Trust No One

Горячая работа
NC-17
Завершён
123
6
автор
Вселенная:
Размер:
133 страницы, 46 572 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 82 Отзывы 43 В сборник

Часть 5

Настройки

Men are driven by two principal impulses, either by love or by fear.

Niccolò Machiavelli

***

Некоторое время назад… [Джон Мактавиш] Курилка на базе Шэдоу была роскошнее, чем лобби пафосного отеля. Филу Грейвзу было мало просто зарабатывать миллионы — он жаждал, чтобы каждый блядский вдох его наемников пропитывался осознанием, чья именно сторона пахнет свежеотпечатанными купюрами и безнаказанностью. Получился почти лаунж: пастельные тона, теплый рассеянный свет, льющийся откуда-то с потолка, и кресла такие мягкие, что из них приходилось буквально выковыривать собственную жопу, рискуя остаться там навсегда. Воздух не стоял тяжелым сизым маревом, как в убогих бетонных коробках SAS — нет, здесь он циркулировал с тихим деловитым шипением, послушно унося дым в недра хитроумной вытяжки, будто стесняясь самого факта своего загрязнения. Сейчас сюда, как обычно после дебрифинга, стекались парни, чтобы сбросить с плеч остаточное напряжение операции. Подтянулись и те, кто на операции не был, но очень хотел послушать свежие байки, собрать новые сплетни — в общем, поддержать корпоративный дух в его самой сочной и похабной форме. А сплетни, ко всеобщей радости, были. — Мы внизу, в этой проклятой воронке между зданиями, как крысы в ведре! Майерсу ногу прострелили, он орёт, кровь хлещет, — возмущенно выдохнул бритоголовый громила Блейк, размахивая сигаретой так, будто это был факел, которым он хотел поджечь всю несправедливость мира. — А этот гоблин в балаклаве, стоит на крыше и смотрит, как будто ему там пиздец какой интересный сериал включили! Просто смотрел, сука, вниз, пока мы отползали, прикрывая Майерса! Рядом Санчес, поджарый латинос с татуировкой на шее, изображавшей что-то злобно-колючее, и вечным насмешливым прищуром, мрачно кивал. — И стоял бы так, пока мы все не превратились бы в решето, если бы не наш дорогой Соуп, — добавил он ехидно, — который вдруг очнулся и побежал наверх шептать этому киборгу ласковые слова на ушко. Только тогда, блядь, наш киногерой соизволил взяться за винтовку. Все взгляды, острые и требующие объяснений, разом навелись на Джона. Тот лишь закатил глаза к небесам, украшенным стильными светильниками, уже некоторое время ожидая этого дружеского линчевания. Он прекрасно знал, что рано или поздно придётся объяснять. И в глубине души — в той тёмной, грязной клоаке, где копошились его лучшие и худшие идеи и которую он предпочитал не афишировать — ему этого хотелось. Этот выход Гоуста «в люди» был первым — до сих пор чудо-юдо работало в гордом одиночестве, получая через Соупа координаты и превращая их в горы трупов, не особо утруждаясь отчётами. А теперь Грейвз решил посмотреть, как его новый зверь уживется со стаей. Стая не оценила. Джон медленно поднял бровь, изображая недоумение. — Ну? Он прикрыл? Прикрыл. Вертолёт сел, все живые, Майерса уже подлатали. Так в чём, собственно, драма, девочки? — В том, что если бы ты, блядь, не выбежал, — Блейк ткнул пальцем в воздух, — мы бы сейчас тут не курили. — Что ты ему сказал, Соуп? — едко прошипел Санчес. — Какое, блядь, волшебное слово? «Сделай одолжение»? «Сезам, откройся»? — «Стреляй» обычно срабатывает, — лениво протянул Джон, выпуская струйку дыма в потолок. — Или, на худой конец, «прикрой». Ничего сложного. — Как будто мы, блядь, в общий канал орали что-то другое, — взвился Санчес. — Он не слушает общий канал, — ухмыльнулся Мактавиш, наслаждаясь секундой всеобщего непонимания. — Для него это белый шум. Помехи. — Не грузи, Соуп, — рявкнул Блейк, тыча в Джона пальцем. — Будешь рассказывать, что он сверху не понял, что мы, его товарищи, блядь, по оружию, в дерьме тонем? — Товарищи, — передразнил Мактавиш, и его губы растянулись в улыбке, полной такого наглого, солнечного презрения, что практически каждый в этой комнате захотел дать ему в зубы. — Он не в курсе, что у него есть товарищи. У него была цель — прикрыть меня, пока я информацию вытаскиваю, и освободить здание для вертушки. Все. Все остальное — это, простите за технический жаргон, фоновая хуйня. Пока я не разжую, что ваша драгоценная, но, увы, неповоротливая задница, Блейк, внезапно стала частью цели, потому что вы херово зачистили свой сектор, он будет наслаждаться видом. — Фоновая хуйня, Мактавиш? — прошипел Санчес. — Отлично. Значит, мы все тут, блядь, расходный материал для твоего личного терминатора? Он будет смотреть, как нас режут, пока ты не соизволишь ему кивнуть? — Он не личный, — поправил Джон с театральным вздохом сожаления. Взять Гоуста в личное пользование, конечно, было бы чертовски заманчиво. — Он корпоративный, не путай. И да, пока ему не скажут «спаси этих ебланов, они нам еще пригодятся», он будет считать, что вы сами со своим дерьмом разберётесь. Потому что вы, по его скромному мнению, для этого и наняты. За большие деньги, между прочим. — Конченый, — выдохнул Блейк, и в этом слове была целая гамма чувств: от злости и презрения до почти философского принятия этого абсурда. Мактавиш громко хохотнул. — Не ссыте, девочки мои прекрасные, — сказал он успокаивающе. — Для того меня к этому терминатору и приставили, понимаете? Чтобы ваши ценные, пусть и слегка потрепанные, жопы вовремя страховать. Я — ваш ангел-хранитель в мире высоких технологий и низких социальных навыков. — И ты конченый, Мактавиш, — недовольно процедил Санчес, осуждающе покачивая головой, как судья, выносящий окончательный беспощадный приговор. — Это, дружище, стопроцентная правда, — с неподдельным удовлетворением подтвердил Джон.

