одно кафе, еще одно место из того списка, которое он хотел посетить, но откладывал, будто боясь исчерпать все пункты слишком быстро, оставить себя без этих маленьких, заманчивых целей.
Кафе оказывается крохотным, полуподвальным, спрятанным чуть ниже уровня тротуара, так что к его двери ведут несколько узких, отполированных сотнями подошв ступенек. Внутри низкие, сводчатые потолки, которые нависают над головой давящим, но уютным грузом, и стены, целиком выложенные темным, почти черным кирпичом, местами покрытым блестящим лаком, а местами оставшимся шершавым, неровным. Воздух здесь пахнет иначе — древесным дымом, дорогими специями и влажной штукатуркой. Нил, на самом деле, легко может представить Эндрю здесь.
Нил заказывает простую пасту с томатным соусом и чашку черного чая, без сахара и молока, и садится за маленький столик у самой стены в углу, где свет от единственной лампы над стойкой почти не достает, так что Нил может спокойно смотреть, как за узким, полукруглым окном у потолка день окончательно сдает свои позиции — последние полосы холодного, пепельного света гаснут, и их место занимает сплошная, непроглядная синева.
Атмосфера, которая опускается на город с приходом ранних, зимних сумерек, становится для Нила чем-то вроде наркотика — тихим, медленным опьянением, к которому он начинает испытывать странную, почти навязчивую тягу. Он быстрее расплачивается, едва почувствовав, что ноги отогрелись и в них вернулась чувствительность, и выходит на улицу, чтобы без всякой спешки, без цели прогуляться по центру. Воздух теперь кристально чист, в нем нет привычной городской пылевой взвеси, и каждый глубокий вдох обжигает ноздри и горло острым, почти металлическим холодом, хотя снега все еще нет и в помине.
Окна магазинов и кафе один за другим вспыхивают золотистыми, теплыми квадратами, за которыми движутся смутные силуэты людей, как в гигантских, живых аквариумах. Уличные фонари зажигаются не все сразу, а по одному, с легкой задержкой, и каждый новый светильник отбрасывает на промерзший тротуар круг теплого, медово-оранжевого света, в котором, словно в луче проектора, начинают блестеть мельчайшие, невидимые днем частички морозной измороси. На самих фонарных столбах и натянутых между деревьями тросах уже развешаны гирлянды — длинные цепочки разноцветных лампочек, пока еще темных, не включенных, но уже висящих там, как обещание, как предвкушение. Нил ненадолго останавливается и смотрит на них, на эти аккуратные, правильные спирали и гирлянды, и только сейчас, с опозданием, до него доходит мысль, что Рождество уже совсем скоро, через пару недель. В голове крутится мысль — поедет ли он к семье Кевина или все-таки попробует позвать их к себе.
Это, в свою очередь, рождает другую, еще более дерзкую идею — такая встреча дала бы ему возможность отпраздновать Рождество и с Эндрю тоже.
Мысль кажется ему одновременно пугающей до тошноты, и невероятно, опасно заманчивой, так что он не отбрасывает ее сразу, оставляя висеть где-то на периферии сознания, позволяя ей медленно вращаться, как небесному телу, чья орбита еще не определена.
Нил выходит на одну из центральных улиц, все еще потерявшись в водовороте собственных мыслей, пока его взгляд, бесцельно скользящий по фасадам домов и витринам, случайно не цепляет вывеску. Она не кричащая, не мигающая, но заметная — темно-фиолетового, почти чернильного цвета, с изящным, готическим шрифтом, в котором выведено название: «Эдем». Под вывеской — большие, почти в пол, панорамные окна, затемненные, как тонированные стекла дорогих машин, но изнутри все же просвечивает тусклый, теплый свет, намекая на движение в глубине. Нил останавливается, замирая на потоке пешеходов, и смотрит на эти окна, на вывеску.
Это бар. Тот самый бар, в котором должен работать Эндрю — по крайней мере, Нил почти уверен, что запомнил правильно то название, что было обронено вскользь и тут же зафиксировано где-то в глубине памяти.
Он стоит на тротуаре под нависающим козырьком, пропуская мимо себя пару смеющихся девушек, которые, сплетясь руками, проносятся мимо, увлеченные своим разговором, совершенно не замечая его. Он просто стоит и смотрит — на матовую стеклянную дверь с вывеской бара, на тот тусклый, теплый, медовый свет, что льется изнутри, на смутные, расплывчатые тени, которые мелькают за тонированным стеклом, не обретая четких форм. День вокруг уже окончательно стемнел, ранний декабрьский вечер сгустился в плотную, холодную, бархатную синеву, и каждый его выдох превращается в маленькое, быстро тающее облачко пара, сопровождая те несколько секунд, а может быть, и целую минуту, пока Нил просто стоит.
Он мог бы пойти домой прямо сейчас.
Чувствуя, как холод медленно, но верно пробирается сквозь тонкую ткань его куртки к коже, он выдыхает, растворяя последнее внутреннее колебание. Он делает шаг вперед — сначала просто переходит дорогу по пешеходному переходу, потом еще шаг, переступая с асфальта обратно на тротуар, и наконец, почти не думая, толкает тяжелую, массивную дверь.
Народу внутри пока действительно мало — слишком рано для настоящей вечеринки, бар только-только открылся, и сейчас наступает тот промежуточный, вялый, почти сонный час, когда заведение только просыпается для ночной жизни. Несколько одиноких фигур рассредоточены за столиками у стен, погруженные в приглушенные разговоры друг с другом или в экраны телефонов. Нил вообще не уверен, что Эндрю будет работать сегодня — их графики, как всегда, существуют в разных измерениях, да и к тому же этот Эндрю — реальный Эндрю — даже не знает Нила, не видел его с той встречи двадцать второго октября. Сегодня будний день, значит смена Эндрю, если и есть, то всего трехчасовая, а может ее вовсе нет. Мысль о том, что он может просто просидеть здесь, в полном одиночестве и впустую, уже начинала казаться ему глупой, почти нелепой авантюрой.
Но он все равно снимает свой легкий бомбер, чувствуя, как резкий, наружный холод, что впивался в кожу иголками, мгновенно сменяется равномерным теплом, которое обволакивает его, как одеяло. Это тепло пропитано сложной смесью запахов — старого, темного дерева барной стойки, отполированного тысячами локтей; воска и химической полироли для пола; сладковато-терпкого аромата выдохшегося пива, смешанного с нотками цитрусовых моющих средств и далекого, едва уловимого шлейфа дорогого табака, хотя курить здесь, очевидно, запрещено. Он вешает свою куртку на спинку высокого барного стула у самого края стойки — на тот, что стоит чуть в стороне от основного потока, — и садится. Его присутствие, его силуэт, врезающийся в освещенное пространство за стойкой, сразу же регистрируется барменом, который до этого протирал бокалы мягкой, белой тканью, и Нил поднимает глаза, чтобы...
Это Роланд.
Ну, тот Роланд, который пихал свой язык в горло Эндрю месяц назад или около того, ага.
