Глава 2. Зеркало
26 декабря 2025 г., 14:46
Когда Мо Жань, зажевав сигарету, толкнул тяжёлые двери своей серой мастерской, его встретила невозмутимая, отстраненная тишина. Большинство современных творцов сейчас отдавали предпочтение витражу, стеклу или ткани в качестве перегородки, но Мо Жаню нравились старомодные двери, деревянные. Они громоздко царапали пустой пол, будто защищая нутро этой мастерской от сурового внешнего мира.
Он никогда не следил за порядком в этой комнате. Станки, банки с краской, шёлк под роспись, скульптуры, мешки глины, всё это перемешивалось с переполненными пепельницами и скромно отблескивающими водянистым маревом бутылками.
То, что не умещалось на пол, было нахламлено в шкафах и открытых стеллажах. Кисти и холсты громоздились друг на друга в каком-то неестественном беспорядке. «Уберу, когда закончу», — говорил сам себе Мо Жань, но в конце либо напивался, либо пребывал в таком исступлении, что начисто об этом забывал. В любом случае, в эту мастерскую он всегда старался тащить только самое ценное и для него интересное, поэтому оправдывался тем, что хлам из красоты всё ещё остаётся красотой.
Выдохнув кольцо дыма, Мо Жань вошёл в мастерскую и лениво зажёг электрический свет. Под ним его измятая рубашка, прижатая к телу чёрными плетями подтяжек, казалась какой-то подпаленной, будто кофе, протёкший на кухонную скатерть. Он скинул стоптанные ботинки в угол — любил ходить по мастерской босиком — и тут же ощутил молчаливый холод древесины, чуть скользкий и бугристый от того количества красочных пятен, которые Мо Жань на ней оставил за всё время работы.
Потянувшись всем телом, как большая пантера, Мо Жань наконец приблизился к станку. Работы сегодня предстояло много. На заказ он согласился почти импульсивно, толком не раздумывая о том, что именно он хочет нарисовать и хочет ли вообще. Просто в предложении звучало два слова — признание и театр — и мозг его механически провёл весьма правдоподобную логическую цепочку. Театр — значит, Ши Мэй — значит, впечатлит его — значит, хорошо. Мысль о том, что Мо Жань своими руками распишет место, в котором ежедневно будет находиться его любимый Ши Мэй, наполняла его восторгом и отключала любые здравые мысли.
Наконец, пододвинув наспех сколоченный когда-то табурет, Мо Жань уселся на него, широко раздвинув колени, и озадаченно замер. Над ним могильной плитой возвышался белоснежный холст, впитавший в себя, быть может, запах этого места, его шорохи или отблески света с подрагивающих лампочек, но не мысли. Обычно бумага, дерево и шёлк своеобразно говорили с ним, служили зеркалом, в котором отражался его боевой настрой, тоска или безудержная радость, но в этот раз не было ничего.
Только строгая белоснежная пустота.
Так странно…
Он затянулся крепче и выпустил в молчаливое полотно облачко табака, надеясь так разговорить его, но полотно продолжало молчать. Оно будто игнорировало существование своего хозяина. Обычно мысли Мо Жаня бежали, клубились, вступали в битву с белизной холста, пытаясь перебить друг друга. Яркость! Дерзость! Агрессия! Больше черных линий! Больше густоты и меньше пространства! Но тут — ничего.
Ладно, подумал Мо Жань. Тебя можно одолеть и по-другому.
Когда живописное искусство сопротивляется, надо его сломать. Мо Жань терпеть не мог идею того, что для творчества нужна какая-то «атмосфера», хороший художник будет рисовать всегда. Но иногда всё же мир капризничал, и Мо Жань по глупости пошел у него на поводу. Он ненадолго поднялся, подошёл к потрескавшемуся патефону в углу комнаты. В прошлый раз он случайно пнул тяжёлый чемоданчик, а потому проклял его на чём только свет стоит. Нынче пришлось вину загладить — вытащить патефон ближе к мольберту, смахнуть с предыдущей пластинки пыль. Какие-то старые пластинки ему отдал Чу Ваньнин, какие-то он вытряс из родительского гаража. Но была одна единственная пластинка, самая любимая и трепетно охраняемая, будто косточка у злобной собаки, и это — пластинка с голосом Ши Мэя.
