Ягненок

NC-17
В процессе
63
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 264 страницы, 104 165 слов, 19 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник

Глава 11. You're pretty, Jeff.

Настройки
Ладони Тоби жгли. Вплавлялись в кожу, сдавливали запястье — не специально, просто пальцы сами нашли форму хватки, сомкнулись, щёлкнули, как капкан, которому всё равно, чью кость дробить. Он тащил. Выволакивал наружу, будто за спасателя косплеил, будто выдергивал её из эпицентра взрыва, из комнаты, где стены вот-вот сложатся гармошкой и раздавят. Но разве Алиса думала об этом? Она перебирала ногами — на автомате, как заводная, как кукла с отсыревшим механизмом. Пыталась успеть за спиной впереди, за лопатками, что двигались под тканью, за этим чужим, таким чужим телом. А перед глазами всё ещё стояла она — чёрная, густая, затягивающая смола, что хлынула из брюха той твари, которую полчаса назад называли человеком. Смола. Нефть. Что-то из параллельного, потустороннего, нежитного, чему нет места в мире, где есть солнце, трава, имена. Брайан. Тварь звали Брайаном. Обычным, человеческим, почти добрым именем. И все — все, кроме неё — знали. Понимали. Спокойно дышали с ним одним воздухом, существовали в одном пространстве, пили, наверное, чай, пожимали руку. Алису выворачивало. Желчь подкатывала к горлу — горячая, едкая. Хотелось блевать. Блевать всем, что увидела, всем, что узнала про Джеффа, про сделку, про людей в масках, про то, чем они дышат и что течёт у них по венам вместо крови. Рука Тоби — эта хватка, это давление — теперь казались противными. Чужими. Паранормальными. Ей думалось: она заглянула туда, куда людям нельзя. И чем дольше торчит здесь, тем страшнее будут находки, тем глубже затянет, тем хуже последствия. Она чувствовала это каждой клеткой, каждой ссадиной на босых ступнях, каждой царапиной, что саднила под тканью. Лес не отпускал. Втягивал глубже, в самое нутро, и обратной дороги уже не было — только вперёд, в темноту, в пасть. Тоби вытолкнул её через скрипучую дверь — ту самую, в которую она вошла в этот проклятый дом. Петли взвыли, отпуская. — Они не должны были тебя с-с-с-сюда приводить. Прости, Алиса. Она подняла голову. Волосы — спутанные, грязные, мокрые — облепили щёки, повисли перед глазами пыльными прядями. Сквозь эту паутину она смотрела на Тоби. Вглядывалась. Какие глаза. Какая тонкая кожа, чистая, молодая, ещё не тронутая грубостью. Какая беззащитная шея под маской-намордником. Какое пугающее, неестественное спокойствие. Ему нет двадцати. Почему он здесь? Почему они с Алисой живут в разных вселенных, которые вдруг столкнулись, раздавив её? — Вы сектанты, — выплюнула она. Слёзы потекли по щекам — густые, горячие, бесполезные. Волосы, как губка, впитывали влагу, намокали ещё сильнее, тяжелели. Это был вопрос, но Алиса не смогла выстроить интонацию. Получилось просто — констатация. Приговор, брошенный в воздух. — Я права? Тоби замер. На пару секунд задержал на ней взгляд — длинных, бесконечных, как вся эта ночь. Потом медленно отвернулся, уставился вперёд, на ворота. — Наверное, — выдохнул он. Словно сам в этот момент задумался — кто они, нахрен, такие. Голос тягучий, выдавливающийся, он старался сделать его ниже, мужественнее, но выходило ломко, по-детски. — Зови к-к-как хочешь. Он натянул маску. Зацепил ремни, спрятал лицо. Больше не смотрел. Будто вопросом этим Алиса залезла туда, куда нельзя, вскрыла то, что должно оставаться закрытым. Тоби казался живее Брайана. Тим — живее, эмоциональнее, даже со всей своей ядовитой надменностью. А Брайан — пустой. Полностью. Алиса видела эту пустоту — чёрную, маслянистую, хлещущую из разорванного нутра. Она сверлила спину Тоби. Шмыгала носом, размазывала слёзы по щекам. Тёплая одежда, в которую её укутали, согрела тело — крупная дрожь отпустила, уползла обратно в лес. Но внутри всё равно было холодно. — Брайан, он... — Алиса запнулась. Язык не слушался, слова вязли в горле, пропитанном желчью. Чёрная жижа. Пульсирующая. Толчками вытекающая из развороченного бока. Отсутствие крови. Отсутствие боли. Отсутствие — всего. Пустота внутри, которая дышала и сочилась. — Да, он не человек. — Тоби смотрел прямо перед собой. На ворота. На тёмные силуэты деревьев, что ждали, скалились, тянули ветки. — Сама же в-в-видела. — А был когда-то? — Был очень давно. Ровно. Без эмоций. Но в паузе что-то плеснулось — усталость? Тоска? Что-то тёплое, человеческое, неуместное в этом рту, за этой маской. — Он бессмертный? — Почти. — Тогда почему... — она сглотнула. Комом, колючкой, стеклом. — Тим так испугался? Когда я... ну... Не договорила. Слова кончились. Тоби молчал. Секунды текли — чёрные, липкие, как та жижа. Ветка хрустнула под кроссовком — резко, громко, будто выстрел. Он переступил с ноги на ногу, маска скрипнула — челюсть двигалась, подбирала слова, вытаскивала их откуда-то изнутри. — Тим отдал всё, что у него было, чтобы его с-с-спасти. — Медленно. Тяжело. Каждое слово — с кровью, с мясом, с хрустом. — Достал из ада, и сам в него прыгнул. Надо было просто застрелиться. Тогда. В ту секунду. Когда пальцы ещё сжимали рукоять, когда в стволе была последняя пуля, последний шанс. Пока был пистолет. Пока было это мгновение — единственное правильное во всей никчёмной жизни. — Алиса, послушай внимательно. — Тоби повернул голову. Маска — защита. Броня. Может, у Брайана и Тима тоже была броня, а не образ, не понты, не дурацкий косплей на маньяков. — Мы не причиним тебе вреда. И Джефф, он тем более тебе ничего не сделает. Стоило просто прикончить себя. Пока было можно. Пока руки ещё слушались. Эта жизнь — никчёмная, пустая, дырявая. Кому она нужна? — Это наш дом. — Тоби обвёл рукой пространство. Особняк за спиной чёрный, горбатый, с тёмными окнами-глазницами. Лес живой, дышащий, ждущий. Небо без звёзд глухое, ватное, давящее. — Дом для тех, кого «там» не приняли. Понимаешь? Замолчал. Смотрел в упор. И Алиса чувствовала этот взгляд сквозь темень, сквозь слёзы, что снова подступали к горлу. — Ты же тоже понимаешь, каково это быть изгоем. Она сможет? Сможет, блять, жить дальше спокойно? Если выберется — сможет, как ни в чем не бывало? Завтракать, улыбаться, делать вид, что не видела? Что не знает? — Вы просто конченые психопаты. — Алиса вытерла щёки тыльной стороной ладони. Кожа на костяшках — содрана, саднит, пахнет засохшей кровью и чужим потом. Вкус соли на губах. — Моральные уроды. Вас не принимают в нормальном обществе, потому что вы опасны для него. Вы убийцы. Перевела дыхание. Грудную клетку давило — рёбрами наружу, лёгкими наружу, сердцем наружу. — Вы — настоящая хтонь. Разве сможет, как ни в чем не бывало? Конечно нет. Тоби не ответил. Застыл столбом, статуей, частью этого леса. Алиса смотрела на его спину, на бежевую ткань худи, под которой медленно, слишком медленно, слишком ровно поднимались и опускались лопатки. Дышал. Спокойно. Будто всё происходящее — обычный вечер, будто смола, текущая из человека, — обычное дело, будто её вопросы — лишь надоедливые мухи, которых можно просто отогнать. — Рано или поздно ты поймёшь, что здесь тебе лучше, чем там. — Голос сел, притих, стал почти ласковым, от этого ещё страшнее. — Ты захочешь вернуться, и ты вернёшься, когда увидишь, ч-ч-что тебя «там» не ждут. Мы все возвращались. Алиса впилась взглядом в его спину. В это дурацкое худи с полосатыми рукавами. В чёрные перчатки. Ей хотелось крикнуть: я не такая. Не буду частью. У меня есть надежды, дом, работа, будущее. Всё есть. Слова застряли — колючей проволокой в горле, сухой, царапающей. Впереди зарычало. Алиса замолкла, не успев открыть рот. Звук шёл слева — оттуда, где проселочная дорога пряталась в темноте. Она её даже не заметила, когда Тоби тащил её к дому. Сначала — просто рокот. Низкий, тяжёлый, грудной. Зверь просыпался в темноте, разминал лёгкие, готовился прыгнуть. Потом в черноте прорезались бельма. Фары прыгали. Ныряли вниз, выныривали, снова проваливались в ямы — рвали ночь полосами света, резали тьму, как ножницами. Машина шла быстро. Слишком быстро для разбитой грунтовки, слишком уверенно — водитель знал каждую выбоину, каждую корягу, каждый камень. — Быстро приехал. — Голос Тоби ровный, без эмоций. Он ждал. Знал. Всё знал с самого начала. — Кто приехал? — Алиса смотрела на фары. Свет бил в лицо — слепил, выжигал, заставлял жмуриться. Но она не могла отвернуться. Глаза жгло, слёзы наворачивались, а она всё смотрела, смотрела, смотрела. Тоби лишь глянул на неё. Бровь приподнялась, и в этом молчаливом жесте читалось: «Ты серьёзно?» Она поняла. Раньше, чем мотор заглох. Раньше, чем хлопнула дверца. Раньше, чем из светового круга шагнула фигура. Поняла. И захотелось провалиться сквозь землю, сквозь корни, сквозь гнилую листву, сквозь чёрную жижу — туда, где нет ни фар, ни этого леса, ни Тоби с его ровными лопатками, ни того, кто сейчас идёт к ним сквозь темень. Алиса распахнула глаза — так резко, что веки обожгло. Челюсть свело судорогой, рот открылся, но звук умер в горле, не родившись. Она слышала только мотор. Рокот нарастал, вползал в уши, заполнял череп, вытеснял мысли. И сердце — билось уже не в груди, а в горле, толчками, ударами, паникой. Силуэт вынырнул из-за поворота. Большой. Квадратный. Узнаваемый — до мелочей, до изгиба крыши, до формы фар, до того, как свет режет