Часть 21
12 декабря 2025 г., 06:40
Тишина в пентхаусе после звонка Сана не просто воцарилась — она закостенела. Она превратилась в плотную, вязкую субстанцию, которая наполняла легкие не воздухом, а свинцовой пылью отчаяния. Уён сидел в гостиной, погруженной во мрак, лишь холодное синее свечение экрана ноутбука выхватывало из тьмы резкие, застывшие черты его лица. Он уставился в монитор, но изображения расплывались в кашу из пикселей и теней. Его сознание было не здесь. Оно металась, как раненый зверь в клетке, по знакомым маршрутам: холл, лифт, улица, такси. Такси, увозящее Хонджуна в другой район, в другой дом, к другому человеку.
Каждое нервное окончание в его теле, годами отточенное для мгновенной реакции на угрозу, сейчас было натянуто до предела, до боли. Оно не сканировало пространство на предмет опасности. Оно было настроено на один-единственный, недоступный сигнал — присутствие Хонджуна. Звук скрипнувшей за окном ветки, отдаленный гул мотора, чей-то смех с улицы — все заставляло его вздрагивать, сердце на секунду замирало, а затем принималось биться с удвоенной, болезненной силой. Он ненавидел эту потерю контроля с бессильной, всепоглощающей яростью. Ненавидел себя за ту слабость, что позволила ему уйти. Но больше всего он ненавидел эту тишину — не мирную, а мертвую, ту, что давила на барабанные перепонки и звенела в ушах навязчивым, высоким звуком, похожим на предсмертный писк комара.
Вибрирующий на стеклянной поверхности стола телефон заставил его вздрогнуть всем телом, как от удара током. Сан. Зеленоватый свет экрана выхватил из мрака его руку, которая потянулась к аппарату с какой-то неестественной, замедленной осторожностью. Он взял трубку, прижал ее к уху, и первое, что почувствовал, — это ледяной металл у своей щеки.
«Сан. Докладывай». Собственный голос прозвучал чужим, выдавленным сквозь стиснутые зубы, лишенным всякой интонации, кроме приказа.
С другой стороны провода донеслось спокойное, чуть хрипловатое от ночного воздуха бормотание, в котором сквозила привычная, немного насмешливая теплота.
«Расслабь уже свои стальные мускулы, старина. Всё в ажуре с твоим... подопечным. Сидит дома у того Ёсана, не балуется, не шумит. Окна светятся, тишина. Можно спать спокойно».
«Он не мой», — тут же, почти рефлекторно, отрезал Уён. Фраза вырвалась, как щелчок предохранителя. Он сжал пластиковый корпус телефона так, что тонкий треск пронзил тишину комнаты. «Он — работа. И точка».
Сан фыркнул, и этот звук донесся сквозь помехи, как удар хлыста.
«Ага, конечно, работа. Работа, из-за которой ты звонишь мне в три ночи с дрожью в голосе. Ладно, слушай сюда, а этот самый Ёсан... он, оказывается, парень хоть куда. Симпатичный. Очень. Не просто милый, а... ну, знаешь, такая внешность, что и парни, и девушки головы оборачивают. Из хорошей семьи, видно. И с твоим беглецом, кажется, на одной волне. Держатся... тепло».
Уён почувствовал, как где-то глубоко в солнечном сплетении, под ребрами, медленно, неотвратимо завязывается ледяной узел. Он не ответил. Воздух перестал поступать в легкие.
«Я серьезно, — продолжил Сан, и в его голосе, сквозь привычную иронию, пробилась неподдельная, почти профессиональная оценка. — Ёсан. Он реально хорошо сложен. Приятная внешность. Так вот, твой «не твой» зашел к нему в дом, и пока не выходил. Значит, мальчики на месте, всё тихо-мирно, варят какао или смотрят мультики. Можешь выдохнуть, нянька. Отбой. Расслабься, наконец».
Расслабиться. Слово повисло в воздухе, ядовитое и насмешливое. Его тело, напротив, ответило на него полным, тотальным напряжением. Каждая мышца, каждый сухожилие налились сталью, готовой лопнуть. Под кожей забегали мурашки. Его сознание, не спрашивая разрешения, тут же нарисовало картину, яркую, детализированную и невыносимую. Хонджун. Не тот дерзкий, язвительный мальчишка в косухе, а тот настоящий — уязвимый, с глазами, полными незаживающих обид, с душой, исцарапанной до крови отцовским равнодушием и его, отторжением. Этот Хонджун сидит сейчас не на холодном полу, а в уютной комнате. Возможно, на диване. Рядом с ним — «симпатичный» парень. Парень, который не кричит, не отталкивает, не называет его жалким ребенком. Парень, который, возможно, просто слушает. Который улыбается. Который может положить руку на плечо, обнять, сказать что-то простое и теплое. Парень, с которым можно быть просто собой — обиженным, злым, смешным — без необходимости постоянно доказывать, что ты чего-то стоишь, что ты не сломаешься.