Ши Мэй учился на врача, но, как и Мо Жань, оказался чересчур подвержен влиянию мира искусства. Его интересовал театр, карьера актёра, и музыка, самое абстрактное из всех искусств. Ши Мэю многие покровительствовали и помогали, но он не торговал собой, в отличие от актеришки Жун Цзю, который, кажется, переспал уже с каждым художником в этом городе (на чем его карьера и держалась). Именно поэтому искусство Ши Мэя — не важно, пение или актёрство — оставалось безвысвестным в широких кругах. Он записал лишь одну песнь на пластинке — ему повезло, когда один из самых известных и богатых покровителей Цзян Си уехал за границу, и его бездарные секретари разбазарили выделенные суммы на всех, кто отличался милым личиком. Так Ши Мэю и повезло оказаться в нужном месте в нужное время, чтобы его пение заметили и проспонсировали.
Ши Мэй был настоящим ангелом. Голосок, тело, личико — он весь прямо сиял, являя собой самое сокровенное вдохновение. Поэтому, засунув уголёк себе за ухо, Мо Жань уверенно поставил пластинку с его голосом. Хорошо, раз мастерство не спасает его, то спасет любовь к милому Ши Мэю.
Скрипнув ободранными ножками стула по полу, Мо Жань выхватил уголёк, пододвинулся к мольберту и глубоко вздохнул.
Песнь Ши Мэя звучала просто и изящно. Спетая в модном нынче жанре музыкального стихотворения, она рассказывала о мерцающей в нынешних годах идее двоемирия: мира страшного и мира прекрасного.
«Не плачь о неземной отчизне
И помни, — более того,
Что есть в твоей мгновенной жизни
Не будет в смерти ничего»
Мо Жань не знал, почему Ши Мэй выбрал такие грустные слова. Его образ как-то совсем не вязался с такой тоской по загадочному иному миру, но Мо Жань просто не думал об этом глубже. Ему казалось, что душа Ши Мэя не может быть прямолинейной и грубой. Он — бабочка на глади воды, лёгкий ветерок и тонкая роза, склонившаяся в своей вазе под тяжестью бутона. Конечно, в его груди есть какие-то тонкие переживания, которые Мо Жань не в силах постичь своей пёсьей душой.
Остаётся лишь одно — вдохновляться.
Распахнув свои тёмные фиолетовые глаза, Мо Жань восторженно вскинул руку и коснулся углём белизны. Вот оно!
«И жизнь, как смерть, необычайна…
Есть в мире здешнем — мир иной.
Есть ужас тот же, та же тайна —
И в свете дня, как в тьме ночной»
Пальцы Мо Жаня стали подрагивать от того, с каким рвением он сжимал уголёк. Казалось, он сопротивлялся какой-то невидимой силе, которая не давала ему сделать первый штрих. Однако в комнате Мо Жань был один, и единственная сила, с которой он мог сражаться — это он сам.
Он скрипнул зубами, ногти на его пальцах побелели от напряжения, но спустя мгновение он сдался и с побежденным рёвом уронил свою руку. Уронил и тут же вскочил, будто потревоженное животное, принялся ходить из угла в угол, пытаясь всё понять, что же с ним не так. Он рисовал пьяным, под наркотиками, в порывах сильнейшего восторга и апатии, рисовал сонным и энергичным, рисовал во всех возможных человеческих состояниях. Что же сейчас не так?
«Будь мудр, — иного нет исхода.
Кто цепь последнюю расторг,
Тот знает, что в цепях свобода
И что в мучении — восторг»
Ши Мэй.
Ну конечно, дело в Ши Мэе!
Его тонкий голосок растекался елеем по воздуху, чуть похрипывая от неисправности техники, и пел о несвободе, о двойной бездне, которая поглотит однажды весь мир. И это — не те слова, которые должен петь этот ангелочек. Это песнь о страдании и отчаянии, а не о красоте и нежности.
А всё потому, что Ши Мэя заставили так страдать. В мире, где он должен ступать в шёлковых туфельках по спинам обожателей, он был вынужден курить дешёвые ментоловые сигареты, прозябать в кабаках и изредка краснеть на банкетах от комплимента какого-то мецената.
А всё из-за одного человека.
Той самой стервы, что только и знает как губить чужие таланты.
Всё началось в один из тех дней, когда погода на улице испортилась окончательно. Сырость ползла как щупальца по самому асфальту и грязи, а мелкая моргаса делала одежду холодной и влажной. Мо Жань убегал с какого-то неудачного свидания — дюже агрессивная поклонница просила нарисовать что-то на ее обнажённом теле — и совершенно не хотел прыгать по скользким лужам. Свой истрепанный пиджак он держал навесом над своей головой, поэтому с каждым шагом боялся, что ветер его вот-вот подхватит и унесёт.