***

Гоуст в коллектив не вписался — и не то чтобы Мактавиш был этому удивлен. Не потому что новичку не дали шанса — дали. Бросили ему под ноги целый ворох шансов, с таким запасом, что хватило бы на три взвода патологически общительных десантников и ещё осталось бы на корпоративный тимбилдинг с обнимашками. Тени Грейвза, если вынести за скобки их профессиональную привычку разбирать живые мишени на запчасти, были в основной своей массе вполне сносными парнями. Не какие-нибудь нежные цветочки, сопливые новобранцы, трепещущие перед легендой. Нет, это были обстрелянные, прожженые сукины дети, прокипячённые в таких адских котлах, где из человека быстро выпаривается вся лишняя влага — иллюзии, сантименты, вера в справедливость, тупые вопросы — и остается только сухой, твёрдый осадок в виде инстинкта, выносливости и чёрного юмора. Они умели чуять силу, даже если она была упакована в молчаливую, угрюмо-недружелюбную оболочку и очевидное нежелание быть милашкой. Видали и психов, и гениев — и тех редких, особенно опасных ублюдков, в которых это удачно сочеталось. Когда Райли только появился на базе, к нему вполне по-человечески потянулись — с некоторым даже почтением. Кто-то слышал байки о «Призраке» в костяной маске, почти все видели, как он прошел тесты Грейвза, словно это была дурацкая детская игра. Его эффективность на первых миссиях вызывала профессиональный интерес, уважение и немного зависти — хоть никто и не знал, за счет чего она достигалась. Первые недели Тени кружили вокруг Гоуста, как мотыльки вокруг лампы — здоровались, шутили, звали выпить. В общем, пробовали наладить контакт по стандартному протоколу, вписать его в липкое, потное, пронизанное матом и взаимовыручкой братство мускулов, трогательное единение душ, которых война пожевала, но так и не смогла переварить. Впрочем, быстро выяснилось, что с этим конкретным экземпляром стандартный протокол можно аккуратно свернуть в тугую трубочку, послюнявить для лучшего скольжения и засунуть себе куда-нибудь поглубже. Гоуст либо не реагировал вообще — как будто перед ним не люди, а плохо прописанные, унылые NPC, застрявшие в повторяющемся по кругу диалоге, — либо реагировал так, что лучше бы уж молчал. Наивные попытки позадирать его в спортзале — классический мужской ритуал сближения через обмен тумаками — разбивались о гранитную стену его цинизма с таким треском, что эхо гуляло по залу еще минут пять. — Эй, Райли, спаррингуемся? — подкатывал очередной переполненный тестостероном энтузиаст, надувая грудь и надеясь пробить лёд кулаком. — Не думаю, — отвечал тот, даже не глядя на раздражитель. — Чего, ссышь? — по незыблемой классике настаивал наглец. Гоуст лениво наклонял голову, оценивающе разглядывая собеседника, будто прикидывал, стоит ли вообще тратить на него калории. — Просто знаю, чем всё закончится, — говорил он ровно. — Ты вспотеешь, разозлишься, попытаешься доказать, что ты альфа-самец и кончишь, не успев начать. А я останусь неудовлетворённым. Терпеть не могу тратить время на скорострелов. После этого у собеседника моментально пропадало всякое желание продолжать беседу, а вместо этого появлялась острая, зудящая потребность вмазать высокомерному ублюдку в каменное ебало — впрочем, и она угасала быстрее, чем успевала оформиться в конкретный план. Потому что иногда, от скуки или чтобы размять затекшие суставы, Райли все же снисходил — и тогда спарринг превращался в короткий, беззлобный, но исключительно болезненный акт насилия. Несколько экономных движений — и вот уже противник лежит на прохладном полу, пытаясь поймать дыхание и осмыслить, на каком именно повороте его жизнь свернула в эту глухую, тупиковую аллею унижения. Гоуст разворачивался и уходил, не извиняясь и не оглядываясь. Спарринговать с ним желающих поубавилось. Последними держались самые отбитые — и не самые умные — те, кого не пугали ни цинизм, ни очевидное физическое превосходство. Их манила сама аномалия, и они лезли к ней, как мотыльки на лампу, надеясь обжечься красиво. Но Райли подобрал ключик и к их трепетным сердцам. — Охуеть, чувак, — выдыхал кто-нибудь после очередного показательного унижения. — Этому вообще можно научиться? — Можно, — соглашался Гоуст. — Рецепт простой. Он наклонялся ближе, нервируя уже одним своим вторжением в личную зону, заставляя собеседника инстинктивно отпрянуть, и продолжал, понижая голос до интимного, ласкового шёпота, от которого по спине бежали не мурашки, а целые ледниковые трещины. — Сдохнуть ненадолго. Погнить в темноте. Прочувствовать, как разлагается и отваливается кусками всё, что раньше звалось тобой. А потом… выползти оттуда. Собрать себя заново. Из того, что осталось. Могу помочь с первым этапом, солнышко. У меня еще есть пара свободных ям. После этого люди, как правило, молча разворачивались и уходили. Не потому что обиделись или испугались — а потому что внезапно понимали: дальше говорить с ним не о чем и незачем. Между ними и этим… явлением… лежала не просто пропасть. Там было кладбище. В какой-то момент, наблюдая за этой демонстративной мизантропией, Соуп понял: Гоуст не придумал ничего нового — он тупо скопипастил стратегию своей нежной половинки. Изоляция. Как отгораживался от всех Саймон в отряде Прайса, так и Гоуст здесь, в Шэдоу, выстроил вокруг себя каменную стену без двери. Вот только растворы они замешивали разные. Саймон был тихушником-отшельником не по выбору — каждый взгляд в его сторону, каждое слово давались ему ценой титанического усилия, будто он продирался сквозь колючую проволоку, натянутую прямо у него в голове. Его молчание было криком, его одиночество — побочным эффектом незаживающей раны, которая сочилась страхом и памятью, разъедая всё изнутри. Он изолировался от боли. Гоуст же изолировался от не-нуждания. Ему не требовались друзья. Плевал он на одобрение. Он не нуждался даже в благодарной, завороженной аудитории, перед которой можно было бы эффектно расправить крылья и покрасоваться своей мрачной, убийственной эффективностью. С людьми ему не было трудно — люди для него просто не имели значения. И где-то через месяц это знание наконец осело в