темноту. Машина прыгала на кочках, подминала под себя грязь, ветки, ночь. Надвигалась. Пёрла прямо на них, не сбавляя, не думая тормозить. Резкий визг — покрышки по сырой земле, по гравию, по последним секундам тишины. Машина встала в паре метров. Капот вибрировал — мелко, зло, согласно. Джефф появился раньше, чем Алиса успела моргнуть. Дверца распахнулась — и он уже стоял рядом. Высокий, чёрный, неразборчивый в темноте. Толстовка, растрёпанные волосы, лицо, которое она узнала бы вслепую, на ощупь, по запаху. Пальцы сомкнулись на предплечье — крепко, до онемения, до синяков, что уже прорастали под кожей. Она почувствовала, как пульс под его ладонью сначала дёрнулся, участился, а потом сдался. Затих. Принял. Ни слова. Джефф просто потянул — и Алиса пошла. Ноги перебирали сами, тело двигалось быстрее сознания, быстрее страха, быстрее всего. Гравий хрустел под подошвами, но звук доносился будто из другого измерения — ватный, приглушённый, чужой. Она смотрела на его спину, на капюшон, на то, как темнота обтекает фигуру, и не понимала: почему ноги всё ещё слушаются? Почему не подкосились? Толчок в спину — между лопаток, деловито, будто вещи в багажник запихивают, когда опаздывают на поезд. Алиса провалилась внутрь, ударившись коленом о порог. Боль вспыхнула — и погасла, утонула в оцепенении. Она даже не глянула на колено. Взгляд уже приклеился к приборной панели. Потертый руль. Пепельница, выдвинутая на пару сантиметров. Те же окурки — будто их никто не вытряхивал все эти годы. Знакомая иномарка. Тот же цвет — тускло-серый, под асфальт, под небо, под всё, что окружало её в тот вечер. Те же дуги на крыше, тронутые ржавчиной у креплений. Та же прокуренная, обжитая темнота внутри — плотная, густая, ждущая, чтобы её проглотили. Удар прошел насквозь. От пальцев ног до затылка — одна сплошная судорога узнавания. Не похожая. Не такая же. Та самая. Она узнала бы её с закрытыми глазами. По запаху перегара и дешёвого освежителя. По скрипу переднего сиденья. По тому, как именно здесь, на этом месте, умерли её иллюзии о безопасном мире. Дверца захлопнулась. Глухо. Плотно. Как крышка гроба. Джефф не сказал Тоби ни слова. Только бросил взгляд — тяжёлый, абсолютно пустой, вымороженный. Тоби стоял и смотрел, как он обходит капот. Смотрел и молчал. Джефф открыл дверцу. Металлический щелчок — оглушительный, режущий, единственный звук в тишине, что повисла у особняка. Сел внутрь. Машина качнулась, приняла вес, прогнулась, будто вздохнула. Двигатель зарычал — низко, сыто, довольно. Не глянув в зеркала, он вдавил педаль в пол. Тойота рванула — носом в темноту, фарами разрывая её на два неровных лоскута, на свет и ещё больше темноты по краям. Алису вдавило в сиденье. Она не успела схватиться, не успела подумать — только почувствовала, как перегрузка размазывает по обшивке, прижимает лопатки к серой ткани, вдавливает позвоночник в поролон. За окном всё смешалось. Кусты, стволы, просветы — в однородную серую массу, летящую мимо со скоростью, от которой глаза отказывались фокусироваться, просто сдавались. Особняк остался позади. Маленький огонёк в зеркале заднего вида — жёлтый, дрожащий, как свеча на ветру. Алиса смотрела на него не моргая. Считала удары. Один. Два. Три. Огонёк сжимался в точку, в булавочный укол, в воспоминание о том, что там вообще что-то было. Лес сомкнулся. Сожрал. Забыл. Она не решалась посмотреть на Джеффа. Не могла заставить себя повернуть голову. Взгляд упёрся в боковое стекло — в темноту, в собственное отражение, бледное, чужое, незнакомое. Она не верила, что он здесь. Не верила, что это происходит. Боялась: если посмотрит, если увидит его профиль, руки на руле, дыхание — сойдёт с ума окончательно. А он сидел рядом. Значит — либо уже сошла, либо реальности больше не существует. Джефф резко вывернул руль влево. Шины взвизгнули — коротко, оглушительно, будто машина закричала. Автомобиль дёрнулся, выпрыгнул на ровную дорогу, понёсся, набирая скорость так, что Алису снова вжало в сиденье. Сердце колотилось в горле — тяжёлыми, рваными ударами, без ритма, без смысла. Сигнал тревоги, который никто не отменял. Но ей стало почти спокойно. Почти. Привычнее, чем в том доме. Чем среди чужих лиц, чужих голосов, чужих прикосновений. Здесь, в этой машине, с ним, было хотя бы понятно. Понятно, что ничего не понятно, но хотя бы знакомо. Она поймала себя на том, что мысленно благодарит Джеффа. За то, что появился. За то, что вытащил. Пусть нелогично. Пусть нет причин, по которым он вернулся. Но хоть что-то в этом месте было логичным? Хоть что-то поддавалось здравому смыслу? А в ней самой хоть что-то разумное осталось? Хоть одна мысль, которую можно выстроить в ряд, проверить, утвердить? Мысли не строились. Хлестали со всех сторон — рваные, липкие, бессвязные. Она не могла их удержать, не могла ухватить ни одну достаточно долго, чтобы понять, о чём вообще думает. Контроль ушёл. Сбежать было некуда. Всё то время, что она находилась рядом с ним, всё то время, что вообще себя помнила — она не могла ничего. Ни контроля. Ни побега. Ни выбора. Это душило. Сковывало так, что грудная клетка не расширялась до конца, лёгкие хватали только верхушки воздуха. Обесчеловечивало до состояния вещи, которую просто перемещают с места на место. Только за последнюю ночь она потеряла рассудка больше, чем имела в принципе. Мозг плавился, нейроны рвались, и что-то важное, удерживающее её в рамках человека, вытекало наружу, оставляя пустую оболочку. Тело билось в судорогах само по себе. Мелкая дрожь пробегала по мышцам — не спрашивая, не предупреждая. Глаза дёргались, фокус съезжал, картинка плыла и двоилась. Сердце потеряло биологический ритм. Стучало не в такт времени, не в такт дыханию — как-то само по себе, то замирая на секунды, то проваливаясь в дикую тахикардию. Она становилась телом из боли и тревоги. Только боль и тревога. И это тело больше не казалось своим. Оно не подчинялось. Оно жило своей жизнью — жизнью подбитого зверя, который уже не понимает, что ему делать с собой. Чем тише был Джефф, тем острее резал горло ком. Джефф молчал — только жал педаль в пол, только смотрел вперёд, только вёл машину всё дальше от места, где она снова перестала быть собой. А ком рос. Ком невыносимости. Он мешал дышать. Мешал сглатывать. Мешал формировать мысли, слова, крик — если бы она вдруг захотела закричать. Был только двигатель. Ревел так, будто из него выпивали последние силы. Будто машина отдавала себя всю, без остатка, чтобы нестись в черноту, в лес, в «никуда». И в голове снова сложился тот звук. Дрель. Гулкая, разносящаяся по стенам холодного больничного подвала. И рука до сих пор помнила форму пистолета. Как лёг в ладонь. Как тяжесть распределилась по пальцам. Как указательный нащупал спусковой крючок — сам, без спроса. Ладонь впитала запах металла и масла. Отпечатки навсегда остались на этой миниатюрной пушке — въелись в воронёную сталь, вплавились клеймом. В голове — дрель. Выстрел. Дрель. Выстрел. Дрель. Выстрел. Ни одного голоса. Только дрель и выстрел. Снова и снова. Бесконечная петля, из которой не вырваться. Что теперь будет? Она смотрела в темноту за стеклом и пыталась представить, что там, впереди. Но темнота не давала ответов. Она просто была. Густая, плотная, бесконечная. Сколько ещё этажей этого ада ей предстоит провалиться, прежде чем всё закончится? Когда наступит этот момент? Когда всё придёт к концу? «Не пугайся. Тебя не убьют». Слова всплыли чужим голосом. Не её. Не Джеффа. Кто-то сказал их давно. Или только что. Или скажет через минуту. Она уже не различала время. Лучше бы убили. Да. Именно так. Если бы тогда, в подвале, она смогла нажать на спуск... Алиса больше не могла ни о чем мечтать. Мечты кончились там же, где кончилась её нормальная жизнь. Осталась только одна мысль — простая и чистая, как лезвие ножа. Если она не может вернуться домой, если дома больше не существует, если той Алисы, что жила в тепле и безопасности, больше нет — тогда лучше умереть. Неважно как. Пусть с особой жестокостью. Пусть медленно. Пусть так, что крик застрянет в горле и никогда не вырвется наружу. Но лишь бы в конце был её конец. Лишь бы после ничего не было. Алиса слишком измотана, чтобы хотеть жить. Слишком покалечена, чтобы цепляться за надежду. Слишком пуста, чтобы бояться смерти. Пугало, что её оставят в живых. Что заставят существовать дальше в этом теле, которое больше ей не принадлежит. Что каждая следующая минута будет длиться вечность — и в каждой из них будет дрель, выстрел, дрель, выстрел, дрель, выстрел. Живот выкручивало. Рваными, сухими спазмами, от которых перехватывало горло. Но голод был где-то далеко — за слоем другого, липкого, въевшегося под кожу. Судороги, похожие на ползущих пауков, прыгали под кожей, собирались в стаи, расползались по мышцам, заставляя вздрагивать. Они притупляли всё. Еда, вода, тепло, сон — остались там, где люди просыпаются по утрам и не помнят, как пахнет кровь. Мочевой пузырь раздирало болью. Тупой, нудной, настойчивой, что уже не вытерпеть. Но она не могла даже рта раскрыть, чтобы попросить остановить машину. Просить — значило говорить. А говорить — значило признать: она всё ещё здесь. Всё ещё жива. Всё ещё человек, с его унизительным, требовательным телом. Пальцы на ногах она не чувствовала. Они казались отмороженными, чужими, деревянными — будто не её вовсе. Может, так и было. Может, отморозила там, в подвале. Может, они бы и отвалились, вздумай она сейчас разуться и глянуть. Она подтянула колени к груди, свернулась в комок. Как в детстве, когда мир становился слишком огромным и слишком страшным. Уронила голову, зажмурилась. Так всегда было спокойней. Когда лица не видно, когда можно спрятаться за собственными веками, стать невидимой, растаять. Отец курил за рулём, когда она была маленькой. Ехали куда-то далеко, навстречу приключениям, и салон всегда пропах его сигаретами. Тот запах был безопасным. Обещал, что рядом есть кто-то сильный, кто защитит, не даст случиться плохому. Сейчас она вдыхала запах Джеффа — бензин, перегар, прокисшая одежда — и пыталась вспомнить, как это было. Тот остров. Тот воздух. Тот отец, что никогда не довёз бы её до этого места. Как она выглядит сейчас? Узнает ли себя в зеркале, если вдруг увидит? Или там будет кто-то чужой? — Они что-то делали с тобой? Глаза насколько изменились? Покраснели, опухли от слёз, которых она даже не замечала? Губы ещё бледнее, чем раньше, или уже слились с лицом, исчезли, стёрлись? Синяки есть? Должны. Потому что болит всё. Будто живого места нет. Глубоко болит, до костей, до самого дна, где прячется душа — если она ещё осталась. Как будто вся в открытых ранах. После боя, которого не помнит, но следы на каждом сантиметре. Истекает кровью внутри и снаружи. Внутри — точно. Снаружи, может, незаметно, но внутри всё течёт, смешалось, орёт от боли. Сколько костей сломано? Одна? Десять? Все? Не знала. Вообще ничего не знала о своём теле. Оно жило отдельно, мучилось отдельно, а она только наблюдала со стороны, не в силах помочь, не в силах даже понять масштаб. Рука. Та самая, больная. Будет ли вообще когда-нибудь двигаться? Или так и останется застывшей, сведённой судорогой? Может, гниёт сейчас. Может, под кожей уже началось разложение, а она даже не чувствует — чувствовать больше нечем. — Алиса. Ледяная рука толкнула в плечо. Резко, требовательно. Девушка подпрыгнула — будто током шарахнуло — и подняла взгляд на водителя. Лицо Джеффа было страшным. Не в привычном смысле: не шрамами, не рисунком на коже. Страшным по-другому. — Я спрашиваю, эти пидорасы тебе что-то сделали? Голос — раскалённая проволока. Не кричал, но каждое слово прожигало воздух, оставляло дымные следы. Джефф не повернул головы, продолжал вцепляться в чёрную дорогу, которую фары пробивали с трудом. Брови сдвинуты к переносице — почти сошлись в одну линию. Хмурился так, будто перед ним не асфальт, а личный враг. Смотрел исподлобья, тяжело, давяще. Взгляд, в котором не осталось ничего, кроме ненависти. Ненависти и ярости, что еле сдерживал, что уже плескалась через край, обжигая всё вокруг. Крепкая хватка на руле. Пальцы впились в обод — костяшки побелели. Ещё немного — и на пластике останутся вмятины. Изрезанный в улыбку рот не казался улыбающимся. Ни капли. Даже визуально. Даже если смотреть издалека. Даже если закрыть глаза и представить. Тени легли так, что шрамы превратились в глубокие борозды, в разрезы, в напоминание о том, на что способны люди. Алиса открыла рот — ответить. Но горло сжалось в агонии, перекрыло воздух, перекрыло слова. Судороги, всё ещё ползущие под кожей, не позволяли думать ни о чём, кроме дрели. Кроме выстрела. И ещё одна мысль, дикая, неуместная, прорвалась сквозь кошмар: насколько она, наверное, сейчас уродлива. Уродливее его. Уродливее, чем можно представить. Уродливее, чем он со всеми его шрамами. Джефф молчал, напряжённо косился, ждал ответа. И тогда она дёрнула головой. Резко, судорожно, из стороны в сторону. Один раз. Второй. Мотала, пока шея не заболела, пока не стало понятно: это единственный способ ответить хоть что-то. И сразу уронила голову обратно в колени, спряталась, закрылась. Из горла вырвался звук. Тяжелый, протяжный вой. Нечеловеческий. Так воют звери, теряя детёнышей. Так воют раненые, когда не могут больше терпеть. Джефф, наверное, не услышал — рев мотора заглушал всё. Но он видел, как её трясёт. Видел эти мелкие, непрекращающиеся судороги, что ходили по телу волнами. Видел, как сжимается в комок, пытаясь стать меньше, незаметнее, несуществующей. И сердце в груди забилось неприятно, резко, мелкими перепуганными толчками. Раздражало. Бесило. Потому что не должен был позволять этому влиять на себя — но уже плевать. Остаток пути молчали. Каждый копался в своей голове, в своей боли, в своей темноте. Джефф смотрел на дорогу и пытался не думать о том, как она воет. Алиса смотрела в свои закрытые веки и пыталась не думать вообще ни о чём. У обоих плохо получалось. Затем машина затормозила. Джефф остановился на обочине, и сделалось слишком тихо. Двигатель заглох. Джефф вытащил её из машины. Схватил за обессиленную ладонь, сжал запястье, потянул. Она вывалилась из салона — как пьяная, как сомнамбула, как кукла, в которой лопнули все нитки. Ноги коснулись земли, но не почувствовали её. Просто плелась за ним, не поднимая головы. Смотрела под ноги: на гравий, на траву, на ступени, на порог. Куда вёл — неинтересно. Вообще ничего неинтересно. Звук распахнутой двери. Лёгкий толчок в спину. И она оказалась внутри. Неизвестный дом. Чужой. Пахло деревом и дымом, и ещё чем-то — чем пахнут дома, где живут люди. Алиса стояла на пороге и смотрела в пол. Потому что смотреть в пол было безопасно. За спиной Джефф захлопнул дверь, повернул внутреннюю щеколду. Тёплый свет зажёгся под потолком, и пол, в который она пялилась, вдруг приобрёл цвета. Яркий деревянный паркет, уложенный ёлочкой. Рыжий. Тёплый. Почти живой. Она смотрела на этот паркет и не могла понять: почему он такой красивый? Почему в этом аду есть место чему-то красивому? Джефф обошёл её. Она видела только его ноги: старые кеды, край джинсов. Он бросил ключи от машины и телефон на столешницу — звук удара металла о дерево резанул, будто выстрел. Потом стянул худи, остался в одной футболке. Серой, вытянутой, с пятнами на вороте. Алиса подняла глаза. Медленно, будто голову налили свинцом. Сначала на его ноги, на джинсы, на футболку, на руки, на лицо. Потом — мимо него, дальше. Стол. Самодельная сосновая столешница, грубая, но красивая. Маленькая лестница впереди, уходящая куда-то в темноту, на второй этаж, в неизвестность. Кухонный островок слева, чёрный гарнитур за ним, блестящий, чужой. Холодильник жужжал ровно, уверенно, по-хозяйски. На дверце — листок, примагниченный. Список? Рецепт? Записка? Не разобрать. Плита. Закрытые полки. Диван, собранный, аккуратный, стоял посреди комнаты — будто ждал гостей. Каменная облицовка камина за диваном, серая, шершавая, настоящая. Стопка книг на ней, корешки разноцветные, потрёпанные. Сухие дрова рядом, сложены горкой — готовы загореться в любую минуту. Всё было слишком нормальным. Слишком домашним. Слишком похожим на жизнь, которой у Алисы больше не было. Она снова посмотрела на Джеффа. Он копошился в небольшом шкафу рядом с лестницей — рылся в вещах, что-то искал. Достал сложенное серое полотенце. Пушистое, чистое, пахнущее свежестью. Обернулся, посмотрел на неё непонятным взглядом. Ни жалости, ни тепла, ни угрозы — просто следующий шаг в череде действий, которые нужно совершить, чтобы она не развалилась прямо здесь, на его рыжем паркете. Снова взял за руку и повёл за собой. Ванная оказалась маленькой, но чистой. Белый кафель, деревянные полочки, зеркало над раковиной. Джефф положил полотенце на полку, рядом с баночками и бутылками. Шампунь. Гель для душа. Бритва. Всё чужое, всё не её. Он включил воду. Покрутил краны, проверяя температуру, подстроил — горячо, но не обжигающе. Пар поплыл в воздухе, и Джефф пошёл к выходу. — Останься. Слово вырвалось само. Алиса не планировала его говорить. Не думала, что вообще способна сейчас на слова. Голос прозвучал хрипло, чуждо — будто не её. Джефф застыл в дверях. Замер, не оборачиваясь. Секунда. Две. Потом медленно глянул через плечо. Смотрел на неё. Ждал. Думал, не послышалось ли. Может, показалось. Может, вода шумит так, что рождает голоса в голове. Но Алиса смотрела прямо в его глаза. Впервые за всю ночь. Смотрела и ждала ответа. Ждала, что он останется. Что не бросит её одну с тем, что ползёт под кожей, с тем, что рвётся наружу, с тем, что вот-вот поглотит целиком. — Сама справишься. Сказал, глядя ей в глаза. Следующий за ним хлопок дверью прозвучал как приговор. Алиса осталась одна. Полностью одна. В белой комнате, заполненной паром, в шуме воды, в тишине, которая снова стала пожирающей. Безумие, что всё это время копилось внутри, ждало этого момента. Оно рвалось наружу — как рождающийся ребёнок, как что-то живое, что больше не могло оставаться в утробе. Оно выламывало кости, распирало череп, требовало выхода. Алиса неспешно разделась. Движения были медленными, будто она экономила силы, будто каждое из них требовало отдельного решения, отдельного усилия воли. Она вытянула через голову футболку, замерла на секунду, когда ткань закрыла лицо, и в этой темноте стало почти спокойно. Потом сняла рукав с обездвиженной руки. Та слушалась плохо, висела плетью, и каждое движение отдавалось тупой болью где-то глубоко внутри, там, где кости соединяются с мышцами. Стянула штаны. Носки. Трусы. Она стояла голая посреди белой комнаты, заполненной паром, и не чувствовала ничего. Ни стыда. Ни холода. Ни