Нил замирает на долю секунды, его тело совершает микродвижение — едва заметный рывок назад, как будто от невидимого толчка. Пальцы непроизвольно сжимаются на коленях, ногти впиваются в ткань джинсов, оставляя на коже под ней белые, быстро исчезающие полумесяцы. Он не знал, что Эндрю работает в одной смене именно с Роландом — этот факт, такой простой и бытовой, кажется ему вдруг чем-то личным, почти интимным, кусочком пазла из жизни Эндрю, который он не имел права видеть, который существовал за пределами их зеркального договора. В его груди, чуть левее центра, прямо под ребрами, возникает странный, быстрый укол — колющее, почти болезненное чувство, которое он тут же списывает на незнакомую, слишком сладкую и тяжелую еду, съеденную днем.
Роланд, в свою очередь, не замечает заминки Нила; он оказывается улыбчивым и учтивым — его лицо озаряет профессиональная, широкая, открытая улыбка, которая тянет кожу вокруг глаз, образуя мелкие, лучистые морщинки. Глаза блестят дружелюбным, приветливым огоньком, но если присмотреться, если позволить взгляду задержаться на секунду дольше обычного, в их карих глубинах совершенно пусто, нет ни капли настоящего узнавания, ни тени вопроса или интереса. Очевидно, он не знает Нила, не узнаёт его, не видит в нем ничего, кроме очередного случайного клиента, зашедшего с холодной улицы убить час-другой перед наступлением настоящего, шумного вечера.
— Эй, — приветливо, чуть хрипловато говорит Роланд, откладывая тряпку и бокал в сторону. Он делает легкий, кивающий жест головой. — Привет. Буду рад скрасить начало вечера. Что-то закажете? — Его голос ровный, приятный, поставленный для работы в шумном помещении.
Нил кивает в ответ — короткое, скупое движение, не открывая рта. Он, подавляя внезапную, странную и очень конкретную жажду чего-то крепкого, чего-то, что могло бы обжечь горло и размыть острые углы сознания, заказывает просто содовую.
Роланд снова улыбается и отворачивается, его движения за стойкой плавные, отточенные, отработанные до автоматизма, и через минуту перед Нилом появляется высокий стакан, наполненный содовой, в которой медленно, лениво, как в замедленной съемке, поднимаются к поверхности цепочки мелких, искрящихся в свете ламп пузырьков воздуха. На край стакана Роланд насаживает тонкий ломтик апельсина и воткнутый в него бумажный зонтик.
Нил сидит, положив локти на полированную поверхность стойки, и слушает. Он слушает негромкую, блюзовую музыку, что льется из скрытых в потолке колонок — томное перебирание гитары, плавные, обволакивающие переливы саксофона, хриплый, прожигающий голос певца, поющего о потерянной любви и пустых бутылках. Он слушает обрывки разговоров вокруг него, — сдержанный, интимный смех пары за соседним столиком, звонкий, чистый звон бокалов, когда Роланд ставит их на полку, приглушенный, но настойчивый спор о последнем футбольном матче за одним из столиков в глубине зала.
Он сидит и думает о том, что вообще-то зря зашел сюда, что эта внезапная, нелепая тяга — увидеть, убедиться в том, что Эндрю существует не только в его зеркале, — не должна сжимать его сердце так, будто кто-то взял его в кулак и медленно, неумолимо сдавливает. Но почему-то это так не работает — каждый вдох дается с небольшим усилием, и он ловит себя на том, что его взгляд то и дело сам собой скользит к дверям в подсобку, к темному проходу вглубь, откуда могут выйти другие работники.
Нил как раз бесцельно водит подушечкой указательного пальца по запотевшему, уже совершенно пустому стакану, оставляя на холодном, влажном стекле мутные, хаотичные разводы, и внутренне собирается поднять руку, чтобы поймать взгляд бармена, попросить счет и наконец уйти, но в тот самый момент, когда его взгляд отрывается от стакана и поднимается, он видит перед собой Эндрю, стоящего за баром, прямо напротив него, в метре, может, в полутора метрах расстояния. Безо всякого стекла, без зеркального искажения и той слабой ряби, что иногда идет по поверхности их зеркала, без непреодолимой дистанции, разделяющей две вселенные.
Он стоит, расслабленно опершись бедром о край стойки, скрестив на груди руки, и смотрит прямо на Нила. Неизвестно, когда он пришел — Нил не слышал его шагов, не уловил знакомого тембра голоса в общем гуле, не заметил движения в периферийном зрении; неизвестно и то, сколько он уже стоит здесь и наблюдает за Нилом, по какой-то причине.
Его взгляд — тяжелый, непроницаемый, лишенный привычной для их встреч полунасмешливой теплоты — впивается в Нила, не моргая, сканируя, изучая каждую деталь его лица, будто пытаясь прочесть невидимый текст, сверяя его с каким-то образом, пытаясь наконец вспомнить, кто Нил такой.
Нилу отчаянно хочется что-то сказать — выдать какую-нибудь колкость, спросить, что он тут делает, сбросить это давящее напряжение, но прежде чем слова успевают сложиться в связное предложение на его языке, до его сознания, медленно и неумолимо, доходит простая, оглушительная истина. Это ведь не зазеркальный Эндрю, не его Эндрю. Этот — плоть и кровь, — человек из его мира, стоящий на расстоянии вытянутой руки, не знающий ничего того, что уже известно параллели. От этого осознания, такого простого и такого сокрушительного, язык будто намертво прилипает к сухому нёбу, а в ушах начинает нарастать низкий, глухой, похожий на отдаленный гром гул, заглушающий музыку и голоса. Он просто смотрит, завороженный, не в силах отвести глаз, пока в итоге сам Эндрю не нарушает этот тягучий, неловкий момент.
— Не думал, что снова встречу тебя здесь, мошенник, — говорит он, и его голос звучит плоским, непривычно нейтральным тоном, без знакомой хрипотцы, без саркастичных ноток, которые Нил всегда слышит через стекло. Это голос бармена, констатирующего факт, узнавшего Нила, несмотря на это.
Нил сглатывает, чувствуя, как по горлу проходит сухой, непродуктивный спазм. Он слушает эту чужеродную интонацию и отодвигает свой пустой стакан через стойку в сторону Эндрю.
— Вообще-то, — говорит Нил, и его собственный голос звучит хрипло, но он заставляет его быть ровным, — это ты ворвался в мою квартиру.
Эндрю наклоняет голову набок, протягивая руку к бокалу Нила, придвигая к себе, и в его глазах, наконец, проскальзывает знакомый, острый огонек — смесь любопытства и вызова.
— О, нет, — насмешливо, почти сладко отвечает он, и его рука тянется вперед, пальцы обхватывают бокал Нила. Он поднимает его, изучает мутные разводы на стекле, а потом переводит взгляд обратно на Нила. — Так ты что, отберешь мой бар? К нам нельзя с пистолетом, в курсе?
Вопрос звучит язвительно, откровенно провокационно, и Нил не сдерживается — его губы сами собой растягиваются в короткую, непроизвольную ухмылку. Нельзя с пистолетами, а не с оружием в целом, ага. Проверяют ли здесь повязки старого доброго Эндрю?
— Еще один, — говорит Нил, качая головой и указывая подбородком на свой бокал.