коллективном сознании базы. Ситуация стабилизировалась, найдя своё гнилое, но устойчивое равновесие. К нему относились с ровным, вязким презрением и брезгливым равнодушием. Его не любили, считали ненадёжным ублюдком в бою и конченым, безнадежным социопатом в жизни. Тени предпочитали его игнорировать, обходить по широкой дуге — и, казалось бы, Гоуста должно было это устраивать. Нет. Не устраивало. Ему было похуй. Разница тонкая, но принципиальная. «Устраивало» — означало бы, что он об этом думал. Взвешивал варианты, оценивал удобство, принимал решение. Это был бы выбор. «Похуй» — означало, что этот вопрос даже не поднимался в повестке дня его сознания. Не было дилеммы, не было внутренней дискуссии, не было взвешивания «за» и «против». Была только пустота, где категории вроде «отношения», «коллектив», «принятие» просто отсутствовали, были стёрты, как ненужные файлы с жесткого диска, чтобы не тратить лишние байты памяти. И Райли — этому Райли — было именно похуй. Он был не над схваткой, а вне её. И в этой чудовищной, освобождающей от всего человеческого простоте, в этой абсолютной, аморальной свободе от потребности в других Соуп с восхищением увидел гипнотическую красоту чёрной дыры, безразличной к свету, который она поглощает. И только он — Джон Мактавиш — удостоился чести быть исключением из этого тотального похуя. Гоуст слушал его, говорил с ним — сам, по собственной инициативе. Шутил. И даже иногда давал ему советы — на спаррингах, тренировках и операциях. Каждый раз, когда он об этом думал, внутри вспыхивала мелкая, грязная искорка удовлетворения, как будто это свидетельствовало об его исключительном праве на эту бешеную зверюгу. Его зверюга. Его личный кошмар на поводке. Его ебучее оружие, которое никому больше не давалось в руки. Вторым исключением — только с противоположным знаком — был Грейвз. Стоило Райли засечь его выхоленную задницу, он словно с цепи срывался — сыпал оскорблениями, огрызался, хамил — только что в драку не лез, хотя Джон был уверен, что он просто ждал, когда Фил первый сорвётся, чтобы получить карт-бланш на отстрел. Как будто Гоусту было не похуй только на них двоих — на единственных людей на базе Шэдоу, которых лично знал Саймон Райли. И Мактавиш, изучавший своего подопечного с пристальным клиническим интересом, как заправский психолог-любитель (узкая специализация: ебанутые на всю голову), пришел к выводу, что он не просто игнорировал остальных Теней. Для него их не существовало. Все эти Блейки, Санчесы, новички, ветераны — для него они были фоновым шумом, подвижным элементом ландшафта, вроде деревьев или развалин, без лиц, без имен, без значения. У него не было к ним ни предубеждения, ни интереса. Он физически не мог решить, хороший перед ним парень или плохой, можно ли ему доверить спину или лучше пристрелить на месте. Потому что решение — сложный, многоуровневый процесс, требующий оценки, интуиции, риска. И ответственности. А Гоуст от ответственности демонстративно отказался. Он был чистым исполнителем. И пока настоящий хозяин сознания, Саймон, не расставил таблички «свой/чужой», все оставались… никем, потому что Гоуст не умел знакомиться. Его социальные навыки заканчивались на «привет» и «умри». Поэтому на всей этой огромной, напичканной железом и тестостероном базе Шэдоу у него было всего два контакта — доставшихся ему по наследству от его способной решать половинки, как фамильные серебряные ложки. Только одна удобно лежала в руке, а вторая — тыкалась острым концом в глаз. Грейвза Саймон презирал — потому Гоуст и бросался на него как злобная псина, ядовито, похабно, с наслаждением выворачивая наружу всю ту грязь, которую Саймон носил в себе молча. Это было не общение, а симптом — акт психологической рвоты, ритуальный плевок в лицо прошлому, которое продолжало болеть. А Мактавиш… Он влез Саймону под кожу, в щели разбитой психики, в самые темные закоулки души. Пусть и нечестным, грязным путём, через манипуляции, ложь, расчетливый соблазн — но влез, втерся, втиснулся в это надломленное сознание и занял там место. Заработал доверие. Стал якорем, единственной точкой опоры, и в какой-то момент Саймон просто… отдал ему все. Поэтому Гоуст признал его право принимать решения, вести, быть в каком-то смысле его проводником в этом мире — и от этой мысли по спине Джона бежали целые каскады щекочущих мурашек удовольствия. Это была власть самого извращённого, самого опасного сорта. И он, Джон Мактавиш, обожал опасность почти так же сильно, как обожал себя в роли самого незаменимого человека в комнате. А в этой комнате он был незаменим вдвойне: и для Грейвза, который жаждал это оружие, и для самого оружия, которое без него превращалось в бесполезную, пугающую железяку.

***

Мактавиш придавил окурок о дно массивной пепельницы из искусственного камня, оставив на её идеальной поверхности ещё один маленький, грязный шрам. От душного марева курилки и тяжёлых, осуждающих взглядов Теней его тянуло к чему-то предсказуемо непредсказуемому. До отбоя оставалось еще несколько ничем конкретным не занятых часов — безликое, пустое время, которое можно было убить на бесцельное шатание по базе, игру в карты с парнями или просмотр какого-нибудь дерьмового сериала. Джону захотелось провести их в сомнительной компании Гоуста. Ничего особенного. Когда имеешь дело с таким сложным, капризным инструментом, тесный контакт — не прихоть, а производственная необходимость. Нужно постоянно держать руку на пульсе, изучать его повадки, слабые места, триггеры. Потому что знание — это власть. А власть — это контроль. Чтобы лучше понять его механику. Чтобы тоньше чувствовать его реакции. Чтобы безраздельно им управлять. Именно так. Он шёл не к человеку. Он шёл проверять свой актив. Найти Гоуста на базе было очень просто. Жил он тут на особых условиях, по своему собственному распорядку, который сводился всего к трем действиям, повторяющимся по кругу. Жрать. Ел Райли много. Очень много. Не из удовольствия, а чтобы прокормить прожорливую машину собственного, работающего на пределе, тела. Закидывал в себя калории, как топливо, не разбирая вкуса. Двойные, тройные