себя. Подошла ближе к ванне, собираясь шагнуть внутрь, и краем глаза заметила зеркало. Справа, над раковиной, незапотевшее по краям, обрамленное каплями воды. Там, в зеркале, на нее кто-то смотрел. Черты были знакомыми. Отдельные, разрозненные, как кусочки пазла, который рассыпали и перемешали с другим. Алиса метал взглядом по отражению, собирая себя заново, но картинка не складывалась. Волосы. Когда-то они были просто немытыми, уставшими. Сейчас они превратились в оборванный сальный ком, в то, что обычно достают из слива после мытья, с отвращением заворачивая в бумагу. Спутанные, слипшиеся, мертвые. Седина на макушке. Серебряные нити, которых она не помнила, не замечала, не могла себе представить. Они выбивались на контрасте с темными прядями, вились сами по себе, вставали дыбом, будто хотели сбежать с этой головы, с этого лица, с этого трупа, в который она превратилась. Большая шишка на лбу. Все от того самого первого удара о столешницу на ее кухне. Тогда, в другой жизни, когда все только начиналось. Сейчас шишка почти не болела, но стала желтой, болезненной на вид, как гниющий фрукт, как напоминание, врезавшееся в кость. Глаза. Она смотрела в них и не могла отвести взгляд. Кровавые озера. Они текли, плавились, красная сетка из лопнувших капилляров уже не была сеткой, она стала пятнами, сплошным заливом, затопившим белки до краев. Нижние веки дергались почти по очереди, под какой-то свой сумбурный ритм, будто под кожей бились маленькие сердца, будто там, внутри, тоже кто-то жил своей жизнью, не спрашивая разрешения. Под глазами синие мешки. Не отечные, не опухшие, а глубокие, провалившиеся, как следы от ударов, которые наносят не снаружи, а изнутри. Щеки впали еще больше, чем раньше. Скулы торчали так остро, что, казалось, ими можно порезаться. Губы потеряли всякий оттенок, слились с кожей, исчезли, стерлись. Грудь высохла. Стала еще меньше, чем была, почти исчезла, остались только соски, темные пятна на бледной коже, и ребра под ними, каждое можно пересчитать, каждое можно потрогать, каждое можно сломать одним движением. Все ее тело больше не напоминало здоровое человеческое. Оно было другим. Чужим. Руки казались слишком длинными, непропорциональными, как у насекомого. Кости торчали неестественно, выпирали из-под кожи, локти, запястья, ключицы, все это собрание острых углов, готовых прорвать тонкую оболочку наружу. Голубые вены проступали ярко, четко, будто кто-то нарисовал их фломастером, будто сама кожа стала почти прозрачной, перестала скрывать то, что должно быть скрыто. Она смотрела на себя и ужасалась всем телом и всем существом. Ужас ударил под дых, вышиб воздух, скрутил внутренности. Она хотела отвернуться, но не могла. Смотрела и смотрела, впитывая каждую деталь, каждое доказательство того, что она больше не она. В отражении была не она. Это был умалишенный урод, собранный из остатков того, что когда-то было человеком. Из кусков, из ошметков, из воспоминаний. Он смотрел на нее пустыми глазами и не просил ничего. Не ждал ничего. Просто смотрел, потому что смотреть было его единственной функцией. Рука сама полетела вперёд, кулак сам нашёл стекло — будто не она, будто кто-то внутри дёрнул за нитку, заставил, приказал. В истерике. В сумасшествии. В испуге от своего же лица. Хруст — и осколки брызнули в разные стороны, застучали по кафелю, заскакали по деревянным полкам, зазвенели в раковине, смешиваясь с водой, с паром, с тишиной, что лопнула вместе со стеклом. Рука провалилась в пустоту, в дыру, в чёрный провал, где только что было её лицо — чужое, страшное, не её. И застыла. Алиса смотрела в эту дыру и не могла отвести взгляд. Дыра смотрела в ответ. Чёрная. Глубокая. Бесконечная. Оттуда никто не выглядывал, ничего не обещал, не ждал. Просто дыра. Просто ничто. Просто конец. Но осколки — осколки зажили своей жизнью. Сначала шёпот. С разных сторон, с пола, с полок, с края ванны. Тихий, вкрадчивый, будто ветер шевелит бумагу, будто мыши скребутся в стенах. Алиса не сразу поняла, что это голоса. Не сразу разобрала слова. Потом — громче. Она медленно, очень медленно, опустила взгляд вниз. На полу, в лужицах воды, среди осколков, отражалось. В каждом — по кусочку. В каждом — глаз, или губы, или скула, или седая прядь. И все они смотрели. Все они дышали. Все они ждали, когда она их заметит. Первый заговорил — тот, что лежал у самых ног, самый крупный, с её левым глазом и половиной лба. Губы в осколке шевельнулись — синхронно с губами в другом осколке, и в третьем, и в десятом. Они говорили хором, но слова разлетались, накладывались друг на друга, создавали какофонию из её собственного голоса. — Смешная ты. — Почему себя боишься? Алиса втянула воздух. Рвано, сухо, со свистом. Сердце заколотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Осколок на полке, тот, что поймал её правый глаз и седую макушку, усмехнулся. Беззвучно, но отчётливо — уголок губ дрогнул, приподнялся, растянулся в кривую, страшную улыбку. — Оболочка так важна для тебя? — Ну красивая ты — значит и хорошая тоже? — Если уродливая, то и внутри гнилая? Алиса попятилась. Спина упёрлась в стену — холодный кафель, мокрый, скользкий. Дальше некуда. Не спрятаться. Не убежать. Они окружили. Со всех сторон. Снизу, сверху, справа, слева. Из каждого угла, из каждой щели, из каждой капли на стенах. Осколки возле раковины зашевелились. Самые мелкие, россыпь, тараканья стая. В каждом — по зрачку. Они таращились снизу вверх, из преисподней, из щелей между мирами. — Долго ты ещё прятаться будешь, Алис? Голос её. Интонация чужая. Холодная, насмешливая, будто старшая сестра разговаривает с младшей, глупой, наивной. — Ягнёночек. Слово упало в тишину, как камень в воду. Круги пошли по комнате, по стенам, по коже. Ягнёнок. Ягнёночек. Алиса зажмурилась. Сильно, до боли, до искр под веками. Но они не исчезли. Голоса не ушли. Они звучали внутри, в черепе, в рёбрах, в позвоночнике. — Прятаться уже не выйдет. Она открыла глаза. На краю ванны, в самом дальнем осколке, отражалась её спина. Худая, острая, с выпирающими позвонками. И эта спина — она дышала. Сама по себе. Без неё. Будто там, в отражении, жил кто-то другой. — Бояться уже поздно. Алиса мотнула головой. Резко, судорожно, из стороны в сторону. Волосы — мёртвый сальный ком — хлестнули по щекам, оставили мокрый след. — Замолчите, — прошептала она. Губы едва шевельнулись. Голос утонул в шуме воды, в голосах, в собственном сердце, что билось где-то в горле. Они не замолчали. Они засмеялись. Тихо, шелестяще, будто стекло трётся о стекло. — Ты уже не спрячешься. Осколок на полу, тот, что с её левым глазом, вдруг увеличился. Распух, раздулся, занял всё пространство. Алиса смотрела в него и не могла отвернуться — гипноз, паралич, конец. — А ты кто вообще, Алиса? — Кто такая? — М? Глаз в осколке смотрел прямо в её душу. В самое дно, где темно, сыро, где уже ничего не осталось. — Ты ягнёночек. Снова это слово. Снова удар под дых. Снова выбитый воздух, скрученные внутренности, пустота в груди. Осколки зашептали громче. Заговорили все сразу, перебивая друг друга, накладываясь слоями, создавая какофонию из её собственного голоса, из её собственной боли, из её собственного ужаса. — Умирать нельзя. — Надо срывать маски, Алиса. — Надо узнавать изнутри. Она открыла рот — закричать. Но крик застрял где-то в горле, запутался в связках, сгнил, не родился. Она просто стояла. Голая. Порезанная. Сумасшедшая. Одна среди тысячи своих отражений. И вода всё текла. Алиса отвернулась. Резко, будто по лицу ударили. Осколков больше не было, голоса исчезли, стихли, провалились в ту же дыру, из которой вылезли. Зеркало — целое. Совершенно целое, будто и не разбивала. Будто не было ничего. Она шагнула в ванну. Схватилась за край, чтоб не упасть. Ноги подкосились сразу — и она не стала бороться. Села на дно. Холодное. Чужое. Потянулась к крану, переключила воду на душ. Горячая вода хлынула сверху. Обрушилась на голову, на плечи, на спину. Капли разлетались по стенам, по плитке на полу — били дробно, как пули, как выстрелы, как тот самый звук, что теперь жил в ней вечно. Вода обжигала. Замороженная кожа оживала под струями — но оживание было болезненным, неправильным, вывернутым наизнанку. Пальцы на ногах защипало от резкой смены температур. Оттаивали, возвращались к жизни — и каждая клетка в них кричала. Стопы резко кольнуло там, где открытые ранки — она даже не помнила, как получила их. Мелкие порезы, ссадины, что-то, что въелось в кожу и теперь отмокало, напоминая о себе. Бинты на руках промокли насквозь. Облепили кожу неприятно, мокро — как вторая, гниющая кожа. Под ними чесалось, ныло, просилось наружу. Волосы размокли, налипли на лицо. Тяжёлые, мокрые, грязные. Закрывали обзор, залезали в рот — и она не убирала их. Мысли стали простыми. Чистыми. Почти прекрасными в своей ясности. Умереть. Умереть. Умереть. Перебирала способы, как в меню. От удушения. От ножа. От пистолета. Важно было не как. Важно — чтобы после ничего не осталось. Ни тела. Ни мыслей. Ни воспоминаний о том, как смотрела в зеркало и не узнавала. Хотелось лишь исчезнуть. Раствориться в воде, уйти в слив, разбиться на молекулы, перестать быть. Вода текла. Пар поднимался. Алиса сидела на дне ванны и ждала, когда что-то произойдёт. Когда придёт конец. Когда что-то или кто-то вытащит её из этого