Нил снова пьет свою содовую — Эндрю украл его бумажный зонтик, — но внимание уже не блуждает по залу, не цепляется за случайные детали интерьера или лица других посетителей. Оно теперь слишком сконцентрировано, приковано к одному-единственному человеку за барной стойкой, хотя Нил и старается делать вид, что наблюдает за всем происходящим сразу между медленными, размеренными глотками.
Эндрю красиво работает — что довольно очевидно, если знать Эндрю, — это не механическое выполнение заказов, а что-то вроде отточенного, почти хореографического перформанса, доведенного до уровня мышечной памяти. Нил наблюдает, как он ловко, одним резким, точным движением запястья, подбрасывает металлический шейкер высоко в воздух, заставляя его перевернуться в полете, и ловит его не глядя, рука просто оказывается в нужном месте в нужный момент. Видит, как он подает готовые бокалы на барную стойку с выверенным, плавным толчком, ровно до нужного места перед клиентом, не проливая ни единой капли. Нил следит, как Эндрю быстро, но без малейшей суеты или резких движений перемещается в ограниченном пространстве за стойкой — между шкафчиком с чистой посудой, холодильником, полками с бутылками и кассой. Его движения экономичны, уверенны, в них нет ни одного лишнего жеста, ни одной потраченной впустую калории, будто он — невидимый центр тяжести в этом постепенно набирающем обороты хаосе, точка устойчивости, вокруг которой сосредоточено всё внимание Нила.
Вечер постепенно сгущается, как закипающий на медленном огне густой сироп — сначала тихо, почти незаметно, а потом все быстрее и неотвратимее. Народу становится ощутимо больше — сначала подходят по одному-два человека, задерживаются у входа, оглядываясь, потом прибывают группами, со смехом и громкими приветствиями, и вот уже почти все столики заняты, у стойки выстраивается живая, постоянно обновляющаяся очередь из желающих заказать что-нибудь покрепче, а воздух становится плотным от смеси голосов, музыки и запахов. Включается дополнительный свет — яркие, направленные софиты под потолком прямо над барной стойкой, выхватывающие из общего полумрака зала только рабочую зону, превращая ее в небольшую, ярко освещенную сцену.
Даже при наличии второго бармена, даже когда Роланд работает буквально в двух шагах, Нил, забыв о всякой осторожности и условностях, наблюдает только за одним. Он смотрит, как под этим резким, холодным, сине-розовым светом татуировка, покрывающая плечо Эндрю, оживает; каждый раз, когда Эндрю вращает стаканом, обхватывая его пальцами, когда наливает алкоголь тонкой, ровной струей, когда тянется за дальней бутылкой на верхней полке — хотя, конечно, не самой высокой, — мышцы под кожей играют, напрягаются и расслабляются, и черные линии, шипы и узоры переливаются, смещаются, то уходя в глубокую тень между напряженными сухожилиями и выступающими венами, то выступая наружу, подчеркнутые резкими бликами.
Это гипнотическое, почти медитативное зрелище — танец чернил и плоти под искусственным солнцем, которым Нил заворожен, предполагая, что он незаметен в этой толпе, что он просто еще один силуэт у стойки, погруженный в созерцание этой гипнотической игры света и тени на чужой, недоступной коже. Он думает так ровно до того момента, пока Эндрю не подходит к нему снова — внезапно, учитывая, что бокал Нила все еще наполовину полон.
Эндрю наклоняется к Нилу через стойку, опираясь на нее локтями, и встает очень-очень близко — так близко, что расстояние между их лицами сокращается до нескольких сантиметров, до интимной дистанции, хотя Нил уже много раз видел Эндрю ближе.
Сейчас Нил чувствует исходящую от него волну тепла; различает запах чего-то простого: мыло, легкая, едва уловимая испарина от постоянного движения и что-то горьковато-травяное, возможно, ангостура или другой биттер, въевшийся в кожу пальцев. И он видит каждую деталь его лица без прикрас: легкую, светлую щетину, покрывающую скулы и подбородок; тонкую, белую, как нитка, линию старого шрама над бровью, которую он давно запомнил, изучая параллель; расширенные от напряжения или крайней концентрации зрачки, почти полностью поглотившие золотистую радужку.
— Если ты собираешься пялиться на меня весь вечер, — говорит Эндрю вкрадчиво, почти шепотом, но его слова четко режут общий гул, — и не закажешь ничего дороже этой проклятой содовой, — он взглядом, быстрым и острым как бритва, указывает на полупустой бокал Нила, — то я внесу тебя в черный список заведения. Понимаешь?
Он кивает в сторону стены за стойкой, где висит небольшая пробковая доска, утыканная несколькими снимками. На фото — разные лица, некоторые перечеркнуты жирным маркером, другие испещрены похабными рисунками и нечитабельными подписями. Нил успевает прочитать только одно имя — «Хань-Иль» — прежде чем Эндрю снова перехватывает его внимание.
— Ну? — спрашивает Эндрю.
Нил выдыхает — долгий, медленный, будто выталкивающий из легких не только воздух, но и какое-то внутреннее сопротивление. Он откидывается на жесткую спинку барного стула, признавая, что отрицать очевидное бессмысленно. В любом случае, это далеко не первый раз, когда Эндрю захватывает на свою орбиту внимание Нила.
— Ну, — отвечает он, протягивая слог и передразнивая тон, и потирает ладонью затылок, чувствуя под пальцами, как волосы путаются. — Я, на самом деле, не очень-то хорошо умею пить, как недавно выяснилось. — Он смотрит прямо на Эндрю, ожидая какой-нибудь реакции, но тот остается совершенно непроницаемым, сохраняя на лице безупречную маску вежливого ожидания. — И я, — уточняет Нил, делая паузу, — не хотел бы снова перебрать.
— Ничего страшного, — парирует Эндрю мгновенно, без колебаний, будто озвучивает пункт из правил заведения. — В таком случае я буду джентльменом и отправлю тебя на такси, прямо до двери твоего дома. В целости, сохранности и с минимальными потерями для твоего достоинства.
Нил невольно морщится в ответ на это предложение — его лицо искажает гримаса искреннего отвращения. Сама мысль о том, чтобы залезть в машину с незнакомым водителем, знающим его реальный адрес, кажется ему в тысячу раз менее привлекательной, чем долгая, холодная, но совершенно самостоятельная и контролируемая прогулка пешком. Они не так уж далеко от дома Нила.
Эндрю, заметив эту реакцию, лишь цокает языком — короткий, сухой, отчетливо насмешливый звук, который теряется в общем гуле бара. Он разворачивается, и его рука хватает две маленькие, толстостенные стопки из стеллажа за спиной. Он ставит их перед Нилом на стойку и, не спрашивая и не глядя на Нила, наливает в обе по одинаковой порции какой-то темно-янтарной жидкости — настойки, если Нил правильно уловил резкий аромат, ударивший в нос.
— Давай, — говорит Эндрю, — плати за шоты или уходи. Сидеть здесь, занимать место и просто смотреть — не входит в стоимость аренды стула.