порции, горы макарон, кастрюли риса — всё исчезало в его бездонной, кажется, утробе, собирая по пути охреневшие взгляды Теней, которые ещё не привыкли к тому, что одна человеческая единица может потреблять столько, сколько хватило бы на целый патруль. Спать. Спал Гоуст так, как Саймон никогда не умел. Мертвым, глубоким сном, не вздрагивая от шагов в коридоре, не выныривая на каждый шорох, не сжимая в руках оружие. Просто отключался, как выбитый автомат, позволяя телу чинить себя, пока мозг отдыхает. Словно в целом мире не нашлось бы ни единой угрозы, достойной того, чтобы прервать его сон. Он даже не удосуживался запирать дверь. Джон однажды влетел в его комнату без стука — и застыл, обнаружив эту громадину, разбросанную на койке. Расслабленную до неприличия. Беззащитную, как щенок. Он простоял несколько долгих секунд, завороженный этим странным, неестественным зрелищем то ли абсолютной уверенности в своей неуязвимости, то ли полного философского равнодушия к собственной смерти, прежде чем рискнул его разбудить — и едва не остался без кисти, когда Гоуст проснулся не человеком, а спусковым механизмом, уже настроенным на убийство. Ебашить. И наконец, заправившись и восстановившись, Гоуст шел в зал, на полосу или в тир — и тренировался. Так, как считал нужным. Всех инструкторов с их разумными нагрузками, планами и техникой безопасности он послал нахуй в самом начале — да и вряд ли хоть один из них обладал нужной квалификацией, чтобы работать с этим. Его тренировки были актом мазохистского самоистребления. Как будто того ада, что он устраивал на выездах, ему было мало, и телу требовался персональный, ежедневный адок. Поэтому он методично изнурял себя до скрипа в костях, потом половину суток отсыпался, закидывал в желудок пару килограммов мяса — и повторял сначала. Тени вернулись на базу рано утром. Логика подсказывала, что Райли уже успел и выспаться, и пожрать, а значит, искать его нужно было в тренажерке. Именно туда Мактавиш и направился. Гоуст нашелся в дальнем углу, спиной к залу — качал широчайшую на блочном тренажере. Едва увидев его, Мактавиш в который раз мысленно вознёс благодарственную молитву всем высшим силам — или, может, низшим — за то, что эта версия Райли не страдала идиотскими комплексами насчет собственной плоти. Саймон на тренировках прятал каждый сантиметр кожи, закатывался в плотные рашгарды, как в броню — Гоуст носил свободную майку без рукавов, которая больше показывала, чем скрывала, и явно не считала нужным помогать Мактавишу сохранять профессиональный настрой. Джон прошел вперед, стараясь не пялиться слишком явно. Встал так, чтобы в зеркале ловить отражение этой проклятой спины, и начал разминаться, делая вид, что сосредоточен на собственных мышцах, а не на чужих. Майка на Гоусте уже промокла насквозь, при каждой тяге липла к телу, вычерчивая мягкими влажными намеками рельеф широчайших, играющие мускулы поясницы, напряженные грани трапеций — и походя взрывая Мактавишу мозг. Это был безумный развратный стриптиз для одного зрителя, в котором исполнитель даже не подозревал, что участвует в шоу. Из-под тканевой перемычки между лопаток выглядывали пара толстых белесых шрамов и верх большой татуировки. Мактавиш видел эту татуировку много раз. Разглядывал, проходил пальцами, вылизывал языком. Возможно, где-то там на ней еще остались полулунные следы от его ногтей, которыми он вцеплялся в эту спину, когда тот, другой Райли, трахал его на своей узкой, скрипучей армейской койке до потери пульса и памяти. Нет. Не остались. Биология — сука беспристрастная. За месяц всё должно было зажить. Клетки обновились, кожа стёрла память. От этой простой истины внутри всё перекрутило, будто его кишки сжали в кулак. Целый месяц. Целый ебучий месяц прошел — а Мактавиш все никак не мог забыть. Помнил каждый хриплый, сорванный рык в ухо, который был похож не на страсть, а на звериное безумие. Помнил, как темнели от мрачной одержимости глаза Райли, когда он хватал его — за горло, за волосы, за запястья. Прижимал к стене, к полу, к жёсткой койке — и входил. Резко. Без предупреждения, не давая времени привыкнуть, не спрашивая, готов ли он. Как брал, будто имел на него неоспоримое, первобытное право, будто в тот момент Джон принадлежал ему, а не наоборот. И трахал так яростно, что Мактавиш задыхался, в глазах темнело, и он беспомощно искал опору в скользкой стене или вцеплялся в простыни, роняя сквозь стиснутые зубы отборный мат, который тут же тонул в его же собственном стоне. Помнил, как Саймон терял контроль — полностью, окончательно, и его движения из жёсткого, методичного ритма превращались в рваные, отчаянные толчки. Он вгонял себя в Джона снова и снова, словно не мог насытиться, словно хотел оставить следы не только на коже, но и глубоко внутри, вписать себя в саму его плоть, в память клеток, в подкорку. И помнил как кончал под ним — от члена, разрывающего его на части, от рук, сжимающих до синяков, от этого голоса, который выдыхал его имя, как проклятие и молитву одновременно. Как в конце неизбежно всё схлопывалось в одну ослепляющую точку, где больше не существовало ни ролей, ни власти, ни игр. Только ощущение, что его использовали — и он был этому рад. Это был не просто хороший секс. Это был лучший секс в его жизни. Мактавиш смотрел на широкую спину, на дергающийся краешек черного узора между лопатками и не мог перестать думать. Если с Саймоном было так… то как, блядь, будет с этим? Какую форму примет эта ярость, когда из неё выжжены, выскоблены до блеска последние остатки человечности? Он хотел — нет, жаждал. Страстно, до тошноты в горле, до предательской дрожи в коленях жаждал узнать, что остаётся, если из уравнения убрать страх, сомнения, эту дурацкую, нелепую привязанность, которую Саймон к нему испытывал. Оставить только голую, отполированную до немыслимого блеска механику. Узнать, как выглядит чистый инстинкт, лишённый даже намёка на сантименты. Хотел спровоцировать, увидеть, как эти бешеные глаза вспыхивают, почувствовать эти огромные, смертоносные руки на своем горле. Услышать у самого уха этот насмешливый голос, который прошипел