тела, из этой жизни, из этого кошмара, что стал единственной реальностью. Теперь она чувствовала свой запах. Раньше не чувствовала — теперь прорвало. Горячая вода открыла поры, размягчила кожу — и всё, что копилось внутри, вышло наружу. Пот, грязь, страх, мандраж — всё пропитало пар, заполнило ванную, обволокло липким облаком. Запах был омерзительным. Чужим. Звериным. Так пахнут вещи, что долго лежали в сырости, так пахнут брошенные дома, так пахнет разложение — ещё не начавшееся, но уже обещающее себя. Мочевой пузырь не выдержал звука воды. Освободился сам и без её участия, без разрешения. Тёплая струя смешалась с водой, ушла в слив. Алиса даже не дёрнулась. Сидела и смотрела, как вода уносит это тоже. Ещё одно свидетельство: тело живёт своей жизнью, а она просто наблюдает. Она больше не двигалась. Не могла. Не хотела. Сидела на дне ванны, под струями воды, и ждала. Чего угодно. Конца света. Нового кошмара. Тишины. Времени не существовало. Были только вода, пар и её собственное тело, которое больше не принадлежало ей. Стук пробился сквозь вату в ушах, будто из соседней реальности, где ещё имели значение звуки. Джефф открыл дверь не так, как открывают, когда врываются. Аккуратно. Осторожно, словно боясь спугнуть тишину. Приоткрыл, заглянул внутрь, оценил. Увидел её на дне ванны — голую, мокрую, с выключенным взглядом. Рот приоткрылся, чтобы сказать что-то, но слова осели где-то в глотке, не найдя выхода. Выдохнул. Тяжело, с хрипотцой. Шагнул внутрь, схватил с полки зелёную бутылку, шампунь, гель, что-то пахнущее травой и сыростью леса после дождя. Завернул душ. В наступившей тишине остались только капли, что методично, тупо, долбились о дно. Густая жидкость потекла на макушку. Холодная, вязкая, растеклась по голове, потекла за уши, на лоб, в глаза, которые даже не моргнули. Ладонь легла сверху и начала втирать. Нежно. До одурения нежно для рук, которые, он знал, могли сжиматься в кулаки и убивать. Пальцы пробрались за уши, туда, где кожа тоньше всего, массировали корни, втирали чистоту в грязь, в пот, в липкий ужас прошедших часов. Потом рука собрала волосы все разом, откинула назад, освобождая лицо. Втирала шампунь в колтуны, распутывала узлы, которые она сама не распутала бы, разглаживала, выжимала. Пена потекла по спине, по плечам, по груди, смывая то, что не смывается. Алиса не дёрнулась. Ни когда он намыливал голову. Ни когда смывал, направляя струю так, чтобы вода не попала в открытые, ничего не видящие глаза. Ни когда намылил кусок мыла и повёл им по спине. По шее. По груди. По животу. Рукам. Ногам. Всё, чего она только что не узнавала в мутном зеркале, он трогал, мыл, оглаживал, будто она была вещью, требующей ухода. Будто ребёнком. Будто её здесь вообще не было. Только оболочка. Кукла, из которой надо вымыть внутреннюю гниль, потому что иначе она начнёт вонять. Джефф снова взял за локоть. Потянул вверх. Она поднялась медленно, вода стекала ручьями, остатки пены сползали по ногам — по изрезанным, в синяках, ссадинах, во всём, что ночь успела на ней оставить. Вода смывала чисто. Будто ничего и не было. Будто она снова стала чистой. Полотенце упало на голову — махровое, тёплое, пахнущее порошком и притворной свежестью. Он смял его, отжал волосы, вытер лицо, шею, плечи. Развернул и обмотал вокруг туловища плотно. Она стояла и смотрела в его лицо. Близко. Впервые так, чтобы видеть каждую пору, каждую морщину у глаз, каждую щетинку. Вода капала с её волос на пол, на его футболку, на руки, сжимающие полотенце. Он не отводил взгляд. Смотрел прямо в эти красные озёра, в дёргающиеся веки, в лицо, которое провалилось куда-то внутрь и не хотело возвращаться. — Пошли, — тихо. Приговора даже не получилось. Просто «дальше будет что-то ещё». Взял за руку — ту самую, безжизненную, больную — и повёл. Из ванны Алиса выковыляла в гостиную, прогретую камином. Ноги ступали по тёплому дереву неуверенно, заново учились ходить. Дрова потрескивали, разносили сухое тепло, касались рук, ног, лица, возвращая телу забытое ощущение: она ещё живая. — Садись на диван, — бросил коротко и ушёл на кухню. Алиса стекла на диван. Мягко, глубоко, она почти провалилась. Тепло от камина делало своё дело, вползало под кожу, в мышцы, в кости. Впервые за столько времени, что она сбилась со счёта, внутри шевельнулось что-то похожее на безопасность. Тики отпустили. Дрожь, терзавшая тело часами, стянулась в комок и затаилась глубоко, притихла, замерла. Дом не пугал. Ни капли. Деревянная лесная хижина, как в тех фильмах, где люди сбегают от всего и живют по-настоящему. Летний домик, куда приезжают парами, семьями, чтобы дышать, жечь костры, притворяться, что города не существует. И по тому, как Джефф двигался, как знал, где что лежит — это был его. Его дом. Его территория. Сердце наконец угомонилось. Стучало ровно, спокойно, почти по-человечески. Холодные капли с кончиков волос стекали по спине, будили мелкую, живую дрожь — не ту, от которой сводит мышцы и хочется выть, а ту, от которой хочется зарыться в плед и сидеть так вечность, не шевелясь, не думая, не существуя. Перед носом поставили тарелку. Горячая каша, пар валит, тает в воздухе, пахнет маслом и чем-то забыто-домашним. Рядом кружка с чаем — тёмная жидкость, горячая, наверное, сладкая. Джефф сел рядом, потянулся к полотенцу, стянул. Мокрое, тяжёлое, оно шлёпнулось на пол. Продел чистую футболку через её голову, белую, большую, чужую, помог просунуть руки. Больная, дёрганая рука слушалась плохо, но он поправил ткань, расправил на плечах. — Женских нет, извиняй. — Серые трусы сложены квадратом, протянуты ей. — Наденешь мои. Алиса смотрела на них в его руке и не понимала. Сознание ворочалось медленно, картинка распадалась на куски, не складывалась в целое. — Мне и это помочь надеть на тебя? — А... я сама, — выдавила тупо, притуплённо, взяла бельё. Джефф отвернулся сразу. Быстро, без лишнего. Дал время, пространство, иллюзию, что у неё ещё есть выбор. Она оделась — руки тряслись, но справилась. Когда закончила, он бросил коротко, не оборачиваясь: — Ешь. И ушёл на кухню. Оставил одну. С тарелкой, с чаем, с теплом, с тишиной, которая звенела в ушах громче любого шума. От каши поднимался пар. Свежесваренная, с маслом, с солью — пахло так, что сводило скулы. Алиса зачерпнула ложку, поднесла ко рту. Зубы заныли от горячего, но она заставила себя проглотить. Желудок взбрыкнул мгновенно — тошнота подкатила к горлу, сдавила глотку, вывернула наизнанку. Она зажмурилась, вцепилась в кружку, глотнула чая — сладкого, обжигающего, — затолкала рвоту обратно, придавила, заставила утихнуть. Джефф подошёл с ножом. Молча взял её руку — ту самую, больную, — подставил лезвие к узлу бинта и одним движением срезал мокрую ткань. Остатки размотал пальцами, осторожно, не касаясь раны. Бинты отлипли легко, без боли — размокшие, готовые отпустить, будто и не держались никогда. Алиса увидела, во что превратилась ее рука. Тошнота снова выползла к горлу, сильнее, настойчивее. — Тише, — голос Джеффа был ровным, почти скучающим, — лучше просто ешь. Не смотри сюда. Она отвела взгляд, но увиденное уже отпечаталось на внутренней стороне век. Каждый раз, когда она моргала, картинка всплывала снова. Рана не расползлась, не загноилась, это было хорошо. Просто мясо, просто разрез, просто то, что должно заживать. Но видеть это на себе, знать, что это часть тебя, было невыносимо. Джефф занялся бинтами. Чистыми, сухими, стерильными. Перематывал туго, умело, будто делал это сотни раз. Алиса смотрела в тарелку и собиралась с силами, чтобы съесть еще хоть ложку. — Что, совсем не вкусно? — спросил он, не отрываясь от бинтов. — Вкусно, — ответила она полушепотом, проглотила ложку, подавилась, закашлялась. Джефф закончил с бинтами, завязал последний узел, обрезал остатки. Аккуратно опустил ее руку, посмотрел на то, как она мучается с едой. — Я могу приготовить что-нибудь другое. — Не надо, я доем. Она заставила себя есть. Медленно, через силу, через тошноту, через желание выплюнуть все обратно. Желудок протестовал, но она не слушала. Рука Джеффа потянулась к ее волосам. Запутанным, мокрым, диким. Пальцы коснулись затылка, погладили, начали распутывать пряди. Алиса чувствовала это прикосновение каждой клеткой. Давление в груди стало оглушающим, сердце сжалось, замерло, потом забилось снова, но уже по-другому. Она не пыталась понять, что это значит. Ни его, ни себя. Бессмысленно, как читать книгу на неизвестном языке. Страницы переворачиваются, буквы складываются в слова, но смысл ускользает, остается за горизонтом. Джефф встал со вздохом, подошел к шкафу, из которого раньше доставал полотенца. Вернулся с черным металлическим гребнем. Старая вещица, потертая, единственная расческа в этом доме, судя по всему. Сел сзади, воспользовался ее спокойствием, ее оцепенением, чтобы привести волосы в порядок. Гребень вошел в сырые пряди. Зубья цеплялись за колтуны, тянули, распутывали, иногда вырывали целые пучки, но Джефф не останавливался. Молча. Не проронив ни слова. Просто расчесывал, приводил в порядок, расслаблял, заботился. Ухаживал. Джефф, убийца. Тот, кто разворотил ее жизнь, разбил ее здоровье в дребезги, уничтожил все, что было до. Сейчас сидел сзади и расчесывал ей волосы. Интересная развязка. Совершенный психоз. Абсолютная, страшная дичь. Расскажешь кому не поверят. Не