Нил смотрит на него, чувствуя себя на удивление беззаботным — опьяненным плотной, густой атмосферой самого вечера, накопившейся усталостью от очень долгого дня, и, конечно, самим присутствием Эндрю здесь, рядом, в реальности. Он улыбается — широко, непроизвольно, потому что Эндрю, со всем своим цинизмом, сарказмом и этой непробиваемой внешней оболочкой, и правда чертовски забавный, теперь, когда Нил уже его знает.
— Как тебя еще до сих пор не уволили? — спрашивает он, и смех, тихий, хрипловатый, но искренний, срывается с его губ, растворяясь в музыке. — С таким-то подходом к клиентам?
— Нехватка кадров, — бросает в ответ Эндрю, не меняя каменного выражения лица, и начинает с преувеличенной тщательностью протирать уже и без того чистый бокал.
Нил хмыкает, качая головой, но его взгляд уже прикован к двум маленьким стопкам. Лишь бы без лисов.
— Ладно, — говорит он наконец, делая глубокий, будто перед прыжком в ледяную воду, вдох. — Но я буду пить только если ты тоже возьмешь один.
— Я на работе, — без особых эмоций парирует Эндрю, даже не глядя на него.
— И что? — Спрашивает Нил, приподнимая одну бровь в немом, но красноречивом вызове. — Можно подумать, что ты не сможешь доработать смену.
До конца смены Эндрю остается всего час, но они умудряются напиться за рекордно короткое время. Вернее, напивается в основном Нил, потому что Эндрю, ожидаемо, обладает чертовски хорошей выдержкой, выпивая свои шоты быстро, без гримас, почти незаметно, между обслуживанием других клиентов — делает глоток, когда отворачивается, чтобы взять бутылку, или пока ждет, пока нальется пиво из крана. И каждый раз возвращается к стойке Нила, к этому временному, негласному порту в бурном море вечера, чтобы поставить следующую пару стопок. Нил же чувствует, как тепло от алкоголя растекается по его телу с каждой новой порцией — сначала в животе, потом разливается по конечностям, размягчая напряженные мышцы, снимая привычные зажимы в плечах и шее, делая мир вокруг чуть более мягким, чуть менее резким и требовательным. Он оставляет под очередной пустой стопкой щедрые, даже слишком, чаевые, но Эндрю, заметив это, лишь фыркает — коротко и презрительно — и отодвигает купюры обратно к краю стойки, к Нилу, забирая только ту сумму, что положена за выпивку по меню, без наценки за приятную компанию. Глупый.
Они выходят вместе, когда Эндрю наконец заканчивает свою смену.
Ночь на улице холодная, чистая, особенно после душной, насыщенной атмосферы бара. Нил пошатывается, делая первые шаги по неровному тротуару — не сильно, но достаточно, чтобы почувствовать, как земля слегка уплывает из-под ног, а равновесие требует больше концентрации, чем обычно. Эндрю останавливается у ближайшей глухой стены, прислоняется к ней спиной и достает из внутреннего кармана своей кожаной куртки смятую, почти пустую пачку сигарет. Он вытряхивает одну себе в губы, зажимая фильтр между зубами, а потом протягивает открытую пачку Нилу, встряхивая ею в его сторону. Нил, после мгновения внутреннего колебания принимает сигарету. Эндрю прикуривает сначала свою, щелкая дешевой пластиковой зажигалкой с навязчивым, резким звуком, затем протягивает огонек Нилу. Тот наклоняется к маленькому, колеблющемуся пламени, прямо над пальцами Эндрю, вдыхает, втягивая щеки, пока кончик сигареты не вспыхивает тусклым красным угольком.
Нил делает первую, неуверенную, обжигающую затяжку, и думает о том, как удивительно — чувствовать этот запах здесь, в реальном мире. Специфический, горьковато-сладкий аромат сигарет, что всегда курит Эндрю, смешанный с лезвием ночного воздуха и едва уловимым запахом его кожи и кожи Эндрю. Как странно, что даже если он никогда раньше не чувствовал этого конкретного сочетания, оно все равно, безошибочно, мгновенно ассоциируется у него только с одним человеком, будто зеркало никогда и не было помехой.
Он не сдерживается, хотя должен бы, хотя знает, что это заметно и, возможно, неловко, и снова смотрит на профиль Эндрю, освещенный тусклым, желтоватым светом уличного фонаря. Он решает про себя, что ему просто нравится это зрелище — резкая линия челюсти, тень от длинных ресниц, падающая на скулу, медленное движение кадыка при затяжке. Это, в конце концов, далеко не первый раз, когда один только вид Эндрю — его поза, его молчаливая сосредоточенность — завораживает Нила.
Эндрю достает из кармана телефон, его экран вспыхивает в темноте ярким, синим прямоугольником, и Нил, краем глаза, успевает увидеть свой собственный адрес, уже вбитый в строку поиска приложения такси. Это заставляет взмахнуть ладонью, неловко прикрывая экран Эндрю, привлекая его внимание скорее жестом, чем словами.
— Не нужно, — бормочет Нил, и его голос звучит густо от дыма и алкоголя. — Правда. Я пройдусь.
— Ты пьян, — констатирует Эндрю, глядя на него плоским, ничего не выражающим взглядом. Констатация факта, без осуждения, без заботы.
— Ты меня таким сделал, — бормочет в ответ Нил, и на его губах появляется глупая, пьяная, но беззлобная ухмылка. — Это не так уж далеко.
— Ты идиот, — отвечает Эндрю просто, без злобы, и Нил лишь криво улыбается в ответ, принимая это как данность. — Ладно. Я провожу тебя, — резко заключает Эндрю, отталкиваясь от стены и делая первый шаг по направлению к дому Нила, не оглядываясь, будто предполагая, что за ним последуют. Когда Нил не шевелится, Эндрю цокает, оборачивая голову: — Меня уволят, если ты попадёшь в неприятности, Нил. Негативная реклама для заведения.
Нил глупо лыбится ему в спину, прекрасно зная, что Эндрю лжет, но все равно, без возражений, следует за ним, позволяя отвести себя домой.
Они идут вместе, рядом, по темным, уже почти пустынным улицам, приближаясь к набережной, чтобы немного сократить путь к квартире Нила.
Нил немного плывет — не только от алкоголя, который приятным, тяжелым теплом разлился по венам, убаюкивая острые углы сознания, но и от того что наконец, наконец-то, после всех этих недель общения через непроницаемую границу, Эндрю — это не отражение в стекле, не голос, доносящийся из другого измерения, не концепция или сон, который может рассеяться с рассветом.
Живой человек, надо же.
Его дыхание превращается в маленькие, быстро тающие облачка пара в тяжелом, влажном воздухе у реки — и эти облачка смешиваются с такими же, которые выдыхает Нил; его шаги отдаются глухим, мерным, уверенным стуком по влажному асфальту тротуара; его плечо, широкая, задрапированная темной тканью масса, находится на расстоянии нескольких сантиметров, и от него исходит тепло — не метафорическое, а самое настоящее, физическое тепло тела, которое Нил чувствует даже сквозь слои собственной одежды, будто маленький, личный источник.
Никакого стекла между ними.