бы: «Ты так этого добивался, сахарок. Теперь терпи. И не ори — меня раздражают крики». Хотел столкнуться телом с этой гребаной машиной и узнать, может ли она потерять управление. Лишиться контроля. И главное — узнать, как Гоуст кончает. Со сдавленным, животным стоном, как Саймон? Или совершенно беззвучно, с тем же пустым, сосредоточенным выражением, с каким он ломал людям кости? Ебать. От одной этой череды мыслей, стремительной и неумолимой, в паху всё сжалось в тугой, болезненный узел, и мгновенно наполнилось горячей, тяжёлой кровью, отдающей тупым пульсом в нижней части живота. Он хотел. Хотел так сильно, что внутри всё выворачивалось наизнанку, жгло кислотным огнем, требовало немедленного физического разрешения. Но не мог. Грейвз, ревнивый собственнический ублюдок, ясно дал понять, что измен он не потерпит. Хорошо зная Соупа и его виртуозное умение изворачиваться, выскальзывать, находить лазейки в самых четких инструкция, он потрудился высказаться максимально ясно, так, что никаких двойных толкований быть уже не могло. Они лежали в постели после секса. Джон раскинулся на спине, расслабленный и довольный. Фил поглаживал его по груди, по животу, как хозяин гладит послушную собаку. — Ты — мой, Джонни, — прошептал он, целуя его в плечо. — Понимаешь? Мактавиш кивнул, не открывая глаз, пропуская эту знакомую хуйню мимо ушей. Грейвз обожал этот дешевый спектакль — игру в «хозяина и собственность». Джон всегда с легкостью подыгрывал, считая это мелкой, безобидной слабостью сильного человека. Небольшая плата за вход в этот мир роскоши и безнаказанности. — Хорошо, — усмехнулся Фил, проводя рукой выше, к шее, и сжал ее — не больно, но ощутимо. — Тогда запомни, сладкий: Райли — это работа. Ты с ним работаешь. Управляешь. Контролируешь. Но. Не. Трахаешься. Ясно? Всё расслабленное довольство вылетело из Джона в один миг. Тело напряглось под этой рукой. — Фил… — начал он, пытаясь вложить в голос привычную смесь флирта, лёгкого протеста и обезоруживающей улыбки. — Ясно? — перебил Грейвз, и в его тоне не осталось ни намёка на игру. Пальцы сжались сильнее — уже на грани боли, на той самой черте, где ласка превращается в угрозу. Ему оставалось только кивнуть. — Отлично. Фил снова стал мягким и ласковым. Отпустил шею, погладил по щеке и накрыл своим телом, целуя в губы — глубоко, властно, с требовательным правом хозяина, которое теперь отдавалось в голове Джона оглушительным звоном. — Я не хочу делить тебя ни с кем, Джонни. Ты слишком ценен. И я не потерплю, чтобы кто-то ещё прикасался к тому, что принадлежит мне. И теперь слишком ценный Джон Мактавиш был вынужден довольствоваться дешевым, самодельным порно в собственной голове. Фантазировать. Потому что попытайся он переступить эту черту — Фил не простит. Соуп был с Грейвзом не из-за какой-то дурацкой, вселенской любви — хотя трахался Фил, надо отдать должное, на пятёрку с плюсом: жёстко, технично, с тем правильным балансом доминирования и контроля, который не перерастал в откровенный садизм. Он знал, как заставить его выть, не ломая. И уж точно не из благодарности — да, Грейвз когда-то выдернул его из самой вонючей жопы, но совесть Джона — такая же гибкая, как и всё остальное в нём — уже давно списала этот долг как производственные издержки. Нет. Джон был с Филлипом Грейвзом по одной простой, циничной причине: тот давал ему всё, что он хотел. Власть. Деньги. Свободу выбирать самые сочные задания. Адреналин высоких ставок и роскошь дорогих простыней. Это была сделка, чистая и ясная. Джон предоставлял свои уникальные услуги — ум, наглость, умение втереться куда угодно и тело, которое знало свое дело, — а Фил обеспечивал ему рай для высококлассной шлюхи. И если он переспит с Гоустом — Грейвз рано или поздно узнает. И тогда всё исчезнет. Высококлассная шлюха окажется на холодной улице, без защиты, без ресурсов, с огромной мишенью на спине. Игра явно не стоила свеч. Поэтому Соуп навесил на гриф свой рабочий вес и заставил себя отвести взгляд от проклятой, мокрой спины, от раздражающе дергающегося краешка татуировки — лег на скамью, вжал лопатки в холодный винил. Уставился в потолок, сосредоточившись на дыхании: вдох на опускании, выдох на усилии. На счёте повторов: раз… Потому что Джон Мактавиш не был тупым гормональным идиотом или самоубийцей. Он был выживальщиком, прагматиком высшей лиги. Он не будет рисковать всем ради одной-единственной, пусть и самой охуенной в мире, ебли с контуженным психопатом, который, вполне возможно, просто переломает ему кости от скуки. два… Он с резким, яростным выдохом толкнул от себя гриф. Жжение в грудных мышцах, острое и знакомое, смешалось с другим, более глубоким, тлеющим жжением где-то внизу живота — жжением запретного желания, злости и горького, абсолютно трезвого понимания того, что иногда самая сильная власть — это не взять то, что хочешь, а суметь отказаться. три… Вес вдруг пропал. Джон моргнул, дезориентированный, на секунду ощутил себя полным лохом, но тут же просек. Гриф не улетел в стратосферу — его перехватили. Он задрал голову и увидел Райли — разумеется, блядь Райли. Как эта ебаная двухсотдвадцатифунтовая туша подкралась к нему совершенно беззвучно — оставалось величайшей загадкой мироздания. Фактом было то, что Гоуст держал его рабочий вес одной рукой, без малейшего напряжения, будто это была палка от швабры. Мактавиш сел на скамье, прожег его возмущенным взглядом и процедил сквозь зубы: — Это что за хуйня? Своих игрушек мало, решил мои спиздить? — Ты пялишься, сахарок, — лениво протянул Райли. Он сделал пару медленных, демонстративных, до неприличия легких жимов — мышцы плеча и груди перекатились под потной кожей, бицепс вздулся, как воздушный шарик. Вернул штангу на стойки, уложив ее с нежностью, как спящего младенца в колыбельку, и только теперь посмотрел на Джона — сверху вниз, с кривым, недобрым весельем в глазах. — Хочешь меня потрогать? Процессор у Мактавиша коротнуло. Язык прилип к нёбу, во рту мгновенно пересохло, и на крошечную, унизительную долю секунды он просто завис, столкнувшись с этой простой и чудовищной возможностью, брошенной ему в лицо