поверят, что Алисе сейчас даже не страшно. Нисколько. Последняя ночь высосала из нее все чувства без остатка, не оставив даже животный инстинкт самосохранения. Все это казалось сном. Длинным, тягучим, в котором реальность мешается с бредом. И при этом все складывалось так, будто так и должно быть. Будто правильнее некуда. Будто она всегда должна была оказаться здесь, в этом доме, с этим человеком, с его гребнем в ее волосах. Но один вопрос не давал покоя. Сидел под ложечкой, жег, требовал выхода. — Откуда у тебя машина моего отца? Алиса не обернулась. Смотрела в стену, в темный угол, куда-то мимо всего этого уюта, мимо камина, мимо дивана, мимо реальности. Запах салона. Знакомая трещина в нижнем углу лобового стекла. Та самая, от влетевшего камня, когда они ехали на море по горному склону. Ей было десять. Она сидела сзади и смотрела, как трещина растет, расходится паутинкой, становится частью их семейной истории. Автомобиль пропал, когда ей было десять. Вопрос вырвался быстрее, чем она успела подумать, стоит ли его задавать. Страха не было, только холодное, мертвое любопытство. Рука, прочесывающая колтуны, замерла. Сзади исчезло дыхание. Тишина стала плотной, вязкой, живой. Алиса чувствовала его ауру, темную, подрагивающую, готовую взорваться или сжаться в точку. — Угнал, — сказал Джефф. И все. Ни слова больше. Да и Алиса не стала просить о большем. Не было сил. Не было желания. Она просто доела последнюю ложку подостывшей каши, чувствуя, как каждый глоток оседает в желудке камнем. А Джефф продолжал расчесывать. Водил гребнем по волосам, распутывал узлы, исправлял хаос на ее голове, будто это могло исправить все остальное. Через пять минут Джефф раздвинул диван. Простыня легла неровно, одеяло комком, подушка просто брошена в изголовье. Он выпрямился, бросил короткое "Ложись" и щелкнул выключателем. Свет погас. Комната погрузилась в полумрак, разбавленный только оранжевым свечением камина. Джефф ушел в ванную, дверь закрылась за ним с тихим щелчком, и Алиса осталась одна. У нее не было сил спорить. Не было сил думать, стоит ли ложиться в его постель, в его доме, после всего, что случилось. Апатия накрыла тяжелым одеялом, плотнее любого пледа, и она просто подчинилась. Встала, шагнула к дивану, опустилась на край. Постель оказалась мягкой. Удивительно мягкой. И пахло от нее Джеффом. Тем запахом, который она уже узнавала вслепую, кожей, нутром. Его шея, его футболка, тот лесной табак, мох, дождь, металл. Все смешалось в один густой, тяжелый аромат, от которого почему-то хотелось дышать глубже, хотя, казалось бы, должно было хотеться задержать дыхание. Алиса зарылась носом в подушку. Уткнулась лицом в ткань, впитала этот запах, позволила ему заполнить нос, горло, легкие. Натянула одеяло до самой макушки, закрылась от мира, от света, от себя. Глаза закрылись сами собой, без команды, без сопротивления. Теплый оранжевый свет от камина лизал стены, танцевал на потолке, гладил диван. Жар от углей крепко придавливал ее к постели, давил на плечи, на спину, на ноги, расслаблял каждую мышцу, каждую клетку, каждую кость. Впервые за эту бесконечную ночь она позволила себе полностью расслабиться. Отпустила вечное напряжение, которое держало ее в узле, не давало дышать, не давало жить. Отпустила контроль, которого никогда не было. Отпустила страх, который стал частью ее. Отпустила все. Сознание поплыло, растворяясь в тепле, в запахе, в мягкости. Мысли стали редкими, тягучими, как мед. Они текли медленно, не цеплялись друг за друга, просто проплывали мимо и исчезали в темноте, которая подбиралась все ближе. Алиса проваливалась в сон. Не в тот рваный, тревожный полуобморок, который мучил ее последние часы, а в настоящий, глубокий, черный сон. Она почти уже ушла туда, почти растворилась, когда последняя мысль мелькнула где-то на границе сознания. Мысль о том, что в этом доме, в этой постели, с этим запахом она чувствует себя в безопасности. Чувствует себя дома. Чувствует себя той маленькой девочкой, которую отец увозил на море, и трещина на стекле росла, а мир был целым и нерушимым. Алиса открыла глаза и снова увидела отца. Стоял через речку, на том берегу. Без улыбки, обычный, спокойный, уверенный, с тем взглядом, который обволакивал, укутывал, делал мир безопасным. Маленькую её, шестилетнюю, всю, целиком. Позади Тойота. Серая, знакомая до каждой царапины, до потёртости на бампере, до запаха бензина и сигарет, которым вечно пропитывался салон. Раннее утро. Солнце бьёт сквозь сосны, золотит воздух, плавится на воде. Лес шумит где-то далеко, сверху, будто дышит. Маленькая Алиса стоит на своём берегу — трава по колено, мокрая от росы, холодит ноги. Смотрит на отца и улыбается. Воздух пахнет хвоей и утром. Где-то птица крикнула — и затихла. — Папа! — голос звенит, разлетается по лесу птицей, отскакивает от деревьев, возвращается эхом. — Идём ко мне, ягнёночек. Она шагает в воду — вдохновенная, лёгкая, почти летящая. Речка неглубокая, голубая, яркая, лазурная, как на картинках. Вода прохладная, приятная, обтекает щиколотки, выше, выше. На дне цветные камушки переливаются, манят. Глазки блестят, в груди распирает от счастья — того, настоящего, детского, когда весь мир твой и ничего плохого просто не может случиться, потому что ты маленькая, а папа большой. И тут взгляд цепляется за камушек на дне. Странной формы, белый, выделяется среди цветной россыпи. Не такой, как все. Гладкий. Слишком гладкий. Почти круглый. Девочка нагибается, окунает руку, достаёт. Вода стекает по пальцам, капает обратно, рябь расходится кругами. — Зубик? Она вертит его в ладони, рассматривает. Белый, с корнями, с маленьким сколом на конце. Человеческий. Изо рта. Из чьего-то рта. Стук. Тот самый. Из багажника. Из темноты. Изнутри. Она вскидывает глаза на отца — он всё так же смотрит, манит рукой, зовёт. Губы шевелятся, но слова тонут в нарастающем стуке. «Идём ко мне, ягнёнок». Не слышно, но видно. А вода вокруг ног теплеет, густеет, меняет цвет. Алиса опускает взгляд. Вода грязно-красная, мутная, бурлит, будто снизу бьёт ключом кровь. И что-то касается её ноги. Волосы. Длинные, мокрые, обвивают щиколотку, тянутся выше, липнут к коже. Из отрубленной головы, что плывёт по течению, смотрят мёртвые глаза в белесое небо. Рот открыт — кричит беззвучно. Или уже откричал своё. Стук становится громче. Ближе. Сзади. Из-за спины, из леса, из темноты между деревьями, где солнце не пробивается. Она бежит. К отцу, только к нему, через красную жижу, через воду, которая хлюпает и тянет назад, вязнет, не пускает. Ноги увязают, но она рвётся, падает, поднимается, снова бежит. Кричит, но звук тонет в стуке, в шуме воды, в собственном дыхании, в хлюпанье крови под ногами. Всё смешивается в кашу, в вой, в красное небо, в кровь на ногах, на руках, на лице... откуда она на лице? Она вылетает на берег, на ту сторону, где стоит отец, вцепляется в него, обнимает, зарывается лицом в знакомую куртку, пахнущую домом и табаком, ищет спасение там, где всегда находила. Трясётся, плачет, бормочет что-то бессвязное в ткань. — Папа, папа, там, там... — Алиса. Холодные руки обвивают тело. Твёрдые. Пахнут железом и сыростью. — Они сами тебя боятся. Она замирает. Слышит эти слова не ушами, а кожей, позвоночником, тем местом, где кончается детство и начинается страх. Её берут за плечи, разворачивают лицом к реке, которую она только что перешла. Вода снова голубая. Чистая. Лазурная. Ни крови, ни голов, ни волос. Солнце играет на поверхности, переливается, слепит. И на том берегу, откуда она прибежала — стадо белых овец. Стоят в траве, смотрят. Только на неё. Алиса переводит взгляд. Трава. Деревья. Овцы. Много овец. Белых, чистых, неподвижных. И вдруг они начинают выть. Протяжно, страшно, не по-овечьи. Рты открываются шире, чем могут, глаза вылезают из орбит, шерсть дыбом. Блеяние переходит в вой, в крик, в визг. Они кричат от страха. Смотрят на неё. Кричат от страха. Алиса хочет обернуться к отцу, спросить, что это, почему они кричат, почему смотрят только на неё. Но руки на плечах держат крепко. И голос сзади, из-за спины, тихий, спокойный, почти ласковый: — Узнаёшь? Она оборачивается. Всё ещё в кольце отцовских рук? Или уже нет? Она не чувствует границы между его телом и своим, между теплом и холодом, между сном и явью. Она смотрит туда, где за машиной, у самого багажника, стоит Джефф. И она вспоминает. Всё. Разом. Как обухом по голове. Как лезвием по горлу. Тот вечер, когда мамы не было дома, а ей было шесть лет, и она играла с куклами на заднем дворе. Солнце садилось, трава пахла летом, кукла Мила была больна, и Алиса делала ей уколы из палочки, шептала: «Потерпи, сейчас пройдёт». И тень упала на песочницу. Он подошёл. Лицо закрыто маской — какой-то тряпкой, наспех намотанной, но глаза открыты. Молодые глаза. Светлые. Тощая фигура в слишком большой куртке, руки в карманах. Она тогда не испугалась — своих не боятся, а этот стоял и смотрел, как она лечит куклу. Потом вышел отец. Хлопнула дверь, зашуршали шаги по гравию. — Крошка, это мой друг. Хороший парень, он поиграет с тобой. Да, Джефф? Джефф. Тогда это имя ничего не значило. Просто звук. Просто «друг папы». Она кивнула вежливо, как учили, и улыбнулась. А он смотрел на неё тем взглядом, который она не умела тогда называть. Теперь умеет. Обиженный. Брошенный. Голодный. Отец