Нил пялится, конечно, он не может не пялиться. Его взгляд, затуманенный этим странным, гипнотическим ощущением реальности, прилипает к профилю Эндрю, к линии его скулы, к тому, как ветер треплет светлые, выбившиеся из укладки волосы. Он пялится достаточно долго, чтобы Эндрю почувствовал этот взгляд на себе снова, в который раз за этот вечер, что, видимо, и становится решающим в том, что Эндрю останавливается, поворачивает голову, и угрожающе, одним резким движением, делает шаг в его сторону, сокращая и без того маленькую дистанцию, вынуждая Нила инстинктивно отступить так, что его пятка натыкается на низкое бетонное основание ограждения, отделяющего тротуар от темного провала реки внизу.
Нил сглатывает, цепляясь пальцами за бортик и замирая, пока его спина упирается в холодный металл перил.
— Ты, — говорит Эндрю, не повышая голоса, — Прекрати пялиться, пока я не столкнул тебя в реку.
— Хм, — рефлекторно отвечает Нил, и уголки его губ сами собой ползут вверх, образуя ухмылку.
Он не чувствует страха — должно быть, это алкоголь, решает Нил. Или, может, странное ощущение близости, а может это очень-очень долгий день, который все еще тянется, а может и просто Эндрю, — но угроза, в любом случае, не кажется ему реальной.
— Так значит, за столкновение клиента в реку тебя не уволят? — Нахально спрашивает Нил, не скрывая веселья в голосе, — Несправедливо.
— Никто ничего не докажет, — парирует Эндрю, приподнимая одну бровь в выражении, которое балансирует между раздражением и сарказмом. Он немного отступает, ослабляя давление, но его рука поднимается: ладонь складывается в легкий жест из пальцев-пистолетов, которые Эндрю наводит прямо на центр лба Нила, словно ультиматум. — Я скрою все улики. — Говорит он очень тихо, так что ни один случайный прохожий его бы не услышал, — Брошу тебя туда, где течение сильное. — Он делает легкое движение запястьем, имитируя отдачу, и беззвучно шевелит губами: «Пуф». — И никто тебя не найдет. Ты станешь очередной городской легендой — пьяным парнем, который поскользнулся и упал.
Что у Эндрю за идея фикс с пистолетами, — думает Нил, — это какой-то комплекс?
— Ну-у, — отвечает Нил вслух мгновение спустя, склоняя голову набок. Он отклоняется назад еще сильнее, перегибаясь через низкие перила, почти что слишком, так что часть его веса уже переносится на пустоту за спиной. Эндрю смотрит на него, совершенно невпечатленный этой бравадой, но его глаза внимательно сужаются. — Во-первых, — говорит Нил, его голос звучит немного сдавленно от неудобной позы, — говорят, я живучий. Проверено не раз. Во-вторых, — и тут он отпускает одну руку, которой держался за холодный металл, позволяя ей свободно свиснуть над рекой, — я не думаю, что ты и правда хотел бы меня убить.
Он отпускает и вторую руку, и теперь его тело удерживается над пустотой лишь пятками, с силой упертыми в шершавое, покрытое инеем бетонное основание парапета, и хрупким, смертельно опасным балансом, который с каждой проходящей секундой становится все более шатким, все более обманчивым. Он опирается на свою поясницу еще сильнее, чувствуя, как его позвоночник выгибается неестественной, напряженной дугой, и как холодный, резкий, ничем не сдерживаемый речной ветер, пропахший мокрой тиной и льдом, пронизывает насквозь его бомбер. Воздух пробирается под одежду, за шиворот, шевелит короткие волосы на затылке ледяными, костлявыми пальцами, но Нил игнорирует это, откидывая голову назад, прикрывая глаза еще чуть-чуть, бросая вызов и земному притяжению, и этому непроницаемому выражению на лице Эндрю, и собственному, все нарастающему головокружению, в котором смешиваются остатки алкоголя, адреналин и хаос его мыслей.
В момент, когда мир вокруг уже начинает медленно плыть и переворачиваться, происходит резкое, стремительное движение.
Эндрю тянется быстрее, чем Нил успевает что-либо осознать, быстрее, чем нервный импульс успевает добраться от мозга до мышц. Он вскидывает руку вперед, его пальцы впиваются в грубую ткань воротника Нила, сминая ее так, что раздается короткий, сухой звук лопнувшей нитки, а после Эндрю резко тянет Нила на себя, так что он позорно вскрикивает, когда воздух вырывается из его легких, а он сам летит вперед. То шаткое равновесие, что Нил кое-как удерживал, рушится мгновенно и безвозвратно, и он всей своей массой, с разгону, налетает на Эндрю грудью, едва не спотыкаясь о его ноги.
— Ты идиот, — шипит Эндрю, и сейчас он выглядит не просто раздраженным, а по-настоящему, странно разозленным. Так близко, что Нил может рассмотреть, как его скулы, под действием мороза, покрываются легким, розоватым румянцем.
— Ага, — выдыхает Нил, резко выпрямляясь, чтобы сделать шаг назад, но Эндрю удерживает его за локти, и дыхание Нила сбивается от внезапной близости. — Ты уже это говорил. Несколько раз, вообще-то. — Он мельком, непроизвольно, бросает взгляд вниз, на рот Эндрю, и замечает, как тот быстро облизывает нижнюю губу.
Нил хочет что-то сказать — он должен что-то сказать, должен разорвать это новое, густое, почти осязаемое электрическое напряжение, которое повисло между ними сейчас, заместив собой холод ночи, страх от падения и даже шум реки. Он открывает рот, и его взгляд, поднимается обратно к глазам Эндрю, и они достаточно близко, чтобы Нил заметил, как на лоб Эндрю, на его густую русую бровь, медленно падает первая капля. Она задерживается на секунду, сверкая в тусклом свете отдаленного фонаря, а потом скатывается по виску, оставляя за собой влажный след.
И в этот самый момент, прежде чем звук успевает сорваться с языка Нила, прежде чем он находит нужные — или вообще любые — слова, небо над их головами, до этого нависавшее тяжелым, беззвездным, бархатно-черным одеялом, буквально разрывается; не с оглушительным грохотом грома, а с резким, шипяще-рвущим звуком, будто кто-то невидимый гигантскими ножницами разрезал над ними полотно ночи.
Не проходит и секунды, как на них, не предупреждая, обрушивается что-то среднее между ледяной крупой и мокрым, тяжелым снегом — тысячи колючих, острых ледышек.
Начинается ужасный, нелепый, совершенно несезонный дождь — в декабре, черт возьми, — снегодождь, смешанный с мелким, колючим, как битое стекло, градом. Льдинки, будто кто-то высыпал с неба целый мешок дробленого стекла, обрушиваются на тротуар, на их плечи, на капюшоны с резким, сухим, барабанным стуком, так что Эндрю отпускает воротник Нила и прикрывает глаза и челку ладонью, а Нил, вздрогнув, торопливо натягивает свой собственный капюшон на голову. До его дома совсем немного, но эти несколько сотен метров теперь кажутся бесконечными — капли больно бьют по лицу, по рукам, заставляя морщиться и щуриться, превращая кожу в сплошное поле ледяных уколов.