легко, как грязная шутка. Он даже не сразу понял, что Райли ржёт. — Расслабь булки, Джонни, — фыркнул он. — Спарринг. Пойдем пообнимаемся. Соуп резко мотнул головой. — Пас, — бросил он. — Я сегодня не в настроении обниматься с психами. Райли наклонил голову, разглядывая его с таким видом, будто изучал редкий и слегка дефектный экземпляр насекомого. — Ссышь, — констатировал без вопроса. — Не хочу, — огрызнулся Мактавиш. — Есть разница. Гоуст хмыкнул, кивнул и развернулся, мгновенно потеряв к нему всякий интерес. Двинулся обратно, в сторону своего тренажера. Его широкая спина, вся в напряжённых мышцах и мокрой ткани, была живым оскорблением. Презрением. Безразличием. Да какого же хера… — Стой. Райли остановился не сразу. Сделал ещё один завершающий шаг, как бы подчёркивая, что остановка — это одолжение, а не реакция на команду. Потом медленно, с преувеличенной неторопливостью, обернулся. Бровь поползла вверх, вырисовывая на лбу кривую, вопросительную чёрточку. — Что, сахарок? Передумал? Джон сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Злость, густая и горячая, поднималась в нем волной — не на Райли, на себя. На эту сраную, вечно голодную нарциссическую язву внутри, которая не могла стерпеть, когда на нее переставали смотреть. Когда её игнорировали. Когда её вычёркивали. — Да, блядь, — выдавил он. — Передумал. Только… без фанатизма, окей? У меня завтра важная встреча, хотелось бы обойтись без синяков на роже. Губы Гоуста медленно растянулись в ухмылке, обнажая зубы. — Не волнуйся, Джонни, — прошелестел он. — Я буду с тобой очень нежен. И в его темных глазах вспыхнул весёлый огонёк, живой, хищный и не имеющий к нежности никакого отношения. Стоило им выйти на ринг, как по периметру мгновенно налипла публика. Не зрители — долбаные стервятники. Взгляды впились в Мактавиша с одним и тем же жадным вопросом: «Сколько продержится?». Никто, конечно, не питал иллюзий насчёт победы — но всем чертовски хотелось зрелища. Желательно как можно более кровавого, унизительного и сочного. Обычно Джон обожал такие моменты. Обожал быть гвоздём программы, ловить на себе взгляды, играть с толпой, как дирижёр с оркестром. Это накачивало его адреналином, давало ему крылья из чистой, концентрированной наглости. Сейчас же каждый взгляд впивался в кожу, как раскалённая игла. Он предпочел бы обойтись без них. Первый заход Гоуст ему подарил. Соуп даже не понял сразу — только когда его удар прошёл слишком уж легко, без привычного отпора, а кулак глухо и беспомощно стукнулся в каменный пресс. Райли даже сделал вид, что качнулся, для антуража. Тени загудели одобрительно — вот, наш мальчик дотянулся! — Неплохо, Джонни, — проворчал Гоуст. И сразу же стало плохо. Джон не увидел движения. Ощутил лишь ветер у виска и внезапную, всесокрушающую тяжесть, обрушившуюся на него, как оползень. Нога Райли, быстрая, как удар хлыста, снесла его опору. Мир кувыркнулся, пол рванулся навстречу — и в следующее мгновение его уже вдавили в упругий, пропитанный потом мат. Вес, неподъёмный, размазывающий, пришёлся сверху, припечатав его намертво. Твердое предплечье жёстко легло ему поперёк шеи. Другая рука схватила запястье и заломила за спину с такой оскорбительной лёгкостью, будто это была не конечность тренированного бойца, а хрупкая веточка. Грудь Гоуста вплотную прижалась к его лопаткам, горячая и влажная через два слоя ткани. Джон ахнул, захлебнувшись чужим запахом, перемешанным с собственным страхом. Он дёрнулся, инстинктивно пытаясь вырваться, но это только глубже вжало его в упругий мат. Каждое движение встречало холодное, монолитное: лежи, Мактавиш, никуда ты не денешься. Губы Гоуста оказались в сантиметре от его уха. — Нравится снизу, сахарок? — прошептал он, обжигая горячим и совершенно ровным дыханием. — Можем задержаться. Хочешь, я тебя переверну? Чтобы ты видел, кто тебя поимел. Кто-то в зале коротко, нервно хохотнул. Джону захотелось провалиться сквозь маты, сквозь бетон, в самую тёмную щель под землёй. Всё его тело, каждый мускул, каждое нервное окончание, выли от этого контакта. От унижения. От этой абсолютной, подавляющей силы, держащей его. От голоса в ухе, который нашептывал ему блядскую правду. И от стыда, который прожигал его изнутри жарче любого желания, смешиваясь с ним в гремучий позорный коктейль. — Отпусти, ублюдок, — выдавил он. — Как скажешь, — легко согласился Гоуст и отпустил. Откатился в сторону и встал на ноги одним плавным движением, будто и не валялся только что на полу. Он даже руку протянул, чтобы помочь подняться — или унизить еще больше. Джон проигнорировал её, встал сам, чувствуя, как дрожат колени и ноет спина. Он избегал смотреть в глаза зрителям. Сосредоточился на дыхании. Вдох. Выдох. Второй раунд прошел по тому же сценарию. Джон попытался быть умнее, осторожнее, держать дистанцию. Но дистанцию определял не он. Гоуст позволил ему пропыхтеть почти целую минуту, уворачиваясь от ударов минимальными, ленивыми движениями, а затем снова вошёл в клинч, провернул его и уложил, на этот раз на лопатки, лицом вверх. Снова навалился сверху, коленом уперевшись ему в бедро, широкой ладонью прижав его плечо к мату. — Ты так напряжен, Джонни, — ухмыльнулся он. Лицо было так близко, что Соуп видел каждую пору, морщинки вокруг зло прищуренных глаз, скривившийся рот — и не мог не смотреть, загипнотизированный этой близостью. — Расслабься, будет приятнее. Нам обоим. Райли отжался от него и встал, а Джон остался лежать, глядя в светящиеся лампы на потолке, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а в животе — туго, болезненно, предательски — всё сжимается и ноет. От поражения. От беспомощности. От грубого обращения, которого он так жаждал. От того, как легко этот сукин сын мог его сломать, но не ломал. — Всё, — хрипло сказал он в потолок. — Хватит. Ты победил, вселенский засранец. Гоуст наклонил голову. — Устал? — Заебался, — честно ответил Джон, закрывая глаза. — Иди кого-нибудь ещё мучай. Или в стену долбись. Отвали. Наступила пауза. Потом он услышал тихий, хриплый смешок. — Как скажешь. Джон услышал, как Гоуст ушел с ринга. Он продолжал лежать, не