«Ясно», — его собственный голос прозвучал хрипло, отдаленно, как будто доносился из глубокого колодца. — «Держи меня в курсе. Если... если что-то изменится».
Он положил трубку, не попрощавшись, не услышав в ответ ничего, кроме короткого гудка. Телефон упал на стол с глухим стуком. Уён поднялся. Движение было резким, порывистым, лишенным привычной грации. Он подошел к панорамному окну и уперся ладонями в ледяное, абсолютно гладкое стекло. Сеул лежал внизу, раскинувшись в долине, как сокровищница, усыпанная миллионами холодных, мерцающих самоцветов. Каждый огонек — чья-то жизнь. Чей-то дом. Чья-то история, где, наверное, тоже были свои драмы, свои боли, свои ночные бдения. А он стоял здесь, в своей стерильной, дорогой, абсолютно пустой стеклянной клетке, и чувствовал, как что-то тяжелое, уродливое и абсолютно первобытное шевелится у него в глубине, прорывая многолетние пласты дисциплины и самоконтроля. Это была не тревога телохранителя. Это было нечто куда более древнее, слепое и опасное.
Он снова увидел его. Не воспоминание, а почти галлюцинацию. Хонджун, лежащий на полу в углу его комнаты, свернувшийся калачиком, как щенок, выброшенный на мороз. Его согнутая спина, беззащитный затылок, пальцы, вцепившиеся в край одеяла. Преданный. Отданный на его милость. И он, Уён, что сделал? Он пнул его. Словесно. А теперь этот щенок нашел другой порог. Теплый. Где его, может быть, гладят по голове. Где его не гонят прочь.
«Он не мой», — прошептал он в холодное стекло, и его дыхание оставило на нем мутный, быстро исчезающий отпечаток. Но на этот раз эти слова прозвучали не как отторжение, а как проклятие, как признание страшной, незаживающей потери чего-то, что он никогда и не имел права называть своим, но что уже успело врасти в его плоть колючками боли.
Он не мог оставаться. Он не мог просто сидеть и «расслабляться», пока его мир — а это был теперь его мир, хоть он и отказывался в этом признаться — находился в двадцати минутах езды, в гостях у «симпатичного» Ёсана. Профессионализм, этот верный страж, кричал ему, что объект в безопасности, миссия на ночь выполнена, можно отдыхать. Но что-то другое, что-то, что он десятилетиями держал в цепях и под спудом льда, рвалось наружу с силой подземного толчка. Что-то, что не имело никакого отношения к контрактам, долгу или деньгам. Что-то, от чего в горле вставал ком, а в глазах темнело.
Он резко развернулся, его движения стали резкими, угловатыми. Он схватил со столика ключи от внедорожника — холодные, тяжелые, знакомые. Он не планировал врываться туда. Не собирался ломать двери, выдирать Хонджуна насильно, устраивать унизительную сцену. Мысль об этом была отвратительна. Но он не мог оставаться здесь, в этой давящей пустоте. Он поедет. Он будет дежурить в машине напротив того дома. Просто чтобы быть ближе. Просто чтобы дышать тем же ночным воздухом. Просто чтобы... чувствовать. Как будто физическая близость могла компенсировать ту чудовищную дистанцию, что он сам выстроил между ними.
И пока темный внедорожник выруливал из подземного гаража и растворялся в ночном потоке машин, в его голове, как навязчивый, проклятый ритм, стучала одна-единственная, леденящая мысль. Мысль, от которой кровь стыла в жилах, а живот сжимался спазмом. А что, если Хонджуну там... лучше? Что, если этот «симпатичный» Ёсан, с его простым человеческим теплом, окажется именно тем, что ему нужно? Что, если он проснется утром и поймет, что возвращаться некуда и не к кому? Что, если он просто... не захочет?
Холодная, слепая ярость, смешанная с животным, паническим страхом, заставила его так сильно сжать руль, что кожа на костяшках побелела. Он не узнавал себя. Это не был Чон Уён — несокрушимый, холодный, всегда контролирующий ситуацию профессионал. Это был кто-то другой. Кто-то раненый, уязвимый, стоящий на краю пропасти, в которую он сам же и толкал того, кто, сам того не ведая, стал единственным якорем, удерживающим его в этом мире. Образ мальчика с глазами-бурями, испорченного, невыносимого, живого, держал в своих тонких, изнеженных руках все его хрупкие, выстраданные границы. И, возможно, нечто гораздо более ценное и страшное — остатки его собственной, считавшейся давно погибшей, человечности.