Нил, съежившись, оборачивается к Эндрю, который хмурится из-под ладони с выражением глубочайшего презрения к погоде, будто он мог бы заставить ее прекратить, если бы смотрел достаточно долго.
— Давай! — выкрикивает Нил, отвлекая Эндрю, несмотря на то, что его слова теряются, разрываются в сплошном грохоте ледяных капель, бьющих по металлическим лавочкам, жестяным навесам и асфальту. Он машет рукой в сторону своего дома. — Переждем у меня!
Эндрю не раздумывает дольше нескольких секунд — его собственная куртка, стильная, но тонкая, абсолютно не предназначена для такой внезапной водной атаки и ледяного ветра, и, если честно, Нил сомневается, что она вообще предназначена для зимы. Он кивает Нилу, коротким, решительным движением, и устремляется за ним быстрым шагом, но чем ближе они подбегают к знакомому подъезду, тем яростнее и плотнее становится стена воды и льда, тем сильнее она застилает вид, превращая огни фонарей в расплывчатые, дрожащие пятна. Нил переходит на короткий, отчаянный спринт до самой двери, наплевав на сползший капюшон, нащупывая в промокшем насквозь кармане ключи, и одной рукой бессознательно тянется назад, хватаясь за мокрый рукав куртки Эндрю, чтобы направить его в нужную сторону.
Они врываются в дом как ураган, тяжело, прерывисто дыша, и тяжелая входная дверь с оглушительным грохотом захлопывается у них за спиной, отрезая, наконец, яростный, всепоглощающий шум разъяренной непогоды. Они стоят в полумраке лестничной клетки, освещенной тусклой, мигающей лампочкой под потолком, оба мокрые насквозь, до нитки, как щенки, только что вытащенные из ледяной лужи.
Вода стекает с их волос на лица, с курток на бетонный пол, образуя под ногами маленькие, отражающие свет лужицы, но Нил, отдышавшись, глядя на Эндрю — на его потемневшие, взъерошенные и прилипшие ко лбу и вискам волосы, на капли, которые медленно скатываются на куртку, которая облепила его плечи и торс, — не может сдержаться. Короткий, сдавленный, а потом все более громкий и безудержный смех вырывается из его горла, смешиваясь с хриплым, еще не успокоившимся дыханием, заставляя его согнуться пополам. Он чувствует себя пьяным, как никогда, — но уже точно не от выпитого алкоголя и не от усталости после бега, а от всей этой абсурдной, нелепой, сюрреалистичной ситуации в целом.
— Черт, — выдыхает он, все еще смеясь, вытирая ладонью мокрое, горящее от холода лицо. — Это карма, Эндрю, я клянусь... — бормочет Нил, покачивая головой, и выпрямляется, чтобы посмотреть на Эндрю, глаза которого в полутьме кажутся почти светящимися — широко открытые, с расширенными от адреналина зрачками, блестящие, открывающие намного больше, чем Эндрю обычно готов показать. — Пошли наверх, — говорит Нил, кивая в сторону лестницы, ведущей к его этажу. — Я заварю нам чай.
Эндрю в ответ согласно мычит — короткий, низкий, хриплый звук, больше похожий на ворчание, — но при этом его взгляд остается странно пристальным, неотрывным. Он смотрит на Нила, и его взгляд скользит по его лицу, по мокрой, обтягивающей тело одежде, будто он видит что-то совершенно новое или пытается прочитать какой-то сложный, скрытый текст, который только что проступил на поверхности.
Ну, Нил, как обычно, легко игнорирует звоночки.
Он ведет Эндрю наверх, в свою квартиру; ключ с трудом, с противным скрипом от сырости, поворачивается в замке. Дверь наконец поддается, открывается, впуская их обоих в прохладную темноту прихожей, где Нил, не раздумывая, разувается — стягивает с ног промокшие насквозь кроссовки и бросает их у порога, оставляя на паркете за собой мокрые, темные, быстро расползающиеся следы. Он не думает слишком долго, стягивает и мокрые носки тоже, скомкивая их и засовывая в глубину обуви, а потом, босиком, по холодному полу, идет на кухню. За его спиной слышны тихие, осторожные шаги Эндрю, который вешает и свою куртку тоже.
Нил включает лампу над кухонным гарнитуром, заливая столешницу и плиту узким потоком мягкого, желтого, почти медового света, оставляя всю остальную часть квартиры — гостиную, коридор — погруженными в плотные сумерки зимнего вечера.
Нил взвешивает все за и против в своей голове, но в конце концов решает быть честным человеком — ради разнообразия, — и начинает суетиться. Он наполняет старый эмалированный чайник водой из-под крана, достает с полки маленький керамический заварочник с трещинкой на крышке, две простые кружки. Все это время он чувствует на своей спине тяжесть чужого взгляда — неосязаемую, но давящую, но когда он на секунду оглядывается через плечо, то видит, что Эндрю не двигается с места, стоя посреди гостиной, на самой границе света от кухни и глубокой тени комнаты, и медленно осматривает пространство. Его взгляд скользит по голым стенам, по немногим, скромным предметам мебели, по стопкам учебников, книг и исписанных конспектов, разбросанных в беспорядке на полу возле дивана, по вещам, небрежно брошенным на сам диван.
Нил позволяет себе молча, украдкой смотреть на Эндрю, пока тот ему не запрещает, внутренне гадая, задаст ли он какой-нибудь вопрос об обстановке, книгах, квартире, или о чем угодно еще. Но чайник начинает свистеть гораздо быстрее, чем Нил ожидает, — резкий, пронзительный звук разрывает тягучую тишину и моментально привлекает внимание обоих. Нил торопливо снимает его с конфорки, заваривает чай — сначала промывает листья один раз горячей водой, быстро сливая ее в раковину, а потом снова заливает кипятком, накрывая крышкой и давая листьями раскрыться.
Он ждет несколько секунд — слишком мало для правильного заваривания, — и в этот момент Эндрю подходит немного ближе, пересекая границу кухни. Он останавливается с другой стороны столешницы, прямо напротив, пока Нил наливает чай, позволяя пару подниматься густыми, влажными клубами, смешиваясь с прохладным, неподвижным воздухом квартиры.
Нил толкает кружку с чаем через стол к Эндрю, неуклюже пародируя его плавное, профессиональное движение в баре, и Эндрю инстинктивно ловит ее на лету, спасая от падения на пол, прежде чем вернуть все свое внимание к Нилу. Он приподнимает кружку в руке, как бы взвешивая ее; пальцы плотно обхватывают керамику, а взгляд, тяжелый и неотрывный, снова впивается в лицо Нила. Нил смотрит в ответ, не моргая, чувствуя, как под этим немым, но пронизывающим давлением в его груди, где-то под ребрами, снова начинает нарастать незнакомое ему напряжение.
И тогда, не проронив ни слова, будто считав эмоции Нила, Эндрю убирает чашку в сторону, ставит ее на стол с глухим, но отчетливым стуком, позволяя пару подниматься вверх тонкой, извивающейся спиралью, а ровному, монотонному, теперь уже почти успокаивающему стуку дождя по металлическому карнизу за окном — заполнять собой внезапно возникшую, звенящую паузу.