ушёл в дом, оставил их вдвоём во дворе. Джефф присел на корточки рядом с песочницей, но маску не снял. Сидел и молчал, смотрел, как она водит куклой по песку, что-то шепчет, лечит, укладывает спать. Алисе стало любопытно. Она подняла голову, разглядывая тряпку на его лице — старую бандану, выцветшую, с прорехой у глаза. — Ты чего прячешься? — спросила она по-детски прямо. Он дёрнулся, будто от удара. Отвёл взгляд, уставился куда-то в траву, в забор, в вечер, который уже начинал синеть по краям. — Так надо, — буркнул тихо. Почти не слышно. — А я хочу посмотреть. Он молчал долго. Так долго, что Алиса уже хотела вернуться к кукле — ну не хочет, и не надо. Но потом он поднял руку, медленно, будто та была чугунной, потянул бандану вниз. Открыл лицо. Она смотрела. Без страха. Совсем. Глаза большие, круглые, разглядывали каждую чёрточку, каждую неровность, каждый шрам, который уже тогда прорезался на щеках. Лет ему было — она не умела определять возраст. Просто человек. Просто дядя. Просто тот, кто сидит рядом и смотрит на неё. — Ты красивый, Джефф — сказала она просто как факт. Как то, что трава зелёная, а небо синее. У него дёрнулась щека. Глаза моргнули раз, другой, третий. Он хотел что-то сказать, но вместо этого просто закрыл лицо руками и сидел так долго-долго. А когда убрал — бандана была снова на месте, плотно, до глаз. — Играй, — сказал хрипло. — Я посижу. Она играла. Рассказывала ему про куклу, про садик, про воспитательницу, про то, как хочет щенка. Он слушал. Не перебивал. Только смотрел, как вечер густеет, как зажигаются окна в доме, как отец выходит на крыльцо и кивает ему — зовет к себе. Джефф поднялся. Посмотрел на неё сверху вниз, будто запоминал. — А ты придешь ещё? — спросила Алиса и помахала рукой. — А ты хочешь? — Хочу. Я покажу, как ломаю кукол. Он не ответил. Она тогда не знала, что через много лет поймёт этот взгляд. Не знала, что увидит его снова. Теперь она знает. Отец гладит её по голове. Тёплой ладонью. Живой. Настоящей. — Всё хорошо, ягнёнок, — говорит он тихо. — Ты просто вспомнила. А Джефф смотрит на неё из-за машины. Стоит у багажника — у того самого багажника, из которого тогда, двенадцать лет назад, доносился стук. И не двигается. Ждёт. Овцы воют на том берегу. Воспоминания остались при ней. Она распахнула глаза и наткнулась на белый потолок. Чужой. Незнакомый. Но своё, внутреннее, горело ярче любой знакомости. Все воспоминания, спрятанные глубоко в подсознании, запертые на ключ, который она потеряла много лет назад, теперь раскрылись. Встали перед глазами, как живое кино. Вот почему тогда, в подвале, он спросил это. Он ждал. Смотрел и ждал, когда она вспомнит. Слишком много всего навалилось, слишком темно, слишком страшно. Но подсознание работало. Копило. Складывало пазл. Отец и Джефф были связаны. Как-то. И это — это, наверное, единственная причина, почему она вообще здесь. Почему её не убили. Почему привезли сюда. Мозгу хватило двух часов сна. Два часа — и вся жизнь пересобралась заново. Причинно-следственные связи, которые она не могла увидеть пятнадцать лет, сложились в одну страшную картину. Машина отца здесь — не случайный угон. Нет. Ничего случайного. Это точно было. Джефф точно был тогда в их доме. Точно сидел рядом с песочницей, снимал бандану, смотрел на неё глазами брошенного щенка. Точно говорил с ней. И это ощущалось сейчас не как далёкое прошлое — как вчера. Как она могла забыть его лицо? Сколько ему тогда было? Она пыталась подсчитать в голове, цифры плыли, не складывались. Лет двадцать, наверное. Молодой совсем. Тощий. А теперь он здесь. Спит на другом конце дивана. Нет, теперь она здесь. Алиса замерла, прислушалась. Тишина. Сопение. Ритмичное, спокойное, почти детское. Она осторожно повернула голову, боясь сделать лишнее движение. Джефф спал. Свернулся калачиком на самом краю, спиной к ней. Поза эмбриона — та, в которой прячутся, когда мир слишком большой и страшный. Одна рука под головой, вторая прижата к груди. Одеяло сползло на пол, но он не чувствовал, не просыпался. Спать больше не хотелось. Голова гудела тяжело, низко, настойчиво. От желания узнать. Понять. При чём тут её отец. Что их связывало. Почему этот тощий мальчик с обиженными глазами стал тем, кем стал. И почему он привёз именно её — спустя столько лет. Она смотрела на его спину, на линию позвоночника, угадываемую под футболкой, на то, как ровно поднимаются и опускаются лопатки. Спал. Просто спал. Без охраны, без напряжения, без того страха, который, казалось, должен был бы держать его в тонусе всегда. Ноги опустились на тёплый паркет. Осторожно, медленно — она двигалась так тихо, как только могла, стараясь не скрипнуть, не вздохнуть лишний раз, не выдать себя. Камин всё ещё горел, лениво, ровно, добрасывал тени на стены, на потолок, на спящую фигуру в углу дивана. В комнате было светло, хоть и с роем плескавшихся теней — они метались, набегали друг на друга, прятались по углам. Руки сами потянулись к небольшой стопке книг на каменной полке. Корешки потрёпанные, некоторые — новые, в твёрдых обложках, другие — зачитанные до мягкости, с загнутыми страницами, с закладками из каких-то бумажек, чеков, сухих листьев. «Психология эмоций». «Флориография». «Пограничное расстройство личности. Когнитивно-поведенческая терапия». «Ботаника». «Управление гневом, злостью и агрессией». «Садоводство». Алиса замерла, перебирая корешки пальцами. Весьма интересная библиотека для убийцы. Она вытащила одну — «Флориография». Тонкая, старая, с потёртой обложкой, на которой вытиснены цветы. Раскрыла наугад. Герберы. Язык цветов. Страница пестрела рисунками и подписями — и вдруг она увидела. На полях. Мелким, убористым почерком, карандашом, почти стёршимся. «Алиса» Пальцы дрогнули. Она закрыла книгу, открыла другую. «Ботаника». Научная, скучная, с диаграммами и схемами. Но на форзаце — снова. Другим почерком? Тем же? Она не знала. Но имя своё узнала. «Алиса» Сердце заколотилось где-то в горле. «Психология эмоций». На полях, возле главы про детские травмы — коротко, зло, почти выцарапано ручкой: «Я не должен злиться. Это его выбор.» «Управление гневом» — вся истыкана, исчиркана, на некоторых страницах текст почти не читался из-за чёрных крестов, которыми кто-то зачёркивал абзацы. И в конце, на последней странице, карандашом, слабо, боясь: «Если бы я мог не злиться, я был бы свободен» «Садоводство». Последняя. Самая толстая. На полях — схемы клумб, заметки про удобрения, про полив, про то, как спасать замёрзшие ростки. И вдруг — фотография. Старая, выцветшая, с загнутыми краями. Алиса вытащила её из-под обложки, перевернула. Она маленькая. Лет шесть. Сидит в песочнице на заднем дворе, улыбается во весь рот, в руках — та самая кукла, которой она лечила «температуру». Солнце бьёт в объектив, от этого вокруг головы ореол, будто нимб. Алиса перевернула фотографию. На обороте тем же почерком, карандашом, аккуратно: «Ягнёнок. 6 лет.» Она стояла посреди комнаты, в свете камина, с фотографией в дрожащих руках, и не знала, плакать ей или кричать. Она не знала, что делать с этим знанием. За спиной тихо скрипнул диван. Алиса обернулась слишком резко, и книга чуть не выскользнула из ее рук. Спящая фигура зашевелилась, и снова замерла. Тишина давила. Камин потрескивал. Тени метались. Алиса сделала шаг назад, к камину. Опустилась на корточки, всё ещё не сводя взгляда с его спины, и аккуратно, стараясь не шуметь, положила книги обратно на полку. Фотографию засунула поглубже, между страниц «Садоводства», туда, где нашла. Но руку не убрала. Стояла на коленях перед камином, прижимая ладонь к корешку, и смотрела, как огонь лижет дрова. В голове было пусто и одновременно тесно от мыслей. Отец. Джефф. «Ягнёнок». Телефон Джеффа, лежащий на столешнице с тех пор, как они зашли в дом, вдруг коротко завибрировал. Алиса дёрнулась, будто от удара током. Рука, протянутая к спящему, отдёрнулась сама собой. Она замерла, прислушиваясь — Джефф не шевельнулся, только вздохнул во сне и затих снова. А экран светился. Пульсировал в темноте кухни, привлекая, маня, требуя внимания. Она подошла. Старый мобильник. Потёртый корпус, трещина на углу экрана, но подсветка работала, высвечивала буквы чётко, безжалостно. 