открывая глаз, ещё с полминуты, слушая, как в зале постепенно возвращаются обычные звуки. Тени снова заговорили, загремели железом. Спектакль закончился. Разочарованные зрители разошлись — да и насрать. Когда он наконец поднялся, чувствовал себя совершенно разбитым. Поплелся обратно к своей скамье. К своему жалкому, человеческому рабочему весу. К простой, понятной, честной механике, где результат равен приложенному усилию, а боль — предсказуема и справедлива. Все, что требовалось — тупо долбить, пока не отключится мозг. Он лег под гриф, вцепился в него так, что костяшки побелели, и с резким, сдавленным выдохом, в который ушла вся его уставшая, вымученная злость, толкнул от себя железо. Снова и снова. Пока мышцы не запылали ровным, очищающим огнём, а сознание не очистилось до монотонного белого шума боли, заглушающего всё остальное. Он не смотрел больше в ту сторону зала, где маячила высокая, невозмутимая фигура. Он вообще никуда не смотрел, ушел вглубь себя — в пустоту, где не было ни Фила, ни Гоуста, ни зрителей, — а когда вернулся, обнаружил, что зал постепенно вымирает. Тени расползались по общим комнатам, чтобы приятно провести оставшийся перед отбоем часок за картами, сериалами или думскроллингом. Мактавиш продолжал гонять железо со злобным упрямством, тупо дожидаясь, когда эта сраная массовка наконец рассосётся. Черт его знает, зачем ему это было нужно. Может, просто не хотел встречаться ни с чьим взглядом — сама мысль о необходимости изображать из себя человека вызывала тошнотворную усталость. Может, чтобы еще разок мазнуть глазами по этой проклятой спине, поковырять корочку на заживающей болячке, посмаковать солоноватый привкус на языке, чтоб, сука, не заживала, чтобы кровила подольше, напоминая о ебучей этой спине. Гоуста ждать было бессмысленно. Эта туша, выспавшись днём, могла теперь качаться до рассвета, как заведённая машина, не чувствуя ни усталости, ни скуки, ни потребности в чём-либо, кроме самого процесса разрушения и восстановления собственных мышц. Поэтому, когда шум в раздевалке стих, Соуп, наконец, сдался. С глухим звоном бросил штангу на стойки, собрал своё потное, разбитое эго в кучку и, не оборачиваясь, поплёлся в душ, смывать с себя этот дерьмовый день. Встал под шквалом почти кипящей воды, уткнулся лбом в кафель и просто стоял, пока кожа не покраснела, а пар не заволок всё вокруг плотной, беспросветной пеленой. Состояние было паршивое насквозь — не хотелось ровным счётом ни ху я. Ни драки, ни выпивки, ни болтовни, ни даже примитивного, животного утешения. Лишь глубокое, тлеющее жжение в перетруженных мышцах якорило его в реальности, не давая окончательно провалиться в липкую, безразличную пустоту, которая зияла внутри, точь-в-точь как взгляд Гоуста. Жжение — и эта ебучая хрень. Хочешь меня потрогать? Его так это бесило. Раздражало до трясучки. Гоуст видел его как на ладони. Этот мудацкий хер прекрасно знал, как Джон его хочет, — потому что сам хотел Джона. И не считал нужным это скрывать. В этом и заключалась вся его ебучая, бесчеловечная логика. Нравится снизу, сахарок? Даже хотел он не по-человечески. Не так, как Саймон — со всей этой путаной, болезненной смесью одержимости, привязанности, ожиданий, с дрожью в сжимающих его руках, которая выдавала целый внутренний ад страха и надежды. Гоуст включался мгновенно и четко, словно по кнопке, как долбаный робот. Мактавиш иногда ловил на себе его взгляд — хищный, заинтересованный, откровенно оценивающий — и буквально ощущал, как у Райли встает хер. Видел, как расширяются зрачки, превращая глаза в чёрные, бездонные провалы. Как ноздри раздуваются, вбирая запах добычи — адреналина, пота, чистого животного возбуждения. Как его тело наливается готовностью, желанием, напрягается как перед прыжком — в одну секунду, без прелюдий, без колебаний. Хочешь, я тебя переверну? Чтобы ты видел, кто тебя поимел. И Гоуст этого не скрывал, не стеснялся, не пытался замаскировать под что-то более приемлемое. Для него это было так же естественно, как дышать. Он просто смотрел — и хотел. А потом предлагал. Впрямую, без экивоков. «Поебемся, Джонни?» Мактавиш с силой провёл руками по лицу, сгоняя воду. Нужно было выкинуть эту херню из головы. Сосредоточиться на чём-то другом. На… Звук шагов, поворот крана — и еще одна струя воды ударила по кафелю через одну лейку от него. Джон сжал зубы. В тело, только начавшее расслабляться под горячим потоком, мгновенно вернулось напряжение — острое, колючее, собравшееся в отвратительный комок между лопаток. Он схватил гель для душа и начал яростно намыливаться, уставившись в кафель, изображая полную погружённость в гигиенический процесс. Как будто он мог кого-то этим обмануть. Как будто он не чувствовал чужое присутствие каждой клеткой. Все его существо было приковано к размытому пятну движения и тепла в периферийном зрении. Гоуст разглядывал его, не скрываясь — его взгляд ощущался на коже как физическое прикосновение, и это пиздец как нервировало. Соуп глубоко выдохнул, собрал всю наглость, что еще осталась, — и пошел в атаку. — Ты пялишься, Райли, — язвительно выдавил, разворачиваясь. Гоуст стоял под струей воды лениво намыливая свою огромную грудь — и смотрел. Его член торчал колом, в полной боевой готовности, а оценивающий взгляд бесстыже блуждал по голому телу Мактавиша — изучал, как товар перед покупкой. Джон заставил себя не дернуться, не отвернуться, не прогнуться под этим пристальным однозначным вниманием. Не показать слабости. Ты, блядь, не пацан, которого застукали за дрочкой. Ты начальник. Главный. Ты контролируешь ситуацию. — И что? — ровно спросил Гоуст, поднимая, наконец, взгляд к его лицу. — Мешает? Джон криво усмехнулся, вкладывая в эту усмешку всю наглость и безразличие, которые смог наскрести. — Да нет, — протянул он с фальшивой легкостью. — Просто забавно. Ты как пацан, который в первый раз сиськи увидел. Нравится, да? — Нравится, — невозмутимо подтвердил Райли. — Задница твоя намыленная нравится. Он хищно оскалился. — Помню, как она принимает. Любишь пожестче, да? С удовольствием бы отодрал тебя пожестче, сахарок. Кровь хлынула в