Он не отводит взгляда от Нила, когда делает первый шаг в сторону, обходя стол, а после прямо вперед через оставшееся пространство кухни, сокращая дистанцию между ними одним плавным, почти бесшумным движением. Нил, застигнутый врасплох, инстинктивно отступает назад; его бедра натыкаются на холодный, жесткий край кухонной столешницы.
Это до жути, до кипящего узла в животе, похоже на те минуты у реки — то же головокружительное чувство почти-падения, обрыва под ногами, тот же сжатый в грудной клетке комок не то страха, не то предвкушения, вот только сейчас под ним нет бурлящей черной пустоты, а под ногами — лишь прочный, скучный паркет его собственной кухни, но чувство в его груди, почему-то, ощущается только сильнее.
Эндрю останавливается очень-очень близко, так близко, что весь пронизывающий холод, что сидел в костях Нила с улицы, исчезает — растворяется под волной живого тепла, исходящего от тела, стоящего в сантиметрах от него, смешивающегося с запахом мокрой кожи, промокшей ткани, с горьковатым шлейфом улицы и чего-то еще — чего-то сухого и пряного, что Нилу незнакомо, но кажется бесконечно интимным.
Присутствие Эндрю быстро заполняет собой все — не только метафорически, но и физически, вытесняя воздух, свет, звук затихающего дождя за окном; полностью завладевая пространством, когда он медленно поднимает руки и ставит ладони на столешницу по обе стороны от бедер Нила, захлопывая все пути к отступлению. Клетка из предплечий и согнутых локтей замыкается вокруг Нила, не касаясь его, но создавая барьер более непреодолимый, чем любое прикосновение, контрастом тепла и холода сводя его с ума.
Сердце Нила бьется где-то в горле — тяжелый, глухой грохот, отдающийся в ушах пульсирующим гулом; по всему телу разливается жар, странный и неконтролируемый, будто кто-то вывернул наизнанку его нервную систему. Он замирает, не в силах пошевелить ни одним мускулом, не в силах оторвать взгляд от лица Эндрю, которое сейчас так близко, что Нил видит все — каждую светлую ресницу, мельчайшие капли влаги, не высохшие на щеках после дождя, веснушки, рассыпанные по коже.
Эндрю изучает его с невыносимой интенсивностью — он скользит взглядом по его лбу, по вискам, задерживается на переносице, затем опускается ниже. Нил ловит это скользящее внимание на своих губах — ощущение почти физическое, как трепетное касание, — а потом взгляд снова поднимается, чтобы встретиться с его собственным. В этих глазах, обычно таких непроницаемых, теперь плещется что-то сложное и темное — не любопытство, но что-то вроде вопроса, вызова и странного, почти-интереса одновременно.
Нил, легко побежденный, фокусируется на губах Эндрю тоже: бледно-розовые, чуть обветренные от холода, слегка приоткрытые, а верхняя губа вычерчена четкой, резкой дугой, образующей острую галочку, которую хочется обвести пальцем или...
Эндрю делает еще одно, почти незаметное движение — не шаг, а скорее наклон корпуса вперед, сокращая и без того ничтожную дистанцию между их лицами до сантиметров. И в этот самый миг, в самый пик этого немого, сжатого до предела напряжения, краем глаза, в черной бездне кухонного окна, Нил ловит своё отражение и отражение Эндрю. Оно неясное, размытое дождевыми потоками снаружи, но всё внутри Нила — и нарастающий жар, и тягучее оцепенение, и даже смутное, горячее любопытство — разбивается вдребезги, так что он отдергивается всем телом. Движение получается неловким, резким, лишенным всякой координации, а его лопатки с глухим, болезненным стуком ударяются о выступающую металлическую ручку кухонного шкафчика за спиной.
— Прости... — бормочет Нил, опомнившись, и его голос звучит хрипло, сдавленно. Он отводит взгляд, чувствуя, как по щекам разливается жгучий румянец. — Прости, я.. я не думал, что это... — Он делает беспомощный жест рукой, указывая пальцем в пространство между ними. — Что это будет выглядеть как что-то..
— Это ничто, — перебивает его Эндрю, и его голос звучит ровно, абсолютно спокойно, в разительном контрасте с хрипом Нила. В его глазах не осталось и следа той давящей интенсивности — только привычная, плоская ясность, вымороженная и чистая.
Он делает один легкий, отработанный шаг назад, полностью выходя из личного пространства Нила одним плавным, безразличным движением, создавая между ними физическую и смысловую дистанцию. Затем он возвращается к своей кружке, будто ничего и не было, подносит ее к губам и отпивает чай, не сводя пристального взгляда с окна, за которым дождь полностью стихает так же внезапно, как и начался.
— Слушай, Нил, — говорит Эндрю, делая еще один неторопливый глоток, пока Нил просто пытается вспомнить, как дышать ровно. — Сделай мне одолжение, — просит он, и его тон становится действительно серьезным, когда он наконец поворачивает голову и снова смотрит прямо на Нила, — Не зови незнакомцев к себе домой, ладно?
Эти слова падают в натянутую тишину кухни, как тяжелые камни в глубокий колодец, и каждое из них — словно отточенное лезвие, входящее прямо под ребра и застревающее там. Потому что Нил, черт возьми, знает, знает, что они с Эндрю не незнакомцы, не могут ими быть — не после всех этих недель, месяцев у зеркала; не после каждого клочка бумаги, испещренного почерком; не после панических атак, которые они вместе переживали в синхронности вздохов; не после супа и печенья; ночных разговоров и общих секретов; не после новых историй, начатых одним и законченных другим.
Эндрю из зеркала — его Эндрю — знает Нила, знает его шрамы и его страх, его молчание и его искренний смех, даже без алкоголя. И сейчас, от этого холодного, методичного отрицания, от этой намеренной, непроницаемой дистанции, выставленной здесь, в реальном мире, у Нила не просто перехватывает дыхание — оно вырывается из легких одним коротким, болезненным выдохом, будто воздух внезапно стал стеклянным и разрезал все изнутри.
Он до сих пор искренне считает, что ожоги — самое болезненное, что с ним происходило, но сейчас, в эту секунду, это застревание воздуха и сжатие всех внутренних органов в один тугой, болезненный узел — всё это, как минимум, сравнимо.
Нил вскидывает голову — и его взгляд устремляется не на реального Эндрю, стоящего с полупустой кружкой в руках, а туда, вглубь комнаты, к небрежно распахнутой двери ванной. Там, в зеркале, в тусклом, желтоватом свете, пробивающемся из гостиной, стоит его Эндрю. Он стоит в своей параллельной, идентичной ванной, по ту сторону неодолимого стекла, и смотрит прямо на него — на них. Его лицо в отражении не выражает ровно ничего — ни осуждения, ни удивления от вторжения реальности в их хрупкий мир, ни даже тени стыда за свой маленький акт вуайеризма. Он просто смотрит — неподвижный и безмолвный, словно фотография.