Неподалеку, как он знал, как-то недавно сдавалось помещение. Посредником выступал Сюэ Чжэнъюн, поэтому эта комнатушка наверняка была отдана под нужды какого-нибудь художника или писателя. Если так, то Мо Жаню не составит труда втереться в доверие и напроситься на бокальчик-другой отменного рома или, как минимум, на чашку горячего кофе. Взлетев хлюпающими ботинками по серым ступеням, он на пробу толкнул дверь, ни на что особо не надеясь.
Однако дверь поддалась.
С тихим скрипом она приоткрылась, и с улицы хлынул жемчужный свет в пустые помещения. Вроде бы когда-то это место было то ли складами, то ли какой-то полуподпольной швейной мастерской. Серая и облезлая, она едва ли хранила в себе признаки хоть какой-то жизни. В воздухе пахло дождём, строительной пылью и — что странно — чем-то травянистым и горьким.
Сетка коридоров была погружена во мрак. Медленно, опасливо ступая вдоль пустых стен, на которых расплывалась его тень, Мо Жань в странном возбуждении пошёл на единственный источник света, желтоватый и рассеянный. Дверь одной из комнат была заманчиво приоткрыта, с одной стороны приглашая его, но с другой — будто бы приоткрываясь случайно, забывчиво. Словно хозяин этой комнаты рассеянно вернулся домой и забыл запереть дверь, не ожидая, что кому-то в голову придёт идея проследить за ним.
Со странным, румяным волнением, чувствуя себя каким-то преступником, Мо Жань на цыпочках приблизился к двери. Молчаливая тишина, прерываемая только шорохом одежды и методичным постукиванием обо что-то твёрдое, будто бы деревянное, окутывала всё здание, и Мо Жаню чудовищно не хотелось это молчание прерывать. Кого же он увидит? Это кто-то из знакомых внезапно разбогател, раз позволил себе снять целую мастерскую? Или какой-то приезжий иностранец? Хотя вряд ли, место находилось хоть и в центре, но в не самой благополучной его части, просто так его не отыщешь.
Тогда кто?
С сердцем, подорвавшимся от внезапно раздавшегося грома, Мо Жань, смешавшись со вспышкой молнии в окнах, воровато заглянул в комнату.
Не успели очертания хозяйской фигуры ещё проясниться, но глаза Мо Жаня уже ошеломленно распахнулись. Слишком часто он видел эту спину — гордую, стройную и неизменно спрятанную белыми тканями. Чёрным росчерком туши между лопаток растекались гладкие волосы, собранные в высокий хвост. Плечи — что острые крылья, не было на этом свете ничего, что могло бы заставить их поникнуть. Фигуру Учителя окольцовывала тонкая струйка ароматного дыма — это жасминовый чай рассеивался в воздухе, потихоньку остывая в своей тонкой фарфоровой чашке.
Учитель был совершенно один. И хотя он не услышал Мо Жаня, — ветер на улице выл стаей диких волков, да и гроза яростно била о землю — тому все равно было страшно шевелиться, дышать и даже думать. Чу Ваньнин никогда не казался ему таким близким и беззащитным. Идеальный пиджак висел на стуле неподалёку, рукава же белой рубашки мужчина закатал до четко очерченных локтей. Он стоял в окружении деревянной стружки, с целой армией маленьких механизмов, отвёрток, напильников и ножичков, небрежно разбросанных вокруг, и, кажется, любовался чем-то перед собой. Но, вывернув шею, Мо Жань едва не выдал свое присутствие громким вскриком — перед Чу Ваньнином стояла его собственная картина. Он нарисовал портрет Ши Мэя углём и подарил актёру, чтобы порадовать и привлечь его внимание. Как же так вышло, что эта картина оказалась в мастерской Чу Ваньнина?
Ничего не понимая, Мо Жань попытался понять эмоции Чу Ваньнина. Тот стоял с ладонями на своей тонкой талии, вдумчиво рассматривал чужие черты, трепетно выведенные рукой его ученика. Краска бросилась Мо Жаню в лицо. Он уже показывал Чу Ваньнину свои картины, но это ощущалось не так… Не так откровенно!
Но следом прозвучали слова, от которых вся кровь отхлынула от лица Мо Жаня.