4:45 Вс, 2 ноября. Тоби: «Просто чтобы ты знал, Алиса перепугала Тима до усрачки своей выходкой.» Пальцы легли на холодную столешницу. Сердце пропустило удар. Тоби: «Только зачем не рассказал ей всё сразу?» Тоби: «Про Артура она тоже не знает?» Артур. Имя упало в тишину, как камень в чёрную воду. Артур. Отец. Её отец. Алиса вцепилась в столешницу так, что побелели костяшки. В голове гудело, мысли разбегались, не хотели собираться в кучу. Тоби знает. Тоби спрашивает про неё. Тоби знает про Артура. Про то, что она не знает. Экран погас. Темнота снова накрыла кухню, только отсветы камина добивали сюда слабо, нехотя. Алиса стояла, не двигаясь, и смотрела на тёмный прямоугольник телефона. И тогда что-то внутри сработало. Не мысль — нет, мысли были заняты сообщениями, Тоби, Артуром, всем этим ворохом, который не складывался. Другое. Чутьё. Интуиция. То, что заставило её поднять голову и посмотреть туда, куда она до этого даже не смотрела. Лестница. В углу комнаты, почти незаметная, сливающаяся с темнотой деревянных стен, вела на второй этаж. Узкая, крутая, почти чердачная. А в самом конце, там, где свет камина уже не доставал, угадывалось очертание двери. Чердак. Комната на крыше. Только темно. Слишком темно, чтобы идти туда сейчас, без света, без фонаря, без ничего. Алиса обернулась. Джефф спал. Так же, как и пять минут назад. Калачиком, на краю, будто ребёнок, который боится, что его столкнут. Дыхание ровное, спокойное —не почувствовал, что она сейчас сделает. Она сжала телефон в руке. Подошла к лестнице. Ступенька скрипнула — она замерла, вжала голову в плечи, прислушалась. Тишина. Только камин потрескивает и где-то далеко, на улице, ветер шумит. Вторая ступенька. Третья. Телефон светил слабо, но хватало, чтобы видеть, куда ставить ноги. Дерево под пальцами было холодным, шершавым, старым. Перила шатались. Наверху дверь. Обычная, деревянная, с простой ручкой-кнопкой. Ни замка, ни засова. Просто закрыто. Алиса взялась за ручку. Замерла на секунду, прислушиваясь к себе, к дому, к тишине. Она нажала. Дверь открылась внутрь почти беззвучно. Фонарь осветил новое пространство. Пыль. Многолетняя, плотная, она висела в воздухе, кружилась в луче света, оседала на ресницах, на губах, на руках. Алиса зажмурилась на секунду, но не отвела телефон — луч шарил по стенам, по углам, выхватывал из темноты вещи, которые не видели света очень давно. Одинокая кровать в левом углу. Железный матрас, тонкое одеяло, подушка без наволочки. Заправлено. Аккуратно, строго, будто солдатскую койку. Но пыль лежала ровным слоем на всём — на подушке, на одеяле, на железных прутьях спинки. К ней не прикасались. Очень долго. Может, годы. Может, десятилетия. В другом углу — книжный шкаф. Тёмный, высокий, под самую крышу. Корешки блестели в свете фонаря — старые, потрёпанные, но ухоженные. Их читали. Когда-то. Очень давно. Посередине, у маленького окошка, — стол. Деревянный, массивный, с потёртостями и чернильными пятнами, въевшимися в поверхность. И стул. Венский, с гнутой спинкой, тёмный, изящный — странный предмет для этой комнаты, для этого дома, для этой жизни. Алиса огляделась ещё раз, медленно, вбирая каждую деталь. Комната не казалась спящей. Она казалась мёртвой. Будто человек, который жил здесь, просто встал однажды, оставил всё — кровать, книги, стол, стул — и исчез. Не вышел. Не ушёл. Растворился. Испарился. Оставил после себя только пыль и тишину. Книжный шкаф манил. Названия на корешках заумные, длинные, некоторые на латыни, некоторые на языках, которых она не знала. Философия. Медицина. Психология. Анатомия. Ботаника. Всё перемешано, без системы, без порядка — или с системой, понятной только одному человеку. Но стол тянул сильнее. Алиса подошла ближе. Луч фонаря скользнул по пыльной поверхности и упёрся в дневник. Он лежал ровно посередине, будто его специально положили — для кого-то, кто придёт. Пыльный, старый, с потёртой обложкой, на которой уже ничего нельзя было прочитать. Рядом стоял пластиковый стаканчик с карандашами и ручками. Чернила высохли, грифели сломаны. Всё умерло. Алиса поднесла фонарик ближе. Открыла первую страницу. Жёлтую. Полурваную. Съеденную временем по краям. Журнал охотника. Запись первая. 25 июня 1995 год. Бумага, как известно, терпит всё, но это не значит, что ей следует доверять больше, чем собственной осторожности, а потому имя своё я не напишу даже здесь, в этом журнале, который никогда не увидит света и никогда не попадёт в чужие руки, потому что он описывает ту сторону жизни человека, которая не предназначена для посторонних глаз и ушей, и если когда-нибудь эти страницы будут найдены, пусть они останутся лишь набором слов без лица и без адреса. Сегодня, если вести отсчёт от того момента, когда я впервые осознал себя не просто наблюдателем, но участником игры, можно сказать, что первая охота состоялась, хотя правильнее было бы назвать это не началом, а продолжением того, что зрело во мне годами, просто сегодня впервые нашло своё завершение в самом прямом, самом физическом смысле этого слова. Я не стану записывать детали, не потому что боюсь случайной улики или чужой внимательности, а потому что настоящая память хранится не в словах, наспех брошенных на бумагу, а в тех ощущениях, которые остаются после завершённого ритуала, в тишине, которая наступает внутри, и в том запахе, который уже не выветрится из ноздрей, сколько ни стой под горячей водой, смывая с себя следы долгого и тщательного труда. Жертва, о которой идёт речь, была выбрана не случайно, хотя для любого стороннего наблюдателя всё выглядело именно как случайность, как стечение обстоятельств, как встреча двух незнакомых людей в городе, где такие встречи происходят ежедневно тысячами и забываются к утру, но я наблюдал за ней дольше, чем она успела прожить на этой земле осознанной жизни, и изучил её привычки, её слабости, её ритмы так же хорошо, как лесник знает повадки зверя, который ещё не догадывается, что давно уже ходит по краю капкана. Она не была злой в том примитивном, детском смысле, который обычно вкладывают в это слово люди, любящие рассуждать о справедливости и возмездии, но она была из той породы, что кормится чужим временем, чужим доверием и чужой наивностью, и в этом смысле её существование давно уже стало паразитическим, а значит не имеющим права на продолжение, потому что в природе нет места тем, кто берёт, не отдавая, и лжёт, не краснея. Я готовил это мясо долго, с тем терпением, которому научился не у людей, а у самого леса, у реки, у долгих вечеров в тишине, когда ты сидишь с удочкой и понимаешь, что рыба приходит только к тому, кто умеет ждать, не дёргая леску и не выдавая своего присутствия лишним движением, и когда я наконец попробовал то, что стало результатом этих месяцев наблюдения и расчёта, я понял одну простую вещь, которую охотники из леса Риверби знали всегда: мясо зверя пахнет добычей только тогда, когда ты прошёл с ним по одной тропе столько, сколько потребовалось бы на то, чтобы выучить его язык, и ни дня меньше. Самое удивительное в этом процессе — не сам момент убийства, как многие могли бы подумать, читая подобные строки где-нибудь в полицейском отчёте или в дешёвом романе, а то состояние абсолютного, почти космического покоя, которое наступает после, когда тело уже остыло, ритуал завершён, и ты сидишь в тишине пустой квартиры, где никто не ждёт тебя к ужину, никто не спросит, почему ты так поздно, и никто не увидит в твоих глазах того, чего ты сам в них не позволяешь увидеть, и эта пустота вокруг становится не недостатком, а необходимым условием, идеальной средой для того, чтобы услышать самого себя. Я не испытываю эйфории, не испытываю угрызений, не испытываю даже того мрачного торжества, которое принято приписывать людям моего склада в тех историях, что придумывают те, кто никогда не держал в руках ничего острее карандаша; я испытываю лишь глубокое, почти физическое ощущение правильности происходящего, похожее на то, когда после долгой и утомительной настройки сложного механизма ты наконец слышишь, как все шестерёнки встали на свои места и заработали в едином ритме, который не требует усиления и не нуждается в том, чтобы его кто-то оценивал. Сегодня вечером, вернувшись домой и заперев за собой дверь, я долго стоял у окна и смотрел на город, на эти редкие огни в чужих окнах, на пустую улицу, на которой никого нет в этот поздний час, и думал о том, что, наверное, именно в такие моменты человек либо сходит с ума от одиночества, либо наконец понимает, что одиночество — это не проклятие, а привилегия, и что только в полной тишине, когда не нужно ни перед кем отчитываться и никому ничего объяснять, можно услышать тот самый внутренний голос, который ведёт тебя по тропе, даже когда вокруг ни фонаря, ни ориентира. Никто не знает, чем пахнут мои руки, когда я мою их над раковиной в пустой ванной, и никто никогда не узнает, потому что рядом нет никого, кто мог бы спросить, и в этом, если подумать, есть своя высшая справедливость: охотник не должен возвращаться в стаю, охотник должен возвращаться в нору, где его ждёт только тишина и завтрашний день, который начнётся с газеты и с нового наблюдения. Завтра утром я разверну свежий номер, как делаю это каждое утро уже много лет, и, вероятно, увижу в нём короткую заметку о пропаже человека, которого никто не будет искать слишком долго, потому что такие люди, как он, обычно не оставляют после себя никого, кто был бы готов потратить время на их поиски, и это станет для меня таким же обыденным событием, как прогноз погоды или новости из области политики, потому что охотник не оглядывается назад — он смотрит вперёд, на следующую тропу, на следующую цель, на следующий ритуал, который уже начал выстраиваться в моём сознании, пока я пишу эти строки. Люди редко понимают, почему они умирают, и это, пожалуй, единственное, что я могу считать несправедливостью в своём ремесле; в идеальном мире каждый уходящий должен был бы знать, за что именно он уходит, и принимать это знание как часть сделки, которую он заключил с жизнью задолго до встречи со мной, но мир не идеален, и потому моя задача — хотя бы в последние секунды смотреть жертве в глаза достаточно долго, чтобы она успела увидеть там отражение своих собственных поступков, даже если осознание придёт к ней лишь за мгновение до того, как погаснет свет.
Примечания:
63 Нравится 52 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (5)