— Конечно, — отвечает Нил спустя мгновение реальному Эндрю, но его голос звучит механически, и он не отрывает взгляда от зеркала. Он заставляет себя моргнуть, проглотить ком в горле, и медленно возвращает внимание к человеку на своей кухне. — Никаких незнакомцев, — повторяет он еще раз, и на его губах появляется слабая, натянутая улыбка.
Эндрю кивает ему — коротко, деловито, не извиняясь и не волнуясь. Он ставит так и недопитую кружку на стол.
— Все равно спасибо за вечер, — тихо говорит он, уже направляясь к выходу и, прежде чем Нил успевает что-то ответить, входная дверь открывается и закрывается с тихим, но окончательным щелчком.
Нил стоит посреди кухни, как столб, и смотрит сначала вслед Эндрю, потом его взгляд падает на кружку, из которой он пил, потом на пол, на мокрые следы, которые они оба оставили.
Нил выдыхает и двигается на автопилоте. Убирает чашку в раковину; стягивает бомбер с плеч — ткань местами просохла прямо на нем; после, ощущая липкий холод паркета, он шлепает босыми ногами через гостиную, где тени от уличных фонарей отбрасывают длинные, косые полосы на стены, и на секунду задерживается перед распахнутой дверью ванной, после чего входит внутрь, и в зеркале, которое теперь кажется глубокой, непроглядной, темной лужей — потому что свет в квартире Эндрю полностью выключен, поглотив все детали, — стоит его Эндрю.
— Эй, — говорит Эндрю спустя секунду тягостного, густого молчания, которое повисло между ними после той сцены. Его голос звучит хрипло, непривычно тихо, почти бесцветно — он теряется в абсолютной, звенящей тишине его собственной пустой квартиры, не встречая отзвука ни в голых стенах, ни в высоких потолках.
— Эй, — так же тихо, почти шепотом, отвечает Нил, и его взгляд, до этого рассеянно скользивший по поверхности стекла, по краям старых записок, кажется, только сейчас фокусируется на самом Эндрю.
Эндрю выглядит измотанным ровно настолько, насколько чувствует себя Нил. Тени под его глазами кажутся глубже, губы плотно сжаты в тонкую, напряженную линию и он стоит, чуть ссутулившись, опираясь одним плечом о раму двери.
Нил не знает — он не уверен, что должен сказать. Он не знает, что чувствует — в его груди смешались острые осколки стыда, жгучее недоумение, странная, ноющая пустота и смутная, неоформленная тоска. Он даже не знает, расстроен ли он тем, что с реальным Эндрю ничего не вышло, или же он, наоборот, благодарен той невидимой стене, что разделила их. Воспоминания путаются, накладываются одно на другое, не находя выхода, и первая же связная мысль, что пробивается сквозь этот хаос, тотчас же становится и словами, срывающимися с его губ — бесцеремонно, без предупреждения, без обдумывания последствий.
— Может, — начинает Нил, и его голос звучит хрипло и неуверенно, — всё это... — Он делает широкий, неловкий жест рукой, указывая на пространство между ними, на само зеркало, на стекло, что стало и мостом, и барьером. — ...всё это случилось только для того, чтобы мы встретились на самом деле?
Эндрю медленно, очень медленно приподнимает одну бровь в красноречивом жесте немого вопроса, который он использует уже чертовски бессчетное количество раз и за этот долгий вечер, и за все месяцы их знакомства. В его взгляде, затуманенном усталостью, нет ни следа насмешки, ни искры раздражения — только тяжелое, отстраненное, почти пустое недоумение, будто он смотрит на Нила, пытаясь мысленно разобрать его слова на отдельные звуки, перевести их на какой-то иной, понятный язык, и терпит в этом поражение — смысл ускользает, как вода сквозь пальцы, оставляя после себя лишь ощущение непроходимой, утомительной бессмыслицы.
Нил злится на этот взгляд, на отсутствие реакции или, — боже, он даже не знает, на что именно он злится, — это раздражение, горячее и беспомощное, вырывается из него одним резким, сухим фырканьем, больше похожим на лай, чем на человеческое выражение эмоции. Его ладонь приходит в движение быстрее, чем успевает сработать хоть капля сдерживающей логики и, почти без участия сознания, взлетает, чтобы плашмя ударить по холодной, непроницаемой поверхности стекла.
Удар получается несильным, но звук раздается отчетливый, болезненно громкий в тишине двух пустых ванных комнат. От сотрясения несколько старых, пожелтевших записок отклеиваются и беспомощно повисают в воздухе, колеблясь от остаточной вибрации.
— Брось, — говорит Нил, и в его голосе, сорвавшемся на хрипоту, наконец прорывается наружу вся эта накопившаяся, отравляющая досада, чувство полной беспомощности, невозможность достучаться сквозь пространство, — Ты наверняка тоже это понял. Мы же не можем... — Он замолкает на полуслове, губы сжимаются, челюсть напрягается до боли, а слова застревают где-то глубоко в горле, комом подступая к пищеводу, не желая облекать в звуки то, что кажется ему одновременно такой очевидной истиной и такой невыносимо болезненной констатацией. Ему приходится выдохнуть, намеренно опуская плечи, чтобы продолжить: — ...мы же ничего не можем через это стекло. И, может, всё это изначально вообще случилось только для того, чтобы мы нашли друг друга там, где это имеет хоть какой-то смысл? В наших собственных реальностях?
Где-то, где мы могли бы коснуться друг друга, — не говорит Нил, — где-то, где я бы понял, что чувствую — проглатывает он, позволяя словам остаться у него за зубами, жгучим и горьким привкусом на языке.
Он смотрит на Эндрю, ждет — не какого-то внятного ответа, может быть, но любой реакции, любого знака, что его слова не упали в абсолютную пустоту, что они что-то значат. Чего угодно, кроме этого продолжающегося, утомительного, непроницаемого молчания.
Но, конечно же, Эндрю — не тот человек, который мог бы дать ему это. Он просто стоит там, по ту сторону, и смотрит — его лицо остается маской, его глаза — двумя бездонными, ничего не отражающими озерами, с переливами тепла и зелени. Тишина растягивается, становится плотной, тягучей, давящей на барабанные перепонки; Нил ждет еще минуту — или несколько, — но время теряет всякий смысл в этом застывшем ожидании.
В конце концов, когда становится ясно, что ничего не произойдет, что прорыва не будет, что он останется один на один со своим нервным срывом, Нил отворачивается. Движение резкое, угловатое, полное горечи и глухого разочарования, когда он наклоняется, хватает с полки старый желтый плед — впервые за много недель — и, не глядя на Эндрю, он накидывает его на стекло. Тяжелая ткань падает, скрывая отражение, скрывая Эндрю, скрывая все эти глупые, повисшие записки, погружая ту сторону во тьму и окончательно, бесповоротно разрывая этот хрупкий, невыносимый зрительный контакт.
Нил, в конце концов, делает то, что умеет лучше всего — то, что заточено в самой глубине кусков его личности многолетней практикой.
Он ведь, в своей сути, всегда был и навсегда останется беглецом.
Примечания:
Оставляю за собой право представлять Пальметто как Казань
Много событий в главе, всегда держите в голове, что я только за хэ