лицо и пах одновременно. Джон с ужасом осознал, что замер, уставившись в эти потемневшие, гипнотические глаза. Заставил себя оторваться. Развернулся, нервным, дерганым движением переключил воду — на холодную, чтобы сбить этот ебучий жар под кожей. — Мечтай дальше, Райли, — процедил он. — Твои больные фантазии меня не колышут. Можешь подрочить, мне похуй, только отойди подальше, а то забрызгаешь. Гоуст наклонил голову, продолжая его изучать. — Жаль, — сказал он наконец. — Бедняжка, — фыркнул Соуп. — Пожалеть тебя? — Жаль, что ты так трясешься перед своим сахарным папочкой. Ссышь, что он отберет твои игрушки и отправит обратно в ту дыру, откуда тебя выкопал. Да. Все было именно так — и от этой унизительной правды у Джона внутри похолодело. Все подавленное возбуждение исчезло в один момент, оставив после себя только горькую ярость. Он стоял мокрый, почти дрожащий, и не мог найти ни одного остроумного ответа. — Расслабься, Джонни. Мне похуй. И с этими словами Райли отвернулся лицом к стене и продолжил намыливать себя. На Соупа он больше не смотрел, будто тот перестал существовать. Не стоял в метре от него, голый, мокрый — и совершенно уничтоженный. Джон смыл с себя пену — так быстро, как только смог. Выключил воду, наскоро вытерся и бросился в раздевалку. Пока он натягивал одежду на еще влажное тело, перед глазами стоял толстый эрегированный хер Гоуста, по которому лилась вода, омывая напряженную плоть. Его собственный член пульсировал в штанах, предательски подтверждая каждое слово этого ублюдка. Мактавиш ненавидел его. Ненавидел за эту порочную абсолютную ясность, чудовищную честность — и бесконечное безразличие. За то, что умудрялся стоять перед ним со стояком, хотеть его с очевидной животной яростью — и сразу же плевать на то, что не может этого получить. Гоуст сказал, что ему жаль. Какая хуйня. Ему не было жаль. Ему было глубоко, тотально насрать. Да, он бы трахнул его, если бы Джон позволил. Но Джон послал его нахер — и он пошел. Не пытался уговорить. Соблазнить. Прижать, в конце концов. Мактавиш не сомневался, что Гоуст без единого колебания выебал бы его насильно, если бы захотел. Вряд ли его беспокоили хоть какие-то последствия этого. Вряд ли он вообще думал о последствиях. Но он не хотел. Он просто констатировал наличие препятствия, и отступал. Без разочарования. Без злости. Без этой ебучей, сводящей с ума зацикленности, которая сейчас грызла самого Джона. Джон говорил «нет» — и Гоуст только пожимал плечами. Нет — так нет. С Саймоном всё было иначе. О, с Саймоном было невероятно удобно. Тот молчаливый, сломанный гигант был полон этих дурацких, человеческих рычагов. Страх отвержения. Жажда контакта. Вина. Одиночество. Чувство долга. Та самая тупая, необъяснимая привязанность, которая заставляла его смотреть на Джона, как на… на что-то большее, чем просто сослуживец. Джон знал каждый из этих рычагов. Он брал их в руки, как опытный кукловод, и дёргал. И Саймон реагировал. Злился, отступал, шёл на сближение, ревновал, сомневался, хотел. Его можно было вести. Контролировать. Приручать. У Гоуста рычагов не было. Вообще. Попробуй манипулировать тем, кто не боится одиночества, не испытывает чувства долга, не знает вины и чьё желание — простая биология, а не эмоциональная нужда. Попробуй сыграть на его гордости, когда у него её нет. На его неуверенности, когда он абсолютно уверен в каждом своём действии и бездействии. Это было как пытаться играть в шахматы с ураганом. Урагану не нужно тебя побеждать. Ему просто насрать. И Джона от этого ломало и переебывало. Впервые в жизни — в своей блистательной, построенной на обмане и соблазне жизни — он оказался по ту сторону игры. Он хотел больше, чем хотели его. Его желание было лихорадочным, навязчивым, мучительным. А желание Гоуста было… констатацией. Как прогноз погоды. Вероятность осадков — 80%. Вероятность секса — тоже высокая, но, увы, атмосферное давление в лице Грейвза препятствует. Да и хотел-то Гоуст не его, Джона Мактавиша, виртуоза и красавца. Он хотел память Саймона о нём. Призрак привязанности, вшитый в ДНК этого тела другой личностью. Ебаная машина, которая смотрела на него глазами Саймона, хотела его телом Саймона, но не чувствовала ничего из того, что чувствовал Саймон. И повлиять на это Джон не мог нихуя. Нельзя заставить кого-то хотеть тебя по-настоящему, если «настоящее» для него — это эхо чужого чувства. Как будто все перевернулось с ног на голову. Джон, мастер дергать за ниточки, вдруг обнаружил, что единственная ниточка, за которую можно ухватиться, привязана к его собственному члену. И тянет за неё Гоуст. Неосознанно. Без злого умысла. Просто потому, что он есть, а Джон на него смотрит. Гоуст был свободен. Абсолютно, тотально, нечеловечески свободен. Не в том смысле, что он мог уйти — куда он денется, дезертир с психическим диагнозом. А в том, что ему не нужно было нравиться. Не нужно каждый миг отслеживать, какое впечатление он производит. Не нужно бояться ошибиться в людях, потому что для него все люди — ошибка, погрешность, которую не стоит учитывать в расчётах. Он свободен от вечного, изматывающего микроменеджмента отношений. От необходимости улыбаться, когда не хочется. Подстраиваться, когда тошнит. Двигать фигуры на доске так, чтобы никто не заметил рук, тянущихся из-за кулис. Свободен от того самого ада, в котором Джон Мактавиш прожил всю свою сознательную жизнь. Ада, который он сам выбрал, в котором стал виртуозом и который теперь ненавидел каждой клеткой своего тела. Ирония была настолько чудовищной, что хотелось смеяться, пока не лопнут лёгкие. Гоуст, формально подчиняющийся ему, психопат в клетке из диагнозов и приказов, — был свободен. А он, Джон Мактавиш, великий иллюзионист, мастер маскировки, человек, умеющий быть кем угодно для кого угодно, — сидел в самой прочной тюрьме, сделанной из шелка и долларов. В тюрьме собственного успеха, собственных сделок, собственного страха всё потерять. И дверь в этой тюрьме он захлопнул себе сам. И ключ выбросил. И наверное, уже никогда из нее не выберется.
123 Нравится 82 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (9)