Всё ещё думая, что он один, Чу Ваньнин в конце концов раздражённо цокнул языком и совсем тихо, будто между делом произнёс:
— Это отвратительно.
Так разбилось сердце Мо Жаня.
Он уже плохо помнил, что тогда было. Кажется, вспылил и выдал себя. Чу Ваньнин тогда будто испугался: побледнел ещё сильнее, шагнул назад, хрустя непонятной деревянной стружкой на полу, и выслушивал яростные, обиженные слова Мо Жаня. Он не пытался оправдаться или сказать хоть слово — просто стоял, будто фарфоровая статуя, и ни на что не реагировал.
Кажется, Мо Жань тогда здорово покричал.
Кажется, он бросил Чу Ваньнину нож и приказал разрезать ненавистную ему картину.
Кажется, он ему сказал что-то в духе «это ты отвратительный!»
Так и закончились их отношения Учителя и ученика. Хотя Мо Жань даже не понял, что конкретно Чу Ваньнин назвал отвратительным — его художество или черты Ши Мэя — ему было без разницы. В сердце гудела такая страшная обида, что Мо Жань был не в силах с ней справиться. На следующий день Чу Ваньнин вёл себя как обычно — отстраненно стоял в галерее, приглядываясь к чему-то на стене, и полностью игнорировал Мо Жаня, для которого приоткрыл тем дождливым вечером пару противных тайн:
Во-первых, все лгут.
Во-вторых, Чу Ваньнин врёт ему. Он никогда не восторгался его картинами, только хвалил иногда технику, но и не позволял себе так откровенно кого-то оскорблять.
И ладно бы оскорбил только его — но ведь оскорбил и Ши Мэя, первого красавца города! Кто знает, вдруг это Чу Ваньнин на самом деле из-за своей бесплотной злобы мешает его карьере развиваться? Не рекомендует, не говорит ему о постановках, не даёт раскрыть себя! Это ведь такой частый и глупый сюжет — состоявшаяся одинокая стерва из ненависти вредит нежной хрупкой красавице! Конечно, у Чу Ваньнина были деньги и много. Это определенно он виноват, воспользовался своей огромной властью!
Наконец, когда воспоминания померкли в его сузившимся зрачке, Мо Жань моргнул отпрянул назад. Его руки тряслись. От ненависти к Чу Ваньнину и от того напряжения, с которым он нажимал на уголь. Дыхание клубилось в горле, будто бы он вернулся в те времена и сорвал голос, крича на учителя сквозь времена.
Он неловко вытер тыльной стороной ладони свой взмокший и почему-то вдруг погорячевший лоб.
Холст перед ним был уничтожен. Чёрные штрихи почти полностью закрасили его, буйно сплетаясь между собой, раздавливая друг друга и передушивая. Сцепившись в борьбе, они змеились по холсту и наконец распускались жутким черным цветком, увядающим от собственной ярости. Лепестки этого цветка опали, а могильный ветер разбросал их по всему пространству картины. Будто в насмешку над Мо Жанем, лепестки улеглись ровно там, где на портретах находятся глаза.
К своему ужасу Мо Жань вдруг осознал, что не понимает, кого именно он нарисовал. Это не Ши Мэй — он ведь думал о Ши Мэе, правда? — слишком остро, резко, ненавистно. Что же тогда?..
Почувствовав, как истлевшая сигарета наконец обожгла его дрогнувшие губы, Мо Жань болезненно прошипел, выплюнул окурок и тут же раздавил огрубевшей пяткой. Задумался так, что не заметил реальности — в последнее время с ним почему-то часто так происходит.
Какая-то ерунда.
Фыркнув, Мо Жань стянул с соседнего кресла покрывало — тётушка Ван отдала мужу в гараж, а Мо Жань его хитро перехватил и утащил себе в логово. Темно-фиолетовое, оно не пропускало свет и идеально прятало за собой все уродство этого мира.
Сглотнув горькую слюну, Мо Жань завесил картину тёмным покрывалом. Нужно спрятать это куда-нибудь подальше, с глаз долой. Выкидывать не будет — материалы нынче дорогие, так что в случае чего просто закрасит белой краской и начнёт заново.
Мо Жань вздохнул и растрепал свои черные волосы. Как-то всё не так. Надо выпить — или, может, написать записку Жун Цзю? — и тогда дело точно пойдет.
Наверное, ему просто стоит отдохнуть.